В.Г. Белинский Похождения Чичикова, или Мертвые души. Поэма Н. Гоголя Издание второе. «Похождения Чичикова, или Мертвые души

Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц)

В. Г. Белинский

Похождения Чичикова, или Мертвые души

...

Поэма Н. Гоголя. Москва. В университетской типографии. 1842. В 8-ю д. л. 475 стр. (Цена 3 р. сер., с перес. 3 р. 75 к. сер.).

Есть два способа выговаривать новые истины. Один – уклончивый, как будто не противоречащий общему мнению, больше намекающий, чем утверждающий; истина в нем доступна избранным и замаскирована для толпы скромными выражениями: если смеем так думать, если позволено так выразиться, если не ошибаемся и т. п. Другой способ выговаривать истину – прямой и резкий; в нем человек является провозвестником истины, совершенно забывая себя и глубоко презирая робкие оговорки и двусмысленные намеки, которые каждая сторона толкует в свою пользу и в которых видно низкое желание служить и нашим и вашим. «Кто не за меня, тот против меня» – вот девиз людей, которые любят выговаривать истину прямо и смело, заботясь только об истине, а не о том, что скажут о них самих… Так как цель критики есть истина же, то и критика бывает двух родов: уклончивая и прямая. Является великий талант, которого толпа еще не в состоянии признать великим, потому что имя его не притвердилось ей, – и вот уклончивая критика, в осторожнейших выражениях, докладывает «почтеннейшей публике», что явилось-де замечательное дарование, которое, конечно, не то, что высокие гении гг. А, Б и В, уже утвержденные общественным мнением, но которое, не равняясь с ними, все-таки имеет свои права на общее внимание; мимоходом намекает она, что хотя-де и не подвержено никакому сомнению гениальное значение гг. А, Б и В, но что-де и в них не может не быть своих недостатков, потому-де, что «и в солнце и в луне есть темные пятна»; мимоходом приводит она места из нового автора и, ничего не говоря о нем самом, равно как и не определяя положительно достоинства приводимых мест, тем не менее говорит о них восторженно, так что задняя мысль этой уклончивой критики некоторым, весьма немногим, дает знать, что новый автор выше всех гениальных гг. А, Б и В, а толпа охотно соглашается с нею, уклончивою критикою, что новый автор очень может быть и не без дарования, и затем забывает и нового автора и уклончивую критику, чтоб снова обратиться к гениальным именам, которые она, добродушная толпа, затвердила уже наизусть. Не знаем, до какой степени полезна такая критика. Согласны, что, может быть, только она и бывает полезна; но как натуры своей никто переменить не в состоянии, то, признаемся, мы не можем победить нашего отвращения к уклончивой критике, как и ко всему уклончивому, ко всему, в чем мелкое самолюбие не хочет отстать от других в уразумении истины и, в то же время, боится оскорбить множество мелких самолюбий, обнаружив, что знает больше их, а потому и ограничивается скромною и благонамеренною службою и нашим и вашим…

Не такова критика прямая и смелая: заметив в первом произведении молодого автора исполинские силы, пока еще не сформировавшиеся и не для всех приметные, она, упоенная восторгом великого явления, прямо объявляет его Алкидом в колыбели, который детскими руками мощно душит завистливые мелкие дарованьица, пристрастных или ограниченных и недальновидных критиков… Тогда на бедную «прямую» критику сыплются насмешки и со стороны литературной братии и со стороны публики. Но эти насмешки и шутки чужды всякого спокойствия и всякой добродушной веселости; напротив, они отзываются каким-то беспокойством и тревогою бессилия, исполнены вражды и ненависти. И не мудрено: «прямая критика» не удовольствовалась объявлением, что новый автор обещает великого автора; нет, она, при этом удобном случае, выразилась с свойственною ей откровенностию, что гениальные гг. А, Б и В с компаниею никогда не были даже и замечательно талантливыми господами; что их слава основалась на неразвитости общественного мнения и держится его ленивою неподвижностью, привычкою и другими чисто внешними причинами; что один из них, взобравшись на ходули ложных, натянутых чувств и надутых, пустозвонных фраз, оклеветал действительность ребяческими выдумками; другой ударился в противоположную крайность и грязью с грязи мазал свои грубые картины, приправляя их провинциальным юмором; и так третьего, четвертого и пятого… Вот тут-то и начинается борьба старых мнений с новыми, предрассудков, страстей и пристрастий – с истиною (борьба, в которой всего более достается «прямой критике» и о которой всего менее хочет знать «прямая критика»)…

Врагами нового таланта являются даже и умные люди, которые уже столько прожили на белом свете и так утвердились в известном образе мыслей, что уж в новом свете истины поневоле видят только помрачение истины; если же из них найдется хоть один такой, который в свое время и сам понимал больше других, был поборником новой истины, теперь уже ставшей старою, – то, спрашиваем, какова же должна быть его немощная вражда против нового таланта, в котором он чует что-то, но которого понять не может? И если у этого ci-devant умного и шедшего впереди с высшими взглядами, а теперь отсталого от времени человека, если у него характер слабый, ничтожный и завистливый, а самолюбие мелкое и раздражительное, то, спрашиваем, какое жалкое зрелище должна представлять его отчаянно бессильная борьба с новым талантом?.. Что же сказать о тех «господах сочинителях», которые, благодаря своей ловкости и сметливости, заменяющим у людей ограниченных и бездарных ум и талант, пошлыми, в камердинерском вкусе остротами над французским языком, балами и модами, лорнетками, куцыми фраками, прическою а là russe , усами, бородами и т. п., успели вовремя подтибрить себе известность нравственно-сатирических и нравственно-описательных талантов? Правда, новый талант ничего им не сделал, ничего о них не сказал, никогда с ними не знался ни лично, ни литературно, как с людьми, с которыми у него общего ничего нет и быть не может; но зато он показал, что такое истинный юмор и не прощаемая невежеством и пороком истинная ирония и как должно действовать в пользу общественной нравственности, не резонерствуя о нравственности, но только «возводя в перл создания» типические явления действительности: а это разве не то же самое, что убить наповал наших нравственно-сатирических сочинителей, даже и не принимая на себя труда знать о их незанимательном существовании? И вот они, эти господа, нравственно-сатирических и других родов сочинители, прославившиеся не одними романами, но и в качестве грамотеев и исправных корректоров, прибегают для унижения страшного им таланта ко всевозможным свойственным им уловкам: сперва не признают в нем никакого таланта и видят решительную бездарность; но сознавая, к своему ужасу, что слава таланта все растет и растет, все идет и идет своею дорогою и не замечает раздающегося вокруг него лая, они начинают милостиво замечать в нем талант, изъявляя сожаление, что он дозволяет себе сбиваться с пути, увлекаться непомерными похвалами приятелей (из которых со многими он даже и не знаком совсем), которые видят в нем и бог знает что, тогда как он в самом-то деле имеет талант только верно и забавно списывать с натуры; далее, «при сей верной оказии», доказывают, что он даже и языка-то не знает, в подтверждение чего указывают на мелкие промахи против грамматики г. Греча, на типографские ошибки, или осуждая со всем негодованием, свойственным «угнетенной невинности», сильные, оскорбляющие приличие выражения, вроде слова вонять, которого, по их уверению, не скажет в их обществе и порядочный лакей…

Большинство публики, с своей стороны, оскорбленное, сколько похвалами «прямой критики» новому таланту, к которому оно еще не привыкло и которого потому еще не могло понять, столько же – или еще больше – ее откровенными выходками против гениальных гг. А, Б и В, к которым оно давно привыкло и которых хотя уж и не читает, но по привычке и преданию все еще считает гениями, – это большинство публики вдвойне не благоволит к новому таланту. Господа нравственно-сатирические сочинители хорошо понимают это и еще лучше пользуются этим: они по времени перестают говорить о себе и своих бессмертных сочинениях и являются жаркими поклонниками чужой славы, прежде, то есть когда она была в ходу, ими ненавидимой и оскорбляемой, а теперь, то есть когда она скоропостижно скончалась, будто бы дорогой и священной для них… И вот они кричат о духе партий, который заставляет иной «толстый журнал» хвалить писателя, не умеющего писать по-русски, и пристрастно унижать истинные дарования… Но вот слава гениальных господ А, Б и В наконец забывается благодаря времени и резкой откровенности «прямой критики»; новый талант делается авторитетом: его оригинальные и самобытные создания, полные мысли, сияющие художественною красотою, веющие духом новой, прекрасной жизни, проникают в сознание общества, производят новую школу в искусстве и литературе, так что сами нравственно-сатирические сочинители, волею или неволею, принуждены перечинить на новый лад свои притупившиеся перья и передразнивать форму недоступных им по содержанию творений гения; общественное мнение круто поворачивается в пользу великого поэта, – и вопиющая партия отсталых посредственностей теряется, не знает, что делать, грозит ругательными статьями и не смеет выполнить угрозы, боясь конечного для себя позора… Не знаем, какую роль во всем этом играла «прямая критика» и насколько содействовала она этому процессу общественного сознания; но знаем, что те же люди, которые из порицателей великого поэта сделались жалкими его поклонниками, не любят вспоминать, что такой-то критик, еще при первом появлении поэта, не боясь идти против общественного мнения, не боясь равно раздразнить гусей, равно презирая и насмешки и ненависть, смело и резко сказал о нем то, что теперь говорит о нем большинство и они сами, эти беспамятные люди… Знаем также, что, явись опять новое, свежее дарование, первыми своими созданиями обещающее великую будущность, – «прямая критика» также честно разыграет свою ролю, и ту же игру повторят, в отношении к ней и к поэту, и завистливая посредственность, и тугая, медленная в процессах своего сознания толпа… Но знаем при этом еще и то, что «прямота», как и все истинное и великое, должна быть сама себе целью и в самой себе находить свое удовлетворение и свою лучшую награду…

Все это – так, взгляд, рассуждения; теперь скажем слова два о некоторых фактах, подавших нам повод к этим рассуждениям и имеющих близкое отношение к автору книги, заглавие которой выставлено в начале этой статьи. Не углубляясь далеко в прошедшее нашей литературы, не упоминая о многих предсказаниях «прямой критики», сделанных давно и теперь сбывшихся, скажем просто, что из ныне существующих журналов только на долю «Отечественных записок» выпала роль «прямой» критики. Давно ли было то время, когда статья о Марлинском возбудила против нас столько криков, столько неприязненности, как со стороны литературной братии, так и со стороны большинства читающей публики? – И что же? смешно и жалко видеть, как, с голосу «Отечественных записок», словами и выражениями (не новы, да благо уж готовы!) преследуют теперь бледный призрак падшей славы этого блестящего фразера – бог знает из каких щелей понаползшие в современную литературу критиканы, бог ведает какие журналы и какие газеты! Большинство публики не только не думает сердиться, но тоже, в свою очередь, повторяет вычитываемые им о Марлинском фразы! Давно ли многие не могли нам простить, что мы видели великого поэта в Лермонтове? Давно ли писали о нас, что мы превозносим его пристрастно, как постоянного вкладчика в наш журнал? – И что же! Мало того, что участие и устремленные на поэта полные изумления и ожидания очи целого общества, при жизни его, и потом общая скорбь образованной и необразованной части читающей публики, при вести о его безвременной кончине, вполне оправдали наши прямые и резкие приговоры о его таланте, – мало того: Лермонтова принуждены были хвалить даже те люди, которых не только критик, но и существования он не подозревал и которые гораздо лучше и приличнее могли бы почтить его талант своею враждою, чем приязнию… Но эти нападки на наш журнал за Марлинского и Лермонтова ничто в сравнении с нападками за Гоголя… Из существующих теперь журналов «Отечественные записки» первые и одни сказали и постоянно, со дня своего появления до сей минуты, говорят, что такое Гоголь в русской литературе… Как на величайшую нелепость со стороны нашего журнала, как на самое темное и позорное пятно на нем указывали разные критиканы, сочинители и литературщики на наше мнение о Гоголе… Если б мы имели несчастие увидеть гения и великого писателя в каком-нибудь писаке средней руки, предмете общих насмешек и образце бездарности, – и тогда бы не находили этого столь смешным, нелепым, оскорбительным, как мысль о том, что Гоголь – великий талант, гениальный поэт и первый писатель современной России… За сравнение его с Пушкиным на нас нападали люди, всеми силами старавшиеся бросать грязью своих литературных воззрений в страдальческую тень первого великого поэта Руси… Они прикидывались, что их оскорбляла одна мысль видеть имя Гоголя подле имени Пушкина; они притворялись глухими, когда им говорили, что сам Пушкин первый понял и оценил талант Гоголя и что оба поэта были в отношениях, напоминавших собою отношения Гете и Шиллера…

Из всех немногих высоко превозносимых в «Отечественных записках» поэтов только один Лермонтов находился с их издателем в близких приятельских отношениях и почти исключительно одному ему отдавал свои произведения; так как этого нельзя было поставить в упрек ни издателю, ни его журналу, – то вздумали уверять, что немногим (sic! ) успехом своим «Отечественные записки» обязаны Лермонтову. Это уверение воспоследовало после многих других уверений в том, что «Отечественные записки» никогда не имели, не имеют и не будут иметь никакого успеха… Судя по такому постоянству в мнении об успехе «Отечественных записок», можно думать, что эти люди скоро убедятся в следующей истине: если стихотворения такого поэта, как Лермонтов, не могли не придать собою большего блеска журналу, то еще не было на Руси (да и нигде) примера, чтоб какой-нибудь журнал держался чьими бы то ни было стихотворениями… При этом, может быть, вспомнят они, что «Московский вестник», в котором Пушкин исключительно печатал свои стихотворения, не имел никакого успеха, ни большого, ни малого, потому что в нем, кроме стихов Пушкина, ничего интересного для публики не было… Издатель «Отечественных записок» всегда сохранит как лучшее достояние своей жизни признательную память о Пушкине, который удостоивал его больше, чем простого знакомства; но признает себя обязанным отречься от высокой чести быть приятелем, или, как обыкновенно говорится, «другом» Пушкина: если он высоко ставит поэтический гений Пушкина, так это по причинам чисто литературным… В его журнале читатели не раз встречали восторженные похвалы Крылову и Жуковскому: – и это опять по причинам чисто литературным, хотя издатель и пользуется честью знакомства с обоими лауреатами нашей литературы и хотя последний удостоил его журнал помещением в нем нескольких пьес своих… В «Отечественных записках» читатели не раз встречали также восторженные похвалы Батюшкову и особенно Грибоедову; но этих двух поэтов издатель «Отечественных записок» даже никогда и не видывал… Что касается до Гоголя, издатель «Отечественных записок» действительно имел честь быть знаком с ним; но не больше как знаком, – и в то время, как «Отечественные записки» своими отзывами о Гоголе возбуждали к себе ненависть и навлекали на себя осуждения разных критиканов, – Гоголь жил в Италии, а возвращаясь на родину, жил преимущественно в Москве, и ни одной строки его еще не было в нашем журнале… Что же заговорят наши критические рыцари печального образа, если когда-нибудь увидят в «Отечественных записках» повесть Гоголя?.. О, тогда они завопят: «Видите ли, всё хвалят своих!..»

Мы не без умысла разговорились, по поводу поэмы Гоголя, о таких не прямо литературных предметах. Что делать! наша литература еще так молода, общественное мнение так еще не твердо, что нам должно говорить о многом, о чем уже давно не говорится в иностранных литературах и о чем, есть надежда, скоро совсем перестанут говорить и в нашей литературе… Журнал издается не для известного круга, а для всех; «Отечественные записки» имеют такой обширный круг читателей, в котором нельзя никак предполагать единства в мнении. Притом же иногородная публика, которая издалека смотрит на Петербург, как на центр литературной деятельности в России, не может иногда не приходить в смущение от противоречащих журнальных толков, не зная, кому верить, кому не верить: и потому должно давать ей ключ к истине не одними словами, но и фактами. Чего доброго! – может быть, скоро ей начнут превозносить Гоголя те же самые люди, которые поносили нас за похвалы ему и которые теперь, потерявшись от неслыханного успеха «Мертвых душ», подобно утопающему, хватаются даже за соломинку для своего спасения от потопления в волнах Леты и уверяют, что «Кузьма Петрович Мирошев» выше «Мертвых душ»… Чего доброго! – может быть, скоро эти люди будут упрекать нас в невежестве, безвкусии и пристрастии, если бы нам когда-нибудь случилось какое-нибудь новое произведение Гоголя найти неудовлетворительным… Времена переменчивы… Притом же есть люди, которые думают, что то и хорошо, что в ходу…

Но пока для нас еще существует достоверность, что все знают, кто первый оценил на Руси Гоголя… Мы знаем, что если б где и случилось публике встретить более или менее подходящее к истине суждение о Гоголе, особенно в тоне и духе «Отечественных записок», публика будет знать источник, откуда вытекло это суждение, и не примет его за новость… Теперь все стали умны, даже люди, которые родились неумны, и каждый сумеет поставить яйцо на стол… После появления «Мертвых душ» много найдется литературных Коломбов, которым легко будет открыть новый великий талант в русской литературе, нового великого писателя русского – Гоголя…

Но не так-то легко было открыть его, когда он был еще действительно новым. Правда, Гоголь при первом появлении своем встретил жарких поклонников своему таланту; но их число было слишком мало. Вообще, ни один поэт на Руси не имел такой странной судьбы, как Гоголь: в нем не смели видеть великого писателя даже люди, знавшие наизусть его творения; к его таланту никто не был равнодушен: его или любили восторженно, или ненавидели. И этому есть глубокая причина, которая доказывает скорее жизненность, чем мертвенность нашего общества. Гоголь первый взглянул смело и прямо на русскую действительность, и если к этому присовокупить его глубокий юмор, его бесконечную иронию, то ясно будет, почему ему еще долго не быть понятным и что обществу легче полюбить его, чем понять… Впрочем, мы коснулись такого предмета, которого нельзя объяснить в рецензии. Скоро будем мы иметь случай поговорить подробно о всей поэтической деятельности Гоголя, как об одном целом, и обозреть все его творения в их постепенном развитии. Теперь же ограничимся выражением в общих чертах своего мнения о достоинстве «Мертвых душ» – этого великого произведения.

Нашей литературе, вследствие ее искусственного начала и неестественного развития, суждено представлять из себя зрелище отрывочных и самых противоречащих явлений. Мы уже не раз говорили, что не верим существованию русской литературы как выражению народного сознания в слове, исторически развившегося; но видим в ней прекрасное начало великого будущего, ряд отрывочных проблесков, ярких, как молния, широких и размашистых, как русская душа, но не более, как проблесков. Все остальное, из чего слагается вседневная деятельность нашей литературы, имеет мало или совсем не имеет отношения к этим проблескам, кроме разве того, какое отношение имеет тень к свету и мрак к блеску. Гоголь начал свое поприще при Пушкине и с смертию его замолк, казалось, навсегда. После «Ревизора» он не печатал ничего до половины текущего года. В этот промежуток его молчания, столь печалившего друзей русской литературы и столь радовавшего литературщиков, успела взойти и погаснуть на горизонте русской поэзии яркая звезда таланта Лермонтова. После «Героя нашего времени» только в журналах (читатели знают, в каких) и альманахе Смирдина явилось несколько повестей, более или менее замечательных; но ни в журналах, ни отдельно не явилось ничего капитального, ничего такого, что составляет вечное приобретение литературы и, как лучи солнечные в фокусе стекла, сосредоточивает в себе общественное сознание, в одно и то же время возбуждая и любовь и ненависть, и восторженные похвалы и ожесточенные порицания, полное удовлетворение и совершенное недовольство, но во всяком случае общее внимание, шум, толки и споры. Какое-то апатическое уныние овладело литературою; торжество посредственности было полное; видя, что никто ей не мешает, она овладела и романом, и повестью, и театром; она выпустила длинную фалангу уродов и недоносков, то передразнивая Марлинского в призраках, то шарлатаня французскою историею и литовскими преданиями, растягивая их на длинные томы скучных россказней; то перебиваясь старою ветошью мнимо патриотических и мнимо народных сцен пресловутой старины; то выдавая нам за народность грязь простонародья, за патриотизм сало и галушки, а за юмор и остроумие карикатуры нигде не бывалых идиотов, которые, по воле г. сочинителя, то глупы, то умны, то опять глупы; то пародируя Шекспира и перелагая его драмы на русские нравы; то переводя на русский язык и русскую сцену мусор и щебень с заднего двора немецкой драматической литературы… И вдруг, среди этого торжества мелочности, посредственности, ничтожества, бездарности, среди этих пустоцветов и дождевых пузырей литературных, среди этих ребяческих затей, детских мыслей, ложных чувств, фарисейского патриотизма, приторной народности, – вдруг, словно освежительный блеск молнии среди томительной и тлетворной духоты и засухи, является творение чисто русское, национальное, выхваченное из тайника народной жизни, столько же истинное, сколько и патриотическое, беспощадно сдергивающее покров с действительности и дышащее страстною, нервистою, кровною любовию к плодовитому зерну русской жизни; творение необъятно художественное по концепции и выполнению, по характерам действующих лиц и подробностям русского быта – и в то же время глубокое по мысли, социальное, общественное и историческое…

В «Мертвых душах» автор сделал такой великий шаг, что все, доселе им написанное, кажется слабым и бледным в сравнении с ними… Величайшим успехом и шагом вперед считаем мы со стороны автора то, что в «Мертвых душах» везде ощущаемо и, так сказать, осязаемо проступает его субъективность. Здесь мы разумеем не ту субъективность, которая, по своей ограниченности или односторонности, искажает объективную действительность изображаемых поэтом предметов; но ту глубокую, всеобъемлющую и гуманную субъективность, которая в художнике обнаруживает человека с горячим сердцем, симпатичною душою и духовно-личною самостию, – ту субъективность, которая не допускает его с апатическим равнодушием быть чуждым миру, им рисуемому, но заставляет его проводить через свою душу живу явления внешнего мира, а через то и в них вдыхать душу живу… Это преобладание субъективности, проникая и одушевляя собою всю поэму Гоголя, доходит до высокого лирического пафоса и освежительными волнами охватывает душу читателя даже в отступлениях, как, например, там, где он говорит о завидной доле писателя, «который из великого омута ежедневно вращающихся образов избрал одни немногие исключения; который не изменял ни разу возвышенного строя своей лиры, не ниспускался с вершины своей к бедным, ничтожным своим собратиям и, не касаясь земли, весь повергался в свои далеко отторгнутые от нее и возвеличенные образы»; или там, где говорит он о грустной судьбе «писателя, дерзнувшего вызвать наружу все, что ежеминутно перед очами и чего не зрят равнодушные очи, всю страшную, потрясающую тину мелочей, опутавших нашу жизнь, всю глубину холодных, раздробленных, повседневных характеров, которыми кишит наша земная, подчас горькая и скучная дорога, и крепкою силою неумолимого резца дерзнувшего выставить их выпукло и ярко на всенародные очи»; или там еще, где он, по случаю встречи Чичикова с пленившею его блондинкою, говорит, что «везде, где бы ни было в жизни, среди ли черствых, шероховато-бедных, неопрятно-плеснеющих низменных рядов ее или среди однообразно-хладных и скучно-опрятных сословий высших, – везде хоть раз встретится на пути человеку явленье, не похожее на все то, что случалось ему видеть дотоле, которое хоть раз пробудит в нем чувство, не похожее на те, которые суждено ему чувствовать всю жизнь; везде, поперек каким бы то ни было печалям, из которых плетется жизнь наша, весело промчится блистающая радость, как иногда блестящий экипаж с золотою упряжью, картинными конями и сверкающим блеском стекол вдруг неожиданно промчится мимо какой-нибудь заглохнувшей бедной деревушки, не видавшей ничего, кроме сельской телеги, – и долго мужики стоят, зевая, с открытыми ртами, не надевая шапок, хоть давно уже унесся и пропал из виду дивный экипаж…» Таких мест в поэме много – всех не выписать. Но этот пафос субъективности поэта проявляется не в одних таких высоколирических отступлениях: он проявляется беспрестанно, даже и среди рассказа о самых прозаических предметах, как, например, об известной дорожке, проторенной забубенным русским народом… Его же музыку чует внимательный слух читателя и в восклицаниях, подобных следующему: «Эх, русский народец! не любит умирать своею смертью!»…

Столь же важный шаг вперед со стороны таланта Гоголя видим мы и в том, что в «Мертвых душах» он совершенно отрешился от малороссийского элемента и стал русским национальным поэтом во всем пространстве этого слова. При каждом слове его поэмы читатель может говорить:


Здесь русский дух, здесь Русью пахнет!

Этот русский дух ощущается и в юморе, и в иронии, и в выражении автора, и в размашистой силе чувств, и в лиризме отступлений, и в пафосе всей поэмы, и в характерах действующих лиц, от Чичикова до Селифана и «подлеца чубарого» включительно, – в Петрушке, носившем с собою свой особенный воздух, и в будочнике, который при фонарном свете, впросонках, казнил на ногте зверя и снова заснул. Знаем, что чопорное чувство многих читателей оскорбится в печати тем, что так субъективно свойственно ему в жизни, и назовет сальностями выходки вроде казненного на ногте зверя; но это значит не понять поэмы, основанной на пафосе действительности, как она есть. Изображайте мещанско-филистерскую жизнь немцев, и вы принуждены будете упоминать (в похвалу или насмешку) о педантизме их опрятности; касаясь же жизни русского простонародья, не отличающегося, как известно, излишнею чистоплотностью, значило бы пропустить одну из характеристических черт ее, если б не заметить, что не только в деревнях, днем, сидя у ворот, бабы усердно занимаются казнением зверей у ребятишек, изъявляя им этим свою нежность и заботливость, но и в столицах извозчики на биржах и работники на улицах нередко оказывают друг другу подобную услугу, единственно из бескорыстной любви к такому занятию… Мы знаем наперед, что наши сочинители и критиканы не пропустят воспользоваться расположением многих читателей к чопорности и их склонностию находить в себе образованность большого света, выказывая при этом собственное знание приличий высшего общества. Нападая на автора «Мертвых душ» за сальности его поэмы, они с сокрушенным сердцем воскликнут, что и порядочный лакей не станет выражаться, как выражаются у Гоголя благонамеренные и почтенные чиновники… Но мимо их, этих столь посвященных в таинства высшего общества критиканов и сочинителей; пусть их хлопочут о том, чего не смыслят, и стоят за то, чего не видали и что не хочет их знать…

«Мертвые души» прочтутся всеми, но понравятся, разумеется, не всем. В числе многих причин есть и та, что «Мертвые души» не соответствуют понятию толпы о романе, как о сказке, где действующие лица полюбили, разлучились, а потом женились и стали богаты и счастливы. Поэмою Гоголя могут вполне насладиться только те, кому доступна мысль и художественное выполнение создания, кому важно содержание, а не «сюжет»; для восхищения всех прочих остаются только места и частности. Сверх того, как всякое глубокое создание, «Мертвые души» не раскрываются вполне с первого чтения даже для людей мыслящих: читая их во второй раз, точно читаешь новое, никогда не виданное произведение. «Мертвые души» требуют изучения. К тому же еще должно повторить, что юмор доступен только глубокому и сильно развитому духу. Толпа не понимает и не любит его. У нас всякий писака так и таращится рисовать бешеные страсти и сильные характеры, списывая их, разумеется, с себя и с своих знакомых. Он считает для себя унижением снизойти до комического и ненавидит его по инстинкту, как мышь кошку. «Комическое» и «юмор» большинство понимает у нас как шутовское, как карикатуру, – и мы уверены, что многие не шутя, с лукавою и довольною улыбкою от своей проницательности, будут говорить и писать, что Гоголь в шутку назвал свой роман поэмою… Именно так! Ведь Гоголь большой остряк и шутник, и что за веселый человек, боже мой! Сам беспрестанно хохочет и других смешит!.. Именно так, вы угадали, умные люди…

Что касается до нас, то, не считая себя вправе говорить печатно о личном характере живого писателя, мы скажем только, что не в шутку назвал Гоголь свой роман «поэмою» и что не комическую поэму разумеет он под нею. Это нам сказал не автор, а его книга. Мы не видим в ней ничего шуточного и смешного; ни в одном слове автора не заметили мы намерения смешить читателя: все серьезно, спокойно, истинно и глубоко… Не забудьте, что книга эта есть только экспозиция, введение в поэму, что автор обещает еще две такие же большие книги, в которых мы снова встретимся с Чичиковым и увидим новые лица, в которых Русь выразится с другой своей стороны… Нельзя ошибочнее смотреть на «Мертвые души» и грубее понимать их, как видя в них сатиру. Но об этом и о многом другом мы поговорим в своем месте, поподробнее; а теперь пусть скажет что-нибудь сам ...

…И опять по обеим сторонам столбового пути пошли вновь писать версты, станционные смотрители, колодцы, обозы, серые деревни с самоварами, бабами и бойким бородатым хозяином, бегущим из постоялого двора с овсом в руке; пешеход в протертых лаптях, плетущийся за 800 верст; городишки, выстроенные живьем с деревянными лавчонками, мучными бочками, лаптями, калачами и прочей мелюзгой; рябые шлагбаумы, чинимые мосты, поля неоглядные и по ту сторону и по другую; помещичьи рыдваны, солдат верхом на лошади, везущий зеленый ящик с свинцовым горохом и подписью: «такой-то артиллерийской батареи»; зеленые, желтые и свежеразрытые черные полосы, мелькающие по степям; затянутая вдали песня, сосновые верхушки в тумане, пропадающий далече колокольный звон, вороны как мухи и горизонт без конца… Русь! Русь! вижу тебя, из моего чудного, прекрасного далека тебя вижу: бедна природа в тебе, не развеселят, не испугают взоров дерзкие ее дива, венчанные дерзкими дивами искусства, города с многооконными, высокими дворцами, вросшими в утесы, картинные дерева и плющи, вросшие в домы, в шуме и в вечной пыли водопадов; не опрокинется назад голова посмотреть на громоздящиеся без конца над нею и в вышине каменные глыбы; не блеснут сквозь наброшенные одна на другую темные арки, опутанные виноградными сучьями, плющами и несметными миллионами диких роз, не блеснут сквозь них вдали точные линии сияющих гор, несущихся в серебряные, ясные небеса. Открыто-пустынно и ровно все в тебе; как точки, как значки неприметно торчат среди равнин невысокие твои города; ничто не обольстит и не очарует взора! Но какая же непостижимая тайная сила влечет к тебе? Почему слышится и раздается немолчно в ушах твоя тоскливая, несущаяся по всей длине и ширине твоей, от моря до моря, песня? Что в ней, в этой песне? Что зовет, и рыдает, и хватает за сердце? Какие звуки болезненно лобзают и стремятся в душу и вьются около моего сердца? Русь! Чего же ты хочешь от меня? Какая непостижимая связь таится между нами? Что глядишь ты так, и зачем все, что ни есть в тебе, обратило на меня полные ожидания очи?.. И еще, полный недоумения, неподвижно стою я, а уже главу осенило грозное облако, тяжелое грядущими дождями, и онемела мысль перед твоим пространством. Что пророчит сей необъятный простор? Здесь ли, в тебе ли не родиться беспредельной мысли, когда ты сама без конца? Здесь ли не быть богатырю, когда есть место, где развернуться и пройтись ему? И грозно объемлет меня могучее пространство, страшною силою отразясь во глубине моей; неестественной властью осветились мои очи: у! какая сверкающая, чудная, незнакомая земле даль! Русь!.. (424-427).

…И какой же русский не любит быстрой езды? Его ли душе, стремящейся закружиться, загуляться, сказать иногда: «черт побери все!», его ли душе не любить ее? Ее ли не любить, когда в ней слышится что-то восторженно чудное? Кажись, неведомая сила подхватила тебя на крыло к себе – и сам летишь, и все летит: летят версты, летят навстречу купцы на облучках своих кибиток, летит с обеих сторон лес с темными строями елей и сосен, с топорным стуком и вороньим криком, летит вся дорога невесть куда в пропадающую даль – и что-то страшное заключено в сем быстром мельканьи, где не успевает означиться пропадающий предмет; только небо над головою, да легкие тучи, да продирающийся месяц одни кажутся недвижны. Эх, тройка! птица-тройка! кто тебя выдумал? Знать, у бойкого народа ты могла только родиться, в той земле, что не любит шутить, а ровнем-гладнем разметнулась на полсвета, да и ступай считать версты, пока не зарябит тебе в очи. И не хитрый, кажись, дорожный снаряд, не железным схвачен винтом, а наскоро живьем, с одним топором да долотом снарядил и собрал тебя ярославский расторопный мужик. Не в немецких ботфортах ямщик: борода да рукавицы, и сидит черт знает на чем; а привстал, да замахнулся, да затянул песню – кони вихрем, спицы в колесах смешались в один гладкий круг, только дрогнула дорога, да вскрикнул в испуге остановившийся пешеход! И вон она понеслась, понеслась, понеслась!.. И вот уже видно вдали, как что-то пылит и сверлит воздух…

Не так ли и ты, Русь, что бойкая необгонимая тройка несешься? Дымом дымится под тобою дорога, гремят мосты, все отстает и остается назади. Остановился, пораженный божьим чудом созерцатель: не молния ли это, сброшенная с неба? Что значит это наводящее ужас движение? И что за неведомая сила заключена в сих неведомых светом конях? Эх, кони, кони, что за кони! Вихри ли сидят в ваших гривах? Чуткое ли ухо горит во всякой вашей жилке? Заслышали с вышины знакомую песню, дружно и разом напрягли медные груди и, почти не тронув копытами земли, превратились в одни вытянутые линии, летящие по воздуху, – и мчится вся вдохновленная богом!.. Русь, куда ж несешься ты, дай ответ? Не дает ответа! Чудным звоном заливается колокольчик; гремит и становится ветром разорванный в куски воздух; летит мимо все, что ни есть на земли, и, косясь, постораниваются и дают ей дорогу другие народы и государства… (473-475).

Грустно думать, что этот высокий лирический пафос, эти гремящие, поющие дифирамбы блаженствующего в себе национального самосознания, достойные великого русского поэта, будут далеко не для всех доступны, что добродушное невежество от души станет хохотать оттого, отчего у другого волосы встанут на голове при священном трепете… А между тем это так, и иначе быть не может. Высокая, вдохновенная поэма пойдет для большинства за «преуморительную штуку». Найдутся также и патриоты, о которых Гоголь говорит на 468-й странице своей поэмы и которые, с свойственною им проницательностию, увидят в «Мертвых душах» злую сатиру, следствие холодности и нелюбви к родному, к отечественному, – они, которым так тепло в нажитых ими потихоньку домах и домиках, а может быть, и деревеньках – плодах благонамеренной и усердной службы… Пожалуй, еще закричат и о личностях… Впрочем, это и хорошо с одной стороны: это будет лучшею критическою оценкою поэмы… Что касается до нас, мы, напротив, упрекнули бы автора скорее в излишестве непокоренного спокойно-разумному созерцанию чувства, местами слишком юношески увлекающегося, нежели в недостатке любви и горячности к родному и отечественному… Мы говорим о некоторых, – к счастию, немногих, хотя, к несчастию, и резких – местах, где автор, слишком легко судит о национальности чуждых племен и не слишком скромно предается мечтам о превосходстве славянского племени над ними (стр. 208 – 430). Мы думаем, что лучше оставлять всякому свое и, сознавая собственное достоинство, уметь уважать достоинство и в других… Об этом много можно сказать, как и о многом другом – что мы и сделаем скоро в свое время и в своем месте.

Статья 1842 года.

Виссарион Григорьевич начинает свою статью с размышления о различиях уклончивой и прямой критики. Уклончивая критика – это критика аккуратная, о новых дарованиях она докладывает публике осторожно, непременно отмечая, что это «не то, что высокие гении А, Б и В». Прямая же критика при любом удобном случае может откровенно сказать, что «гениальные А, Б и В с компанией никогда не были и даже замечательно талантливыми господами; что их слава основывалась на неразвитости общественного мнения». Борбьба прямой критики с уклончивой – это борьба старых мнений с новыми, предрассудков, страстей и пристрастий – с истиною. И из ныне существующих журналов только «Отечественные записки» могут выполнять роль прямой критики. Из всех журналов только «Отечественные записки» первые и одни сказали, что такое Гоголь в русской литературе.

Гоголь первый смело и прямо взглянул на русскую действительность. А в «Мертвых Душах» он сделал такой великий шаг, что все, доселе им написанное, кажется слабым и бледным в сравнении с ними. Важный шаг со стороны Гоголя мы видим в том, что в «Мертвых Душах» он отрешился от малороссийского элемента и стал истинно русским национальным поэтом.

Белинский напоминает, что первый том – это только экспозиция, тогда как автор обещает еще две такие же большие книги. Белинский мягко упрекает Гоголя в том, что он слишком увлекается мыслями о превосходстве славянского народа.

Но видимо после выхода второго тома Белинский изменил свое мнение….

Статья 1846 года.

Эта статья гораздо более краткая и гораздо менее восторженная. Белинский, отмечая, впрочем, «Мертвые Души» произведением, стоящим выше всего в русской литературе, сразу называет его недостатки. Это неправильность языка, надутый и напыщенный лиризм, выражающий стремление представиться пророком. Вспоминает о статье Гоголя на перевод «Одиссеи» Жуковским, в которой прописные истины декларируются чрезвычайно громко и высоко. Предисловие ко второму тому, по словам Белинского, напугало критиков еще больше чем эта статья, ведь оно было написано тоном, полным неумеренной скромности.

Не понимает Белинский и странной просьбы Гоголя ко всем людям помочь ему с изучением русской жизни, отправив автору заметки «сплошь на всю его книгу, не пропуская ни одного листа ее».

«Итак, мы не можем теперь вообразить себе всех русских людей иначе, как сидящих перед раскрытою книгою «Мертвых душ» на коленях, с пером в руке и листом почтовой бумаги на столе; чернильница предполагается сама собою… Особенно люди невысокого образования, невысокой жизни и простого сословия должны быть в больших хлопотах: писать не умеют, а надо… Не лучше ли им всем пуститься за границу для личного свидания с автором, — ведь на словах удобнее объясниться, чем на бумаге… Оно, конечно, эта поездка обойдется им дорогонько, зато какие же результаты выйдут из этого!.. К чему весь этот фарс?»

Виссарион Белинский

Похождения Чичикова, или мертвые души.
Поэма Н. Гоголя. Издание второе. Москва. 1846.

В. Г. Белинский. Собрание сочинений в трех томах Под общей редакцией Ф. М. Головенченко ОГИЗ, ГИХЛ, М., 1948 Том III. Статьи и рецензии 1843-1848 Редакция В. И. Кулешова Ни время, ни место не позволяют нам входить в подробные объяснения о "Мертвых душах", тем более что это мы непременно сделаем в скором времени, представив читателям "Современника", может быть, не одну статью вообще о сочинениях Гоголя и о "Мертвых душах" в особенности. 459 Теперь же скажем коротко, что, по нашему крайнему разумению и искреннему, горячему убеждению, "Мертвые души" стоят выше всего, что было и есть в русской литературе, ибо в них глубокость живой общественной идеи неразрывно сочеталась с бесконечною художественностию образов, и этот роман, почему-то названный автором поэмою, представляет собою произведение, столь же национальное, сколько и высокохудожественное. В нем есть свои недостатки, важные и неважные. К последним относим мы неправильности в языке , который вообще составляет столь же слабую сторону таланта Гоголя, сколько его слог (стиль) составляет сильную сторону его таланта. Важные же недостатки романа "Мертвые души" находим мы почти везде, где из поэта, из художника силится автор стать каким-то пророком и впадает в несколько надутый и напыщенный лиризм... К счастию, число таких лирических мест незначительно в отношении к объему всего романа, и их можно пропускать при чтении, ничего не теряя от наслаждения, доставляемого самим романом. Но, к несчастию, эти мистико-лирические выходки в "Мертвых душах" были не простыми случайными ошибками со стороны их автора, но зерном, может быть, совершенной утраты его таланта для русской литературы... 460 Все более и более забывая свое значение художника, принимает он тон глашатая каких-то великих истин, которые в сущности отзываются не чем иным, как парадоксами человека, сбившегося с своего настоящего пути ложными теориями и системами, всегда гибельными для искусства и таланта. 461 Так, например, в прошлом году вдруг появилась статья Гоголя о переводе "Одиссеи" Жуковским, до того исполненная парадоксов, высказанных с превыспренними претензиями на пророческий тон, что один бездарный писатель нашел себя в состоянии написать по этому поводу статью, грубую и неприличную по тону, но справедливую и основательную в опровержении парадоксов статьи Гоголя. 462 Это опечалило всех друзей и почитателей таланта Гоголя и обрадовало всех врагов его. Но история не кончилась этим. Второе издание "Мертвых душ" явилось с предисловием, которое... которое... испугало нас еще больше знаменитой в летописях русской литературы статьи об "Одиссее"... Это предисловие внушает живые опасения за авторскую славу в будущем (в прошедшем она непоколебимо прочна) творца "Ревизора" и "Мертвых душ"; оно грозит русской литературе новою великою потерею прежде времени... Предисловие это странно само по себе, но его тон... C"est le ton qui fait la musique, говорят французы... {Это тон, который делает музыку. -- Ред.} В этом тоне столько неумеренного смирения и самоотрицания, что они невольно заставляют читателя предполагать тут чувства совершенно противоположные... "Кто бы ты ни был, мой читатель, на каком бы месте ни стоял, в каком бы звании ни находился, почтен ли ты высшим чином (,) или человек простого сословия, но если тебя вразумил бог грамоте и попалась уже тебе моя книга, 463 я прошу тебя помочь мне". Вы думаете, это начало предисловия к "Путешествию московского купца Трифона Коробейникова с товарищи в Иерусалим, Египет и Синайской горе, предприятое по особливому соизволению государя царя и великого князя Иоанна Васильевича в 1583 году"? -- Нет, ошибаетесь: это начало предисловия ко второму изданию поэмы "Мертвые души"... Но далее -- "В книге, которая перед тобой, которую, вероятно , ты уже прочел {Автор не шутя думает, что его книгу прочли даже люди простого сословия... Уж не думает ли он, что нарочно для нее выучились они грамоте и пустились в литературу?..} в ее первом издании, изображен человек, взятый из нашего же государства. Ездит он по нашей русской земле, встречается с людьми всяких сословий, от благородных до простых . Взят он больше затем, чтобы показать недостатки и пороки русского человека, а не его достоинства и добродетели, и все люди, которые окружают его, взяты также затем, чтобы показать наши слабости и недостатки; лучшие люди и характеры будут в других частях . В книге этой многое описано неверно, не так, как есть и как действительно происходит в русской земле, потому что я не мог узнать всего: мало жизни человека на то, чтобы узнать одному и сотую часть того, что делается в нашей земле. Притом от моей собственной оплошности, незрелости и поспешности произошло множество всяких ошибок и промахов, так что на каждой 464 странице есть что поправить: я прошу тебя, читатель, поправить меня. Не пренебреги таким делом . Какого бы ни был ты сам высокого образования и жизни высокой (?), и какою бы ничтожною ни показалась в глазах твоих моя книга и каким бы ни показалось тебе мелким делом ее исправлять и писать на нее замечания, -- я прошу тебя это сделать. А ты, читатель, не высокого образования и простого звания, не считай себя таким невежею {Вероятно, автор хотел сказать невеждою . Замечательно, как умеет он ободрять простых людей, чтобы они не пугались его величия...}, чтобы ты не мог меня чему-нибудь поучить", -- и пр. 465 Вследствие всего этого скромный автор наш просит всех и каждого "делать свои заметки сплошь на всю его книгу, не пропуская ни одного листа ее" и "читать ее не иначе, как взявши в руки перо и положивши лист почтовой бумаги", а потом пересылать к нему свои заметки. Итак, мы не можем теперь вообразить себе всех русских людей иначе, как сидящих перед раскрытою книгою "Мертвых душ" на коленях, с пером в руке и листом почтовой бумаги на столе; чернильница предполагается сама собою... Особенно люди невысокого образования, невысокой жизни и простого сословия должны быть в больших хлопотах: писать не умеют, а надо... Не лучше ли им всем пуститься за границу для личного свидания с автором, -- ведь на словах удобнее объясниться, чем на бумаге... Оно, конечно, эта поездка обойдется им дорогонько, зато какие же результаты выйдут из этого!.. К чему весь этот фарс? -- спросите вы, читатели. Отвечаем вам словами одного из героев комедии Гоголя: "Поди ты, спроси иной раз человека, из чего он что-нибудь делает..." В этом фантастическом предисловии есть весьма утешительное извещение, что "воспоследует издание новое (то есть новое издание) этой книги, в другом и лучшем виде ". Боже мой, как вздорожают тогда первые два издания! Ведь до этого, второго, "Мертвые души" продавались по десяти рублей серебром вместо трех...

С.П. Шевырев

Статья первая

<...> Давно уже поэтические явления не производили у нас движения столь сильного, какое произвели «Мертвые души»; но мы живем, к сожалению, в такое время, когда едва ли может явиться создание, которое соединило бы единодушно все голоса в свою пользу. Если бы гений первой степени, сам Шекспир, явился снова, то и он в наше время едва ли покорил бы себе умы, разделенные странным разномыслием!

Мудрено ли после этого, что произведение Гоголя подверглось разнообразным толкам и суждениям? Мы заметили даже, что мнение едва ли когда делилось на столь противоположные крайности, как в настоящем случае; такое явление не должно быть без причины - нет, оно чрезвычайно важно и требует объяснения. Можно было даже встретить таких людей, которые сами в себе соединяли эти крайние противоположности, колебались между тем и другим мнением и не в силах были дать себе полного отчета в своей странной нерешимости. Если такое явление действительно совершилось в людях мыслящих, беспристрастных, простодушно принимавших впечатления - то причина ему должна, конечно, содержаться в самом создании. Мы так и полагаем.

Две стороны имеет всякое произведение художника; одною стороною обращено оно к жизни, из которой черпает свой материал, свое содержание, но другою все оно принадлежит создателю, все есть плод его творческого духа, тайна его внутренней жизни. Ценители по большей части делятся на две стороны: одни смотрят только на содержание и на ту связь, которая находится между произведением и жизнию, особенно современною; другие наслаждаются искусством художника безотчетно или с отчетом, и не тревожит их вопрос о жизни. Давно не встречали мы произведения, в котором внешняя жизнь и содержание представляли бы такую резкую и крайнюю противоположность с чудным миром искусства, в котором положительная сторона жизни и творящая сила изящного являлись бы в такой разительной между собою борьбе, из которой один лишь талант Гоголя мог выйти достойно с венцом победителя. Может быть, таков должен быть характер современной поэзии вообще: - как бы то ни было, - но здесь первый источник разногласию мнений, которыми встречено произведение. Ясно, что взгляд на него будет тогда только полон, когда обнимет обе стороны: сторону жизни и искусства, и покажет их взаимное отношение в создании художника. Вот та трудная задача, которую мы задаем себе теперь и на которую будем отвечать по мере сил наших и по внутреннему, беспристрастному убеждению.

Раскроем сначала сторону жизни внешней и проследим поглубже те пружины, которые поэма приводит в движение. Кто герой ее? Плутоватый человек, как выразился сам автор. В первом порыве негодования против поступков Чичикова, можно бы прямее назвать его и мошенником. Но автор раскрывает нам глубоко всю тайную психологическую биографию Чичикова; берет его от самых пелен, проводит через семью, школу и все возможные закоулки жизни, и нам открывается ясно все его развитие, и мы увлечены необыкновенным даром постижения, какой раскрыт автором при чудной анатомии этого характера. Внутренняя наклонность, уроки отца и обстоятельства воспитали в Чичикове страсть к приобретению. Проследив героя вместе с автором, мы смягчаем имя мошенника - и согласны его даже переименовать в приобретателя. Что же? герой, видно, пришелся по веку. Кто ж не знает, что страсть к приобретению есть господствующая страсть нашего времени, и кто не приобретает? Конечно, средства к приобретению различны, но когда все приобретают, нельзя же не испортиться средствам - и в современном мире должно же быть более дурных средств к приобретению, чем хороших. Если с этой точки зрения взглянуть на Чичикова, то мы не только поддадимся на приглашение автора назвать его приобретателем, но даже принуждены будем воскликнуть в след за автором: да уж полно, нет ли в каждом из нас какой-нибудь части Чичикова? Страсть к приобретению ужасно как заразительна: на всех ступенях многосложной лестницы состояний человека в современном обществе едва ли не найдется по нескольку Чичиковых. Словом, всматриваясь все глубже и пристальнее, мы наконец заключим, что Чичиков в воздухе, что он разлит по всему современному человечеству, что на Чичиковых урожай, что они как грибы невидимо рождаются,- что Чичиков есть настоящий герой нашего времени, и следовательно по всем правам может быть героем современной поэмы.



Но из всех приобретателей Чичиков отличился необыкновенным поэтическим даром в вымысле средства к приобретению. Какая чудная, подлинно вдохновенная, как называет ее автор, мысль осенила его голову! Раз поговоривши с каким-то секретарем и услыхав от него, что мертвые души по ревизской сказке числятся и годятся в дело, Чичиков замыслил скупить их тысячу, переселить на Херсонскую землю, объявить себя помещиком этого фантастического селения и потом обратить его в наличный капитал посредством залога. Не правда ли, что в этом замысле есть какая-то гениальная бойкость, какая-то удаль плутовства, фантазия и ирония, соединенные вместе? Чичиков в самом деле герой между мошенниками, поэт своего дела: посмотрите, затевая свой подвиг, какою мыслию он увлекается: «А главное то хорошо, что предмет-то покажется всем невероятным, никто не поверит». Он веселится своему необычайному изобретению, радуется будущему изумлению мира, который до него не мог выдумать такого дела, и почти не заботится о последствиях, в порыве своей предприимчивости. Самопожертвование мошенничества доведено в нем до крайней степени: он закален в него, как Ахилл в свое бессмертие, и потому, как он, бесстрашен и удал.

Для того чтобы привести в исполнение свой поэтический замысел, Чичиков должен был найти особенный город N и людей к тому способных. Герой и его предприятие привели за собою неизбежно достойное их окружение. Некоторые читатели порицают автора за выводимые им лица; но это напрасно. Автор весьма благоразумно предупредил подобные упреки, сказав, что «если лица, доныне являвшиеся, не пришлись по вкусу читателя, то вина не его, а Чичикова, который здесь вполне хозяин». В самом деле, если герой пришелся по веку, если его замысел отличается какою-то поэзиею изобретения, то, конечно, он не мог его исполнить в ином городе и с другими лицами, кроме тех, какие изображены чудною мастерскою кистию создателя поэмы.

Вот те лица, с которыми Чичиков приводит в действие свой замысел. Все они, кроме особых свойств, каждому собственно принадлежащих, имеют еще одну черту, общую всем: гостеприимство, это русское радушие к гостю, которое живет в них и держится как будто инстинкт народный. Замечательно, что даже в Плюшкине сохранилось это природное чувство, несмотря на то, что оно совершенно противно его скупости: и он счел за нужное попотчевать Чичикова чайком, и велел было поставить самовар, да, к счастью его, сам гость, смекнувший дело, отказался от угощения.

При Чичикове находятся еще два лица, два верные спутника: засаленный лакей Петрушка в сюртуке, которого никогда не скидает он, и кучер Селифан. Замечательно, что первый, находясь всегда около своего барина, подражая ему в костюме и умея даже читать, провонял, а Селифан, будучи всегда с лошадьми и в конюшне, сохранил свежую, непочатую русскую природу. Выходит на проверку, что у Чичиковых всегда так бывает: Петрушка лакей совершенно по герою: это его живой, ходячий атрибут; глубоко замечание автора об том, как он читает все, что бы ему ни попалось, и как в чтении нравится ему более процесс самого чтения, что вот-де из букв вечно выходит какое-нибудь слово.– Кучер Селифан совсем другое дело: это новое, полное типическое создание, вынутое из простой русской жизни. Мы не знали об нем до тех пор, пока дворня Манилова не напоила его пьяным и пока вино не открыло нам всю его славную и добрую натуру. Напивается он пьян более для того, чтобы поговорить с хорошим человеком. Вино расшевелило Селифана: он пустился в разговоры с лошадьми, которых в своем простодушии считает почти своими ближними. Его доброе расположение к Гнедому и к Заседателю и особенная ненависть к подлецу Чубарому, о котором он надоедает даже и барину своему, чтобы его продал, взяты из натуры всякого кучера, имеющего к своему делу особое призвание. Похвалился наш пьяный Селифан, что не перекинет, а когда случилась с ним беда, как наивно вскричал он: вишь ты и перекинулась! - За то уж с каким радушием и покорностью отвечал он барину на его угрозы: «почему ж не посечь, коли за дело, на то воля господская... почему ж не посечь?»...

Из всех лиц, какие до сих пор являются в поэме, самое большее участие наше возбуждено к неоцененному кучеру Селифану. В самом деле, во всех предыдущих лицах мы живо и глубоко видим, как пустая и праздная жизнь может низвести человеческую натуру до скотской. Каждое из них представляет разительное сходство с каким-нибудь животным. Собакевич, как мы уже сказали, соединил в одном себе породу медвежью и свиную; Ноздрев очень похож на собаку, которая без причины в одно и то же время и лает, и обгрызывается, и ласкается; Коробочку можно бы сравнить с суетливою белкой, которая собирает орешки в своем закроме и вся живет в своем хозяйстве; Плюшкин, как муравей, одним животным инстинктом, все что ни попало, тащит в свою нору; Манилов имеет сходство с глупым потатуем {Потатуй (потатуйка) - птица, то же, что удод.}, который, сидя в лесу, надоедает однообразным криком и как будто мечтает об чем-то; Петрушка со своим запахом превратился в пахучего козла; Чичиков плутовством перещеголял всех животных и тем только поддержал славу природы человеческой... Один лишь кучер Селифан век свой прожил с лошадьми и сохранил всех вернее добрую человеческую натуру. Но есть еще лицо, живущее в поэме своею полною, цельною жизнию и созданное комическою фантазиею поэта, которая в этом создании разыгралась вволю и почти отрешилась от существенной жизни: это лицо есть город N. В нем вы не найдете ни одного из наших губернских городов, но он сложен из многих данных, которые, будучи подмечены наблюдательностью автора в разных концах России и прошед через его комический юмор, слились в одно новое, странное целое. <...>

Вот материалы, которые поэт взял из жизни и перенес в свою поэму! Мы, излагая содержание, умышленно обнажили всю эту жизнь от прелестей искусства, чтобы удобнее дать заметить ее значение. И вот слышим вокруг себя раздающиеся вопросы: что же в этой жизни? Чем она привлекательна? Что занимательного в ней? Что за выбор предмета, героя и лиц? <...>

В самом доле, истинные поэтические создания совершаются, как сны, в которых мы не бываем властны. Можно даже продолжить это сравнение. Замечено, что сны наши много зависят от пищи, нами принимаемой, и от впечатлений жизни внешней: так и видения поэта не зависят ли от той внутренней пищи, которую предлагает ему жизнь современная, его окружающая? - Представьте же себе то ужасное состояние поэта, когда ему, вместо идеальных видений, все представляются страшные кошмары из действительной жизни; когда вместо Ахиллов, Агамемнонов, Гамлетов. Лиров, снятся ему Лягушки, Осы, Гарпагоны, Дон-Кихоты, Санчо-Пансы, Чичиковы, Собакевичи и Ноздревы!.. Куда он денется от такого роя? Как ему развязаться с своими героями, которых он невинная жертва? Как согласить ему жизнь с искусством? <...>

Но как мы ни оправдывай поэта, все вокруг нас раздаются еще вопросы: что нам за дело до ваших кошмаров поэтических? Довольно того, что раз в действительности существуют Ноздревы, Чичиковы, Собакевичи: к чему же еще в другой раз повторять их и давать им посредством искусства бытие долговечное, нескончаемое? Согласитесь, что если бы вам случилось наперед узнать, что вы в таком-то месте непременно встретите одно из этих трех лиц, то, конечно, вы лучше поедете в объезд и сделаете тридцать верст крюку, чтобы только не встретить какого-нибудь Ноздрева или Собакевича. Какая же охота знакомиться с ними в вашей поэме?

Мы согласимся с тем только, что замечание ваше чрезвычайно остроумно и метко, но извините нас, если не согласимся с ним в его сущности. В нем те же две стороны, какие и во всем вопросе, нами решаемом: сторона жизни и искусства. Разделим их порознь, чтобы лучше разобрать, в чем дело.

Сначала об жизни. Вы говорите: довольно того, что весь этот мир существует на деле; к чему еще переводить его в мир искусства? Но без поэта, знали ли бы вы, что он точно существует на деле? А если бы и знали, понятно ли б было для вас все его глубокое значение, вся его тайная, невидимая, с первого взгляда незаметная связь с миром, вас окружающим? Разве не любопытно, даже не необходимо вам знать, что Собакевичи, Ноздревы, Чичиковы, Коробочки - ваши соотечественники, ваши земляки, члены того же народа и государства, к которому вы принадлежите; что вы с ними составляете одно слитное, нераздельное целое; что они необходимые действующие звенья в огромной цепи русского царства, что их сила электрически действует непременно и на вас? Что за странное, не только нехристианское, даже не русское чувство, заключающее вас в вашем спокойном и самодовольном одиночестве, в тесноте вашего светлого и избранного круга, который вы себе идеально и по вашему вкусу составили! <...>

Из сказанного прежде нами ясно, почему не правы те, которые или величаво и гордо брезгают содержанием поэмы Гоголя, стороною жизни действительной, или считают за ненужное обращать внимание на содержание его поэмы, восхищаясь отвлеченно одним только его искусством. Мы совершенно не разделяем этих мнений: весь этот странный мир сельских и губернских героев, открытый фантазиею Гоголя, мир, о котором мы имели какое-то смутное понятие, как во сне, но который теперь так ясно и живо, как будто на яву совершается в очах наших,- по нашему образу мыслей, имеет весьма глубокое и великое современное значение. Обратите внимание даже на яркую противоположность этого мира с тем, который вас так великолепно, так пленительно окружает, Собакевичи, Ноздревы, город N., наши деревни, яркие картины внутреннего быта России, представь вам ясно среди вашего пышного сна, разрушат много светлых очарований, низведут вас из мира мечтаний высоких в мир голой существенности и направят внимание ваше на такие вопросы, которые без того не раздались бы, может быть, в уме вашем!

Вникайте далее. Сделка, соединяющая Чичикова с лицами поэмы и составляющая главное содержание, главное действие, в ней развиваемое, подает повод ко многим комическим сценам, в которых неистощимый талант автора сумел так искусно представить один и тот же мотив, разнообразя его по характерам тех лиц, с коими сходится Чичиков. Предмет сделки весьма затейливо придуман комическою фантазиею поэта: в нем ничего нет такого, чтобы наружно с первого взгляда нас отвращало - это было бы и противно самим требованиям искусства - но по мере того, как вы сквозь смех и игру фантазии проникаете в глубь существенной жизни, вам становится грустно, и смех ваш переходит в тяжкую задумчивость, и в душе вашей возникают важные мысли о существенных основах русской жизни.

Обратите внимание также на все эти села, которые по очереди предстают перед вами со всеми их помещиками: как в каждом из них отражается всеми чертами характер хозяина! А размышления Чичикова над купленными душами! Сколько в них глубоких наблюдений над русскою жизнию! А вся пустая бессмыслица в действиях города N! И в ней немало значительной правды...

Да, чем глубже вглядитесь вы в эту поэму, тем важнее предстанет вам ее с виду забавное содержание - и вы последуете совету, который автор предлагает вам на одной из последних страниц своей поэмы: -- исчезнет смех, утомивший уста ваши, и глубокая, внутренняя дума смежит их, и оправдаются над вами другие слова автора, сказанные им в другом месте: «веселое мигом обратится в печальное, если только долго застоишься перед ним, и тогда бог знает, что взбредет в голову». Пора, пора уже нам от блестящей жизни внешней, которая нас слишком увлекает, возвращаться к внутреннему бытию, к действительности собственно русской, как бы ни казалась она ничтожна и отвратительна нам, увлекаемым незаслуженною гордостию чужого просвещения, - и потому каждое значительное произведение русской словесности, напоминающее нам о тяжелой существенности нашего внутреннего быта, открывающее те захолустья, которые лежат около нас, а нам кажутся за горами потому только, что мы на них не смотрим, каждое такое произведение, заглядывающее в глубь нашей жизни, кроме своего достоинства художественного, может по всем правам иметь достоинство и благородного подвига на пользу отечества. Русская словесность никогда не чуждалась этого практического назначения, а всегда призывала народ к сознанию своей внутренней жизни, - и правительство наше (честь и хвала ему) никогда не скрывало от нас таких сознаний, если только совершались они талантами истинными, с искренним чувством любви к России и с уверенностью в ее высоком назначении. В пышном веке Екатерины Фонвизин вывел перед нами семейство Простаковых и раскрыл одну из глубоких ран тогдашней России в семейном быту и воспитании. В наше время тот же подвиг совершен был Гоголем в «Ревизоре» и совершается теперь в другой раз в «Мертвых душах». От самых времен Кантемира до наших словесность связывала свои произведения с существенностию русской жизни - и только одни кроты в современной критике, не постигающие в слепом бреду своем ни России, ни ее литературного развития, не видят той глубокой, внутренней связи, какая была искони у нас между жизнию и словесностию.

Заключим же: наша русская жизнь своею грубою, животной, материальною стороною глубоко лежит в содержании этой первой части поэмы и дает ей весьма важное, современное, с виду смешное, в глубине грустное значение. Поэт обещает нам представить и другую сторону той же нашей жизни, разоблачить перед нами сокровища русской души: конец его поэмы исполнен благородного, высокого предчувствия этой иной, светлой половины нашего бытия. С нетерпением ожидаем его грядущих вдохновений: да низойдут они на него скорее, но и теперь благодарим его за вскрытие многих внутренних тайн, которые лежат в основе русского бытия и доступны только проницательному взгляду поэта, одаренного могучим ясновидением жизни.

Статья вторая

<...> Первый вопрос о том, что изобразил художник, относящийся к определению связи, какая находится между произведением и жизнью, нами уже решен. Перейдем же теперь ко второму! как изобразил художник жизнь, им избранную.

Одно из первых условий всякого изящного произведения искусства есть водворение полной блаженной гармонии во всем внутреннем существе нашем, которая не свойственна обыкновенному состоянию жизни. Но изображение предметов из грубой, низкой, животной природы человека производило бы совершенно противное тому действие и нарушало бы вовсе первое условие изящного впечатления - водворение гармонии в нашем духе, - если бы не помогало здесь усиление другой стороны, возвышение субъективного духа в самом поэте, воссоздающем этот мир. Да, чем ниже, грубее, материальнее, животнее предметный мир, изображаемый поэтом, тем выше, свободнее, полнее, сосредоточеннее в самом себе должен являться его творящий дух; другими словами, чем ниже объективность им изображаемая, тем выше должна быть, отрешеннее и свободнее от нее его субъективная личность.

Сия последняя проявляется в юморе, который есть чудное слияние смеха и слез, посредством коего поэт соединяет все видения своей фантазии с своим собственным человеческим существом. Неистощим комический юмор Гоголя; все предметы, как будто нарочно, по его воле становятся перед ним смешною их стороною; даже имена, слова, сравнения подвертываются к нему такие, что возбуждают смех; конечно, заразительный хохот пронесся вместе с «Мертвыми душами» по всем пределам России, где только их читали. Но тот не далеко слышит и видит, кто в ярком смехе Гоголя не замечает глубокой затаенной грусти. В «Мертвых душах» особенно часто веселость сменяется задумчивостью и печалью. Смех принадлежит в Гоголе художнику, который не иным чем как смехом может забирать в свои владения весь грубый скарб низменной природы смертного; но грусть его принадлежит в нем человеку. Как будто два существа виднеются нам из его романа: поэт, увлекающий нас своею ясновидящею и причудливою фантазиею, веселящий неистощимою игрою смеха, сквозь который он видит все низкое в мире, - и человек, плачущий глубоко и чувствующий иное в душе своей в то самое время, как смеется художник. Таким образом в Гоголе видим мы существо двойное или раздвоившееся; поэзия его не цельная, не единичная, а двойная, распадшаяся. Как этот разрыв в нем примиряется и доходит до полного согласия - мы увидим ниже.

Яркий смех поэта, переливаясь через глубокую думу и печаль, превращается в нем так часто в возвышенные лирические движения: тот же самый человек, который теперь только перед вами так беззаботно смеялся и смешил вас, является вдохновенным прорицателем, с торжественною думою на важном челе своем. Эта способность так легко переходить от хохота ко всем оттенкам чувства до самых высоких лирических восторгов показывает, что смех поэта проистекает в нем не от холодного рассудка, который все отрицает и потому над всем смеется, но от глубины чувства, которое в самой природе человеческой двоится на веселье и горе. Вот чем юмористический хохот Гоголя отличен от того пустого пересмешничества (persifflage), которое часто встречается во французской литературе и ведет свое начало от Вольтера. Пересмешник издевается рассудком, а не чувством смеется: хохот первого утомляет под конец своею пустотою, тогда как хохот второго часто заставляет задумываться...

Подкрепим наше мнение о характере юмора Гоголева его собственными словами, в которых он так верно и сильно высказывает нам самого себя и открывает тайны души своей. Редко случается встретить в поэте сознание своего характера и искусства: Гоголь принадлежит к числу сих немногих исключений. Разбором характера Хлестакова в "Ревизоре" он доказал, как отчетливо понимает свои создания. «Мертвые души» исполнены также глубокомысленных замет о состоянии души поэта и о том, как он сам смотрит на свои произведения. В первой статье мы уже привели одно из таких мест: теперь снова повторим его кстати и прочтем еще далее.

Стран. 107... «Но то на свете дивно устроено: веселое мигом обратится в печальное, если только долго застоишься перед ним, и тогда бог знает, что взбредет в голову».- И далее стран. 108. «Зачем же среди недумающих веселых, беспечных минут, сама собою вдруг пронесется иная чудная струя: еще смех не успел совершенно сбежать с лица, а уже стал другим среди тех же людей и уже другим светом осветилось лицо» ...В этих словах не то же ли самое, что мы выше сказали?

Но вот еще место, в котором гораздо яснее высказана та же мысль в отношении к самому поэту: «И долго ещё определено мне чудной властью идти об руку с моими странными героями, озирать всю громадно-несущуюся жизнь, озирать ее сквозь видный миру смех и незримые, неведомые ему слезы!» Слова драгоценные, глубокие, поднятые с самого дна души и сказавшиеся в одну из тех редких светлых минут, когда поэт и человек бывают ясны самому себе!

Сии-то незримые, неведомые миру слезы проглядывают очень часто в поэме Гоголя; для того, кто хочет вглядеться глубже, они очень заметны сквозь игривый звон комического смеха, и мы несколько раз испытали на самих себе переход от шумного веселья к грустной задумчивости. Подкрепим это свидетельствами из самого произведения. Главный мотив, на котором держится все комическое действие поэмы, продажа мертвых душ, с первого раза кажется только забавен, и в самом деле так искусно найден комическою фантазией художника: тут нет ничего никому обидного, ни вредного - что такое мертвые души? - так ничего, не существуют, а между тем из-за них-то поднялась такая тревога. Здесь источник всем комическим сценам между Чичиковым и помещиками и кутерьме, какая заварилась во всем городе. Мотив с виду только что забавный, - клад для комика; - но когда вы прислушаетесь к сделкам Чичикова с помещиками, когда потом вместе с ним (в VII главе поэмы), или лучше с автором, который здесь напрасно уступил место своему герою, вы раздумаетесь над участью всех этих неизвестных существ, внезапно оживающих перед вами в разных типах русского мужика, - глубокая ирония выглянет в мотиве и невольною думою осенится ваше светлое чело.

Взгляните на расстановку характеров: даром ли они выведены в такой перспективе? Сначала вы смеетесь над Маниловым, смеетесь над Коробочкою, несколько серьезнее взглянете на Ноздрева и Собакевича, но, увидев Плюшкина, вы уже вовсе задумаетесь: вам будет грустно при виде этой развалины человека.

А герой поэмы? Много смешит он вас, отважно двигая вперед свой странный замысел и заводя всю эту кутерьму между помещиками и в городе; но когда вы прочли всю историю его жизни и воспитания, когда поэт разоблачил перед вами всю внутренность человека, - не правда ли, что вы глубоко задумались?

Наконец, представим себе весь город N. Здесь, кажется, уж донельзя разыгрался комический юмор поэта, как будто к концу тома сосредоточив все свои силы. Толки жителей о душах Чичикова и их нравственности, бал у губернатора, появление Ноздрева, приезд Коробочки, сцена двух дам, слухи в городе о мертвых душах, о похищении губернаторской дочки, вздор, тревога, кутерьма, сутолока, весть о новом генерал-губернаторе и съезд у полицмейстера, на котором рассказывается повесть о капитане Копейкине!.. Как не изумиться тому, с какою постепенностью растет комическое действие и как беспрерывно прибывают новые волны в смешливом юморе автора, которому здесь просторное раздолье? Как будто сам демон путаницы и глупости носится над всем городом и всех сливает в одно; здесь, говоря словами Жан-Поля, не один какой-нибудь дурак, не одна какая-нибудь отдельная глупость, но целый мир бессмыслицы, воплощенный в полную городскую массу. В другой раз Гоголь выводит нам такой фантастический русский город: он уж сделал это в «Ревизоре»; здесь также мы почти не видим отдельно ни городничего, ни почтмейстера, ни попечителя богоугодных заведений, ни Бобчинского, ни Добчинского; здесь также целый город слит в одно лицо, которого все эти господа только разные члены: одна и та же уездная бессмыслица, вызванная комическою фантазиею, одушевляет всех, носится над ними и внушает им поступки и слова, одно смешнее другого. Такая же бессмыслица, возведенная только на степень губернской, олицетворяется и действует в городе N. Нельзя не удивиться разнообразию в таланте Гоголя, который в другой раз вывел ту же идею, но не повторился в формах и ни одною чертою не напомнил о городе своего «Ревизора»! При этом способе изображать комически официальную жизнь внутренней России надобно заметить художественный инстинкт поэта: все злоупотребления, все странные обычаи, все предрассудки облекает он одною сетью легкой смешливой иронии. Так и должно быть - поэзия не донос, не грозное обвинение. У нее возможны одни только краски на это: краски смешного.

Но и тут даже, где смешное достигло своих крайних пределов, где автор, увлеченный своим юмором, отрешил местами фантазию от существенной жизни и нарушил тем, как мы скажем после, ее характер, и здесь смех при конце сменяется задумчивостью, когда среди этой праздной суматохи внезапно умирает прокурор, и всю тревогу заключают похороны. Невольно опять припоминаются слова автора о том, как в жизни веселое мигом обращается в печальное...

Вся поэма усеяна множеством кратких эпизодов, ярких замет, глубоких взглядов в существенную сторону жизни, из которых видна внутренняя наклонность к сердечной задумчивости и к важному созерцанию жизни человеческой вообще и русской в особенности.

Чтобы завершить этот ряд сильных примеров, служащих подтверждением нашему воззрению на юмор Гоголя, мы выпишем из его поэмы одну страницу, в которой с удивительной полнотою высказывается все течение чувства в самом поэте и как будто в миниатюре отражается характер всей его поэмы не только тою половиною, которую мы теперь читаем, но и будущею, которую автор нам обещает. Это описание русской дороги (на стр. 424). <...> То, что видим в этом отрывке, что заметили мы прежде в главном мотиве поэмы, в расстановке характеров, в герое, в изображении города, то самое не будет ли видно и во всем произведении?.. Да, да, так должно быть, судя по духу самого поэта, так ярко воплотившемуся в его создании... Так говорит и предсказывает он сам в разных местах поэмы, особенно же в ее заключении: «Может быть, в сей же самой повести почуются иные, еще доселе небранные струны, предстанет несметное, богатство русского духа, пройдет муж, одаренный божественными доблестями, или чудная русская девица, какой не сыскать нигде в мире, со всей дивной красотой женской души, вся из великодушного стремления и самоотвержения. И мертвыми покажутся пред ними все добродетельные люди других племен, как мертва книга перед живым словом! Подымутся русские движения... и увидят, как глубоко заронилось в славянскую природу то, что скользнуло только по природе других народов...» Или далее: «...въезд в какой бы ни было город, хоть даже в столицу, всегда как-то бледен; сначала все серо и однообразно: тянутся бесконечные заводы да фабрики, закопченные дымом, а потом уже выглянут углы шестиэтажных домов, магазины, вывески, громадные перспективы улиц, все в колокольнях, колоннах, статуях, башнях, с таким блеском, шумом и громом и всем, что на диво произвела рука и мысль человека. Как произвелись первые покупки, читатель уже видел; как пойдет дело далее, какие будут удачи и неудачи герою, как придется разрешить и преодолеть ему более трудные препятствия, как предстанут колоссальные образы, как двигнутся сокровенные рычаги широкой повести, раздастся далече ее горизонт и вся она примет величавое лирическое течение, то увидит потом»".

Если бы даже автор этими ясными словами сам не отворил нам дверей в будущее своей повести, то мы, по требованиям изящного, по силе и полноте его дарования, объемлющего все стороны жизни, и по характеру его юмора, могли бы заранее отгадать то, что нам вперед обещано. Много, много смеялись мы в первом томе: трудно загадывать в таком деле, но должно быть, что веселое обратится в печальное и что будем мы плакать в последующих. Так чувство наше раздвоится на две половины, которые дополнят друг друга и примирятся, может быть, под конец в светлой, успокоительной, возвышенной, всевосприемлющей фантазии поэта. <...>

Объяснив сначала значение действительной жизни в первой части поэмы Гоголя и показав, каким образом она связуется с миром искусства, мы перейдем теперь в чистый элемент художественный, в область его фантазии и предложим ее характеристику. Талант Гоголя был бы весьма односторонен, если бы ограничивался одним комическим юмором, если бы обнимал только одну низкую сферу действительной жизни, если бы личное (субъективное) чувство его не переливалось из яркого хохота в высокую бурю восторженной страсти и если бы потом обе половины чувства не мирились в его светлой, творящей, многообъемлющей фантазии. Вспомним, что одно и то же перо изобразило нам ссору Ивана Ивановича с Иваном Никифоровичем, «Старосветских помещиков» и «Тараса Бульбу». Художественный талант Гоголя совершил такие замечательные переходы, когда жил и действовал в сфере своей родной Малороссии. По всем данным и по всем вероятностям должно предполагать, что те же самые переходы совершит он и в новой огромной сфере своей деятельности, в жизни русской, куда теперь, как видно, переселилась его фантазия. Если «Ревизор» и первая часть «Мертвых душ» соответствуют «Шпоньке» и знаменитой ссоре двух малороссов, то мы в праве ожидать еще высоких созданий вроде «Тараса Бульбы», взятых уже из русского мира.

Но и теперь, когда все воссоздаваемое Гоголем из этого мира носит на себе резкую печать его комического юмора, - и теперь замечаем мы в нем присутствие светлой творческой фантазии, которая предводит согласным хором его способностей, возвышается над всеми субъективными чувствами и готова бы была совершенно перенестись в чистый идеальный мир искусства, если бы слишком низкие предметы земной жизни не сковывали ее могучих крыльев и если бы комический юмор не препятствовал ее свободному, полному и спокойному созерцанию жизни. <...>

В характерах, создаваемых Гоголем, должно заметить, что это не какие-нибудь частные случаи, не отдельные явления, подмеченные умом наблюдательным, - нет, художник возводит каждый из них на степень общего типа и сам на то намекает. Припомним то, что говорит он о Ноздреве и Собакевиче. В самом деле, сжавшуюся в самой себе крепкую натуру Собакевича, этого человека-кулака, найдете вы во многих людях по частям и в разных слоях общества, восходя до самых высших. Некоторые брезговали этим лицом, особенно видя его за няней и после обеда: странно! - брезгают в поэме, а как будто не беспрерывно видят около себя, как будто не часто обедают с Собакевичами, которые объедаются не няни, не индюка, не вотрушек, а громадных котлет с трюфелями, чванятся образованием, потому что говорят по-французски, а нравственно еще гаже Собакевича. Знаете ли, что Собакевичи есть даже и в литературе? Вот, например, все те писатели, которые смотрят на словесность как на легчайшее средство к добыванию денег, все литераторы-кулаки, которые обо всем даровитом в литературе выражаются точно так же, как Собакевич о губернаторе и прочих чиновниках, а в своей критике беспрерывно разыгрывают в действии известную басню Крылова - все эти молодцы разве не те же Собакевичи, взятые нумером с виду повыше? А потрудитесь, сличите-ка с подлинником текст из книг, приводимый ими со вносными знаками, как будто они ни в чем не виноваты, - вы нападете не на одного Елисавету Воробья, которого умеют они ввертывать искусно для своих собственных скрытных целей! А Манилов? О, Маниловых много и в столицах: этого народу досужих мечтателей не оберешься у нас в России, к сожалению; люди с виду пустые, а если приглядеться пристальнее, так очень вредные своим бездействием. А Коробочка? Коробочек пропасть по всей Москве, во всех закоулках нашей необозримой столицы; они ходят толпами по рынкам, только более покупают, чем продают. А Ноздрев? От взбалмошных Ноздревых также у нас тесно. И они, вместе с Собакевичами, втерлись в литературу. Этот писака, который вчера посылал к вам учтивые, коленопреклоненные письма, печатно хвалил вас, а теперь печатно же ругает без причины; или, выбежав из-под своей подворотни, лает без умолку на всех проходящих, как будто получает за это бог знает какое жалованье; или вдруг разругает все возможные славы мира, славы Италии, Франции и России, и преклонится перед кем-нибудь, не просящим похвал его, и закричит ему во все горло: да ты выше Шекспира! - в роде того, как Ноздрев уверяет Чичикова, что он для него лучше отца родного; - или наконец, наглое самохвальство и хвастовство свое доводит до какого-то усовершенствованного ремесла: скажите, такой писака-дрянь не тот же ли Ноздрев, принявшийся за перо и словесность бог знает каким случаем? Он едва ли не хуже его, потому что Ноздрев ругает и хвалит, лает и лижет, лжет и хвастает по одному инстинкту, а писака-дрянь то же делает при совершенном сознании своих действий.-- Да уж полно, нет ли и чичиковского подвига в нашей литературе? Вот, например, собрать подписку на книгу, которая существовала только в воображении сочинителя, точно так же, как мертвые души, купленные Чичиковым... разве не то же?.. Ну да впрочем, довольно и этого...

Велик талант Гоголя в создании характеров, но мы искренно выскажем и тот недостаток, который замечаем в отношении к полноте их изображения или произведения в действие. Комический юмор, под условием коего поэт созерцает все эти лица и комизм самого события, куда они замешаны, препятствует тому, чтобы они предстали всеми своими сторонами и раскрыли всю полноту жизни в своих действиях. Мы догадываемся, что, кроме свойств, в них теперь видимых, должны быть еще и другие добрые черты, которые раскрылись бы при иных обстоятельствах: так, например, Манилов, при всей своей пустой мечтательности, должен быть весьма добрым человеком, милостивым и кротким господином с своими людьми и честным в житейском отношении; Коробочка с виду только крохоборка и погружена в одни материальные интересы своего хозяйства, но она непременно будет набожна и милостива к нищим; в Ноздреве и Собакевиче труднее приискать что-нибудь доброе, но все-таки должны же быть хоть и в них какие-нибудь движения более человеческие. В Плюшкине, особенно прежнем, раскрыта глубже и полнее эта общая человеческая сторона, потому что поэт взглянул на этот характер гораздо важнее и строже. Здесь на время как будто покинул его комический демон иронии, и фантазия получила более простора... Так же поступил он и с Чичиковым, когда раскрыл его воспитание и всю биографию.

Комический демон шутки иногда увлекает до того фантазию поэта, что характеры выходят из границ своей истины: правда, что это бывает очень редко. Так, например, неестественно нам кажется, чтобы Собакевич, человек положительный и солидный, стал выхваливать свои мертвые души и пустился в такую фантазию. Скорее мог бы ею увлечься Ноздрев, если бы с ним сладилось такое дело. Оно чрезвычайно смешно, если хотите, и мы от души хохотали всему ораторскому пафосу Собакевича, но в отношении к истине и отчетливости фантазии нам кажется это неверно. Даже самое красноречие, этот дар слова, который он внезапно по какому-то особливому наитию обнаружил в своем панегирике каретнику Михееву, плотнику Пробке и другим мертвым душам, кажется противно его обыкновенному слову, которое кратко и все рубит топором, как его самого обрубила природа. Нарушение одной истины повлекло за собою нарушение и другой. Автор сам это чувствовал и оговорился словами: «откуда взялись рысь и дар слова в Собакевиче» (стран. 194). То же самое можно заметить и об Чичикове: в главе VII прекрасны его думы обо всех мертвых душах, им купленных, но напрасно приписаны они самому Чичикову, которому, как человеку положительному, едва ли могли бы придти в голову такие чудные поэтические были о Степане Пробке, о Максиме Телятникове - сапожнике, и особенно о грамотее Попове беспашпортном, да об Фырове Абакуме, гуляющем с бурлаками... Мы не понимаем, почему все эти размышления поэт не предложил от себя. Неестественно также нам показалось, чтобы Чичиков уж до того напился пьян, что Селифану велел сделать всем мертвым душам лично поголовную перекличку. Чичиков - человек солидный и едва ли напьется до того, чтобы впасть в подобное мечтание.

То, что сказали мы о характерах, должно повторить и о воссоздании всей русской жизни в поэме Гоголя. Его фантазия с чудною ясностью созерцает всю невидимую для простого ока ткань ее, со всеми запутанными нитями и узлами. Чем более вглядываемся в подробности изобретения, тем более удивляемся тому, как они мастерски прилажены к целому и между собою, и убеждаемся, что постигнуть этого можно только цельным творческим ясновидением жизни, а не искусственною какою-нибудь механикою, которая как бы ни слаживала, уж не сладит так, не подделается под жизнь, как сама фантазия, самовластно управляющая всеми способностями поэта, приносящими ей дары свои, плоды опытов, наблюдений и все орудия на готовое служение. В изложении содержания мы уж на то намекали; здесь приведем некоторые мелкие подробности, служащие однако тайными нитями в ткани всего действия повести. Как верно то, что кучер Селифан напился пьян в гостях у дворни Манилова! От Коробочки выезжает он совершенно другим кучером: тут же заметны в нем порядок и старание. От Ноздрева выехал он в дурном расположении духа и таким же взбалмошным, как и сам хозяин, у которого они с барином гостили: вот почему в первый раз спьяну он сбился с дороги и опрокинул бричку; во второй - ехал очень порядочно; в третий без толку наскакал на экипаж, совершенно по-ноздревски.. Все это кажется мелочами с первого раза, а оно чрезвычайно важно в общей ткани событий, из которых слагается канва действия. Проследите все выходки Ноздрева: они вытекут из его характера. С ним нельзя было никак сладить дела, он один мог всполошить город на бале у губернатора и разорить все предприятие Чичикова; он же потом своим визитом и откровенностью мог надоумить его на скорый отъезд. А Коробочка не так же ли везде верна самой себе? - кто же другой мог бы так поспешно прискакать в город и ударить тревогу? - не из тучи гром, а всегда так на свете бывает. Коробочки очень важны и значительны в подобных предприятиях.

Но и здесь будет та же самая оговорка со стороны нашей, что комический юмор автора мешает иногда ему обхватывать жизнь во всей ее полноте и широком объеме. Это особенно ясно в тех ярких заметах о русском быте и русском человеке, которыми усеяна поэма. По большей части мы видим в них одну отрицательную, смешную сторону, полобхвата, а не весь обхват русского мира. Всякая глупость и бессмыслица ложится ярко под меткую кисть поэта-юмориста. Кучер Селифан похвалился, что не опрокинет, и тотчас же опрокинул. Девчонка умеет показать дорогу, а не знает, что право и что лево. Дядя Миняй и дядя Митяй хлопотали, хлопотали около брички и коляски и, бестолковые, ровно ничего не сделали, но только что лошадей измучили. Здесь, с одной стороны, видна добрая черта русского народа - его радушие, бескорыстная готовность помочь ближнему в беде, что не всегда найдете вы в образованном Западе; - но, с другой стороны, жаль, что все это радушие примыкает к бестолковщине, которая очень смешна, но не полна: ибо вообще-то говоря, уж, конечно, но бестолков русский мужик, и в деле, требующем здравого смысла, за пояс заткнет любого ученого иностранца. Правда, живет и на него беда, как на Селифана, прихвастнет и опрокинет спьяну, но часто бывает и так, что проскачет черт знает где, выедет просто на авосе по соломенному мосту, и уж пока держит возжи в руках, конечно, не усумнится, как иной немец в том, что справит лошадей и не даст выпрыгнуть из коляски своему барину. Вот еще и такого кучера представьте нам. Бывают и такие беды с мужичками русскими, как были с дядею Митяем и Миняем, что работают, работают, и прогонят их прочь, не сказавши им доброго слова; но ведь коль в сумме-то взять, так в дороге случись беда, кто же лучше поможет против нашего мужика, кто смышленее его и расторопнее? - И как ему и том и не смышлену быть, когда, кроме природы, которая наделила его здравым смыслом, помогла ему и сама дорога своим горьким опытом, своими ухабами, канавами, рытвинами, грязью коню по брюхо, театральными мостами и прочими приятностями, от которых так горько бывает образованному путешественнику внутри России и еще было бы горше, когда б не русский мужик с своим терпением, бескорыстным радушием и смышленостью!

Да не подумают читатели, чтоб мы в чем-нибудь обвиняли Гоголя! Избави нас боже от такой мысли, или лучше, такого чувства! Гоголь любит Русь, знает и отгадывает ее творческим чувством лучше многих: на всяком шагу мы это видим. Изображение самых недостатков народа, если взять его даже в нравственном и практическом отношениях, наводит у него на глубокие размышления о натуре русского человека, о его способностях и особенно воспитании, от которого зависит все его счастье и могущество. Прочтите размышления Чичикова о мертвых и беглых душах (на стр. 261--264): насмеявшись, вы глубоко раздумаетесь о том, как растет, развивается, воспитывается и живет на белом свете русский человек, стоящий на самой низшей ступени жизни общественной.

Да не подумают также читатели, чтоб мы признавали талант Гоголя односторонним, способным созерцать только отрицательную половину человеческой и русской жизни: о! конечно, мы так не думаем, и все, что говорено прежде, противоречило бы такому утверждению. Если в этом первом томе его поэмы комический юмор возобладал, и мы видим русскую жизнь и русского человека по большей части отрицательною их стороною, то отсюда никак не следует, чтобы фантазия Гоголя не могла вознестись до полного объема всех сторон русской жизни. Он сам обещает нам далее представить все несметное богатство русского духа (стран. 430), и мы уверены, заранее, что он славно сдержит свое слово. К тому же и в этой части, где самое содержание, герои и предмет действия увлекали его в хохот и иронию, он чувствовал необходимость восполнить недостаток другой половины жизни, и потому в частых отступлениях, в ярких заметах, брошенных эпизодически, дал нам предчувствовать и другую сторону русской жизни, которую со временем раскроет во всей полноте ее. Кто же не помнит эпизодов о метком слове русского человека и прозвище, какое дает он, о бесконечной русской песне, несущейся от моря до моря по широкому раздолью нашей земли, и, наконец, об ухарской тройке, об этой птице-тройке, которую мог выдумать только русский человек и которая внушила Гоголю жаркую страницу и чудный образ для быстрого полета нашей славной Руси? Все эти лирические эпизоды, особенно последний, представляют нам как будто взгляды, брошенные вперед, или предчувствия будущего, которое должно огромно развиться в произведении и изобразить нам всю полноту нашего духа и нашей жизни. <...>

Приятно мечтать о том и еще приятнее видеть, что наша мечта начала осуществляться в избранных представителях русского искусства, и видимое на деле предсказывает много в грядущем, особливо, если мы не захотим ограничиваться каким-нибудь односторонним направлением и не будем искажать просторных русских дарований исключительным чужим влиянием, французским, как то было прежде, немецким, как бывает иногда теперь. - Комический юмор, увлекая фантазию поэта и представляя ей одну только половину жизни, препятствует полноте внешнего и внутреннего ясновидения. Мы никак не скажем, чтобы это был недостаток в фантазии Гоголя: это ее свойство; но думаем также, что поэт способен дать ей полет самый свободный и обширный, которого достало бы на обхват всей жизни, и предполагаем, что, развиваясь далее и далее, его фантазия будет богатеть полнотою и обнимет жизнь не только Руси, но и других народов, возможность к чему мы уже видели ясно в «Риме» Гоголя.

Отношение юмора к фантазии есть дело первой важности в поэтическом его таланте. - Оба в нем - дары божие и необходимые: поставить их в надлежащее равновесное отношение друг к другу - великая задача во всем развитии поэта!

Это отношение само собою прекрасно определяется второю чертой фантазии Гоголя, которая состоит в тесном ее согласии с существенностию жизни, им воссоздаваемой. Как в этом произведении, так и в прежних лучших его созданиях, фантазия не исчезает в мечтании произвольном, а упирается всем содержанием поэзии в глубокие основы жизни человеческой и природы, ею одушевляемой. <...> Какова фантазия Гоголя, таков его и юмор, крепкою силою привязанный к корню самой жизни. <...>

В заключение эстетического разбора "Мертвых душ" потребуют, может быть, от нас объяснения слову: поэма? - Полный ответ на этот вопрос можно дать только тогда, когда будет окончено все произведение. Теперь же значение слова: поэма - кажется нам двояким: если взглянуть на произведение со стороны фантазии, которая в нем участвует, то можно принять его в настоящем поэтическом, даже высоком смысле; - но если взглянуть на комический юмор, преобладающий в содержании первой части, то невольно из-за слова: поэма - выглянет глубокая, значительная ирония, и скажешь внутренно: «не прибавить ли уж к заглавию: "Поэма нашего времени»?

Николай Гоголь

В изложении Гоголя история возникновения замысла «Мёртвых душ» звучит так: «Пушкин отдал мне свой собственный сюжет, из которого он хотел сам сделать что-то вроде поэмы и которого, по словам его, он бы не отдал другому никому. Это был сюжет "Мёртвых душ"». Первый биограф Пушкина, П.В. Анненков, предлагает несколько иную версию происшедшего: «Известно, что Гоголь взял у Пушкина мысль "Мёртвых душ", но менее известно, что Пушкин не совсем охотно уступил ему своё достояние. В кругу своих домашних Пушкин говорил, смеясь: "С этим малороссом надо быть осторожнее: он обирает меня так, что и кричать нельзя"». Как бы то ни было, стоявший у истоков гоголевской поэмы Пушкин смог оценить щедрость своего дара - незадолго до гибели он прослушал в исполнении автора начальные страницы «Мёртвых душ», о чём Гоголь впоследствии вспоминал: «Когда я начал читать Пушкину первые главы «Мёртвых душ», то Пушкин, который всегда смеялся при моём чтении (он же был охотник до смеха), начал понемногу становиться всё сумрачнее, сумрачнее и наконец сделался совершенно мрачен. Когда же чтение кончилось, он произнёс голосом тоски: "Боже, как грустна наша Россия!"»

Работа над «Мёртвыми душами» была начата осенью 1835 года в Петербурге, продолжена во время пребывания Гоголя за границей и завершена в 1841 году после возвращения писателя в Россию. Примечательно, что одно из самых «русских» творений отечественной литературы создавалось, в большей своей части, вдали от «места действия» - на фоне ландшафтов Германии, Швейцарии, Франции и Италии. Сам Гоголь так писал об этом Жуковскому 12 ноября 1836 года: «"Мёртвые души" текут живо... и мне совершенно кажется, как будто я в России: передо мною всё наше: наши помещики, наши чиновники, наши офицеры, наши мужики, наши избы, - словом, вся православная Русь. Мне даже смешно, как подумаю, что я пишу «Мёртвых душ» в Париже... Огромно, велико моё творение, и не скоро конец его. Ещё восстанут против меня новые сословия и много разных господ; но что ж мне делать. Уж судьба моя враждовать с моими земляками. Терпение. Кто-то незримый пишет передо мной могущественным жезлом. Знаю, что моё имя после меня будет счастливее меня, и потомки тех же земляков моих, может быть, с глазами, влажными от слёз, произнесут примирение моей тени».

Опасения Гоголя за судьбу своего детища оказались ненапрасными: с первого раза добыть разрешение на публикацию поэмы не удалось. Глава Московского цензурного комитета, услышав название нового сочинения -«Мёртвые души», заявил: «Нет, этого я никогда не позволю: душа бессмертна; мёртвой души не может быть, автор вооружается против бессмертья». Разъяснения, что речь идёт о ревизских душах, не помогли: пришлось отсылать рукопись в Петербург, где, при содействии В.А. Жуковского, одобрение цензуры всё же было получено.

Наконец цензурные препоны остались позади, но возникли финансовые проблемы. С.Т. Аксаков, принимавший живое участие в издательских хлопотах, вспоминал: «Денег у Гоголя не было, поэтому "Мёртвые души" печатались в типографии в долг, а бумагу взял на себя в кредит М.П. Погодин. Обёртка была нарисована самим Гоголем. Печатание продолжалось два месяца. Вначале напечатали две тысячи пятьсот экземпляров».

Так как Гоголь снова собирался за границу, то специально к его отъезду переплели два десятка томов, которые он предполагал взять с собой. Однако несколько книг остались в России. Известно, например, что первые, совсем готовые экземпляры автор получил 21 мая 1842 года в доме Аксаковых, где в тот день праздновались именины Константина Аксакова, и два из них были тут же Гоголем надписаны и подарены: один - имениннику, другой - «Целой семье Аксаковых».

Несомненно, к этой же партии специально переплетённых для автора книг принадлежал и представляемый Библиохроникой экземпляр с дарственной надписью А.П. Елагиной (урождённой Юшковой, в первом браке Киреевской; 1789-1877).

Племянница В.А. Жуковского, жена переводчика немецких философов А.А. Елагина, мать известных литераторов П.В. и И.В. Киреевских, Авдотья Петровна с мужем и детьми в 1821 году переехала в Москву, приобрела особняк в Трёхсвятительском тупике и вскоре завела там литературный салон, за короткое время ставший центром литературной Москвы. В её доме, который поэт Н.М. Языков прозвал «республикой у Красных ворот», бывали А.С. Пушкин, Е.А. Баратынский, отец и сыновья Аксаковы, А.И. Герцен, А.С. Хомяков, П.Я. Чаадаев и др. Много лет спустя известный историк и публицист К.Д. Кавелин посвятил «обаятельной прелести и благородному влиянию» этого места специальную статью, где, в частности, говорилось: «Дом и салон Авдотьи Петровны Елагиной были одним из наиболее любимых и посещаемых средоточий русских литературных и научных деятелей. Всё, что было в Москве интеллигентного, просвещённого и талантливого, съезжалось сюда по воскресеньям. Приезжавшие в Москву знаменитости, русские и иностранные, являлись в салон Елагиных. В нём преобладало славянофильское направление, но это не мешало постоянно посещать вечера Елагиных людям самых различных верований... Авдотья Петровна не была писательницей, но участвовала в движении и развитии русской литературы и русской мысли более, чем многие писатели и учёные по ремеслу. Не было собеседницы более интересной, остроумной и приятной. В разговоре с Авдотьей Петровной можно было проводить часы, не замечая, как идёт время. Живость, весёлость, добродушие при огромной начитанности, тонкой наблюдательности, при её личном знакомстве с массой интереснейших личностей и событий, прошедших перед нею, и ко всему этому удивительная память - всё это придавало её беседе невыразимую прелесть. Все, кто знал и посещал её, испытали на себе её доброту и внимательность».

Среди тех, кто попал под обаяние этой незаурядной личности, оказался и Гоголь. Они познакомились в 1838 году. Писатель неоднократно посещал елагинские вечера, Авдотья Петровна присутствовала при авторском чтении «Мёртвых душ». Сохранилась их переписка - полные искреннего расположения письма двух понимающих друг друга людей. Поэтому вполне закономерным видится предположение, что, уезжая за границу, Гоголь подарил экземпляр только что полученной из типографии книги одной из первых слушательниц поэмы, своей доброй приятельнице - А.П. Елагиной.

Описываемый экземпляр редок не только дарственной надписью, но и тем, что сохранил ту самую «обёртку» - печатную обложку, оригинал которой нарисовал сам автор. В примечаниях Н.С. Тихонравова к изданию сочинений Гоголя 1889 года о ней говорится: «На обёртке этой под несущимся быстро тарантасом изображены: с левой стороны - часть деревни, с правой - верстовой столб; между ними с той и другой стороны бутылки с рюмками и бокалами, закуски в виде рыб на блюде; солонка, бутылка сверху как бы венчает этот ряд изображений, которому внизу соответствуют также бутылки с бокалами и блюдо с большим осетром и мелкими рыбками; может быть, то блюдо, которое украшало трапезу полицмейстера и к которому пристроился Собакевич. Изображений живых людей немного - только два: на правом поле читатель видит пьяного мужичка, пляшущего, подбоченившись, с чаркою в руке, и танцующую, очевидно, на балу - пару. Зато эмблемы смерти в изобилии рассыпаны по всей картине в верхней её половине; смерть, кажется, вездесуща на картине: черепа выглядывают из затейливых завитков, окаймляющих верхнюю половину рисунка; на одной вертикальной линии помещены принадлежности закуски (бутылка вина и рыбы) и череп. Два скелета расположены симметрически, справа и слева, в полулежачем положении, третий, на чёрном фоне, изображён сидящим и простирающим вперёд руки, как бы призывая кого-то в свои объятья».

Первое издание «Мёртвых душ», по словам С.Т. Аксакова, «быстро разлетевшееся по Москве и по всей России», «раскупленное нарасхват», моментально стало редкостью, а потому всегда высоко ценилось на антикварном рынке. Однако прекрасно сохранившийся экземпляр с печатной обложкой и ранее не известной дарственной надписью автора выходит за рамки привычных букинистических оценок. Это одно из тех историко-культурных явлений, которые, по сути своей, оценке не подлежат.