В. Н. Кривцов - Отец Иакинф

Сегодня за чайным столом “Невы” свою историю рассказывает Самуил Лурье, критик, литературовед, более четверти века проработавший в журнале. И рассказ его посвящен человеку, с кем ему довелось работать, что называется, бок о бок в течение долгого времени, — Владимиру Николаевичу Кривцову. Владимир Николаевич был не только членом редколлегии “Невы”, редактором отдела прозы, писателем, но еще и ученым-китаистом. Широкую популярность среди читателей ему принес роман “Отец Иакинф”. Итак, слово Самуилу Лурье

НАСТОЯЩИЙ

Был случай: пришел в редакцию крайне встревоженный человек, чью рукопись я незадолго перед этим прочитал и ему вернул — для подцензурной печати она не годилась. И вот он опять пришел, и с той же самой рукописью — умолять, чтобы я взял ее как бы на сохранение — чтобы не пропала, если с ним что-нибудь случится. Потому как его кладут в больницу, предстоит опасная операция. Он немолод, болен тяжело, шансы плохие, рукопись же — как я сам ему говорил — содержит важную правду, которая не должна пропасть и быть забыта.

Я согласился. И дал слово, что не выдам рукопись никому — даже ему самому, если он в каком-нибудь помрачении станет требовать ее обратно. Почему-то он допускал и такую возможность (не помню, как мотивировал) и настаивал: хранить как можно дольше, для будущего, и — никому, никому! Короче, известная история про бутылку и океан, и оба мы, старый и малый, были романтики и дураки, особенно я.

На следующий день главный редактор с необычно благожелательной вежливостью (он был человек, не лишенный коварства) пригласил меня в свой кабинет. Там сидели двое из ГБ, они потребовали рукопись моего доверителя: он, дескать, сказал сегодня на допросе, что она у меня. Я разъяснил, что это ошибка: рукопись возвращена автору, о чем в соответствующих бумагах есть соответствующая запись. Взялись за бумаги — все подтвердилось. Тогда опять взялись за меня — но мне-то ничего не оставалось, как стоять на своем. И в конце концов они решили, что их нарочно направили на ложный след. И удалились. А я бросился к своему столу, выдвинул ящик — папки с этой злосчастной рукописью там не было! Обшарил всю комнату — нет! Решил, что гэбэшники забрали ее в мое отсутствие, а со мной поиграли, чтобы деморализовать.

Впоследствии, случайно, я узнал, что все как-то обошлось: автора выпустили за границу, и он там издал свою рукопись; видно, был и другой экземпляр. Но куда девался мой — мучило, как неразрешимая загадка. До того самого дня — через сколько-то лет, — когда мой начальник, зав. отделом прозы, Владимир Николаевич Кривцов, покидая редакцию навсегда (он выходил на пенсию), обронил напоследок:

— Тут у меня в нижнем ящике, вообще-то, всегда запертом, обнаружилась рукопись какого-то… Понятия не имею, откуда взялась. И автора совсем не помню. Вам, Самуил Аронович, эта фамилия ни о чем не говорит?

Я рассказал всю историю, я задал прямой вопрос — ну, не могла эта папка сама собой перелететь к нему в запертый ящик стола! — бесполезно. Была у Владимира Николаевича такая манера — которой я восхищался, которую пытался у него перенять, — а он вывез ее из Китая, где прожил долго: смотрит спрашивающему прямо в глаза, улыбается и молчит. Думай что хочешь, а узнать не узнаешь ничего. Впрочем, тут всё и так ясно: В. Н. отвратил от меня большие неприятности.

Во всех случаях, когда нельзя было или не стоило говорить правду, он молчал. Этот прием плюс необычно прямая осанка (насколько я понимаю, В. Н. носил корсет: получил на военной службе травму позвоночника) резко выделяли его из литературной толпы. Он казался надменным (а был мечтатель): смотрел поверх голов. В его присутствии незнакомые, а также подловатые чувствовали робость. У него было аристократическое крестьянское лицо.

Начальники считались с ним — особенно на первых порах — причем как бы поневоле. Их пугал его послужной список — несколько таинственный: филолог-китаист — и вдруг полковник (или подполковник, не помню), фронтовик, двадцать лет в войсках, три ордена Красной Звезды, — и литератор с опытом и влиятельными знакомствами; а за плечами Китай — что он там делал, кем был? (На самом-то деле – переводчиком, но очень высокого уровня: осуществлял взаимопонимание самых первых лиц. Среди прочего, редактировал газету “Правда” на китайском языке. Мне за одиннадцать лет лишь однажды обмолвился об одном-единственном эпизоде, и то в шутку: мол, лично свергал последнего императора Маньчжоу-Го.) Словом, В. Н. был человек солидного ранга, и должность зав. прозой провинциального журнала этому рангу не совсем соответствовала. На такого сотрудника не прикрикнешь. Но против лицемерия, демагогии, лжи — средств у него не было. Все, что он умел в редакционных дискуссиях, — терпеливо дождавшись окончания атаки, твердо проговорить:

И после краткой паузы прямодушно изложить, в чем заключается дело. Но цензоров — а тогдашние руководители журналов (и газет, и т. д.) хотя и назывались редакторами, были, конечно, цензоры, — их не интересовали такие вещи, как логика и вкус, а про правду и толковать с ними было смешно.

Поэтому в редакционной работе В. Н. любил только процесс правки: превращать плохой текст в посредственный, посредственный — в неплохой. Таков был основной ассортимент тогдашней литературы. Этому делу я у В. Н. научился.

А разговоры с так называемым Главным наводили на него тоску, иногда бешенство. Зайдет, бывало, ко мне после такого разговора — с толстой рукописью, которую велено готовить в печать, — и как бросит ее на стол!

Но из “Невы” не уходил. Во-первых, и некуда было. А во-вторых, должность давала распорядок жизни, достаточно удобный для литературной работы, — а В. Н. писал большой роман.

Он нашел в XIX столетии человека, похожего на него, почти с таким же опытом и характером, тоже литератора честного и подневольного, тоже ученого китаиста и отчасти дипломата; человека глубоких страстей и огромных познаний; забытого человека неоцененных заслуг.

Человека звали отец Иакинф Бичурин.

Владимир Кривцов его воскресил. Было имя (известное дюжине специалистов) — стало лицо. Были даты жизни — развернулась эпоха.

Из точных и впервые отысканных подробностей Кривцов сочинил увлекательную историю. С яркими персонажами. С любовью к природе и культуре. С превосходным, образцовым словарем.

Дилогия про Иакинфа вышла тиражом 100 000 — а попробуйте найти.

Но вот — не переиздают. Никому не приходит в голову. И Владимира Николаевича давно уже нет на свете. Впору и про него писать роман. Удивительно привлекательный был человек. Мужественный, великодушный, добрый, скромный — всех прилагательных не перебрать, пишу — и самому странно: В. Н. действительно был именно такой. Не будь я много лет его сотрудник — пожалуй, так и думал бы, что русский интеллигент — собирательный образ, умозрительный. Но мне посчастливилось.

А ему как нелегко жилось! Теперь я понимаю это лучше, чем тогда.

Вот припомнил вдруг, как его прорабатывали: за то, что присутствовал на отпевании Веры Пановой. Мало того, что посмел войти в церковь, — так еще и чуть ли не держал в руке зажженную свечу!

Он рассказывал, кто и как его обличал на партбюро, — я, к сожалению, забыл имена и формулировки.

Но вполне отчетливо представляю себе, как он защищался: как поднялся и заговорил:

— Дело, видите ли, заключается в том, что…

Очень твердо это у него выходило. И каждый — кто с облегчением, кто с испугом, кто со злобой — понимал: вот настоящий человек.

Остается добавить, что в июле этого года Владимиру Николаевичу исполнилось бы 90 лет. И сегодня у нас есть возможность познакомить читателей с ранее не публиковавшимися его рукописями.

Владимир Кривцов

1. КАК Я РАБОТАЛ НАД РОМАНОМ “ОТЕЦ ИАКИНФ”

Н. Я. Бичурин, более известный в свое время под монашеским именем отца Иакинфа, по праву считается основоположником нашего отечественного китаеведения. Для большинства современных ориенталистов не только у нас, но и за рубежом, огромные заслуги Бичурина в распространении знаний о Китае, о странах и народах Центральной и Восточной Азии, а также Южной Сибири и Дальнего Востока бесспорны. И поныне ни один серьезный исследователь прошлого Азиатского Востока не может пройти мимо его трудов. Что же касается его времени, то труды Н. Я. Бичурина, посвященные истории и современному положению нынешнего Китая и стран Центральной Азии, считались лучшими во всей Европе, пользовались общим признанием, как русских, так и иностранных ученых, которые обращались к ним в своих исследованиях, как к первоисточникам. О том, что это был за ученый, можно судить по отзыву его современника, известного в свое время немецкого и французского ориенталиста Юлия Клапрота, который обмолвился как-то: “То, что в науке отец Иакинф сделал один, по силам разве что целому ученому обществу”. Слова эти не были преувеличением, хотя бы потому, что принадлежат они не другу, а недругу. Клапрот враждовал с Иакинфом до конца своих дней. Это не мешало ему, правда, широко пользоваться работами Иакинфа, издавать французские и немецкие их переводы и в то же время со сварливой придирчивостью хулить их мелкие и чаще всего, как показывал в своих антикритиках Иакинф, мнимые погрешности. Так что к словам такого человека можно отнестись с полным доверием.

Сам я по образованию китаист — окончил Ленинградский университет по кафедре китайской филологии, работал до войны научным сотрудником Института Востоковедения Академии наук, да и вся моя последующая жизнь так или иначе была связана с Китаем. В течение многих лет я выступал в печати главным образом как переводчик китайской литературы. И вот поначалу, на правах китаиста, мне хотелось написать научную биографию Бичурина или историко-биографический очерк, наподобие тех, что издаются у нас в серии “Жизнь замечательных людей”.

Я и начал эту работу как ученый — с составления подробной библиографии трудов Бичурина и всего, что написано о нем на протяжении полутораста с лишним лет, прошедших с начала его ученой и литературной деятельности. Долгие часы проводил я в книгохранилищах и архивах. При этом я не ограничился только Ленинградом и Москвой, но побывал и на родине Иакинфа — в Чебоксарах и селе Бичурино, и в Казани, где Никита Бичурин пятнадцать лет учился в духовной семинарии, а затем академии, и в Иркутске, где он служил ректором семинарии и настоятелем монастыря, и в пограничной Кяхте, с которой связаны важные этапы в жизни Бичурина. Здесь, между прочим, в местном краеведческом музее хранится лучший из всех дошедших до нас акварельный портрет Бичурина, написанный декабристом Николаем Бестужевым в Петровском заводе, где он отбывал каторгу и где подарил Иакинфу железные четки, выкованные из собственных кандалов. Поколесил я и по степям Монголии, которые за полтораста лет до того пересек Иакинф на пути в Пекин. Довелось мне побывать и в Пекине, где он 14 лет безвыездно провел во главе Русской духовной миссии, единственного тогда представительства Российской империи в Китае. Посетил я и суровый Валаам, куда по утвержденному Александром I решению Синода был сослан на вечные времена разжалованный в простые монахи Иакинф.

Конечно, и до сих пор Никита Яковлевич Бичурин известен прежде всего как ученый. Но ученый-то ученый, а личность это была примечательная. Я глубоко убежден, что без него характеристика так хорошо, казалось бы, известной нам пушкинской эпохи была бы неполной.

Ну, посудите сами. Я позволю себе напомнить только некоторые факты его биографии. Родился Бичурин в начале последней трети XVIII столетия в захолустном чувашском селе, в семье дьячка, а затем бедного приходского священника, а окончил, и притом блистательно, Казанскую духовную академию, что было доступно в ту пору лишь одиночкам. Все годы учения в Академии мечтал об ученой профессорской карьере, а в 22 года совершенно неожиданно, на романтической почве, постригся в монахи. Прибавив ему 8 лет (так как стать иеромонахом, а тем более архимандритом, можно было только достигнув совершенных лет, то есть тридцатилетнего возраста), его возводят в сан архимандрита и назначают ректором Иркутской духовной семинарии и настоятелем первоклассного Вознесенского монастыря — одного из крупнейших в Сибири.

Перед ним открывается блестящая духовная карьера. С его-то способностями, образованием, волей, связями (в первые годы монашества ему незримо покровительствует митрополит Амвросий — сначала Казанский архиепископ, а затем первоприсутствующий в Синоде), он мог бы стать вскоре епископом, занять архиерейскую кафедру в одной из богатейших в России епархий. Но вместо этого двадцатипятилетний архимандрит пригревает у себя в келье беглую крепостную актрису. И вот следует суровая кара. Молодого преуспевающего архимандрита ссылают учителем красноречия в глухой Тобольск под присмотр “надежной духовной особы”.

И опять: ему бы грехи замаливать, а он с поразительной энергией и настойчивостью добивается назначения в Пекин, столицу далекой и загадочной в ту пору Поднебесной империи. К немалому удивлению Сибирского епархиального начальства, Александр I утверждает опального архимандрита в должности начальника Пекинской духовной миссии, и на 14 лет Иакинф становится единственным представителем Российской империи в Китае — еще задолго до установления с ним официальных дипломатических сношений.

И снова: ему бы заняться христианской проповедью среди язычников, наставлять на путь истинной веры заблудших овец из числа угнанных на чужбину албазинских казаков, а он, махнув рукой на богослужение, посещает шумные пекинские базары, ездит в театры, заводит обширные знакомства в различных слоях общества, досконально изучает сложнейшую китайскую письменность, трудность которой вошла в пословицу, без всяких грамматик, словарей, пособий выучивается китайскому языку, да так, что его нередко принимают за китайца; для себя, для собственных нужд составляет первый в России китайско-русский словарь и самозабвенно переводит на русский язык многотомные своды исторических хроник и летописей, что позволит ему потом, по возвращении на родину, открыть науке совершенно новые страницы истории человечества.

Но когда в 1821 году на смену ему в Пекин прибывает новая духовная миссия, преемник Иакинфа, обласканный Александром I архимандрит Петр приходит в ужас: церковь миссии в запустении, колокол продан (а злые языки говорят и пропит), часть помещений русского подворья сдана китайцам под публичный дом, начальник миссии, оказывается, последние десять лет совершенно устранился от отправления богослужений, да и в церковь-то редко заглядывал. Зато, когда приходит время трогаться в возвратный путь на родину, приходится нанимать полтора десятка лишних верблюдов, чтобы вывезти собранные Иакинфом в Пекине книги и рукописи. Кстати, привезенные им из Китая книги составили первооснову китайских собраний Петербурга — Азиатского музея, Публичной библиотеки, университета. Иакинф горит желанием поскорее обработать и обнародовать подготовленные им в Пекине труды. Они обогатили бы современную ему европейскую науку и принесли славу отечеству. Но ни ученые заслуги, ни это страстное стремление Иакинфа не принимается в расчет: по доносу его преемника Иакинфа лишают на сей раз не только архимадричьего креста, но и самого сана архимандрита и простым монахом ссылают на вечные времена в Валаамский монастырь на уединенном острове в Ладожском озере.

Но и здесь... О том, что было здесь, можно судить по свидетельству известного русского ученого и видного чиновника министерства иностранных дел Павла Львовича Шиллинга, посетившего Валаам. Поднимается он на взгорок, где расположена монастырская гостиница, а навстречу какой-то странный монах, в одном подряснике, на голове вместо клобука что-то вроде круглой шляпы, а по бокам — две нимфы. Когда же на другой день Шиллинг зашел в одну из братских келий, он увидел вчерашнего монаха. Окруженный китайскими книгами и ксилографами, тот склонился над рукописью.

Как видите, жизнь Иакинфа изобиловала драматическими поворотами, соблазнами, неудачами, опасностями. Но ни на чужбине, ни в опале под надзором монастырского и епархиального начальства, ни в дороге он не оставляет своих ученых и литературных трудов. Вызволенный друзьями из валаамского заточения (а на это потребовалось соизволение самого Николая I, который, как известно, особым великодушием и милосердием не отличался), Иакинф становится вскоре известным ученым и литератором. Его избирают членом-корреспондентом Императорской Академии наук, действительным членом Азиатского общества в Париже — честь, которой удостаивались лишь немногие русские ученые. За ним охотятся и петербургские и московские журналы. Почти ежегодно выходят из печати его книги, которые получают высокую, а порой и восторженную оценку современников.

Но несмотря на европейское признание и неоднократные, порой отчаянные усилия, до конца своих дней Иакинф так и не смог сбросить ненавистной монашеской рясы. Впрочем, поднадзорного монаха Александро-Невской лавры легче было застать не у всенощной в лаврском соборе, а в литературном салоне князя Одоевского, в Демутовом трактире, у Пушкина, в мастерской Карла Брюллова или на Марсовом поле, в холостяцкой квартире Павла Львовича Шиллинга (между прочим — изобретателя первого в мире электромагнитного телеграфа и замечательного для своего времени ориенталиста).

И вот чем дольше шел я по следам Бичурина, чем дольше листал страницы редких изданий, перевертывал запыленные листы толстых архивных дел, вчитывался в труды ученого, разбирал его рукописи, размышлял над поступками вольнодумного монаха, тем отчетливей понимал, что отец Иакинф просится именно в роман, что след, оставленный им не только в истории отечественного востоковедения, но и в духовной истории нашего народа так значителен, что надо попытаться воскресить из мертвых этого большого ученого и интереснейшего человека, воссоздать не только внешние события, но и внутренний мир его жизни, увлекательной и трагической.

Но тут меня, как впрочем, и всякого, кто берется за роман-биографию замечательного человека, подстерегали немалые трудности.

Что это за трудности?

Во-первых, надо было найти ключ к биографии этого долго жившего и давно умершего человека, со всеми ее превратностями, крутыми, подчас неожиданными поворотами, подвигами и соблазнами, часами величия и минутами слабости. Задача состояла в том, чтобы глубоко проникнуть в эту далекую, чужую, подчас даже чуждую и непонятную нам жизнь, попытаться открыть в ней то, что было скрыто не только от современников, но и от самого человека, о котором я решился написать. Человеческое зрение устроено так, что нам трудно взглянуть на себя со стороны, беспристрастно оценить смысл и значение собственной жизни. Во всяком случае, приписываемая Иакинфу автобиографическая записка, опубликованная в свое время в Ученых записках Императорской Академии наук, даже не делает этой попытки. Она сводится к перечню основных дат жизни и главнейших его трудов, при этом множество мелких статей и заметок Иакинфа, часто полемических, рассеянных в разных газетах и журналах, даже не упомянуты, а в них-то может быть с особой силой и проявился его характер.

Во-вторых, и это тесно связано с первым, нужно было выработать собственную концепцию внутренней сущности героя. Начал я, как уже говорилось, с кропотливого и скрупулезного изучения всех, даже мельчайших фактов его биографии и его деятельности. На это ушло несколько лет. Но не это было самым трудным и сложным. Труднее было выработать свой собственный взгляд на героя, свою отчетливую и ясную авторскую позицию, которая бы служила мерилом при отборе необозримого и нередко противоречивого материала.

К свидетельству фактов и документов надо подходить весьма осмотрительно. Недаром один из самых искусных французских дипломатов, старый скептик Талейран говорил: “Ничто нельзя так легко подтасовать, как факты”. Или вот слова английского писателя и эссеиста Литтона Стрейчи, посвятившего жизнь жизнеописаниям знаменитых людей: “Очевидно, история — это только приведение в порядок бессмысленно нагроможденных фактов”. Но если факты приведены в порядок недостаточно искусно, замечает по этому поводу один из крупнейших мастеров европейского романа Лион Фейхтвангер, то они вовсе не составляют истории, подобно тому, как масло, яйцо и петрушка сами по себе еще не составляют яичницы.

В своей работе над романом я опирался на факты, старался дать верную картину жизни моего героя и его эпохи, верную до мельчайших подробностей. Неоценимую помощь здесь оказали мне наши архивы. В архиве Святейшего Синода, в архивах Академии наук и Института Востоковедения в Ленинграде, в Архиве Внешней политики в Москве и в других сохранилось почти невообразимое море разнообразных и часто противоречивых документов, касающихся отца Иакинфа. Если читать их один за другим, можно стать втупик. Кто же такой был этот монах, делами которого на протяжении десятилетий занимались не только Иркутская и Санкт-Петербургская консистории, святейший Синод, но и сами цари — Александр и Николай Первые? Вероотступник и сластолюбец, цинично попиравший иноческие обеты, или подвижник науки и вольнодумец в рясе, человек, яростно влюбленный в жизнь и ее мало доступные иноку радости, мысливший широко и вольно, за что он и расплачивался полной мерой?

Как по-разному можно подходить к освещению и оценке одних и тех же фактов покажут два маленьких, наугад взятых примера.

Нас невольно восхищает горячий, жадный, едва ли не влюбленный интерес Иакинфа к Китаю, его людям, обычаям, художественным и научным достижениям. Во время своего четырнадцатилетнего пребывания в Пекине он черпал знания об этой стране не только из книг. Для того, чтобы составить описание Пекина и его план, он исходил все улицы и переулки китайской столицы, вымерил их длину своими ногами. Зато когда “Описание Пекина” с приложенным к нему планом было издано Иакинфом в 1829 году, оно было немедленно переведено на французский язык и получило восторженную оценку как в русской, так и в иностранной печати. Самым ценным источником знаний для него были живые люди. Облачась в цивильное китайское платье, он посещает шумные пекинские базары и театры, завязывает обширные знакомства среди самых разнообразных слоев китайского общества — среди чопорных конфуцианских ученых и столичных купцов и ремесленников, буддийских монахов и бродячих знахарей, странствующих актеров и даосских чернокнижников. Именно поэтому он мог, вернувшись к себе на родину, поведать миру о далекой и загадочной стране больше, чем все его соотечественники за все сто с лишним лет пребывания в Пекине русской духовной миссии. А вот как те же самые факты излагает в 1975 году китайский ученый журнал “Лиши яньцзю”: “Даже отец русского китаеведения Иакинф Бичурин, будучи в свое время в 1809–1821 годах главой русской духовной миссии в Пекине, занимался подобными (т.е. шпионскими) махинациями. Он постоянно слонялся по рынкам, шнырял по переулкам и в результате путем глазомерной съемки составил план Пекина”.

Или вот еще один пример. В архиве святейшего Синода сохранилось обширное дело на 447 листах об осуждении архимандрита Иакинфа, “навлекшего на себя близкое подозрение в содержании девки под видом келейника”. Если отнестись с полным доверием к содержащимся в нем документам, то это происшествие, наделавшее в свое время так много шума, можно было бы изобразить как ловкую проделку низкого сластолюбца, дерзко нарушившего иноческие обеты и монастырские правила. Но стоило взглянуть на эти документы критически, сопоставить их с другими фактами, и вся эта история представала в совершенно ином свете. Бичурин необычно проявлялся во всем, в том числе и в любви. Нужно было обладать большим мужеством и самоотверженностью, чтобы, всечасно рискуя навлечь на себя суровую кару, выкупить из крепостной неволи любимую девушку и, не взирая на подстерегавшие на каждом шагу опасности, содержать ее в монастыре даже тогда, когда иркутская консистория и полиция сбились с ног в поисках исчезнувшей “девки” — главной улики против опального архимандрита.

При этом я ни на йоту не отступил от свидетельств архивного дела, только, вновь и вновь перечитывая его, я стремился проникнуть в самое существо дошедших до нас документов, разобраться — кем, зачем и при каких обстоятельствах они были составлены. Только так, а главное — вчитываясь во все написанное самим Иакинфом, вдумываясь в каждый, даже наиболее опрометчивый его поступок, можно было открыть характер вольнодумного монаха, представить себе, что сделал он для истории и в то же время каким он был в обыденной, каждодневной жизни.

Главным движущим мотивом повествования была для меня идея подвижнического труда, идея научного подвига. При всей документальной точности, к которой я стремился, при всем обилии привлекаемого материала, который, на мой взгляд, сам по себе должен представлять для читателя известный исторический и этнографический интерес, я пытался дать биографию Бичурина как биографию духовную, показать историю человека, ищущего свое призвание, преодолевающего все стоящие на пути преграды, идущего через искушение страстей, но выбирающего творчество, науку, любовь. Не скрою, мне было приятно, что один из рецензентов истолковал роман об Иакинфе, как роман-мечту о гармонической личности, историю ее роста и становления параллельно с биографическим ходом — из народных низов к вершинам современной образованности.

Это, разумеется, требовало от меня, как автора, специальной подготовки. Вряд ли нужно говорить, что, повествуя об ученой деятельности своего героя, автор обязан знать о ней все, профессионально разбираться в его научных концепциях, отдавать себе ясный отчет в том вкладе, который он внес в современную ему науку, какой след в ней оставил. Но тут важно соблюсти меру, не перегружать повествование профессионализмами и, самое главное, рассказать обо всем этом так, чтобы перед читателем возник живой образ, подлинный характер человека.

Здесь мне хочется привлечь в союзники Вениамина Каверина, отдавшего в свое время дань биографическому жанру.

“Одним из лучших офортов Гойи, — говорит он, — я считаю фигуру отдыхающего колосса. Вокруг него — пустыня, вы не видите ношу, только что сброшенную с плеч: перед вами отдыхающее человеческое тело. Но вглядитесь внимательнее, и вы почувствуете, что перед вами не человек вообще, а колосс.

Вот так, мне кажется, нужно писать о необыкновенных людях. Не забывая о том, на что они способны, что сделали для человечества и культуры, надо писать о них со всем вниманием к их обыденности, к их ежедневной жизни, только тогда вы сможете рассказать о том, что произойдет, когда этот колосс встанет”.

Рассказывая о жизни отца Иакинфа, пытаясь воссоздать живой образ этого человека, его характер, я ничего не выдумывал и ничего не утаивал. Все написанное, повторяю, основывается на внимательном изучении трудов самого Бичурина, подлинных документов, отысканных в архивах Москвы и Ленинграда, Чебоксар и Казани, немногих, к сожалению, очень немногих уцелевших его писем, скупых и беглых записей в оставшейся после него “памятной книжке”, отрывочных свидетельств современников, рассеянных в малодоступных изданиях и забытых архивах.

Надо ли говорить, что мне пришлось и кое-что домыслить. Это касается, прежде всего, внутреннего мира моего героя, встреч и бесед с современниками. Их, разумеется, никто не записывал. Иакинф не вел дневников. Да и полтора десятка писем его, сохранившихся в чужих архивах, носят по преимуществу деловой характер. Не удалось, например, отыскать письма к митрополиту Амвросию, отправленного на пути в Тобольскую ссылку. Но в истинности этого письма, приведенного на страницах книги, я убежден и, надеюсь, читатель разделит со мной эту убежденность. Конечно, найдутся в долгой жизни Иакинфа события, которые я не могу подтвердить документами, — многое ль из того, что с человеком случается, оседает в архивах и запечатлевается в письмах и дневниках знакомых?

Конечно, я допускаю, что созданный в романе образ Бичурина чем-то отличается от того реального отца Иакинфа, который существовал в действительности. Это, видимо, неизбежно, пока книги пишут люди, а не компьютеры.

В какой-то мере меня утешает весь опыт мировой литературы. Сошлюсь на авторитет уже цитированного мной Лиона Фейхтвангера.

“Нетрудно доказать, — писал он, — что Гомер и авторы Библии, Шекспир и бесчисленные сочинители художественных произведений на исторические темы, все, вплоть до писателей нашего времени, весьма смело обращались с действительностью, хотя она и была им известна с документальной точностью.

Победителей не судят. Их книги, придуманные ими легенды, эпосы, драмы, романы, выдуманные ими люди и дела, их “ложь” оказалась жизненнее, чем факты, тщательно установленные учеными на основе критического изучения материалов… Хорошая легенда и хороший исторический роман в большинстве случаев достовернее, чем тщательное и точное воспроизведение исторических фактов”.

“Но вы показали его так убедительно, что, должно быть, он таким и был. А если не был – теперь будет”.

И самая большая, хоть, может быть, и нескромная, моя мечта состоит в том, чтобы в сознании моих читателей Бичурин остался таким, каким он предстал перед ними на страницах книги.

2. БИЧУРИН И ПУШКИН

(Из доклада, прочитанного на научной сессии,

посвященной 200-летию со дня рождения Н. Я. Бичурина, 1977 г.)

… Совершенно естественно, что колоритная фигура бывшего Пекинского архимандрита, этого подвижника науки и вольнодумца в рясе, человека, несмотря на свой клобук, яростно влюбленного в жизнь и все ее малодоступные иноку радости, мыслившего широко и вольно, не отступавшего от своих убеждений, за что он и расплачивался полной мерой, не могла не привлечь Пушкина, с его глубоким интересом к Востоку и жадным любопытством к людям.

И действительно, на протяжении многих лет Пушкина и Иакинфа связывали добрые, я не побоюсь этого слова, приятельские отношения. Во второй книге моей дилогии об отце Иакинфе им посвящено немало страниц.

Рассказывая о знакомстве и встречах Иакинфа с Пушкиным, я старался ничего не выдумывать, опирался на несколько общеизвестных фактов, которым, однако, исследователи жизни и творчества нашего великого поэта не уделяли особого внимания, за исключением академика М. П. Алексеева да шедшего по его следам горьковского литературоведа Д. И. Белкина.

Что это за факты?

Ну, начать с того, что в библиотеке Пушкина сохранилось три книги Иакинфа с его дарственными надписями.

На одну из этих книг “Сань Цзы Цзин, или Троесловие” в первом же нумере “Литературной газеты”, издание которой предприняли Пушкин и Дельвиг с января 1830 года, была опубликована лестная и весьма доброжелательная рецензия. А ведь пушкинская “Литературная газета” была куда меньше нынешней, шестнадцатиполосной, и тем не менее в первом же нумере, на самом видном месте, на двух полосах, была помещена рецензия на книгу Иакинфа. Значит, Пушкин придавал ей особое значение.

Поедем, я готов; куда бы вы, друзья,

Куда б ни вздумали, готов за вами я

Повсюду следовать, надменной убегая:

К подножию ль стены далекого Китая,

В кипящий ли Париж, туда ли, наконец,

Где Тасса не поет уже ночной гребец,

Где древних городов под пеплом дремлют мощи,

Где кипарисные благоухают рощи,

Повсюду я готов. Поедем…

Стихотворение это, правда, заканчивается так:

… но, друзья,

Скажите: в странствиях умрет ли страсть моя?

Забуду ль гордую, мучительную деву,

Или к ее ногам, ее младому гневу,

Как дань привычную, любовь я принесу?

……………………………………………….

В сохранившейся рукописи отрывка есть еще один стих:

Но полно, разорву оковы я любви…

Он печатается, правда, в приложении, но может свидетельствовать о серьезной решимости поэта.

Отрывок этот, как известно, остался не оконченным. Но поэт неоднократно возвращался к нему. В первоначальной рукописи, единственной дошедшей до нас и хранящейся вместе с другими рукописями поэта в Пушкинском доме, стоит “спокойного Китая”. А вот публикуя отрывок в1830 году в журнале “Московский вестник”, Пушкин меняет эпитет: не “спокойного”, а “недвижного” Китая. Тот же эпитет к Китаю он избирает и в 1831году в своем знаменитом стихотворении “Клеветникам России”:

От потрясенного Кремля

До стен недвижного Китая…

Но еще через год, готовя стихи к отдельному изданию, Александр Сергеевич вновь меняет эпитет: и не “спокойного” и не “недвижного”, а “далекого” Китая, Не правда ли, весьма знаменательные перемены? Вместо принципиальной, качественной оценки страны — “спокойного”, “недвижного” — дано просто, так сказать, географическое, территориальное определение — “далекого” Китая.

Случайны ли эти изменения? Не являются ли они результатом долгих раздумий, встреч, бесед, споров с Иакинфом, с которым Пушкин незадолго до того познакомился? Где, как, при каких обстоятельствах. До сих пор никто не решался этого сказать.

Я попытался на это ответить в своем романе “Время собирать камни”.

При этом, как видите, я опирался на совершенно реальные факты. Но, разумеется, мне пришлось и кое-что домыслить. Разговоров Пушкина с Иакинфом никто не записывал. Иакинф не вел дневников, а дневника Пушкина за эти годы не сохранилось… Но в истинности того, что рассказываю о встречах Иакинфа с Пушкиным, я не сомневаюсь и буду рад, если вы разделите со мной эту убежденность.

Мне хотелось показать, что строки о Китае в этом стихотворении не были случайной обмолвкой, что намерение поехать в Китай или, по крайней мере, к китайской границе не было продиктовано капризной прихотью поэтического воображения.

И здесь, я опять-таки опираюсь на реальные факты. Известно, что после того, как были написаны эти строки, к которым как вы видите, Пушкин не раз возвращался, 7 января 1830 года он пишет письмо шефу жандармов Бенкендорфу с просьбой к царю разрешить поездку в Китай вместе с отправляющейся туда духовной миссией. Письмо к Бенкендорфу, написанное по-французски, сохранилось. Вот оно:

“Генерал, — писал Пушкин. — … Покамест я еще не женат и не зачислен на службу, я бы хотел совершить путешествие во Францию или Италию. В случае же, если оно не будет мне разрешено, я бы попросил соизволения посетить Китай с отправляющейся туда миссией”.

Обычно в нашей литературе даже серьезные исследователи изображают дело таким образом, что просьба эта была следствием стремления убить охватившую поэта тоску, просто внешним выражением его тревоги. Вот отсюда, мол, его скитальческая жизнь в эти годы, “странствия без цели”, “охота к перемене мест”, непоседливость, стремление бежать куда глаза глядят. Выходит, ему было совершенно безразлично, куда ехать — в кипящий ли Париж или недвижный Китай. Тем более, что и Китай-то в письме к Бенкендорфу поставлен на последнем месте, после Франции и Италии.

Убежден, однако, что это не так. Да и Китай Пушкин поставил в прошении на последнее место не без тайного умысла. У него не было иллюзий: ни во Францию, ни в Италию его не пустят. Но, не пуская в Европу, тем труднее, думалось, отказать в поездке в Китай, где не было ни Робеспьеров, ни карбонариев. А поездка в эту далекую страну казалась вполне реальной. Как раз в это время в Китай направлялась новая духовная миссия, к которой прикомандировывались и светские ученые и чиновники. До границы миссию сопровождал отец Иакинф и давний приятель поэта Павел Львович Шиллинг. В экспедиции Иакинфа и Шиллинга к китайской границе Пушкину было забронировано, выражаясь современным языком, место секретаря.

Но Николай I, как известно, решительно отказал в этой поездке.

Так еще одной мечте поэта не суждено было исполниться.

А для Пушкина это было не просто бегством. Вдохновленный рассказами Иакинфа об этой далекой и таинственной в то время стране, Пушкин так мечтал об этой поездке! Ему нужно было самому увидеть настоящий Восток! Россия всегда была между Востоком и Западом. Пушкину было ясно, что нельзя понять общего хода истории, над которым он так много размышлял в эти годы, ограничив себя лишь пределами Запада. Отец Иакинф прав — древняя история это не только история Египта, Греции, Иудеи, Рима. У каждого народа своя история, и она отмечена неповторимыми чертами. Мы двигались скачками. Там, судя по рассказам Иакинфа, шли шаг за шагом. Или топтались на месте, как утверждает Чаадаев? Нужно самому разгадать эту тайну, о которой они столько спорили с Иакинфом.

Кто знает, как бы сложилась судьба Пушкина, если бы ему разрешили поехать в Китай?

Поездка Бичурина, продолжавшаяся почти два года, не оборвала его связей с Пушкиным. И из Сибири, с китайской границы, Иакинф посылал в редактировавшуюся Пушкиным и Дельвигом “Литературную газету” письма, очерки, переводы. В том числе один из первых в русской литературе очерк о Байкале. Очерк был опубликован в составлявшемся при деятельном участии Пушкина альманахе “Северные цветы” на 1932 год, посвященном памяти Дельвига. Кстати, рукопись очерка сохранилась в бумагах Пушкина.

Когда через два года Иакинф вернулся в столицу, Пушкин жадно расспрашивал ученого монаха о Китае, о томящихся на каторге декабристах, к которым, преодолев неимоверные трудности, тот пробрался, про его путешествие по Оренбургским степям. Как известно, Пушкин задумал тогда книгу о Пугачеве. Ему понадобились материалы о калмыках, которые принимали участие в восстании Пугачева, и, узнав об этом, Иакинф предоставил в распоряжение поэта рукопись своей еще не опубликованной книги “Историческое обозрение ойратов, или калмыков, с ХV столетия до настоящего времени”. Книга вышла в свет в 1834 году, а работа Пушкина над историей Пугачева была завершена в 1833.

Приводя в “Истории Пугачева” пространный отрывок из рукописи Иакинфа, Пушкин писал:

“Самым достоверным и беспристрастным известием о побеге калмыков мы обязаны отцу Иакинфу, коего глубокие познания и добросовестные труды разлили столь яркий свет на сношения наши с Востоком. С благодарностию помещаем здесь сообщенный им отрывок из не изданной еще им книги о калмыках”.

Я привел лишь несколько фактов. Но и они убедительно свидетельствуют о том, что крупнейшего русского ученого востоковеда Никиту Яковлевича Бичурина связывали с великим русским поэтом добрые отношения на протяжении многих лет.

Публикация Н. Кривцовой

Текущая страница: 1 (всего у книги 46 страниц)

Кривцов В. Н. Отец Иакинф

От автора

Стоит в некрополе Александро-Невской лавры в Ленинграде невысокий черный обелиск. На посеревшем от времени и непогод камне выбито: ИАКИНФ БИЧУРИН А пониже столбик китайских иероглифов и даты – 1777–1853. Редкий прохожий не остановится тут и не задастся вопросом: чей прах покоится под этим камнем, откуда на русской могиле, лишенной привычного православного креста, загадочное иероглифическое надгробие, что оно означает? Еще до войны, в студенческие годы, прочел я эту таинственную эпитафию: «У ши цинь лао чуй гуан ши цэ» – «Труженик ревностный и неудачник, свет он пролил на анналы истории». А потом долгие часы проводил я в архивах и книгохранилищах Москвы и Ленинграда, Казани и Кяхты и, чем дальше листал пожелтевшие страницы редких изданий, перевертывал запыленные листы толстых архивных дел, тем больший интерес вызывал во мне этот долго живший и давно умерший человек. То был знаменитый в свое время отец Иакинф, в миру – Никита Яковлевич Бичурин. Сын безвестного приходского священника из приволжского чувашского села, четырнадцать лет возглавлял он в Пекине русскую духовную миссию – единственное тогда представительство Российской империи в Китае. Но свое пребывание там он использует не для проповеди христианства, к чему обязывал его пост начальника духовной миссии, а для глубокого и всестороннего изучения этой загадочной в то время восточной страны. Преодолевая неимоверные трудности, при полном отсутствии какой-нибудь преемственности, учебных пособий, словарей, грамматик, Иакинф в короткий срок овладевает сложнейшим языком и письменностью. В этом он видел единственный способ ознакомления с богатейшими китайскими источниками по истории, географии, социальному устройству и культуре не только Китая, но и других стран Центральной и Восточной Азии. В Пекине им были подготовлены материалы для многочисленных переводов и исследований, которые увидели свет уже на родине и принесли отцу Иакинфу европейскую славу. В библиотеках Ленинграда хранится свыше семидесяти трудов Иакинфа, в том числе два десятка книг и множество статей и переводов, которые в тридцатые и сороковые годы прошлого века регулярно появлялись на страницах почти всех издававшихся тогда в Петербурге и Москве журналов. Еще больше ученых трудов Иакинфа не увидело света и осталось в рукописях, и среди них многотомные фундаментальные исследования, словари и переводы. В трудах Бичурина, не утративших значения и до сих пор, содержатся подлинные россыпи ценнейших сведений об истории, быте, материальной и духовной культуре монголов, китайцев, тибетцев и других народов Азиатского Востока. Под влиянием Иакинфа и его трудов, основанных на глубоком изучении китайских источников и проникнутых искренней симпатией к китайскому народу, сложилась школа выдающихся русских синологов и монголистов, которая, по общему признанию, опередила европейскую ориенталистику XIX столетия и получила отличное от нее направление. В сознании многих поколений русских людей отец Иакинф был как бы олицетворением исконно дружеского отношения нашего народа к своему великому восточному соседу, его своеобычной культуре, художественным и научным достижениям. Убежденный атеист и вольнодумец, по печальной иронии судьбы всю жизнь связанный с церковью и самой мрачной ее ветвью – монашеством, Иакинф был не только оригинальным ученым, но и примечательной личностью, без которой характеристика его эпохи была бы неполной. След, оставленный Бичуриным не только в отечественном востоковедении, но и в истории нашей культуры, так значителен, что давно пора воскресить из мертвых этого большого ученого и интереснейшего человека, попытаться воссоздать не только внешние события, но и внутренний мир его жизни, увлекательной и трагической. Мне захотелось внести посильный вклад в решение этой задачи. Я поехал на родину Иакинфа, в Чувашию – в Чебоксары и село Бичурино, где прошли его детские годы; перерыл библиотеку и архив Казанской духовной академии, где он четырнадцать лет учился; побывал и в Иркутске, где он служил ректором духовной семинарии и настоятелем монастыря, и в пограничной Кяхте, где он подолгу жил во время своих поездок в Забайкалье; поколесил я и по степям Монголии, которые за полтораста лет до того пересек на пути в Китай Иакинф; посетил я и древний Пекин и суровый Валаам; читал многочисленные труды Иакинфа, разбирал его рукописи, вчитывался в торопливые записи, которые он делал в дошедшей до нас «памятной книжке»; собирал разрозненные свидетельства современников, размышлял над его трудами и поступками Результатом этого и явилась книга «Отец Иакинф».

КНИГА ПЕРВАЯ
ПУТЬ К ВЕЛИКОЙ СТЕНЕ

Часть первая
ВО ВЛАСТИ СЕРДЦА
ГЛАВА ПЕРВАЯ

Лето 1800 года выдалось в Казани на редкость знойное. Никогда почти не пересыхающие на правом берегу болотца исчезли, да и сама Волга пообмелела и сузилась. Недвижные листья на липах в монастырском саду покрылись пылью. Немало их, до срока пожелтевших, устилало дорожки, хотя стояла лишь середина июля.

Никита, без кафтана, в рубахе с распахнутым воротом, проскользнул через знакомый лаз в монастырской ограде и широкой луговой поймой зашагал к Волге.

С реки доносился плеск и гомон купающихся.

Он обошел их стороной и выбрал местечко поукромней. Скинул одежду, бросился в воду, перевернулся на спину и, широко загребая руками, поплыл на середину реки. Сегодня она была какая-то на удивление тихая – ни волны, ни ряби.

Долго, прищурясь, смотрел он в прозрачную высь. Ему всегда доставляло удовольствие вот так бездумно плыть на спине, отдаваясь течению. Но сейчас он не ощутил привычной радости. И опрокинутое над ним небо, и проступавшие вдали сквозь знойную дымку очертания города, и буровато-зеленые холмы высокого левого берега – все полнило душу сознанием одиночества, безысходного, непоправимого…

Через несколько часов лязгнут над головой ножницы и отсекут не только волосы, но и само имя его… Исчезнет из мира Никита Бичурин, и встанет на его место новопостриженный… Он даже не знает своего нового имени, – инок услышит его лишь в час пострижения, вместе со всеми. В эту минуту он должен будет проститься не только со своим прошлым, но и с будущим, со всем, что значимо и ценно для него в этом мире.

А может, и не стоит дожидаться этой минуты? Нырнуть поглубже и обрести разом то последнее, немое одиночество, которое и так ждет каждого в конце пути?..

Да и довольно уже пожил он на белом свете. Двадцать два года, в сентябре будет двадцать три…

Никита закрыл глаза, раскинул руки и несколько минут лежал недвижно, стараясь ни о чем не думать. Двадцать два года… По триста шестьдесят пять дней на круг – это… восемь тысяч тридцать дней… Да еще десять месяцев – восемь тысяч триста тридцать… Так много? А он отчетливо помнит, сколько вмещал в детстве один-единственный летний день, как долго он длился!.. Никита приоткрыл глаза и увидел над собою небо, прозрачное, безмерно глубокое. Вдали чуть белелись на горе кремлевские стены и горели на солнце маковки церквей… Он поспешно зажмурился, чтобы ничего этого не видеть, набрал полную грудь воздуха, перевернулся резким движением и нырнул. Нырнул и поплыл ко дну, головою вниз.

Плыл он долго, преодолевая сопротивление воды, которая норовила вытолкнуть его обратно. Сильными движениями рук разгребал тяжелую, неподатливую воду, погружаясь все глубже. Тут было приметно холодней. Гудела голова, немели ноги, но он плыл и плыл, пока не коснулся руками дна. Тогда он выдохнул остатки воздуха и судорожно глотнул.

Вода хлынула в горло.

Он стал задыхаться… Слабели силы. Раскалывалась голова, тяжелая, как колокол.

Вот и все.

Сердце сжалось и подкатило к горлу. Не отдавая себе отчета в том, что он делает, Никита изо всех сил оттолкнулся ото дна и заработал руками, плечами… Жадно вглядывался он в тусклое пятно света над головой и отталкивался, отталкивался еще и еще раз слабеющими руками…

А сил больше не было. Судорогой сводило ноги. Но он тянулся и тянулся вверх, заставляя себя двигать руками усилием, уже почти нечеловеческим.

Наконец блеснуло небо.

С трудом выдохнул набравшуюся в легкие воду. Она хлынула горлом, носом.

Несколько раз глубоко вздохнул, превозмогая острую боль в груди. Едва добрался до берега и повалился наземь.

Он лежал ничком, распластавшись на горячем песке. Кружилась голова, во рту был привкус меди. Стук вальков с того берега доносился приглушенно, как сквозь сон. Откуда-то сверху долетели крики и повизгивание мальчишек. Ему почудилось вдруг, что они несутся к нему с берега родной Копиры. Даже сквозь смеженные веки он видит, как поблескивает под крутояром ее изгиб. А вот и непролазные заросли смородины у ветхого плеши. Старая, почерневшая ива и бревенчатая изба над Поповским оврагом. Отчий дом! Скрип половиц, запах хмеля…

Еще минута, и ничего этого никогда бы он больше не увидел и не услышал. Не оттого ли с такой пронзительной ясностью проносятся перед глазами полузабытые воспоминания?..

Он лежал на песке, чувствуя, как солнце пригревает спину, а перед глазами вставало детство, родина… Дым костра, крупнозвездное небо, скачка вперегонки на неоседланных лошадях…

Где-то вдали ударил колокол.

Никита приподнял голову и увидел прямо перед глазами не звезды, а солнце, отраженное в гранях песчинок. Чуть маячил сквозь дымку ступенчатый шпиль Сююмбекиной башни. И не с колокольни отцовской церкви над Поповским оврагом, а, должно быть, со звонницы Петропавловского собора доносились приглушенные расстоянием удары колокола.

Никита с трудом поднялся, разыскал на берегу одежду и зашагал к городу.

Высокий сумрачный храм стал заполняться народом. На паперти выстраивались вдоль прохода нищие.

Карсунские приехали одними из первых, – только что проследовало духовенство.

Они прошли в полупустой еще храм. Шаги звенели по каменным плитам, отдавались под высокими сводами и замирали в углах.

По трое – пятеро входили монахи, истово крестились, кланялись во все стороны. На клиросе, покашливая и пробуя голоса, становились певчие.

Пахло воском и ладаном. Длинные косые лучи от окон купола, дымная полумгла высоких сводов, мерцание свеч и лампад, густой голос иеродиакона, читавшего Евангелие, – все настраивало на печально-торжественный лад.

Говорили, что обряд пострижения будет совершать сам преосвященный. Всенощную он стоял в алтаре, но перед торжественным славословием появился в царских вратах в мантии и омофоре и возгласил: "Слава тебе, показавшему нам свет!" И тотчас раздалось величавое согласное пение.

Сердце у Тани сжалось.

Когда отзвучало и замерло "Боже правый, помилуй нас", распахнулись западные двери и показалась процессия, вводившая постригаемого. Взгляды всех обратились к нему. Таня повернулась вместе с другими.

Впереди шли два послушника в стихарях, неся высокие подсвечники с горящими свечами, за ними следовали иеромонахи, прикрывая своими мантиями постригаемого. Он шел босой, в одной срачице {Срачица – сорочка, исподняя рубаха. – Здесь и далее примечания автора.}. Только что отпущенная бородка преобразила его лицо. Было в нем что-то суровое, мученическое, напоминавшее лик Спасителя.

Таня подняла руку, словно для крестного знамения, и подала едва заметный знак. Никита скользнул взглядом отчужденно, должно быть ничего не видя, и прошел, не оборачиваясь, неслышно касаясь босыми ступнями холодных каменных плит.

Таня невольно ухватилась за рукав мужа. Слезы обожгли ей глаза.

Процессия приблизилась к архиепископу. С посохом в руке, он стоял в царских вратах, и постригаемый простерся ниц у ног владыки.

– Боже милосердый, – раздался в ту же минуту торжественный голос певчих, – яко отец чадолюбивый, глубокое зря смирение и истинное покаяние, яко блудного сына, прими его кающегося, к стопам твоим вторицею припадающего-о-о…

Едва замерли слова невидимого хора, владыка коснулся посохом спины простертого ниц.

– Почто пришел еси, брате, ко святому жертвеннику? – спросил он.

– Жития ищу совершенного, постнического, святый владыко, – раздался из-под монашеских мантий глухой голос.

А вопросы следовали один за другим:

– Вольным ли своим разумом приступавши ко господу?

– Ей, святый владыко.

– Не от некия ли беды или нужды?

– Ни, святый владыко.

– Отрицаеши ли ся вторицею мира и всех якоже в мире, по заповеди господней?

– Ей, святый владыко, – слышала Таня бесстрастный ответ.

Слезы текли у нее по щекам. Она не вытирала их. Никита! Бедный Никита! Что же ты делаешь? Хотелось крикнуть, остановить этот чудовищный обряд. Сколько она пытала свое сердце: кого же она любит? Ей казалось – обоих… Саню она любила радостно и безгрешно. Он сразу привлек ее ласковой мягкостью, какой-то прозрачной честностью. Она питала к нему доверчивую нежность, ровную и глубокую. Ей было с ним легко и просто… А последнее время ее вдруг потянуло к Никите. Кружилась голова и темнело в глазах, стоило его увидеть… Это неосознанное и властное влечение пугало и возмущало ее. Она стыдилась и бежала от него. Давно мечтая о любви, она привыкла считать, что любит Саню. Да и родители относились к нему, как к сыну.

Но что она знала о любви?.. И разве редкость, когда женщина отдает свое сердце именно тому, кто, как она убеждена, не в состоянии и дня прожить без ее самоотверженных забот? Таким в ее глазах был Саня. Никита сильный, он легко обойдется без нее. А Саня, как он останется один? Ей казалось, что это и есть настоящее счастье – принести себя в дар тому, кому ты больше всего нужна…

– Обещавши ли вторицею сохранити себя в девстве и целомудрии, и благоговении даже до смерти? – донесся вдруг голос архиерея.

– Ей, богу споспешествующу, святый владыко…

Острое предчувствие беды сжало сердце. Сознание ошибки, страшной, непоправимой, вдруг охватило ее. За несколько мгновений она, казалось, все поняла. Нельзя было только ничего изменить, ничего исправить. Она покачнулась и упала бы, не поддержи ее Саня.

Очнулась она, когда под сводами храма звучала молитва: "Ему же и слава, и держава, и царство, и сила, со Отцом и Святым Духом, ныне и присно и во веки веков…"

– Аминь, – донеслось откуда-то сверху.

Сквозь слезы она видела, что Никита все так же стоял коленопреклоненный перед владыкой. Два иеромонаха в мантиях принесли Евангелие в тяжелом золотом окладе с лежащими на нем ножницами.

– Возьми ножицы и подаждь ми, – услыхал Никита у себя над головой слова архиепископа.

Он показался себе вдруг Исааком, несущим к горе Мориаг хворост на свое всесожжение. Он взял ножницы и протянул владыке. Тот отвел его руку, как бы призывая еще раз подумать. Когда архиепископ и во второй и в третий раз отвел его руку с протянутыми ножницами, Никите захотелось вскочить и выбежать из церкви. Но вот ножницы уже в руках преосвященного. Никита слышит зловещее лязгание их у себя над головой и слова архипастыря:

– Брат наш Иакинф…

Вот оно, это имя, которое станет отныне его именем…

– Брат наш Иакинф постризает власы главы своея в знамение конечного отрицания мира, и всех якоже в мире и в конечное отвержение своея воли и всех светских похотей, во имя отца и сына и святаго духа, рецем вси о нем: господи помилуй!

Гулко ударясь о своды, пронеслось по храму троекратное: "Господи помилуй, господи помилуй, господи помилу-у-уй…"

И всякий раз, когда преосвященный вручал ему власяницу ("сей хитон правды"), пояс ("дабы препоясал чресла свои во умерщвление тела и обновление духа"), кукуль ("сей шлем спасительного упования и молчаливого в духовном размышлении пребывания"), мантию ("ризу спасения и броню правды"), вервицу ("сей меч духовный ко всегдашней молитве Иисусовой"), крест Христов ("щит веры, в нем же возможеши все стрелы лукавого разжзнные угасити"), горящую свечу, – под сводами раздавалось торжественно и величаво: "Господи помилуй, господи помилуй, господи помилу-у-уй…"

Сквозь громкую эту молитву Никита слышал сдерживаемые рыдания. Не слова преосвященного, а эти скорбные всхлипывания, едва различимые, ловил он, стоя коленопреклоненный у ног владыки.

– Миром господу помолимся, – возвестил между тем иеродиакон.

– О брате нашем Иакинфе, и якоже от бога поспешении ему, господу помолимся.

– Господи помилуй, господи помилуй, господи по-милу-у-уй… – подхватил невидимый хор.

Никита словно окаменел. Он смотрел на все происходящее как бы со стороны и больше уже не слушал. Только рука его машинально клала большой широкий крест, когда до его слуха доносилось троекратное "господи помилуй".

Но вот преосвященный коснулся его плеча и велел встать.

– Приветствую тебя, возлюбленный брат наш Иакинф, приветствием святым мира и любви с принятием великого чина иноческого, – обратился к нему владыка.

Никита поднялся и все с тем же отчужденным, окаменелым лицом стоял перед архипастырем, слыша и не слыша его слова.

Архиерей говорил долго. Круглые фразы вылетали из его спрятанного в седой бороде рта и скользили, не задевая сознания.

Наконец опять загудели басы монахов, зазвенели пронзительные дисканты семинаристов, и под звуки торжественных песнопений вновь постриженного ввели в алтарь для преклонения святому престолу, а затем архипастырь, все в том же парадном облачении, ввел нового инока в его келью.


ГЛАВА ВТОРАЯ

Солнце померкло. Мир опустел. Пустой и ненужной показалась ему жизнь, когда он остался один в длинной и узкой, как гроб, келье Иоанновского монастыря. В углу перед темным образом Иоанна Крестителя чуть теплилась лампада.

Иакинф шагал вдоль стены – шесть шагов к окну, маленькому, решетчатому, похожему на окошко темницы, шесть шагов от окна.

За переплетом подслеповатого оконца сгущались тучи.

Иакинф шагал, время от времени останавливаясь перед образом Крестителя, чем-то напоминавшим ему Саню. Шагал, а перед глазами проходила вся его жизнь – такая, ему казалось, длинная, а в сущности такая еще короткая. Теперь, когда он смотрел на нее как бы со стороны, все прояснялось.

Своенравную роль в человеческих судьбах играет случай. Круто может изменить он все намерения, стремления, самую жизнь.

Виной всему был Саня.

Он доводился Никите двоюродным братом: матери их были родными сестрами. Но узнал об этом Никита, когда они с Саней уже кончали академию. Фамилия же "Карсунский" ему ничего не говорила: Саня получил ее лишь при поступлении в семинарию.

Иакннф невольно усмехнулся, вспомнив обряд наречения. Было их с полсотни новичков, зачисленных в первый информаторический класс. Согнали всех в пустую мрачную залу. То были все больше сыновья сельских священников, дьяконов, дьячков и псаломщиков. Доставленные в Казань из дальних приходов, мальчишки испуганно жались к стене. Вошли ректор, префект и наставник информатории {Информатория – название первого (низшего) класса в духовных семинариях XVIII века, где семинаристы обучались русскому чтению к письму. Последующие классы назывались: фара, инфима, грамматика, спитаксима, поэзия, или пиитика, риторика, философия и богословие.} с классным журналом под мышкой.

Тучный архимандрит тыкал посохом в грудь выстроившихся перед ким новичков и спрашивал:

– Фамилие?.. Фамилие?

Те в замешательстве молчали. Ни у одного не оказалось нужного для семинарских ведомостей фамильного прозвания.

Ректор шел вдоль строя и, почти не задумываясь, нарекал бесфамильных поповичей и пономарят Знаменскими и Рождественскими, Спасопреображенскими и Богоявленскими, Полимпсестовыми и Касандровыми…

Когда дошел черед до Никиты, тот бойко отрапортовал:

– Никита, села Бичурина, церкви Воскресенской, священника Иакова сын…

Но один Воскресенский в классе только что появился, запас фамилий у ректора, видно, поиссяк, и Никиту записали по отцовскому селу – Бичуринским (уже в последних классах он отсек от фамилии окончание и стал просто Бичуриным).

Так же был наречен при зачислении в семинарию и Саня – по имени Карсунской округи, где служил благочинным его отец.

Он был моложе Никиты года на полтора, в семинарию поступил много позже, и, когда Никита был уже студентом философии, Саня учился еще в риторическом классе. Но чем-то сразу привлек Никиту новый семинарист. Скромный, чисто и ладно одетый, еще со следами домашней ухоженности, он как-то резко выделялся на фоне лохматой и неопрятливой бурсы. Тут царило кулачное право. Саня же, мягкий и застенчивый, сторонился бурсацких сшибок.

Но раз Никита стал свидетелем того, как новичок вступился за маленького грамматика, над которым издевалось несколько верзил риторов. Буйный град "картечи", плюх, затрещин, заушин обрушился на голову самоотверженного, но не искушенного в бурсацких стычках защитника справедливости. Его сбили с ног.

Увидав эту сцену в окошко, Никита выскочил во двор, раскидал великовозрастных обидчиков и пригрозил:

– Кто хоть пальцем тронет его, шею тому сворочу и кости переломаю!

Что слов на ветер он не бросает, бурсаки знали, да и увесистость Никитиных кулаков была им ведома, и Саню оставили в покое.

Так состоялось их знакомство.

Но сблизились они после одного памятного торжества в семинарии. Было то незадолго до ее преобразования в академию. Предстоял отъезд в Петербург архиепископа казанского Амвросия, назначенного первоприсутствующим в Синоде, и в городе пышно отмечалось его тезоименитство. Преосвященный был для Никиты не просто грозным владыкой, перед которым все трепетали, а будто вторым отцом, ближайшим наставником. Повелось это еще с грамматического класса. Приглянувшийся владыке смышленый грамматик держал перед ним книгу во время священнодействия, подавал ему пастырский посох, имел доступ в его библиотеку и пропадал там долгими часами. На торжествах в семинарии Никита прочел посвященные Амвросию стихи на греческом языке и поэму на русском.

А на следующее утро прибежал Карсунский и попросил дозволения переписать поэму к себе в альбом. Тут же без запинки он прочитал ее начальные строфы:

Уже за холм высокой скрылось

Светило дневное в водах.

И поле тьмой ночной покрылось,

Луна сияла в небесах.

Уже слетел с древ желтый лист,

Умолкнул в роще птичий свист.

Покрыл долины белый снег,

И льдом окован речный брег…

То, что Карсунский с одного-единственного раза, на слух, запомнил его стихи, Никите польстило, и он дал поэму переписать.

У Сани был большой альбом, украшенный собственноручными рисунками. Никита принялся их разглядывать. Он сам любил рисовать акварелью и отметил про себя, что Карсунский – отменный каллиграф и рисовальщик.

Они разговорились. Оказалось, что оба они много читали, знают наизусть уйму стихов. Вкусы их, правда, разнились. Никите нравилась торжественная величавость Державина, Сане больше по душе была нежная чувствительность Карамзина и Дмитриева, которых Никита не знал вовсе. Они заспорили. Этот первый горячий спор и положил начало их дружбе, а скоро они были уже такими закадычными друзьями, какими люди становятся только в годы самой ранней молодости.

Способностей Саня был редкостных, схватывал все на лету, памятью своей изумлял и профессоров и однокашников. Особливо давалась ему математика. Подружившись с Никитой он поставил целью непременно догнать друга. Никита загорелся этой мыслью не меньше и стал помогать ему чем мог…

Как-то раз Саня пригласил его к своим знакомым.

Приглашение было заманчивым. Но как пойти к людям, которых совсем не знаешь? Еще поднимут на смех, чего доброго. Семинаристов в казанском обществе не очень-то жаловали, презрительно обзывали кутейниками. А Саблуковы, к которым звал Саня, – дворяне, из образованных. Сане-то хорошо, он там свой человек. Да и отец у него как-никак благочинный, не чета бедному священнику из далекого чувашского села.

– Пойдем, не робей, – уговаривал Саня. – Люди они любезные. А какая библиотека у Лаврентия Павловича, ты бы знал! Пойдем, Никита, право, пойдем! Они велели, чтоб вдругорядь непременно с тобой приводил.

И вот перед отъездом на вакации летним субботним вечером они отправились к Саблуковым. Жили те в собственном доме у Черного озера. Небольшой, с четырьмя деревянными колоннами, он скрывался в глубине сада. На воротах накладными деревянными буквами было выведено: "Л. Д. милости просим". Это можно было прочесть как сокращение от "люди добрые" и просто, как читались самые буквы: "Люди. Добро". Никита невольно улыбнулся.

У крыльца он сдернул с головы колпак и, не зная, куда его деть, уже собирался запихнуть в карман кафтана, как вдруг навстречу им выбежал мальчик лет тринадцати в зеленом гимназическом мундирчике с красным воротником и взял колпак у него из рук.

У порога гостиной Никита запнулся ногой о ковер и покраснел от этой неловкости. Он и теперь помнит, как растерянно остановился тогда посреди комнаты. Большой и угловатый, он чувствовал себя в просторной гостиной как-то неловко, боялся сдвинуться с места, чтобы не опрокинуть столик с часами, не смахнуть какой-нибудь безделушки.

– Располагайтесь, пожалуйста, – пригласил гимназист. – Папа скоро вернется, а мама с Таней варят в саду варенье.

– Никита, побудь-ка тут, – бросил Саня и исчез вместе с хозяйским сыном.

Никита остался один.

Он с облегчением вздохнул и обвел комнату внимательным взглядом. На стене большая картина, писанная маслом, – берег Волги, освещенный закатным солнцем. У другой стены фортепьяно. В углу стол и несколько кресел. Он увидел книги, и широко расставленные глаза его загорелись. Никита шагнул к столу и стал перебирать изящные томики – Капнист, Лабрюйер, Гесперовы "Идиллии". А рядом альманах "Аглая". Никита не то что не читал, даже не слыхивал о таком. Он раскрыл книгу и стал перелистывать.

Самый слог поразил его. Воспитанный на духовных текстах, привыкший к торжественной величавости – полуславянской, полулатинской, он с изумлением читал статью, отвергавшую привычное ломоносовское деление языка на "три штиля". Сочинитель призывал создать новый слог и для книг и для общества, чтобы писать, как говорят, и говорить, как пишут. Напечатанные в альманахе статьи и отрывки из "Писем русского путешественника" пестрели новыми словами, которых Никита до того не встречал: "будущность", "человечность", "влюбленность".

А как любопытны были самые письма из Европы! Сочинитель описывал разные страны, рассказывал о встречах с писателями, о театральных представлениях, о литературных салонах Парижа…

Никита так зачитался, что забыл, где находится, и не заметил, как отворилась дверь. К действительности его вернул голос Сани:

– Таня, вот мой приятель – Никита. Никита Яковлевич, студент философии.

Никита быстро обернулся и захлопнул книгу.

Прямо на него шла девушка. Он стоял большой и нескладный. Руки, вылезавшие из коротких рукавов кафтана не по росту, беспомощно повисли. А девушка подошла и сказала непринужденно, словно они давно уже были знакомы:

– Здравствуйте, Никита. Саня много про вас рассказывал, даже стихи ваши читал. – И улыбнулась.

Он схватил своей огромной ручищей узенькую ее руку, теплую и живую, и, не зная, что с нею делать, смотрел сверху в поднятые на него глаза.

– Что же вы стоите? Садитесь, пожалуйста, – сказала она, потихоньку высвобождая руку из его ладони.

Он что-то пробормотал в ответ.

Никита и по сю пору помнит мельчайшие подробности этого вечера. Вернулся из города Лаврентий Павлович, оживленный, словоохотливый, пришла из сада мать – от нее так и пахнуло дымком костра. Оба они показались Никите приветливыми и любезными. Пригласили к столу. Пили чай с вареньем. Говорили, помнится, о недавнем приезде в Казань императора, о Карамзине и об "Аглае".

Саня держался уверенно, должно быть, чувствовал себя здесь как дома. А Никита обливался потом. Особенно ему досаждали руки. Он просто не знал, куда их деть, они ему явно мешали. Наконец, потянувшись за сахаром, он задел чашку, опрокинул ее и залил скатерть. Таня едва приметно улыбнулась, а Никита готов был провалиться сквозь землю.

Чтобы дать ему возможность оправиться от смущения, Лаврентий Павлович принялся пересказывать городские новости, а потом исподволь стал расспрашивать о занятиях в семинарии, о предстоящем ее преобразовании в академию. Так, незаметно для себя, Никита оказался втянутым в беседу.

Он пожаловался на прекращение занятий французским языком.

– Как, разве французскому вы тоже обучались? – спросил Лаврентий Павлович с интересом. – Я полагал, у вас учат только латынь и греческий.

– Новые языки при архиепископе Амвросии преподавались у нас сверх программы, на доброхотных началах. А с прошлого года французский учить перестали.

– Отчего же?

– Указ на то от митрополита последовал. Прописывалось – указ тот я сам читал у преосвященного, – будто неблагонамеренные из нас знанием языка оного злоупотребляют, а зловредным последствием сего является распространение французской вольномысленной философии.

– Вот как? – улыбнулся Лаврентий Павлович. – Ну это, должно быть, вызвано общей переменой в политике нового государя. И то сказать, вулкан французской революции хоть и поутих, а молодые сердца всё рвутся к пленительном вольности. Да, а что, ежели приходить вам с Саней упражняться французскому языку к нам? – И пояснил: – Гувернантка у нас – природная француженка, из эмигранток. В прошлом году я привез ее из Петербурга. – Как вы на это смотрите, мадемуазель Марме? – обратился он по-французски к сидевшей на другом конце стола немолодой чопорной женщине с седыми волосами, забранными в высокую прическу.

Француженка согласилась. Весь вечер она сидела молча, не принимая участия в общей беседе, а тут вскинула на Никиту глаза и заговорила с ним по-французски. Он отвечал довольно бойко, но французские слова произносил непривычно твердо, по-волжски окая, вызывая улыбки хозяев и растерянность мадемуазель Марме…

И вот с осени каждую субботу и воскресенье бежали они с Саней к знакомому домику над Черным озером. Уже в понедельник Никита просыпался с радостной мыслью, что в субботу будет у Саблуковых. Это ожидание помогало переносить смрадный холод набитой бурсаками спальни, сквозняки в нетопленных классах, пустые щи, приправленные конопляным маслом, казуистические тонкости богословских дефиниций, которые преподносил им в своих лекциях по полемическому богословию новый ректор академии архимандрит Сильвестр. Студент должен был выложить их в любую минуту, даже если бы его разбудили вдруг среди ночи.

Временем студентов академическое начальство распоряжалось с расчетливостью самой скаредной. Учебные классы начинались затемно – с семи часов утра – и тянулись до шести пополудни, с двухчасовым перерывом на обед и на отдых. Студенты едва успевали заучивать заданные уроки, и все же Никита выкраивал часок-другой для чтения светских книг, которые после отъезда Амвросия доставал у Саблуковых и у знакомых гимназистов.

Стоит в некрополе Александро-Невской лавры в Ленинграде невысокий черный обелиск. На посеревшем от времени и непогод камне выбито: ИАКИНФ БИЧУРИН А пониже столбик китайских иероглифов и даты - 1777–1853. Редкий прохожий не остановится тут и не задастся вопросом: чей прах покоится под этим камнем, откуда на русской могиле, лишенной привычного православного креста, загадочное иероглифическое надгробие, что оно означает? Еще до войны, в студенческие годы, прочел я эту таинственную эпитафию: "У ши цинь лао чуй гуан ши цэ" - "Труженик ревностный и неудачник, свет он пролил на анналы истории". А потом долгие часы проводил я в архивах и книгохранилищах Москвы и Ленинграда, Казани и Кяхты и, чем дальше листал пожелтевшие страницы редких изданий, перевертывал запыленные листы толстых архивных дел, тем больший интерес вызывал во мне этот долго живший и давно умерший человек. То был знаменитый в свое время отец Иакинф, в миру - Никита Яковлевич Бичурин. Сын безвестного приходского священника из приволжского чувашского села, четырнадцать лет возглавлял он в Пекине русскую духовную миссию - единственное тогда представительство Российской империи в Китае. Но свое пребывание там он использует не для проповеди христианства, к чему обязывал его пост начальника духовной миссии, а для глубокого и всестороннего изучения этой загадочной в то время восточной страны. Преодолевая неимоверные трудности, при полном отсутствии какой-нибудь преемственности, учебных пособий, словарей, грамматик, Иакинф в короткий срок овладевает сложнейшим языком и письменностью. В этом он видел единственный способ ознакомления с богатейшими китайскими источниками по истории, географии, социальному устройству и культуре не только Китая, но и других стран Центральной и Восточной Азии. В Пекине им были подготовлены материалы для многочисленных переводов и исследований, которые увидели свет уже на родине и принесли отцу Иакинфу европейскую славу. В библиотеках Ленинграда хранится свыше семидесяти трудов Иакинфа, в том числе два десятка книг и множество статей и переводов, которые в тридцатые и сороковые годы прошлого века регулярно появлялись на страницах почти всех издававшихся тогда в Петербурге и Москве журналов. Еще больше ученых трудов Иакинфа не увидело света и осталось в рукописях, и среди них многотомные фундаментальные исследования, словари и переводы. В трудах Бичурина, не утративших значения и до сих пор, содержатся подлинные россыпи ценнейших сведений об истории, быте, материальной и духовной культуре монголов, китайцев, тибетцев и других народов Азиатского Востока. Под влиянием Иакинфа и его трудов, основанных на глубоком изучении китайских источников и проникнутых искренней симпатией к китайскому народу, сложилась школа выдающихся русских синологов и монголистов, которая, по общему признанию, опередила европейскую ориенталистику XIX столетия и получила отличное от нее направление. В сознании многих поколений русских людей отец Иакинф был как бы олицетворением исконно дружеского отношения нашего народа к своему великому восточному соседу, его своеобычной культуре, художественным и научным достижениям. Убежденный атеист и вольнодумец, по печальной иронии судьбы всю жизнь связанный с церковью и самой мрачной ее ветвью - монашеством, Иакинф был не только оригинальным ученым, но и примечательной личностью, без которой характеристика его эпохи была бы неполной. След, оставленный Бичуриным не только в отечественном востоковедении, но и в истории нашей культуры, так значителен, что давно пора воскресить из мертвых этого большого ученого и интереснейшего человека, попытаться воссоздать не только внешние события, но и внутренний мир его жизни, увлекательной и трагической. Мне захотелось внести посильный вклад в решение этой задачи. Я поехал на родину Иакинфа, в Чувашию - в Чебоксары и село Бичурино, где прошли его детские годы; перерыл библиотеку и архив Казанской духовной академии, где он четырнадцать лет учился; побывал и в Иркутске, где он служил ректором духовной семинарии и настоятелем монастыря, и в пограничной Кяхте, где он подолгу жил во время своих поездок в Забайкалье; поколесил я и по степям Монголии, которые за полтораста лет до того пересек на пути в Китай Иакинф; посетил я и древний Пекин и суровый Валаам; читал многочисленные труды Иакинфа, разбирал его рукописи, вчитывался в торопливые записи, которые он делал в дошедшей до нас "памятной книжке"; собирал разрозненные свидетельства современников, размышлял над его трудами и поступками Результатом этого и явилась книга "Отец Иакинф".

КНИГА ПЕРВАЯ

ПУТЬ К ВЕЛИКОЙ СТЕНЕ

Часть первая

ВО ВЛАСТИ СЕРДЦА

ГЛАВА ПЕРВАЯ


Лето 1800 года выдалось в Казани на редкость знойное. Никогда почти не пересыхающие на правом берегу болотца исчезли, да и сама Волга пообмелела и сузилась. Недвижные листья на липах в монастырском саду покрылись пылью. Немало их, до срока пожелтевших, устилало дорожки, хотя стояла лишь середина июля.

Никита, без кафтана, в рубахе с распахнутым воротом, проскользнул через знакомый лаз в монастырской ограде и широкой луговой поймой зашагал к Волге.

С реки доносился плеск и гомон купающихся.

Он обошел их стороной и выбрал местечко поукромней. Скинул одежду, бросился в воду, перевернулся на спину и, широко загребая руками, поплыл на середину реки. Сегодня она была какая-то на удивление тихая - ни волны, ни ряби.

Долго, прищурясь, смотрел он в прозрачную высь. Ему всегда доставляло удовольствие вот так бездумно плыть на спине, отдаваясь течению. Но сейчас он не ощутил привычной радости. И опрокинутое над ним небо, и проступавшие вдали сквозь знойную дымку очертания города, и буровато-зеленые холмы высокого левого берега - все полнило душу сознанием одиночества, безысходного, непоправимого…

Через несколько часов лязгнут над головой ножницы и отсекут не только волосы, но и само имя его… Исчезнет из мира Никита Бичурин, и встанет на его место новопостриженный… Он даже не знает своего нового имени, - инок услышит его лишь в час пострижения, вместе со всеми. В эту минуту он должен будет проститься не только со своим прошлым, но и с будущим, со всем, что значимо и ценно для него в этом мире.

А может, и не стоит дожидаться этой минуты? Нырнуть поглубже и обрести разом то последнее, немое одиночество, которое и так ждет каждого в конце пути?..

Да и довольно уже пожил он на белом свете. Двадцать два года, в сентябре будет двадцать три…

В 1808 году, когда иеромонах Иакинф (в миру Никита Яковлевич Бичурин) выехал в Пекин в составе русской духовной миссии, ему было 34 года. К этому времени он успел поработать преподавателем Казанской и Иркутской семинарий, побывать архимандритом Вознесенского монастыря, посидеть в тюрьме Тобольского монастыря за связь с девицей.

Прибыв в столицу Поднебесной империи, отец Иакинф, не утруждая себя церковными делами, пропадал на базарах и в харчевнях, осваивая труднейший для европейца китайский язык. Через два года он уже свободно говорил и писал на нем, скупал древние китайские книги и записывал свои наблюдения. «В таком государстве, — писал он, — есть много любопытного, много хорошего, поучительного для европейцев, кружащихся в вихре различных политических систем». Бичурин первым среди европейских ученых признал самобытность культуры Китая, в то время как его предшественники выводили корни китайцев из Египта и даже Вавилона.

Пекинский православный монастырь и посольский двор.

За 14 лет пребывания в Китае Бичурин приобрел (и затем вывез в Россию на караване из 15 верблюдов) исключительное по научной ценности собрание китайских и иных изданий и рукописей. По существу он открыл для отечественной и мировой науки ценнейшие богатства китайской официальной историографической литературы — династийные хроники, так называемые «доклады с мест», присоединявшиеся к хроникам описания путешественников и т. д.

Первый китайско-русский рукописный словарь.
Кадр "Первого канала"

Занимаясь вопросами лексического состава и грамматического строя китайского языка, Бичурин составил свой словарь на 12 000 иероглифов (уточняя материал, он четырежды его переписал), подготовил и издал первую в России обстоятельную «Грамматику китайского языка — Ханьвынь-цимын». При этом он разработал свою (отличную от применяемой в трудах предшественников и преемников) транскрипцию китайских иероглифов русскими буквами.

Поглощенный научными занятиями, Бичурин настолько запустил свои «пастырские» дела, что состояние руководимой им миссии оказалось плачевным. Через 14 лет Бичурина отозвали: Синод предъявил ему обвинения в пренебрежении к церковным делам и плотском пристрастии к китаянкам. «Чего ты в узкоглазых нашел хорошего?», — искренне удивлялись в России. «Китаянки столь приятного обхождения, — следовал ответ, — что во всем мире таковых не сыскать, и никогда они скандала не учинят, как это принято в странах цивилизованных».

В результате, по отозвании Бичурина в Россию в 1821 г., он был сослан в Валаамский монастырь. Вырвавшись из ссылки лишь в 1826 г. по особому ходатайству министерства иностранных дел, отец Иакинф был причислен к Азиатскому департаменту. В 1831 г. он предпринял попытку освободиться от монашества, но был «оставлен на жительство» в келье Петербургской Александро-Невской лавры.

Словом, монаха из Бичурина не вышло, зато вышел прекрасный ученый-китаевед, потому что его истинной страстью все-таки были не китаянки, а наука. Вернувшись в Петербург, Никита Яковлевич принялся за писательские труды. За них он получил несколько Демидовских премий, признание востоковедов всего мира; сочинения его Высочайше предписано было иметь в университетах и гимназиях. А его 16-томная история Китая под названием «Всепроникающее зеркало» до сих пор является одним из лучших трудов по истории нашего великого восточного соседа.

Бичурин умер после тяжелой болезни 11 мая 1853 года и был похоронен на кладбище Александро-Невской лавры. На могильном памятнике начертана китайская строка в восемь иероглифов, гласящая: «Постоянно прилежно трудился над увековечившими его славу историческими трудами».

Если бы мы, со времен Петра Первого доныне, не увлекались постоянным и безразборчивым подражанием иностранным писателям, то давно бы имели свою самостоятельность в разных отраслях просвещения. Очень неправо думают те, которые полагают, что западные европейцы давно и далеко опередили нас в образовании, следовательно, нам остается только следовать за ними. Эта мысль ослабляет наши умственные способности, и мы почти в обязанность себе ставим чужим, а не своим умом мыслить о чем-либо. Эта же мысль останавливает наши успехи на поприще образования в разных науках. Если слепо повторять, что напишет француз или немец, то с повторением таких задов всегда будем назади и рассудок наш вечно будет представлять в себе отражение чужих мыслей, часто странных и нередко нелепых.
Иакинф Бичурин

Стоит в некрополе Александро-Невской лавры в Ленинграде невысокий черный обелиск. На посеревшем от времени и непогод камне выбито: ИАКИНФ БИЧУРИН А пониже столбик китайских иероглифов и даты - 1777–1853. Редкий прохожий не остановится тут и не задастся вопросом: чей прах покоится под этим камнем, откуда на русской могиле, лишенной привычного православного креста, загадочное иероглифическое надгробие, что оно означает? Еще до войны, в студенческие годы, прочел я эту таинственную эпитафию: "У ши цинь лао чуй гуан ши цэ" - "Труженик ревностный и неудачник, свет он пролил на анналы истории". А потом долгие часы проводил я в архивах и книгохранилищах Москвы и Ленинграда, Казани и Кяхты и, чем дальше листал пожелтевшие страницы редких изданий, перевертывал запыленные листы толстых архивных дел, тем больший интерес вызывал во мне этот долго живший и давно умерший человек. То был знаменитый в свое время отец Иакинф, в миру - Никита Яковлевич Бичурин. Сын безвестного приходского священника из приволжского чувашского села, четырнадцать лет возглавлял он в Пекине русскую духовную миссию - единственное тогда представительство Российской империи в Китае. Но свое пребывание там он использует не для проповеди христианства, к чему обязывал его пост начальника духовной миссии, а для глубокого и всестороннего изучения этой загадочной в то время восточной страны. Преодолевая неимоверные трудности, при полном отсутствии какой-нибудь преемственности, учебных пособий, словарей, грамматик, Иакинф в короткий срок овладевает сложнейшим языком и письменностью. В этом он видел единственный способ ознакомления с богатейшими китайскими источниками по истории, географии, социальному устройству и культуре не только Китая, но и других стран Центральной и Восточной Азии. В Пекине им были подготовлены материалы для многочисленных переводов и исследований, которые увидели свет уже на родине и принесли отцу Иакинфу европейскую славу. В библиотеках Ленинграда хранится свыше семидесяти трудов Иакинфа, в том числе два десятка книг и множество статей и переводов, которые в тридцатые и сороковые годы прошлого века регулярно появлялись на страницах почти всех издававшихся тогда в Петербурге и Москве журналов. Еще больше ученых трудов Иакинфа не увидело света и осталось в рукописях, и среди них многотомные фундаментальные исследования, словари и переводы. В трудах Бичурина, не утративших значения и до сих пор, содержатся подлинные россыпи ценнейших сведений об истории, быте, материальной и духовной культуре монголов, китайцев, тибетцев и других народов Азиатского Востока. Под влиянием Иакинфа и его трудов, основанных на глубоком изучении китайских источников и проникнутых искренней симпатией к китайскому народу, сложилась школа выдающихся русских синологов и монголистов, которая, по общему признанию, опередила европейскую ориенталистику XIX столетия и получила отличное от нее направление. В сознании многих поколений русских людей отец Иакинф был как бы олицетворением исконно дружеского отношения нашего народа к своему великому восточному соседу, его своеобычной культуре, художественным и научным достижениям. Убежденный атеист и вольнодумец, по печальной иронии судьбы всю жизнь связанный с церковью и самой мрачной ее ветвью - монашеством, Иакинф был не только оригинальным ученым, но и примечательной личностью, без которой характеристика его эпохи была бы неполной. След, оставленный Бичуриным не только в отечественном востоковедении, но и в истории нашей культуры, так значителен, что давно пора воскресить из мертвых этого большого ученого и интереснейшего человека, попытаться воссоздать не только внешние события, но и внутренний мир его жизни, увлекательной и трагической. Мне захотелось внести посильный вклад в решение этой задачи. Я поехал на родину Иакинфа, в Чувашию - в Чебоксары и село Бичурино, где прошли его детские годы; перерыл библиотеку и архив Казанской духовной академии, где он четырнадцать лет учился; побывал и в Иркутске, где он служил ректором духовной семинарии и настоятелем монастыря, и в пограничной Кяхте, где он подолгу жил во время своих поездок в Забайкалье; поколесил я и по степям Монголии, которые за полтораста лет до того пересек на пути в Китай Иакинф; посетил я и древний Пекин и суровый Валаам; читал многочисленные труды Иакинфа, разбирал его рукописи, вчитывался в торопливые записи, которые он делал в дошедшей до нас "памятной книжке"; собирал разрозненные свидетельства современников, размышлял над его трудами и поступками Результатом этого и явилась книга "Отец Иакинф".

КНИГА ПЕРВАЯ

ПУТЬ К ВЕЛИКОЙ СТЕНЕ

Часть первая

ВО ВЛАСТИ СЕРДЦА

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Лето 1800 года выдалось в Казани на редкость знойное. Никогда почти не пересыхающие на правом берегу болотца исчезли, да и сама Волга пообмелела и сузилась. Недвижные листья на липах в монастырском саду покрылись пылью. Немало их, до срока пожелтевших, устилало дорожки, хотя стояла лишь середина июля.

Никита, без кафтана, в рубахе с распахнутым воротом, проскользнул через знакомый лаз в монастырской ограде и широкой луговой поймой зашагал к Волге.

С реки доносился плеск и гомон купающихся.

Он обошел их стороной и выбрал местечко поукромней. Скинул одежду, бросился в воду, перевернулся на спину и, широко загребая руками, поплыл на середину реки. Сегодня она была какая-то на удивление тихая - ни волны, ни ряби.

Долго, прищурясь, смотрел он в прозрачную высь. Ему всегда доставляло удовольствие вот так бездумно плыть на спине, отдаваясь течению. Но сейчас он не ощутил привычной радости. И опрокинутое над ним небо, и проступавшие вдали сквозь знойную дымку очертания города, и буровато-зеленые холмы высокого левого берега - все полнило душу сознанием одиночества, безысходного, непоправимого…

Через несколько часов лязгнут над головой ножницы и отсекут не только волосы, но и само имя его… Исчезнет из мира Никита Бичурин, и встанет на его место новопостриженный… Он даже не знает своего нового имени, - инок услышит его лишь в час пострижения, вместе со всеми. В эту минуту он должен будет проститься не только со своим прошлым, но и с будущим, со всем, что значимо и ценно для него в этом мире.

А может, и не стоит дожидаться этой минуты? Нырнуть поглубже и обрести разом то последнее, немое одиночество, которое и так ждет каждого в конце пути?..

Да и довольно уже пожил он на белом свете. Двадцать два года, в сентябре будет двадцать три…

Никита закрыл глаза, раскинул руки и несколько минут лежал недвижно, стараясь ни о чем не думать. Двадцать два года… По триста шестьдесят пять дней на круг - это… восемь тысяч тридцать дней… Да еще десять месяцев - восемь тысяч триста тридцать… Так много? А он отчетливо помнит, сколько вмещал в детстве один-единственный летний день, как долго он длился!.. Никита приоткрыл глаза и увидел