По овальный портрет. Эдгар по - овальный портрет

«Особенности сюжета в новелле Э. По «Овальный портрет»
Творчество Эдгара По укладывается во временные рамки такого заметного и мощного явления в искусстве, как романтизм. Романтизм возник в Европе в самом конце XVIII столетия и продолжался всю первую половину XIX. Романтизм бросал вызов современности и в то же самое время был ярчайшим явлением современности, модным в среде образованных людей. У великих поэтов романтизма, чье творчество пришлось на начало века – Байрона, Кольриджа, Шелли, Жуковского, Лермонтова – были мощные корни в предшествующей литературе, а сами они задали «тон» на долгие годы, и отголоски романтизма мы можем обнаружить в творчестве символистов и модернистов.
Однако то – европейский романтизм, американский же имел свои особенности. Специфика американской романтической литературы кроется не в каких-то особенных литературных приемах или темах, а по большей части в той почве, на которой она взросла. Хронологически она появилась одновременно с европейской, но пути их быстро разошлись «в самом начале и так по-настоящему и не пересеклись» 1.
Получилось так оттого, что, хотя тяга к загадочному, неосознанному и даже пугающему у европейского романтизма и американского романтизма была общей, и идеалы также были общими, но при этом американский романтизм и европейский оказались в разном положении, в неравной «весовой категории» (если можно так выразиться). Отсюда и возникла скрытая полемика между ними, иногда прорываясь наружу, но никогда не переходя в состояние открытой конфронтации.
Причина этого была в следующем, как пишет Анастасьев: «европейцы – продолжатели, им было с кем вести диалог, какие бы напряженные и даже драматические формы он бы ни принимал. Американцы – зачинатели, первопроходцы» 2.
То есть, у американских романтиков не было предшественников-американцев. Собственная американская литература началась именно с американских романтиков, сумевших отодвинуть в сторону печатника, публиковавшего европейскую литературу и «полезные книги», и поставить рядом с ним писателя-американца, убедив соотечественников, что «небо в чашечке цветка» – предмет не менее достойный, чем злаки, которые нужно собирать во время урожая» 3. Во многом опираясь на европейскую литературную традицию, многое черпая из нее, американские романтики все же имели свой, отличный от их европейских «товарищей по клубу» взгляд на мир, на его прошлое, настоящее и будущее. Проблема и особенность американского романтизма состояла именно в том, что у него не было никаких литературных корней в отечественной почве. У него не было предшествующей американской литературной традиции и в этом смысле полемизировать было не с кем, преодолевать – нечего, бросать вызов – нечему и тосковать не о чем. Если европейские романтики с тоской смотрели в прошлое, то американские думали больше о настоящем.
Разница кроется еще и в социально-экономических процессах, происходивших в это время в Европе и Америке. В Европе это было время активного продвижения третьего сословия вперед, на все более высокие уровни. Буржуазия захватывала деньгами все новые и новые позиции, проникая во все более высокие сферы и оттесняя обедневающую дворянскую аристократию в сторону. Аристократия утрачивает былое влияние, былые позиции, а деньги начинают приобретать все большее значение. Третье сословие, таким образом, породив себе противника в образе пролетариата своей беспощадной эксплуатацией, духом стяжательства и наживы породило себе противника и в сфере аристократической, интеллигентной – в образе поэта (назовем так литератора-романтика, ибо для романтизма характерно тесное взаимодействие поэзии и прозы). Поэту-романтику был чужд дух наживы, которым было проникнуто современное ему общество, и его не интересовали и не устраивали цели «здесь и сейчас», его не привлекало вероятное будущее, он считал свое время временем, утратившим героев, оно было для него чужим. И потому поэт-романтик устремлял свой взор в прошлое, находя героев в эпохе Средневековья, а то и античности. Тоска по «времени героев», мрачность по отношению к настоящему и напряженный взгляд в прошлое в поиске идеала – характерные черты европейского романтизма.
А в Америке литература только зеркально, в перевернутом виде отразила европейскую ситуацию. Писателям здесь не на что было опереться, не на что было оглядываться и, наверное, не следовало. Прошлое их было рядом, требовалось лишь освободить его от лишних (по их мнению) наслоений, привычек, традиций и, взяв все живое, двигаться вперед.
Американский романтизм расцвел на благодатной почве: то было время настоящего, подлинного и полного завоевания Америки, время героев. И если для европейца-романтика в современности не было героя, то для американца современность была ими, так сказать, переполнена. Эпоха покорения земель, эпоха пионеров была для Америки и эпохой расцвета демократии – со всеми ее плохими и хорошими сторонами, эпохой изобретений (были изобретены швейная машина, револьвер, конвейер, телеграф), эпохой сколачивания капиталов. И хотя дух накопительства и стяжательства наполнял ее, но в ней присутствовал и освежающий поток стремления строить новое общество, новое государство, покорять просторы. Ничего подобного в Европе не происходило. Третье сословие в Америке было, во-первых, в каком-то смысле здоровее европейского, а во-вторых, оно составляло практически абсолютное большинство, так как каждый имел шанс сделать себе состояние. Все здесь было зыбко и ново. Поэтому американский романтизм был более оптимистичен и рационалистичен, нежели европейский. Американские романтики не боялись смотреть в будущее и не чурались современности, ибо прошлого у них почти еще не было.
Такова была почва, на которой возрос талант Эдгара По.

Эдгар По выделялся среди своих соотечественников всем: и талантом, и судьбой, и философией жизни и творчества (которые для него, как для истинного романтика, были неразрывны).
Эдгар Аллан По родился в Бостоне 19 января 1809 года в семье актеров и в два года остался круглым сиротой. Маленького мальчика взял на воспитание бездетный богатый торговец табаком Джон Аллан. Существует легенда (одна из многочисленных, окружавших имя Эдгара По еще при жизни), что родители По заживо сгорели при пожаре в театре. Сам он неоднократно слышал в детстве эту историю от своей няни-негритянки, любившей рассказывать мальчику страшные истории. Возможно, это оказало свое влияние на его творчество.
В доме Джона Аллана Эдгар рос в достатке, ни в чем не зная отказа. Он получил отличное образование, побывал вместе с приемным отцом в Англии, где тесно соприкоснулся с романтизмом, впитал в себя его дух. По возвращении из Англии Эдгар начинает впервые чувствовать психическую неуравновешенность из-за осознания того, что он – неродной сын и полностью зависит от благосклонности неродного отца. В конце концов это приводит к тому, что в 1825 году, будучи студентом Виргинского университета, он рассорился с приемным отцом из-за того, что тот отказался оплачивать его «долги чести» – Эдгар По играл в карты и весьма неудачно.
Поссорившись с Алланом, По сбегает из дома и уезжает в Бостон, где издает свой первый сборник стихов «Тамерлан и другие стихотворения бостонца». Стихи не имели успеха. По остался совсем без средств к существованию и вынужден завербоваться в армию, где и прослужил два года. После возвращения из армии он ненадолго примирился с Джоном Алланом, но после смерти приемной матери порвалась последняя нить, кое-как связывавшая их, и они поссорились окончательно, Аллан вычеркнул Эдгара из своего завещания.
Эдгар По живет в Балтиморе у тетки, сестры отца, знакомится с ее дочерью, юной Вирджинией, которой суждено стать его женой и великой любовью всей жизни. Черты любимой Вирджинии Эдгар отразит потом во многих портретах своих героинь, таких же утонченных, нежных, невероятно прекрасных и почти нереальных, как сама Вирджиния.
Оставшись без денег, По пытается публиковаться, и от голодной смерти его спасает гонорар за новеллу «Рукопись, найденная в бутылке», опубликованную в журнале «Сатердей визитор» в 1833 году. В дальнейшем По пишет новеллы, работает в различных изданиях журналистом и редактором.
Смерть Вирджинии в 1847 году стала для него ударом, от которого он так и не оправился и умер в 1849 году загадочной смертью.
Творчество Эдгара По противоречиво: «романтические влияния и предельно рационалистическая творческая теория и практика; «аристократическая» отъединенность и ярко выраженные черты «американизма», образы потусторонней идеальной красоты и художественное провидение» 4 - вот его основные черты.
Как уже упоминалось выше, американскому романтизму свойствен оптимизм. Эдгар По на первый взгляд выпадает из этого определения. Если романтическому поэту следует быть несчастным, диссидентом, скандалистом, бретером – По им был. А еще романтик должен быть непонятным для современников. И он был им. В Америку По как поэт и писатель «вернулся» уже после смерти и кружным путем, через Европу.
Его творчеству присуща неуемная фантазия, и фантазия болезненная, он кажется даже слишком мистическим писателем на первый взгляд. Однако, если мы приглядимся к его творчееству повнимательнее, то увидим, что на самом деле мистика у него получает более-менее рациональное объяснение, через болезненные состояния психики и сознания, в которые герой входит из-за недуга или опьянения.
Его проза была прозой поэта-романтика, требования к ней он предъявлял такие же, как и к поэзии, поэтому обязательным условием была таинственность, загадочность. Проза стала царством фантазии. Но все сверхъестественное подчинено суровой логике, таинственное обрастает старательно подобранными деталями. Для невозможного устанавливается закономерность. «Самый неправдоподобный сюжет, пугающая и загадочная атмосфера, страшные события в его новеллах подкрепляются такими реальными, жизненно правдивыми деталями и подробностями, что создают впечатление настоящих» 5. Многие произведения написаны в форме философской мистерии, явной или скрытой, они как будто вещают о каком-то знании, что может быть даровано лишь поэтическому воображению.

Американская литература началась с новеллы. Новелла – «малый жанр эпоса, короткая история в прозе, отличающаяся острым сюжетом, часто парадоксальным, композиционной отточенностью, отсутствием описательности» 6. И именно с новеллы началось признание американской литературы как литературы самостоятельной, имеющей право на существование и способной его подтвердить. Эдгар По является одним из родоначальников жанра новеллы в американской литературе, его с полным основанием можно назвать одним из отцов американской литературы. «К рубежу веков в Америке сложилась в какой-то степени уже каноническая форма рассказа – остросюжетная новелла, исполненная динамизма, с неожиданной концовкой, в которой сосредоточена вся сила повествования. Часто новелла строится на контрасте между содержанием и концом. Все эти признаки, которые можно назвать устойчивыми признаками жанра, были определены и художественно продемонстрированы Эдгаром По» 7. В определении сущности новеллы как жанра Эдгаром По родовая черта новеллы – новизна – сохраняет свое значение. Только качественная наполняемость понятия «новизна» несколько трансформируется в связи с особенностями романтического мироощущения. На первый план выдвигается элемент исключительности. Для романтиков новое тождественно исключительному, необычному и через него романтик старается познать действительность. В новелле Эдгара По в центре внимания всегда исключительная ситуация, вокруг которой все и вращается. Причем По расширяет сферу исключительного за счет изображения патологических состояний психики, «это и определяет содержание эффекта, требования к которому и составляют основу теории новеллы Эдгара По» 8. Для По не так важен сюжет, сколько атмосфера, общий эмоциональный накал, и новизна именно в них.
Условно новеллы Эдгара По можно разделить на две группы: новеллы «логические», где новизна и острота сюжета кроются именно в логических загадках (именно эти новеллы легли в фундамент детективного жанра), и «готические», или же «фантастические». Именно в них наиболее полно выразилась своеобразная эстетика творчества По. Основа этой эстетики – глубокое и специфическое восприятие смерти. Смерть – зловещая фигура, постоянно стоящая за плечом поэта, символ не только конца жизни, но и страданий и боли. Категория ужасного у По неразрывно связана с этим особенным, личностным восприятием смерти. Ужасное у По – не потусторонний ужас, а внутренний мир человека, боль его души и страдания от дисгармонии и опустошенности.
Но вместе и тем эстетика По в определенном смысле оптимистична, ибо смерть для него не означает бесповоротного конца всего, что мы видим, например, в новелле «Овальный портрет».
Мир «готических» новелл Эдгара По населен призраками, здесь господствует атмосфера страха, все проникнуто тлением. В новелле «Овальный портрет» действие происходит в старом заброшенном замке, который «был мрачен и величав… убранство здесь было богатое, но старинное и обветшалое», в комнатке, где расположился безымянный герой новеллы, кровать была с тяжелым балдахином черного бархата. Загадочность возникает с первых же слов – и не оттого, что происходит что-то непонятное и странное, нет. Начало новеллы вполне прозаично: герой был болен и ранен, и его слуга отыскал ему убежище в безлюдном заброшенном замке. Болезнь не отпускает героя, он страдает от лихорадки и вынужден принять опиум, чтобы как-то облегчить свои страдания. Это – первая часть новеллы, как бы введение. Сама новелла состоит из двух различных по размеру частей.
Писателя не интересует интрига, ему любопытно другое – «подводное течение мысли», не обстоятельства, а «философия обстоятельств», не предметы, а тени предметов. Все это мы видим в новелле «Овальный портрет». Фантазия По не имеет границ, но это – болезненная фантазия. Начало новеллы, хотя и насыщенно мрачными красками и образами, но вполне прозаично и в нем нет ничего сверхъестественного, несмотря на то, что к этому есть все предпосылки. Обстановка преподнесена таким образом, что читатель все время в напряжении ожидает появления этого сверхъестественного, и автор исподволь подводит читателя к явлению потустороннего. Потустороннее является традиционным образом для творчества Эдгара По – едва только герой принимает опиум и его сознание подходит к пограничному состоянию, как игра света от множества горящих свечей явило ему портрет в овальной золоченой раме. И здесь – кульминация действия, ибо завязкой было принятие героем опиума и – как следствие – измененное состояние сознания героя, в котором он становится наиболее восприимчив к прикосновению вечного.
Портрет изображает прекрасную юную девушку – как и все героини По, она прекрасна нечеловечески призрачной, небесной красотой. Более того, искусство художника так велико, что героя даже пугает этот портрет – настолько живым он кажется. Плечи, грудь и голова девушки словно бы выступают из тени, как будто она смотрит на безымянного героя новеллы из потустороннего мира – да, впрочем, может быть, так оно и есть? Ведь далее следует развязка, вторая часть новеллы, в которой мы узнаем историю портрета – загадочную и пугающую. В развязке же подается и центральная идея новеллы о великой силе искусства, способной обессмертить через смерть: «Волшебство заключалось в необычайном живом выражении, которым я был сперва изумлен, а под конец и смущен, и подавлен, и испуган. У меня не стало более сил видеть печаль, таившуюся в улыбке полураскрытых губ, и неподдельно яркий блеск пугливо расширенных зрачков». Портрет предстал перед героем живым и настоящим, куда более настоящим, нежели все, что окружало его. Но (как и всегда в своих новеллах) Эдгар По ничего не утверждает от себя – мы видим происходящее глазами героя, погруженного в пограничное состояние сознания из-за лихорадки и опиума. Здесь, как это у По очень часто бывает, присутствует элемент автобиографичности, и даже не очень скрытый – известно, что писатель и сам частенько курил опиум, стало быть, симптомы этого состояния ему были знакомы. По пугает читателя не истинно «готическими ужасами», как то делали европейские романтики, особенно Гофман, нет, его ужасы не приходят откуда-то извне, а кроются внутри самого человека, в его фантазии и воображении, под воздействием болезни или наркотика порождающих чудовищ. По слишком для романтика рационалистичен, но от этого не менее «готичен», чем тот же Гофман. В «Овальном портрете» мы видим не явление в мир людей потустороннего мира, а отзвук катастрофы сознания, которая гораздо более явственно была показана в «Падении дома Ашеров». Иллюзия достоверности, подкрепляемая повествованием от первого лица, вовсе не означает того, что По действительно хочет сказать нам то, что, как нам на первый взгляд кажется, он говорит. Право решать, что в показанном достоверно, а что нет, он оставляет читателю – дескать, «хотите – верьте, хотите – нет». Самому писателю не так уж и важно, насколько мы ему поверим, ему важно, услышим ли мы то, что он хочет нам сказать на самом деле. Недоговоренность, неизвестность и загадочность начинают накапливаться с самого начала, а развязка наступает в конце. Страшное, необычное нужно Эдгару По для того, чтобы ввести читателя в состояние ужаса и тем самым «вырвать его из бытовой цельности и заставить его содрогнуться от соприкосновения с миром вечности, с «верховностью новизны» его» 9. Это соприкосновение в новелле «Овальный портрет» происходит во второй части.
Вторая часть новеллы в три раза по объему меньше, чем первая, и представляет собой нечто вроде вставной истории, новеллы в новелле. Вместе с тем это органично сочетается с общим свойством новелл По, в композиции которых последний абзац является ключом ко всему произведению, раскрывает авторский замысел, оформляет идею. Герой, очарованный и напуганный явлением живого портрета, листает тетрадь, в которой описываются картины и рассказываются их истории. Вместе с героем и в его восприятии мы узнаем тайну портрета.
Наступает развязка, и читатель прикасается к миру вечности. Художник, написавший портрет, безумно любил свое искусство, но так же безумно он любил и свою молодую жену. И в его сознании смешались эти два чувства. Сверхъестественным образом, сам того не заметив, он отнял земную, бренную жизнь у любимой и дал ей вечную юность на холсте: «краски, которые он наносил на холст, он отнимал у той, которая сидела перед ним и становилась час от часу бледнее и прозрачнее». Вот почему портрет был живым – в запечатленный на холсте образ ушла вся жизнь той, с кого писался портрет. Здесь мы снова встречаем сквозную для творчества По идею ужаса одинокой души, разлада гармонии разума и чувств, выраженную в характерном для По мнимом противопоставлении жизни и смерти, любви и искусства, и идею «завистливой», «мстительной» смерти, всегда стоящей за плечом творца. Как бы ни была неоднозначна фигура смерти для По, основное ее смысловое наполнение – жестокое «никогда». Эта обреченность, однако, тоже мнима – ведь красота безымянной жены художника никуда не исчезла, она бессмертна, потому что дарована свыше, равно как и искусство, благодаря которому и нет смерти. Трагический ключевой момент новеллы на самом деле – оптимистичен: смерть, победив в быстротечном мире плоти, проиграла бой в нетленном мире искусства: «И тогда художник промолвил: «Но разве это – смерть?»

1- М. Анастасьєв «Будівничі (американський романтизм)» //Вікно в світ, 1999 №4, с. 33
2- там же
3- там же
4- Эйшискина Н. Эдгар По, его жизнь и творчество //Вопросы литературы, 1963, №10, с. 206
5- Гордєєва Л. В. Занурючись у темні глибини свідомості. Едгар По // Зарубіжна література в навчальних закладах, 1997, №3, с. 22
6- Современный словарь-справочник по литературе. М. 1999, с. 259
7- Ахмедова У. Эдгар По – мастер новеллы //Советский Дагестан, 1980, № 5, с. 69
8- там же, с. 70
9- Нефедова Т. Некоторые особенности сюжетных ситуаций в новеллах Э. По // Проблемы поэтики и истории литературы, Саранск, 1973, с. 248

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 1 (всего у книги 1 страниц)

Эдгар Аллан По

Овальный портрет

Замок, в который мой камердинер осмелился вломиться, чтобы мне, пораженному тяжким недугом, не ночевать под открытым небом, являл собою одно из тех нагромождений уныния и пышности, что в жизни хмурятся среди Апеннин столь же часто, сколь и в воображении госпожи Радклиф. По всей видимости, его покинули ненадолго и совсем недавно. Мы расположились в одном из самых маленьких и наименее роскошных апартаментов. Он находился в отдаленной башне здания. Его богатое старинное убранство крайне обветшало. На обтянутых гобеленами стенах висело многочисленное и разнообразное оружие вкупе с необычно большим числом вдохновенных произведений живописи наших дней в золотых рамах, покрытых арабесками. К этим картинам, висевшим не только на стенах, но и в бесконечных уголках и нишах, неизбежных в здании столь причудливой архитектуры, я испытывал глубокий интерес, вызванный, быть может, начинающимся у меня жаром; так что я попросил Педро закрыть тяжелые ставни – уже наступил вечер, – зажечь все свечи высокого канделябра в головах моей постели и распахнуть как можно шире обшитый бахромой полог из черного бархата. Я пожелал этого, чтобы отдаться если не сну, то хотя бы созерцанию картин и изучению томика, найденного на подушке и посвященного их разбору и описанию.

Долго, долго я читал – и пристально, пристально смотрел. Летели стремительные, блаженные часы, и настала глубокая полночь. Мне не нравилось, как стоит канделябр, и, с трудом протянув руку, чтобы не тревожить моего спящего камердинера, я поставил канделябр так, что свет лучше попадал на книгу.

Но это произвело совершенно неожиданное действие. Лучи бесчисленных свечей (их было очень много) осветили нишу комнаты, дотоле погруженную в глубокую тень, отбрасываемую одним из столбов балдахина. Поэтому я увидел ярко освещенной картину, ранее мною вовсе не замеченную. Это был портрет юной, только расцветающей девушки. Я быстро взглянул на портрет и закрыл глаза. Почему я так поступил, сначала неясно было и мне самому. Но пока мои веки оставались опущены, я мысленно отыскал причину. Я хотел выиграть время для размышлений – удостовериться, что зрение меня не обмануло, – успокоить и подавить мою фантазию ради более трезвого и уверенного взгляда. Прошло всего несколько мгновений, и я вновь пристально посмотрел на картину.

Теперь я не мог и не хотел сомневаться, что вижу правильно, ибо первый луч, попавший на холст, как бы отогнал сонное оцепенение, овладевавшее моими чувствами, и разом возвратил меня к бодрствованию.

Портрет, как я уже сказал, изображал юную девушку. Это было всего лишь погрудное изображение, выполненное в так называемой виньеточной манере, во многом напоминающей стиль головок, любимый Салли. Руки, грудь и даже золотистые волосы неприметно растворялись в неясной, но глубокой тени, образующей фон. Рама была овальная, густо позолоченная, покрытая мавританским орнаментом. Как произведение искусства ничто не могло быть прекраснее этого портрета. Но ни его выполнение, ни нетленная красота изображенного облика не могли столь внезапно и сильно взволновать меня. Я никак не мог принять его в полудремоте и за живую женщину. Я сразу увидел, что особенности рисунка, манера живописи, рама мгновенно заставили бы меня отвергнуть подобное предположение – не позволили бы мне поверить ему и на единый миг. Я пребывал в напряженном размышлении, быть может, целый час, полулежа и не отрывая взгляда от портрета. Наконец, постигнув истинный секрет произведенного эффекта, я откинулся на подушки. Картина заворожила меня абсолютным жизнеподобием выражения, которое вначале поразило меня, а затем вызвало смущение, подавленность и страх. С глубоким и трепетным благоговением я поставил канделябр на прежнее место. Не видя более того, что столь глубоко взволновало меня, я с нетерпением схватил томик, содержащий описания картин и их истории. Найдя номер, под которым числился овальный портрет, я прочитал следующие неясные и странные слова:

«Она была дева редчайшей красоты, и веселость ее равнялась ее очарованию. И отмечен злым роком был час, когда она увидела живописца и полюбила его и стала его женою. Он, одержимый, упорный, суровый, уже был обручен – с Живописью; она, дева редчайшей красоты, чья веселость равнялась ее очарованию, вся – свет, вся – улыбка, шаловливая, как молодая лань, ненавидела одну лишь Живопись, свою соперницу; боялась только палитры, кистей и прочих властных орудий, лишавших ее созерцания своего возлюбленного. И она испытала ужас, услышав, как живописец выразил желание написать портрет своей молодой жены. Но она была кротка и послушлива и много недель сидела в высокой башне, где только сверху сочился свет на бледный холст. Но он, живописец, был упоен трудом своим, что длился из часа в час, изо дня в день. И он, одержимый, необузданный, угрюмый, предался своим мечтам; и он не мог видеть, что от жуткого света в одинокой башне таяли душевные силы и здоровье его молодой жены; она увядала, и это замечали все, кроме него. Но она все улыбалась и улыбалась, не жалуясь, ибо видела, что живописец (всюду прославленный) черпал в труде своем жгучее упоение и работал днем и ночью, дабы запечатлеть ту, что так любила его и все же с каждым днем делалась удрученнее и слабее. И вправду, некоторые, видевшие портрет, шепотом говорили о сходстве как о великом чуде, свидетельстве и дара живописца, и его глубокой любви к той, кого он изобразил с таким непревзойденным искусством. Но наконец, когда труд близился к завершению, в башню перестали допускать посторонних; ибо в пылу труда живописец впал в исступление и редко отводил взор от холста даже для того, чтобы взглянуть на жену. И он не желал видеть, что оттенки, наносимые на холст, отнимались у ланит сидевшей рядом с ним. И, когда миновали многие недели и оставалось только положить один мазок на уста и один полутон на зрачок, дух красавицы снова вспыхнул, как пламя в светильнике. И тогда кисть коснулась холста, и полутон был положен; и на один лишь миг живописец застыл, завороженный своим созданием; но в следующий, все еще не отрываясь от холста, он затрепетал, страшно побледнел и, воскликнув громким голосом: «Да это воистину сама Жизнь!», внезапно повернулся к своей возлюбленной: – Она была мертва!»

Эдгар Алан По

Замок, в который мой камердинер осмелился вломиться, чтобы мне, пораженному тяжким недугом, не ночевать под открытым небом, являл собою одно из тех нагромождений уныния и пышности, что в жизни хмурятся среди Апеннин столь же часто, сколь и в воображении госпожи Радклиф . По всей видимости, его покинули ненадолго и совсем недавно. Мы расположились в одном из самых маленьких и наименее роскошных апартаментов. Он находился в отдаленной башне здания. Его богатое старинное убранство крайне обветшало. На обтянутых гобеленами стенах висело многочисленное и разнообразное оружие вкупе с необычно большим числом вдохновенных произведений живописи наших дней в золотых рамах, покрытых арабесками. К этим картинам, висевшим не только на стенах, но и в бесконечных уголках и нишах, неизбежных в здании столь причудливой архитектуры, я испытывал глубокий интерес, вызванный, быть может, начинающимся у меня жаром; так что я попросил Педро закрыть тяжелые ставни - уже наступил вечер - зажечь все свечи высокого канделябра в головах моей постели и распахнуть как можно шире обшитый бахромой полог из черного бархата. Я пожелал этого, чтобы отдаться если не сну, то хотя бы созерцанию картин и изучению томика, найденного на подушке и посвященного их разбору и описанию.

Долго, долго я читал - и пристально, пристально смотрел. Летели стремительные, блаженные часы, и настала глубокая полночь. Мне не нравилось, как стоит канделябр, и, с трудом протянув руку, чтобы не тревожить моего спящего камердинера, я поставил канделябр так, что свет лучше попадал на книгу. Но это произвело совершенно неожиданное действие. Лучи бесчисленных свечей (их было очень много) осветили нишу комнаты, дотоле погруженную в глубокую тень, отбрасываемую одним из столбов балдахина. Поэтому я увидел ярко освещенной картину, ранее мною вовсе не замеченную. Это был портрет юной, только расцветающей девушки. Я быстро взглянул на портрет и закрыл глаза. Почему я так поступил, сначала не ясно было и мне самому. Но пока мои веки оставались опущены, я мысленно отыскал причину. Я хотел выиграть время для размышлений - удостовериться, что зрение меня не обмануло, - успокоить и подавить мою фантазию ради более трезвого и уверенного взгляда. Прошло всего несколько мгновений, и я вновь пристально посмотрел на картину.

Теперь я не мог и не хотел сомневаться, что вижу правильно, ибо первый луч, попавший на холст, как бы отогнал сонное оцепенение, овладевавшее моими чувствами, и разом возвратил меня к бодрствованию.

Портрет, как я уже сказал, изображал юную девушку. Это было всего лишь погрудное изображение, выполненное в так называемой виньеточной манере, во многом напоминающей стиль головок, любимый Салли . Руки, грудь и даже золотистые волосы неприметно растворялись в неясной, но глубокой тени, образующей фон. Рама была овальная, густо позолоченная, покрытая мавританским орнаментом. Как произведение искусства ничто не могло быть прекраснее этого портрета. Но ни его выполнение, ни нетленная красота изображенного облика не могли столь внезапно и сильно взволновать меня. Я никак не мог принять его в полудремоте и за живую женщину. Я сразу увидел, что особенности рисунка, манера живописи, рама мгновенно заставили бы меня отвергнуть подобное предположение - не позволили бы мне поверить ему и на единый миг. Я пребывал в напряженном размышлении, быть может, целый час, полулежа и не отрывая взгляд от портрета. Наконец, постигнув истинный секрет произведенного эффекта, я откинулся на подушки.

Овальный портрет

«Egli e vivo e parlerebtje se non osser - vasse la regola del silentio») .

(Надпись на итальянской картине св. Бруно).

Лихорадка моя была сильна и упорна. Я перепробовал все средства, какие только можно было достать в дикой области Апеннин, и все без успеха. Мой слуга и единственный помощник в уединенном замке был слишком нервен и неловок, чтобы пустить мне кровь, которой, правда, я и без того немало потерял в схватке с бандитами. Не мог я также послать его за помощью. Наконец, я вспомнил о небольшом запасе опиума, который хранился у меня вместе с табаком: в Константинополе я привык курить табак с этим зельем. Педро подал мне ящик. Я отыскал в нем опиум. Но тут возникло затруднение: я не знал, сколько его отделить на прием. При курении количество было безразлично. Обыкновенно я наполнял трубку наполовину табаком, наполовину опиумом, перемешивал и, случалось, выкуривал всю эту смесь, не испытывая никакого особенного действия. Случалось и так, что, выкурив две трети, я замечал признаки умственного расстройства, которые заставляли меня бросать трубку. Во всяком случае, действие опиума проявлялось так постепенно, что не представляло серьезной опасности. Теперь случай был совсем другой. Я никогда еще не принимал опиума внутрь. Мне случалось прибегать к лаудануму и морфию, и относительно этих средств я бы не стал колебаться. Но с употреблением опиума я вовсе не был знаком. Педро знал об этом не больше меня, так что приходилось действовать наудачу. Впрочем, я не долго колебался, решившись принимать постепенно. На первый раз, - думал я, - приму очень маленькую дозу. Если она не подействует, буду повторять до тех пор, пока не уменьшится лихорадка, или не явится благодетельный сон, который был крайне необходим для меня, но уже целую неделю бежал от моих взволнованных чувств. Без сомнения, это самое волнение - смутный бред, уже овладевший мною - помешало мне уразуметь нелепость моего намерения устанавливать большие или малые дозы, не имея никакого масштаба для сравнения. Мне и в голову не приходило, что доза чистого опиума, которую я считаю ничтожной, на самом деле может быть огромной. Напротив, я хорошо помню, что с полной уверенностью определил количество, необходимое для первого приема, сравнивая его с целым куском опиума, находившимся в моем распоряжении. Порция, которую я проглотил без всяких опасений, представляла очень малую часть всего куска, находившегося в моих руках.

Замок, в который мой слуга решился вломиться силой, лишь бы не оставить меня, раненого, под открытым небом, был одной из тех угрюмых и величавых громад, которые бог знает сколько веков хмурятся среди Апеннин, не только в воображении мистрисс Ратклифф, но и в действительности. По-видимому, он был покинут хозяевами очень недавно и только на время. Мы выбрали комнату поменьше и попроще в отдаленной башенке. Обстановка ее была богатая, но ветхая и старинная. Стены были увешаны коврами, разнообразными воинскими доспехами и современными картинами в богатых золотых рамах. Эти картины, висевшие не только на открытых стенах, но и по всем закоулкам, созданным причудливой архитектурой здания, возбуждали во мне глубокое любопытство, быть может, возбужденное начинающимся бредом, так что я велел Педро закрыть тяжелые ставни (ночь уже наступила), зажечь свечи в высоком канделябре, стоявшем подле кровати, и отдернуть черный бархатный полог с бахромой, закрывавший постель. Я рассчитывал, что если мне не удастся уснуть, то буду, по крайней мере, рассматривать картины и читать их описания в маленьком томике, который оказался на подушке.

Долго, долго читал я - и пристально, благоговейно рассматривал. Часы летели быстрой и чудной чредой, - наступила полночь. Положение канделябра казалось мне неудобным и, не желая будить уснувшего слугу, я с усилием вытянул руку и переставил его так, чтобы свет ярче освещал книгу.

Но эта перестановка произвела совершенно неожиданное действие. Лучи многочисленных свечей (их было действительно много) упали в нишу, которая, до тех пор, была окутана густою тенью от одного из столбов кровати. Я увидел ярко освещенную картину, которой не замечал раньше. То был портрет молодой девушки, в первом расцвете пробудившейся женственности. Я бегло взглянул на картину и закрыл глаза. Почему, я и сам не понял в первую минуту. Но пока мои ресницы еще оставались опущенными, я стал обдумывать, почему я опустил их. Это было невольное движение с целью выиграть время для размышления, удостовериться, что зрение не обмануло меня, унять и обуздать фантазию более надежным и трезвым наблюдением. Спустя несколько мгновений, я снова устремил на картину пристальный взгляд.

Теперь я не мог сомневаться, что вижу ясно и не обманываюсь, потому что первая вспышка свечей озарившая картину, по-видимому, рассеяла сонное оцепенение, овладевшее моими чувствами, и разом вернула меня к действительной жизни.

Как я уже раз сказал, то был портрет молодой девушки; голова и плечи, в виньеточном стиле, говоря технически, напоминавшем стиль головок Селли. Руки, грудь и даже кончики золотистых волос незаметно сливались с неопределенной, но глубокой тенью, составлявшею фон картины. Овальная вызолоченная рамка была украшена филигранной работой в мавританском стиле. Живопись представляла верх совершенства. Но не образцовое исполнение, не божественная прелесть лица потрясли меня так внезапно и так могущественно.

Надпись на итальянской картине св. Бруно

Замок, в который мой камердинер осмелился вломиться, чтобы мне, пораженному тяжким недугом, не ночевать под открытым небом, являл собою одно из тех нагромождений уныния и пышности, что в жизни хмурятся среди Апеннин столь же часто, сколь и в воображении госпожи Радклиф . По всей видимости, его покинули ненадолго и совсем недавно. Мы расположились в одном из самых маленьких и наименее роскошных апартаментов. Он находился в отдаленной башне здания. Его богатое старинное убранство крайне обветшало. На обтянутых гобеленами стенах висело многочисленное и разнообразное оружие вкупе с необычно большим числом вдохновенных произведений живописи наших дней в золотых рамах, покрытых арабесками. К этим картинам, висевшим не только на стенах, но и в бесконечных уголках и нишах, неизбежных в здании столь причудливой архитектуры, я испытывал глубокий интерес, вызванный, быть может, начинающимся у меня жаром; так что я попросил Педро закрыть тяжелые ставни — уже наступил вечер — зажечь все свечи высокого канделябра в головах моей постели и распахнуть как можно шире обшитый бахромой полог из черного бархата. Я пожелал этого, чтобы отдаться если не сну, то хотя бы созерцанию картин и изучению томика, найденного на подушке и посвященного их разбору и описанию.

Долго, долго я читал — и пристально, пристально смотрел. Летели стремительные, блаженные часы, и настала глубокая полночь. Мне не нравилось, как стоит канделябр, и, с трудом протянув руку, чтобы не тревожить моего спящего камердинера, я поставил канделябр так, что свет лучше попадал на книгу. Но это произвело совершенно неожиданное действие. Лучи бесчисленных свечей (их было очень много) осветили нишу комнаты, дотоле погруженную в глубокую тень, отбрасываемую одним из столбов балдахина. Поэтому я увидел ярко освещенной картину, ранее мною вовсе не замеченную. Это был портрет юной, только расцветающей девушки. Я быстро взглянул на портрет и закрыл глаза. Почему я так поступил, сначала не ясно было и мне самому. Но пока мои веки оставались опущены, я мысленно отыскал причину. Я хотел выиграть время для размышлений — удостовериться, что зрение меня не обмануло, — успокоить и подавить мою фантазию ради более трезвого и уверенного взгляда. Прошло всего несколько мгновений, и я вновь пристально посмотрел на картину.

Теперь я не мог и не хотел сомневаться, что вижу правильно, ибо первый луч, попавший на холст, как бы отогнал сонное оцепенение, овладевавшее моими чувствами, и разом возвратил меня к бодрствованию.

Портрет, как я уже сказал, изображал юную девушку. Это было всего лишь погрудное изображение, выполненное в так называемой виньеточной манере, во многом напоминающей стиль головок, любимый Салли . Руки, грудь и даже золотистые волосы неприметно растворялись в неясной, но глубокой тени, образующей фон. Рама была овальная, густо позолоченная, покрытая мавританским орнаментом. Как произведение искусства ничто не могло быть прекраснее этого портрета. Но ни его выполнение, ни нетленная красота изображенного облика не могли столь внезапно и сильно взволновать меня. Я никак не мог принять его в полудремоте и за живую женщину. Я сразу увидел, что особенности рисунка, манера живописи, рама мгновенно заставили бы меня отвергнуть подобное предположение — не позволили бы мне поверить ему и на единый миг. Я пребывал в напряженном размышлении, быть может, целый час, полулежа и не отрывая взгляд от портрета. Наконец, постигнув истинный секрет произведенного эффекта, я откинулся на подушки. Картина заворожила меня абсолютным жизнеподобием выражения, которое вначале поразило меня, а затем вызвало смущение, подавленность и страх. С глубоким и трепетным благоговением я поставил канделябр на прежнее место. Не видя более того, что столь глубоко взволновало меня, я с нетерпением схватил томик, содержащий описания картин и их истории. Найдя номер, под которым числился овальный портрет, я прочитал следующие неясные и странные слова:

«Она была дева редчайшей красоты, и веселость ее равнялась ее очарованию. И отмечен злым роком был час, когда она увидела живописца и полюбила его и стала его женою. Он, одержимый, упорный, суровый, уже был обручен — с Живописью; она, дева редчайшей красоты, чья веселость равнялась ее очарованию, вся — свет, вся — улыбка, шаловливая, как молодая лань, ненавидела одну лишь Живопись, свою соперницу; боялась только палитры, кистей и прочих властных орудий, лишавших ее созерцания своего возлюбленного. И она испытала ужас, услышав, как живописец выразил желание написать портрет своей молодой жены. Но она была кротка и послушлива и много недель сидела в высокой башне, где только сверху сочился свет на бледный холст. Но он, живописец, был упоен трудом своим, что длился из часа в час, изо дня в день. И он, одержимый, необузданный, угрюмый, предался своим мечтам; и он не мог видеть, что от жуткого света в одинокой башне таяли душевные силы и здоровье его молодой жены; она увядала, и это замечали все, кроме него. Но она все улыбалась и улыбалась, не жалуясь, ибо видела, что живописец (всюду прославленный) черпал в труде своем жгучее упоение и работал днем и ночью, дабы запечатлеть ту, что так любила его и все же с каждым днем делалась удрученнее и слабее. И вправду, некоторые видевшие портрет шепотом говорили о сходстве как о великом чуде, свидетельстве и дара живописца и его глубокой любви к той, кого он изобразил с таким непревзойденным искусством. Но наконец, когда труд близился к завершению, в башню перестали допускать посторонних; ибо в пылу труда живописец впал в исступление и редко отводил взор от холста даже для того, чтобы взглянуть на жену. И он не желал видеть, что оттенки, наносимые на холст, отнимались у ланит сидевшей рядом с ним. И когда миновали многие недели и оставалось только положить один мазок на уста и один полутон на зрачок, дух красавицы снова вспыхнул, как пламя в светильнике. И тогда кисть коснулась холста, и полутон был положен; и на один лишь миг живописец застыл, завороженный своим созданием; но в следующий, все еще не отрываясь от холста, он затрепетал, страшно побледнел и, воскликнув громким голосом: „Да это воистину сама Жизнь!“, внезапно повернулся к своей возлюбленной: — Она была мертвой»