Цветаева проза повесть о сонечке. «Повесть о Сонечке. «Повесть о Сонечке» и два письма о гомоэротической любви

"НЕПРИКАЯННАЯ ДУША" Любовь Качан, 2013

«Я бы душу отдала - чтобы душу отдать!» С. Голлидэй

Однажды меня спросили: Чем вас так заинтересовала “Повесть о Сонечке”? Почему именно она? Что в этом интересного: любовь женщины к женщине?

Меня настолько поразил этот вопрос, заданный человеком, много читающим и любящим Книгу, что мне захотелось на него ответить. Может, этот мой ответ будет интересен и другим.

Из всей прозы Марины Цветаевой “Повесть о Сонечке“ представляет особый интерес. И не только потому, что это ее последняя и самая крупная работа. Это еще и автобиографическая повесть. Очень точное свидетельство Поэта о себе и о Времени, которое то и дело безжалостно врывается в повествование о Любви.

Да, это повесть о любви. Но не женщины к женщине, а о такой, какую мечтает испытать, в какой хочет воплотиться каждый. Но далеко не каждому это удается. В повести ее олицетворением является Женщина, именем которой она названа - Сонечка.

Это повесть и о самой Марине, и о театре, и об одиночестве, и о неприкаянности души во все времена. И, может быть, особенно во времена исторических катаклизмов, когда никому вообще нет дела до души, которая, как это ни странно, именно в такие времена живет наиболее интенсивно.“Блажен, кто посетил сей мир в его минуты роковые“.
А именно в такое время - первые и самые трудные пять послереволюционных лет (1917 - 1922) - происходит действие повести.

И еще эта повесть - подвиг души, яркий пример Чуда любви, единственного условия бессмертия человека. Она была написана спустя почти двадцать, а опубликована через почти шестьдесят лет после описываемых событий. И произошло чудо! Мало кому известная, большую часть своей творческой жизни проработавшая в провинции, давно забытая и давно уже умершая театральная актриса Софья Евгеньевна Голлидэй была вторично явлена миру. И чудом этого воскресения и бессмертием своим она обязана Любви и Памяти Марины Цветаевой.

Ко мне Сонечка пришла немного раньше повести. Еще до нее я знала наизусть цветаевские “Стихи к Сонечке“ и читала самиздатовские письма к Тесковой, ее чешской подруге:

16 июля 1937г.
“Пишу свою Сонечку. Это было женское существо, которое я больше всего на свете любила. Может быть - больше всех существ (мужских и женских)... Моя Сонечка должна остаться“.

17 сентября
“Все лето писала свою Сонечку - повесть о подруге, недавно умершей в России. Даже трудно сказать “подруге“ - это просто была любовь - в женском образе, я в жизни никого так не любила - как ее. Это было - весной 1919 г. И с тех пор все спало - жило внутри - и весть о смерти всколыхнула все глубины, а может быть я спустилась в свой тот вечный колодец, где все всегда - живо”.

Прочитав повесть, я сначала приняла Сонечку, как дорогую для меня часть самой Марины.

Творец сам создает, чаще всего сильно преувеличивая, объект своей любви. И, как правило, любит не конкретного человека, а то чувство, которое в нем вызывает им же созданный образ. А Сонечкины монологи так похожи на речь самой Цветаевой.

Но так случилось (“так должно было случиться“!), что в мае 1989 года мне в руки попал журнал “Театральная жизнь” с письмами С.Е. Голлидэй к В.И. Качалову. Эти письма потрясли меня своей открытостью и искренностью, высотой духа и глубиной чувств.

Письма и дневники дают самое точное представление о человеке, о его мыслях, чувствах, душе. Это самое честное и откровенное свидетельство человека о самом себе. Может быть, именно потому такой постоянный интерес вызывают письма великих людей, что они “очеловечивают” имена, делают их носителей доступнее и ближе. Это бесценный и неисчерпаемый источник Духа.

Книги, музыка, живопись, театр дают нам возможность, оторвавшись от плоскости быта, подняться на гору Бытия.

Театральное искусство из них - самое эфемерное. Актер выносит на сцену самого себя, дарит самого себя, не оставляя после себя никаких материальных следов. Поэтому в нем настолько велик эффект присутствия. И даже запечатленный на пленку спектакль не передает той атмосферы, которая возникает и находит отклик в душах сидящих в зале, если на сцене божественно царит Артист.

“...Когда выходите на сцену - Вы - начинается Чудо, таинство, преображение - и тогда я ощущаю этот холод восторга, трепета - и душа (это уже старомодное слово - но Вы не улыбнетесь - я знаю) - делается огромной, разбуженной - как в пасхальную ночь, когда поют “Христос Воскресе...“ (здесь и далее цитируются письма С.Е. Голлидэй к В.И. Качалову).

Тем, кому не довелось увидеть Чудо, остается верить на слово и, не без некоторой доли недоверия и скептицизма, слушать или читать о том, как неистовствовал зал при каждом появлении кумиров на сцене. Как их часами ждали у входа, чтобы на руках донести до пролетки. Как смертельно влюблялись в них, благодарные за подаренное ими ни с чем не сравнимое счастье открытия собственной, дотоле дремавшей души:

“...Когда надо осветить - какой-то уголок - своей собственной души (а ведь не все знают, где ей надлежит быть, - ведь ни в какой анатомии не указано) - тогда приходите Вы - как Хозяин, и приносите “потерянный ключ от дорогого рояля“, - я никакими словами не могу передать - как это глубоко-осмысленно и волнующе прекрасно - что есть на Сцене момент - когда никто никак не может - ни сыграть, ни рассказать о себе сам, ни даже - знать о себе - а делаете это - Вы...”

“... благодарю Бога, благодарю жизнь за каждую минуту, когда вижу Вас на сцене”.

Устав от повседневных забот, от жизни “как она есть“, устав бороться с людскими низостями, душа отдыхает на творениях великих. И преисполняется нежностью и благодарностью за откровение, что “эта же самая Жизнь и эти же самые люди - могут - быть - и даже бывают - прекрасны.“

После этих писем Сонечка перестала быть для меня только литературным персонажем. Она обрела плоть и кровь в моей душе, стала родной и близкой. А главное, из этих немногих писем стало ясно, что Сонечка не плод воображения, а реальная, очень яркая и интересная, талантливая и незаурядная Личность, понять и постичь которую дано немногим.

Марина Цветаева не без некоторого удивления писала о ней: “...раз в жизни я не только ничего не добавила, а - еле совладала, то есть получила в полную меру - всего охвата и отдачи”.

Сонечка - Софья Евгеньевна Голлидэй - родилась в 1896 году в семье обрусевших: матери - итальянки и отца - англичанина. Родители ее были музыкантами. Мать - пианисткой, которую в детстве слушал А. Рубинштейн и высоко оценивал ее способности. Отец, по одним сведениям, тоже пианист - ученик Антона Рубинштейна, а у Цветаевой он (устами Сонечки) скрипач:

“Мой отец был скрипач, Марина. Бедный скрипач. Он умер в больнице, и я каждый день к нему ходила, ни минуточки от него не отходила - он только мне одной радовался. Я вообще была его любимицей (обманывает меня или нет - память, когда я слышу: придворный скрипач? Но какого двора - придворный? Английского? Русского? Потому что я забыла сказать - Голлидэй есть английское Hollyday - воскресенье, праздник. Сонечка Голлидэй: это имя было к ней привязано - как бубенец!)”

В семье было три дочери. Все три - красавицы. Но две старшие были высокие, стройные, голубоглазые, фарфоровые, златовласые” - настоящие английские леди. Младшая же, совсем наоборот, чернушка. Маленькая, смуглая, с двумя длинными черными косами и с огромными прекрасными карими, почти черными глазами, с длинными, очень пушистыми ресницами:

Были огромные очи.
Очи созвездья Весы.
Разве что Нила короче
Были две черных косы.
Ну, а сама - меньше можного!
Все, что имелось длинны, -
В косы ушло до подножия,
В очи - двойной ширины.

С.Е.Голидэй закончила Санкт-Петербургскую Мариинскую гимназию и пошла работать в театр. Она была совершенно невероятно талантлива - актриса, как говорится, милостью Божией. Но из-за своего очень маленького роста и детского вида не могла полностью реализоваться на сцене. Ей предлагали роли девочек и мальчиков, а по своему таланту, по своей творческой и человеческой сути она была героиней. В роль ей было необходимо вложить всю свою страстную и мятущуюся душу: ”Я бы душу отдала - чтобы душу отдать!”

Пожалуй, это было главной Сонечкиной чертой, определявшей ее сущность и образ жизни, - страстная и восторженная влюбленность: в жизнь, в людей, в их красоту, внешнюю и внутреннюю. Она не представляла себе жизни вне такого состояния.

“Можно потерять многое - очень ценное, очень любимое - но страшнее всего перестать воспринимать окружающее, утерять способность - волноваться, видеть, слушать...”

“Я не могу жить с мертвой душой, но мне нечего и некого любить теперь - нечем восхищаться - так горячо, ярко, каждым биением сердца.”

В поисках такой возможности она металась от одного провинциального театра к другому и везде выделялась своей талантливостью и яркой индивидуальностью. В одном из таких театров ее приметил Станиславский, привез в Москву и ввел в спектакль. Его третья часть, которую играла Голлидэй, была по Достоевскому - “Белые ночи”.

Народный дом в Симбирске, где С.Е. Голлидэй выступала в 1919 г. (Ныне — Ульяновская областная филармония.)

Харьковский городской драматический театр, где С.Е. Голлидэй играла в 1923-1924 гг. (Ныне — Харьковский государственный академический украинский драматический театр им. Т. Шевченко.)

А.А. Стахович, К.С. Станиславский и В.Л. Мчеделов (сидят в центре) с участниками спектакля "Зеленое кольцо" в день премьеры. За спиной Станиславского, в белой блузке, Алла Тарасова. Сонечка Голлидэй стоит в заднем ряду вторая справа.

“То ли не играя вовсе, то ли “всерьез”, насмерть играя, а больше всего, играя - концами кос, кстати, никогда не перевязанных лентами, самоперевязанных, самоперекрученных природно, или прядями у висков играя, отстраняя их от ресниц, забавляя ими руки, когда те скучали от стула. Вот эти концы кос и пряди у висков - и вся Сонечкина игра... Сонечку знал весь город. На Сонечку - ходили. Ходили - на Сонечку. «А вы видали? Такая маленькая, в белом платьице, с косами... Ну, прелесть!”

Имени ее никто не знал: ”такая маленькая...”

Ландыш, ландыш белоснежный,
Розан аленький.
Каждый говорил ей нежно:
“Моя маленькая!”…

“Марина, когда я умру, на моем кресте напишите эти ваши стихи. Такое изумительное стихотворение”.

Она была маленькая “не ростом - не только ростом - мало ли маленьких! - и маленькость ее была самая обыкновенная - четырнадцатилетней девчонки - ее беда и прелесть были в том, что она этой четырнадцатилетней девочкой была. А год - Девятнадцатый.

Сколько раз - и не стыжусь этого сказать - я за наш с ней короткий век жалела, что у нее нет старого любящего просвещенного покровителя, который бы ее в своих старых руках держал, как в серебряной оправе... И одновременно бы ею, как опытный штурман, правил... Моей маленькой лодочкой - большого плавания... Но таких в Москве Девятнадцатого года - не было.“

Отсюда вся трагическая несовместимость Сонечки, в которой так много было “этой - старинности, старомодности, этого старинного, век назад, какого-то осьмнадцатого века, девичества, этой насущности обожания и коленопреклонения, этой страсти к несчастной любви...”, и суровой послереволюционной действительности.

Одним из последних театров, куда забросила ее нелегкая театральная судьба и где она работала в 1932-33 годах, был новосибирский ТЮЗ. А так как я жила неподалеку, в Академгородке, то меня взволновала мысль о возможности найти какое-нибудь живое свидетельство.

Я понимала - это мало что прибавит к уже создавшемуся образу, потому что любящий и равнодушный, тем более недоброжелательный, видят разными глазами. А “...Сонечку не любили. Женщины за красоту, мужчины - за ум, актеры (males et females) - за дар, и те, и другие, и третьи - за особость: опасность особости...”

Старое здание театра драмы в Свердловске на ул. Вайнера, 10 (справа). Сонечка играла здесь в 1931-1932 гг.

Тем не менее, я предприняла несколько, честно говоря, не очень энергичных попыток: позвонила в театр, поспрашивала нашего большого друга Григория Яковлевича Гоберника, который писал музыку к спектаклям ТЮЗа. Но следов Сонечки отыскать не удалось.

Позднее, из воспоминаний Веры Павловны Редлих, которая знала С.Е. Голлидэй на протяжении всей ее жизни и провожала в последний путь, я понялf причины такого полного забвения. (Вера Павловна Редлих, народная артистка РСФСР. Знала С.Голлидэй с момента ее появления в труппе А.К.Станиславского. Была одно время главным режиссером новосибирского театра «Красный факел».)

С душевной болью я читала эти воспоминания:
“Но в ТЮЗе Сонечке не повезло. Ей давали роли мальчиков и девочек, требующие от нее чуть ли не акробатических талантов... Ничего не осталось от правдивой, искренней, глубокой, полной поэзии актрисы, какой мы ее знали... Все это более чем грустно. Наконец она пришла и сказала: «Ну вот - дождались. Мне собираются за неспособность снижать зарплату. Завтра будет местком”.

"Мы попросили разрешения присутствовать на этом заседании. Нас чрезвычайно возмутила поспешность в решении судьбы Сонечки, и что театр не сумел разглядеть тонкость этой молодой актрисы. Мы рассказали, что из себя представляет Сонечка, какое это дорогое дарование.

Решение снизить Сонечке зарплату отменили, но положение ее в театре не изменилось. Через несколько дней она снова исчезла.

Встретилась я с ней уже в Москве. Оказывается, Анастасия Павловна Зуева - актриса МХТа - устроила Сонечке комнату в Москве, где она поселилась со своим мужем, который очень нежно о ней заботился, и поступила чтицей в лекционное бюро Московского Университета.

На конкурсе исполнителей русской классики она за чтение повести А.Чехова “Дом с мезонином“ получила первую премию. Казалось бы, ее творческая жизнь, наконец, наладилась, но тут ее настигла неизлечимая болезнь. Она умерла в больнице. Алла Тарасова, муж Сонечки и мы с Сергеем Сергеевичем отвезли ее в крематорий”.

Мужем Сонечки был Михаил Андреевич Абрамовский, актер и режиссер одного из провинциальных театров. Он любил ее преданно и нежно, но счастливыми они не были. Когда она заболела, он стал попивать. После смерти ее запил совсем. И шагнул, хотя его громко окликали, под крышу дома, с которого сбрасывали глыбы льда...

После его смерти все письма и фотографии оказались никому не нужны. И пропали. Пропала и сама память о Сонечке. Даже сведения о дне ее смерти разноречивы. В одном источнике называется 6 сентября 1934г., в другом - 1935г., а в повести говорится, что умерла она, когда прилетели челюскинцы, т.е. летом 1934г.

Впрочем, так ли это важно, если она - Сонечка - Софья Евгеньевна Голлидэй, обрела бессмертие в “Повести о Сонечке“ гениальной Марины Цветаевой.

Марина точно указывает время своего знакомства с Сонечкой - весна 1919, хотя услышала о ней, не зная, что о ней, раньше - в октябре 1917г. Она ехала из Москвы в Крым, и в темном вагоне, ”над головой, на верхней полке, молодой мужской голос говорил стихи:

Инфанта, знай, я на любой костер готов взойти,
Лишь только бы мне знать, что будут на меня глядеть
Твои глаза... “

Это из пьесы Павла Антокольского “Кукла Инфанты“, где роль Инфанты была написана специально для Сонечки.

Именно в этом темном вагоне начался новый, очень плодотворный и интересный, может быть самый, вопреки всему, счастливый период короткой Марининой жизни. Потому что для Творца нет большего счастья, чем счастье творить, нет жизни вне творчества. Когда душа пылает, тело становится только сосудом для поддержания этого огня. Иссякает огонь, и жизнь лишается смысла.

Марину настолько поразили стихи незнакомого поэта, что она решила познакомиться с их автором. И наипервейшее, что сделала, вернувшись из Крыма, - разыскала Павлика. Так она его всегда называла (впрочем, не только она).

Описывая эту встречу, которая “была вроде землетрясения“ в ”Повести о Сонечке”, она вспоминает его семнадцатилетним гимназистом, хотя ему тогда было 22 года. Но пылкий, живой, с ”огромными тяжелыми жарками глазами ” он остался в ее памяти вечно юным. Она и относилась к нему всегда, как к младшему любимому брату, хотя была ненамного старше. А он к ней - как к старшей обожаемой сестре, почитаемой и боготворимой.

Сразу поняв и приняв этот дар судьбы, Павлик безоглядно пошел за ней, “пошел - пропал... Пропал... в Борисоглебском переулке на долгий срок. Сидел дни, сидел ночи..." Потому что “человеческая беседа - одно из самых глубоких и тонких наслаждений в жизни: отдаешь самое лучшее - душу, берешь то же взамен, и все это легко, без трудностей и требовательности любви” (М.Ц. - из письма П.И. Юркевичу).

Вот один из ночных диалогов:

“Марина (робко):
- Павлик, как вы думаете - можно назвать то, что мы сейчас делаем - мыслью?
Павлик, еще более робко:
- Это называется сидеть в облаках и править миром”.


Мансуровский пер., дом № 3, где находилась студия Е.Б. Вахтангова. (место знакомства Цветаевой с Сонечкой)

Однажды, зимой 1918г. Павлик привел к Марине своего друга ¬¬- Юрия Завадского, который ее сразу же “заворожил” (Маринино определение).
“Было собирательное лицо ангела, но до того несомненное, что каждая маленькая девочка его бы, из своего сна, узнала. И - узнавала... Только прибавлю: с седой прядью. Двадцать лет - и седая, чистого серебра прядь...
Потому и обманывались: от самой простой уборщицы до нас с Сонечкой”.

Солнце - одно,
а шагает по всем городам.
Солнце - мое -.
я его никому не отдам.
Ни на час, ни на луч,
ни на взгляд. - Никому. Никогда.

Пусть погибают в
бессменной ночи города!

В руки возьму!
Чтоб не смело вертеться в кругу!
Пусть себе руки,
и губы, и сердце сожгу!
В вечную ночь пропадет
- погонюсь по следам...
Солнце мое!
Я тебя никому не отдам!
(февраль 1919)

“Весь он был эманация собственной красоты. Но так как очаг (красота) естественно - сильнее, то все в нем оказывалось недостаточным, а иногда и весь он - ее недостойным. Все-таки трагедия, когда лицо - лучшее в тебе и красота - главное в тебе, когда товар - всегда лицом - твоим собственным лицом, являющимся одновременно и товаром.

Я одна подала ему на красоту... Нужно сказать, что он носил свою красоту робко, ангельски (Откуда мне сие?). Но это не улучшало, только ухудшало - дело. Единственный выход для мужчины - до своей красоты не снисходить, ее презирать (пре-зри: глядя поверх). Но для этого нужно быть - больше, он же был - меньше, он сам так же обольщался, как все мы...

Все в нем было от ангела, кроме слов и поступков, слова и дела. Это были самые обыкновенные, полушкольные, полуактерские, если не лучше его среды и возраста - то и не худшие, и ничтожные только на фоне такой красоты.

Его товарищи - студийцы... относились к нему... снисходительно, вернее, к нам, его любившим, снисходительно, снисходя к нашей слабости и обольщаемости...”.

О нем и ему была написана первая пьеса Марины Цветаевой - “Метель“.

И - год спустя знакомства с героем, и год спустя написания она ему ее подарила “перед лицом всей Третьей студии...”.
“Ведь и моей целью было одарить его возможно больше, больше - для актера - когда людей больше, ушей больше, очей больше...”.

Вот тогда-то Цветаева и познакомилась с Сонечкой. Ее торжественно представил все тот же Павлик:
- “А это, Марина, Софья Евгеньевна Голлидэй”.

Все они - и Павлик и тот, кто читал стихи в темном вагоне, и Юрий Завадский, и Сонечка, и Володя Алексеев, который впоследствии стал самым верным Марининым другом, были студийцами Вахтангова.

Вот как описывает эту встречу сама Марина:

“Передо мной маленькая девочка. Знаю, что Павликина Инфанта! С двумя черными косами, с двумя огромными черными глазами, с пылающими щеками.
Передо мной - живой пожар. Горит все, горит - вся. Горят щеки, горят губы, горят глаза, несгораемо горят в огне рта белые зубы, горят - точно от пламени вьются! - косы, две черные косы, одна на спине, другая на груди, точно одну костром отбросило. И взгляд из этого пожара такого восхищения, такого отчаяния, такое: боюсь! такое: люблю!”

И, конечно же, своим любящим, а потому зрячим сердцем Сонечка сразу поняла, что Марина “единым духом - как пьют! - но и как поют! - самым певучим, за сердце берущим из своих голосов… читала - ему - его - себя к нему“. Поняла и приняла Маринину любовь к “своему“ любимому.

Для нее, как и для Марины, не существовало обычного женского соперничества. Своего любимого к более (на ее взгляд) достойной, тем более к своей любимой - сама приведет и вручит. И будет счастлива их счастьем.

И хоть она сначала по-женски испугалась, но потом по-человечески оскорбилась за Марину:
- О, Марина! Как я за Вас тогда испугалась! Как я боялась, что вы его у меня отымете. Потому что не полюбить - вас, Марина, не полюбить вас - на коленях - немыслимо, несбыточно, просто (удивленные глаза) глупо?... Потому что я вас уже любила, с первой минуты тогда, на сцене, когда вы только опустили глаза - читать...
- А он не полюбил.
- Да, и теперь кончено. Я его больше не люблю. Я вас люблю. Я его презираю - за то, что не любит вас - на коленях."

Для них обеих, как другие себя могущих любить исключительно другого, была неприемлема его любовь только к себе (“… и никого-то он не любит, отродясь не любил, кроме сестры Верочки да меня, няньки... .Прохладный он у нас”).

Но какое это имеет значение, стоил или нет Завадский любви Марины или Сонечки, стоили ли ее все прочие - любимые!
Спасибо им, что зажгли в любящих сердцах тот огонь, который, переплавленный в строчки, полотна, звуки, мрамор - обессмертил и творца и его музу.

Любовь к нему, придуманному ими обеими и не любившему ни одну из них, и к Сонечке, которая любила их обоих, вылилась в небывалый творческий подъем.

“Ему - дело прошлое, и всему этому уже почти двадцать лет! его тогдашний возраст! - моя стихотворная россыпь “Комедьянт“, ему, о нем, о живом тогдашнем нем, моя пьеса “Лозэн“ (Фортуна)... Ему моя пьеса “Каменный ангел“: каменный ангел на деревенской площади, из-за которого невесты бросают женихов, жены - мужей, вся любовь - всю любовь, из-за которого все травились, постригались, а он - стоял... Его тени в моих (и на моих!) стихах к Сонечке…

Но о нем - другая повесть. Сказанное - только, чтобы уяснить Сонечку, показать, на что были устремлены, к чему были неотторжимо прикованы..., чем были до краев наполнены и от чего всегда переливались ее огромные, цвета конского каштана, глаза”. .
Он и Она были неразделимы и для Марины, тоже любившей их обоих. И для Сонечки - роль Мими в “Приключении“, Авроры в “Каменном ангеле“, Розанетты в “Фортуне“, Францисски в “Фениксе“.

СОНЕЧКА И ЛЮБОВЬ

Любовь! Любовь! И в судорогах и в гробе
Насторожусь - прельщусь - смущусь - рванусь.
М.Цветаева

“Все, все ей было дано, чтобы быть без ума, без души, на коленях - любимой: и дар, и жар, и красота, и ум, и неизъяснимая прелесть, - ... и все это в ее руках было - прах, потому что она хотела - сама любить. Сама любила...
- Ах, Марина! Как я люблю - любить! Как я безумно люблю - сама любить!...

Ах, Марина! Марина! Марина! Какие они все дикие дураки... те, кто не любят, сами не любят, точно в том дело, чтобы тебя любили. Я не говорю... конечно... - устаешь - как в стену. Но вы знаете, Марина (таинственно), нет такой стены, которую бы я не пробила! Ведь и Юрочка... минуточками... у него почти любящие глаза! Но у него - у меня такое чувство - нет сил сказать это, ему легче гору поднять, чем сказать это слово. Потому что ему нечем его поддержать., а у меня за горою - еще гора, и еще гора, и еще гора... - целые Гималаи любви!»

”Я - в жизни - не уходила первая... Я просто не могу. Я всегда жду, чтобы другой ушел, все делаю, чтобы другой ушел, потому что мне первой уйти - легче перейти через собственный труп”.

Ты меня никогда не прогонишь
Не отталкивают весну!
Ты меня и перстом не тронешь:
Слишком нежно пою ко сну!
Ты меня никогда не ославишь:
Мое имя - вода для уст!
Ты меня никогда не оставишь:
Дверь открыта, и дом твой - пуст!

“На Сонечку нужен был поэт. Большой поэт, то есть: такой же большой человек, как поэт”.
Марина и была таким человеком. Это были родственные души. Для них любить - означало, прежде всего, одаривать, была “смертная надоба” подарить другому самое дорогое, что есть в человеке - душу.

Кто способен не только понять и оценить такую душу, но и принять на себя ответственность за нее, разделить тяжесть этой ноши? Кому это по силам?
Только равному или любящему. Но равному и свою девать некуда. Потребность отдать есть, а взять некому.

Бесприютная душа, не находя успокоения, обольщаясь и разочаровываясь несет себя на вытянутых руках: “Возьмите! Только возьмите и вам за это - моя вечная любовь!”.

Марина, вы меня всегда будете любить? Марина, вы меня всегда будете любить, потому что я скоро умру, я совсем не знаю от чего, я так люблю жизнь, но я знаю, что скоро умру, и потому, потому все так безумно, безнадежно люблю...».
И «... видно было, что она сама - от любви к нему - и ко мне - и ко всему - умирает; революция - не революция, пайки - не пайки, большевики - не большевики - все равно умрет от любви, потому что это ее призвание - и назначение” (ничего другого не делает и делать не намерена).

Мне ведь только от человека нужно: люблю, и больше ничего, пусть потом что угодно делают, как угодно не любят, я делам не поверю, потому что слово - было. Я только этим словом и кормилась, Марина, потому так и отощала.... А главное я всегда целую - первая, так же просто, как жму руку, только - неудержимее. Просто никак не могу дождаться! Потом каждый раз: “Ну, кто тебя тянул? Сама виновата!”. Я ведь знаю, что это никому не нравится, что они все любят кланяться, клянчить, искать случая, добиваться, охотиться... А главное - я терпеть не могу, когда другой целует первый. Так я, по крайней мере, знаю, что я этого хочу.

Сонечка была из “... Осьмнадцатого века, когда от женщины не требовали мужских принципов, а довольствовались женскими добродетелями, не требовали идей, а радовались - чувствам, и, во всяком случае - радовались поцелуям, которыми в Девятнадцатом году... она всех только пугала”.

Сонечка, откуда при вашей безумной жизни - не спите, не едите, плачете, любите - у вас этот румянец?
- О, Марина! Да ведь это же - из последних сил!… А сколько я говорю, Марина, и объясняю, из кожи, из глаз, из губ - лезу, и никто не понимает:

Пожирающий огонь - мой конь.
Он копытами не бьет, не ржет.
Где мой конь дохнул - родник не бьет,
Где мой конь дохнул - трава не растет.

Ох, огонь - мой конь - несытый едок!
Ох, огонь - на нем - несытый ездок!
С красной гривою свились волоса...
Огневая полоса - в небеса.

«Сонечкин румянец был румянец героя. Человека, решившего гореть и греть. Я часто видела ее по утрам, после бессонной со мною ночи, в тот ранний час, после поздней, поздней беседы, когда все лица - даже самые молодые - цвета зеленого неба в окне, цвета рассвета. Но нет! Сонечкино маленькое темноглазое лицо горело, как непогашенный розовый фонарь в портовой улочке, - да, конечно, это был - порт, и она - фонарь, а все мы - тот бедный, бедный матрос, которому уже опять пора на корабль: мыть палубу, глотать волну...

Птица-Феникс - я, только в огне пою!
Поддержите высокую жизнь мою!
Высоко горю и горю дотла.
И да будет вам ночь - светла!

Наверное, у каждого хоть раз в жизни была такая Сонечка, был рядом такой человек, который требовал полной душевной отдачи, интенсивной ее работы. А мы далеко не всегда можем жить на самую свою глубину. Это трудно. Устаешь, и порой хочется простоты и покоя.

Помните: “Я научилась просто, мудро жить" (Ахматова), “Я счастлива жить образцово и просто" (Цветаева).

Но такая “простота“ дорого обходится. За нее приходится душой же и расплачиваться. Потому что душе нужна высота, и только в полете она счастлива.

Она знала, что у нее рак печени. Умерла без страданий, во сне. Ее кремировали... Урна утеряна. Могилы нет. Негде поставить крест, чтобы исполнить просьбу Сонечки. Но живы наши сердца, наша память, и в ней всегда найдется место для Софьи Евгеньевны Голлидэй... Сонечки Голлидэй. Ее так все звали - Сонечка.

Новое Донское кладбище в Москве. Ниша с прахом С.Е. Голлидэй. Колумбарий 10 (внешняя сторона стены со стороны ул. Орджоникидзе). Секция 46.

Нет, бледности в ней не было никакой, ни в чем, все в ней было – обратное бледности, а все-таки она была – pourtant rose, и это своеместно будет доказано и показано.

Была зима 1918 г. -1919 г., пока еще зима 1918 г., декабрь. Я читала в каком-то театре, на какой-то сцене, ученикам Третьей студии свою пьесу «Метель». В пустом театре, на полной сцене.

«Метель» моя посвящалась: – Юрию и Вере З., их дружбе – моя любовь. Юрий и Вера были брат и сестра, Вера в последней из всех моих гимназий – моя соученица: не одноклассница, я была классом старше, и я видела ее только на перемене: худого кудрявого девического щенка, и особенно помню ее длинную спину с полуразвитым жгутом волос, а из встречного видения, особенно – рот, от природы – презрительный, углами вниз, и глаза – обратные этому рту, от природы смеющиеся, то есть углами вверх. Это расхождение линий отдавалось во мне неизъяснимым волнением, которое я переводила ее красотою, чем очень удивляла других, ничего такого в ней не находивших, чем безмерно удивляли – меня. Тут же скажу, что я оказалась права, что она потом красавицей – оказалась и даже настолько, что ее в 1927 г., в Париже, труднобольную, из последних ее жил тянули на экран.

С Верой этой, Вере этой я никогда не сказала ни слова и теперь, девять лет спустя школы надписывая ей «Метель», со страхом думала, что она во всем этом ничего не поймет, потому что меня наверное не помнит, может быть, никогда и не заметила.

(Но почему Вера, когда Сонечка? А Вера – корни, доистория, самое давнее Сонечкино начало. Очень коротенькая история – с очень долгой доисторией. И поисторией.)

Как Сонечка началась? В моей жизни, живая, началась?

Был октябрь 1917 г. Да, тот самый. Самый последний его день, то есть первый по окончании (заставы еще догромыхивали). Я ехала в темном вагоне из Москвы в Крым. Над головой, на верхней полке, молодой мужской голос говорил стихи. Вот они:

И вот она, о ком мечтали деды

И шумно спорили за коньяком,

В плаще Жиронды, сквозь снега и беды,

К нам ворвалась – с опущенным штыком!

И призраки гвардейцев-декабристов

Над снеговой, над пушкинской Невой

Ведут полки под переклик горнистов,

Под зычный вой музыки боевой.

Сам император в бронзовых ботфортах

Позвал тебя, Преображенский полк,

Когда в заливах улиц распростертых

Лихой кларнет – сорвался и умолк...

И вспомнил он, Строитель Чудотворный,

Внимая петропавловской пальбе -

Тот сумасшедший – странный – непокорный, -

– Да что же это, да чье же это такое, наконец?

Юнкер, гордящийся, что у него товарищ – поэт. Боевой юнкер, пять дней дравшийся. От поражения отыгрывающийся – стихами. Пахнуло Пушкиным: теми дружбами. И сверху – ответом:

– Он очень похож на Пушкина: маленький, юркий, курчавый, с бачками, даже мальчишки в Пушкине зовут его: Пушкин. Он все время пишет. Каждое утро – новые стихи.

Инфанта, знай: я на любой костер готов взойти,

Лишь только бы мне знать, что будут на меня глядеть

Твои глаза...

– А этот – из «Куклы Инфанты», это у него пьеса такая. Это Карлик говорит Инфанте. Карлик любит Инфанту. Карлик – он. Он, правда, маленький, но совсем не карлик.

Единая под множеством имен...

Первое, наипервейшее, что я сделала, вернувшись из Крыма – разыскала Павлика. Павлик жил где-то у Храма Христа Спасителя, и я почему-то попала к нему с черного хода, и встреча произошла на кухне. Павлик был в гимназическом, с пуговицами, что еще больше усиливало его сходство с Пушкиным-лицеистом. Маленький Пушкин, только – черноглазый: Пушкин – легенды.

Ни он, ни я ничуть не смутились кухни, нас толкнуло друг к другу через все кастрюльки и котлы – так, что мы – внутренно – звякнули, не хуже этих чанов и котлов. Встреча была вроде землетрясения. По тому, как я поняла, кто он, он понял, кто я. (Не о стихах говорю, я даже не знаю, знал ли он тогда мои стихи.)

Простояв в магическом столбняке – не знаю сколько, мы оба вышли – тем же черным ходом, и заливаясь стихами и речами...

Словом, Павлик пошел – и пропал. Пропал у меня, в Борисоглебском переулке, на долгий срок. Сидел дни, сидел утра, сидел ночи... Как образец такого сидения приведу только один диалог.

Я, робко: – Павлик, как Вы думаете – можно назвать – то, что мы сейчас делаем – мыслью?

Павлик, еще более робко: – Это называется – сидеть в облаках и править миром.

У Павлика был друг, о котором он мне всегда рассказывал: Юра З. – «Мы с Юрой... Когда я прочел это Юре... Юра меня все спрашивает... Вчера мы с Юрой нарочно громко целовались, чтобы подумали, что Юра, наконец, влюбился... И подумайте: студийцы выскакивают, а вместо барышни – я!!!»

В один прекрасный вечер он мне «Юру» – привел. – А вот это, Марина, мой друг – Юра З. – с одинаковым напором на каждое слово, с одинаковым переполнением его.

Подняв глаза – на это ушло много времени, ибо Юра не кончался – я обнаружила Верины глаза и рот.

– Господи, да не брат ли вы... Да, конечно, вы – брат... У вас не может не быть сестры Веры!

– Он ее любит больше всего на свете!

Стали говорить Юрий и я. Говорили Юрий и я, Павлик молчал и молча глотал нас – вместе и нас порознь – своими огромными тяжелыми жаркими глазами.

Марина Цветаева

Повесть о Сонечке

Часть первая

Павлик и Юра

Elle etait pâle – et pourtant rose,

Petite – avec de grands cheveux...

Нет, бледности в ней не было никакой, ни в чем, все в ней было – обратное бледности, а все-таки она была – pourtant rose, и это своеместно будет доказано и показано.

Была зима 1918 г. -1919 г., пока еще зима 1918 г., декабрь. Я читала в каком-то театре, на какой-то сцене, ученикам Третьей студии свою пьесу «Метель». В пустом театре, на полной сцене.

«Метель» моя посвящалась: – Юрию и Вере З., их дружбе – моя любовь. Юрий и Вера были брат и сестра, Вера в последней из всех моих гимназий – моя соученица: не одноклассница, я была классом старше, и я видела ее только на перемене: худого кудрявого девического щенка, и особенно помню ее длинную спину с полуразвитым жгутом волос, а из встречного видения, особенно – рот, от природы – презрительный, углами вниз, и глаза – обратные этому рту, от природы смеющиеся, то есть углами вверх. Это расхождение линий отдавалось во мне неизъяснимым волнением, которое я переводила ее красотою, чем очень удивляла других, ничего такого в ней не находивших, чем безмерно удивляли – меня. Тут же скажу, что я оказалась права, что она потом красавицей – оказалась и даже настолько, что ее в 1927 г., в Париже, труднобольную, из последних ее жил тянули на экран.

С Верой этой, Вере этой я никогда не сказала ни слова и теперь, девять лет спустя школы надписывая ей «Метель», со страхом думала, что она во всем этом ничего не поймет, потому что меня наверное не помнит, может быть, никогда и не заметила.

(Но почему Вера, когда Сонечка? А Вера – корни, доистория, самое давнее Сонечкино начало. Очень коротенькая история – с очень долгой доисторией. И поисторией.)

Как Сонечка началась? В моей жизни, живая, началась?

Был октябрь 1917 г. Да, тот самый. Самый последний его день, то есть первый по окончании (заставы еще догромыхивали). Я ехала в темном вагоне из Москвы в Крым. Над головой, на верхней полке, молодой мужской голос говорил стихи. Вот они:

И вот она, о ком мечтали деды
И шумно спорили за коньяком,
В плаще Жиронды, сквозь снега и беды,
К нам ворвалась – с опущенным штыком!

И призраки гвардейцев-декабристов
Над снеговой, над пушкинской Невой
Ведут полки под переклик горнистов,
Под зычный вой музыки боевой.

Сам император в бронзовых ботфортах
Позвал тебя, Преображенский полк,
Когда в заливах улиц распростертых
Лихой кларнет – сорвался и умолк...

И вспомнил он, Строитель Чудотворный,
Внимая петропавловской пальбе -
Тот сумасшедший – странный – непокорный, -
Тот голос памятный: – Ужо Тебе!

– Да что же это, да чье же это такое, наконец?

Юнкер, гордящийся, что у него товарищ – поэт. Боевой юнкер, пять дней дравшийся. От поражения отыгрывающийся – стихами. Пахнуло Пушкиным: теми дружбами. И сверху – ответом:

– Он очень похож на Пушкина: маленький, юркий, курчавый, с бачками, даже мальчишки в Пушкине зовут его: Пушкин. Он все время пишет. Каждое утро – новые стихи.

Инфанта, знай: я на любой костер готов взойти,
Лишь только бы мне знать, что будут на меня глядеть
Твои глаза...

– А этот – из «Куклы Инфанты», это у него пьеса такая. Это Карлик говорит Инфанте. Карлик любит Инфанту. Карлик – он. Он, правда, маленький, но совсем не карлик.

Единая под множеством имен...

Первое, наипервейшее, что я сделала, вернувшись из Крыма – разыскала Павлика. Павлик жил где-то у Храма Христа Спасителя, и я почему-то попала к нему с черного хода, и встреча произошла на кухне. Павлик был в гимназическом, с пуговицами, что еще больше усиливало его сходство с Пушкиным-лицеистом. Маленький Пушкин, только – черноглазый: Пушкин – легенды.

Ни он, ни я ничуть не смутились кухни, нас толкнуло друг к другу через все кастрюльки и котлы – так, что мы – внутренно – звякнули, не хуже этих чанов и котлов. Встреча была вроде землетрясения. По тому, как я поняла, кто он, он понял, кто я. (Не о стихах говорю, я даже не знаю, знал ли он тогда мои стихи.)

Простояв в магическом столбняке – не знаю сколько, мы оба вышли – тем же черным ходом, и заливаясь стихами и речами...

Словом, Павлик пошел – и пропал. Пропал у меня, в Борисоглебском переулке, на долгий срок. Сидел дни, сидел утра, сидел ночи... Как образец такого сидения приведу только один диалог.

Я, робко: – Павлик, как Вы думаете – можно назвать – то, что мы сейчас делаем – мыслью?

Павлик, еще более робко: – Это называется – сидеть в облаках и править миром.


У Павлика был друг, о котором он мне всегда рассказывал: Юра З. – «Мы с Юрой... Когда я прочел это Юре... Юра меня все спрашивает... Вчера мы с Юрой нарочно громко целовались, чтобы подумали, что Юра, наконец, влюбился... И подумайте: студийцы выскакивают, а вместо барышни – я!!!»

В один прекрасный вечер он мне «Юру» – привел. – А вот это, Марина, мой друг – Юра З. – с одинаковым напором на каждое слово, с одинаковым переполнением его.

Подняв глаза – на это ушло много времени, ибо Юра не кончался – я обнаружила Верины глаза и рот.

– Господи, да не брат ли вы... Да, конечно, вы – брат... У вас не может не быть сестры Веры!

– Он ее любит больше всего на свете!

Стали говорить Юрий и я. Говорили Юрий и я, Павлик молчал и молча глотал нас – вместе и нас порознь – своими огромными тяжелыми жаркими глазами.

В тот же вечер, который был – глубокая ночь, которая была – раннее утро, расставшись с ними под моими тополями, я написала им стихи, им вместе:

Спят, не разнимая рук -
С братом – брат, с другом – друг.
Вместе, на одной постели...

Вместе пили, вместе пели...

Я укутала их в плэд,
Полюбила их навеки,
Я сквозь сомкнутые веки
Странные читаю вести:
Радуга: двойная слава,
Зарево: двойная смерть.

Этих рук не разведу!
Лучше буду, лучше буду
Полымем пылать в аду!

Но вместо полымя получилась – Метель.

Чтобы сдержать свое слово – не разводить этих рук – мне нужно было свести в своей любви – другие руки: брата и сестры. Еще проще: чтобы не любить одного Юрия и этим не обездолить Павлика, с которым я могла только «совместно править миром», мне нужно было любить Юрия плюс еще что-то, но это что-то не могло быть Павликом, потому что Юрий плюс Павлик были уже данное, – мне пришлось любить Юрия плюс Веру, этим Юрия как бы рассеивая, а на самом деле – усиливая, сосредоточивая, ибо все, чего нет в брате, мы находим в сестре и все, чего нет в сестре, мы находим в брате. Мне досталась на долю ужасно полная, невыносимо полная любовь. (Что Вера, больная, в Крыму и ничего ни о чем не знает – дела не меняло.)

Добрый вечер, дорогие друзья! Продолжаем программу «Сто лет ― сто лекций». Дошли мы до 1937 года. Так получается, что сегодня мы должны взять для анализа произведение, написанное за пределами Советского Союза, но относящееся, безусловно, к русской литературе, столетие которой мы и пересказываем.

Речь идет о «Повести о Сонечке», которую Марина Цветаева писала летом 1937 года после, наверно, самой большой катастрофы в своей эмигрантской жизни. Вскоре после отъезда Али на родину в 1937 году вовлекается в настоящий террористический акт Сергей Эфрон. Он должен настигнуть и наказать раскаявшегося резидента Игнатия Рейсса. Рейсса убили. Эфрон его не убивал, по разным версиям, он либо был шофером в этой операции, либо просто свидетелем. Но как бы то ни было, Сергей Эфрон впервые был повязан, впервые принял участие в кровавом деле. Довольно скоро после этого ему пришлось бежать. Вслед за ним в 1938 году пришлось и Цветаевой пережить абсолютное изгойство в эмиграции и в конце концов покинуть Францию.

«Повесть о Сонечке» начата в 1937 году. Цветаева год работала над этой прозой, закончила ее летом 1938 года, непосредственно перед отправкой в Россию. В «Повести о Сонечке» две части, как говорила Анна Саакянц, это самая большая и самая романтическая проза Марины Цветаевой, можно сказать, роман. Как большинство советских писателей в 1936-1939 годах, в этот страшный промежуток большого террора отвлекаются от реальности, вспоминая свое детство, так Цветаева отвлекается от кошмара своего положения, от своего одиночества ― она спасается воспоминаниями о самом счастливом своем времени, о 1918-1920 годах, воспоминаниями о Сонечке Голлидэй.

Я сразу хочу отмести все эти идиотские спекуляции на тему того, что Цветаеву и Софью Голлидэй связывали эротические отношения. Цветаева вообще к эротическим отношениям, исключая счастливое физиологическое совпадение с Родзевичем, относилась с некоторым чувством неловкости. Для нее это всегда такое ощущение: мы попали в неловкую ситуацию, надо это сделать, давайте скорее это сделаем, а потом уже перейдем к тому, что действительно интересно ― к разговорам, поцелуям, романтической влюбленности.

Софья Голлидэй очень мало, на мой взгляд, связывается в сознании нормального человека с телесностью, это такой эльф. Любовь Цветаевой к Сонечке ― не любовь старшей опытной женщины к молодой и неопытной, это любовь человека к фее, неземному созданию. У Сонечки Голлидэй тоже бывают влюбленности, такие детские, подростковые. Они всегда сводятся к поцелуям, запискам, переглядыванию. Это чистый романтизм, абсолютно лишенный каких-то признаков вещественности.

Что интересно в молодежи 1918-1919 годов в Москве, они, конечно, книжные дети, они воспринимают революцию как Великую французскую революцию, это сбывшаяся живая историческая картина. Она абсолютно независимы от быта, потому что быта нет, они не удостаивают его. Цветаева говорила: «Мой девиз ― не снисхожу». Они не снисходят до мелочей, до собственных красных рук, до необходимости самим растапливать печь и где-то добывать дрова для этой печи, до мерзлой картошки.

Цветаева приводит иногда, даже страшно сказать, смешные, трагифарсовые эпизоды, когда молодая романтическая девушка едет в деревню за картошкой. Какие-то жалкие вещички, которые она везла на продажу, бабе, продающей картошку, не понравились. Она сказала: «У тебя зуб золотой, если выковыряешь, я тебе за него отдам картошки, сколько унесешь». Девочка выковыряла эту коронку и действительно набрала столько, что не могла поднять. Баба, глядя на это, равнодушно ей сказала: «Ну отсыпь». Цветаева все это излагает в своих дневниковых записках того времени, в очерке «Мои службы», в огромных записных тетрадях, но это все не составляет сущности эпохи. Это в лучшем случае смешно, достойно насмешки.

По большому счету, главное содержание в это время ― чистая жизнь духа, потому что быт умер, жизнь перестала продолжаться в своих обычных формах, она перешла в формы чисто духовные. Чтение, постановки каких-то романтических драм в студии Вахтангова, сочинение стихов, влюбленности в романтических стариков (Волконский) или божественно красивых юношей (Завадский), сочинение романтических драм, которые не могли быть поставлены, потому что, как сама Цветаева повторяла вслед за Гейне, «поэт неблагоприятен для театра», но тем не менее это великолепные драмы с разговорным живым стихом. Единственная более или менее удачная попытка их поставить ― когда Евгений Симонов ставил их уже в 1980-е годы в Вахтанговском театре с Юрием Яковлевым в роли старого Казановы, и то это был спектакль с огромной долей условности. Цветаева не годится для театра потому, как она сама говорит, что театр ― это прямой взгляд, а она привыкла либо опускать очи долу, либо возводить их горе. Но тем не менее сочинение романтических драм ― в это время ее любимый отдых от чудовищного быта.

Многие вообще назовут кощунством и ее сочинительство в то время, и ее отношения с Сонечкой. «Как, у тебя только что умерла дочь Ирина!», дочь, которую она была вынуждена отдать в приют, она сама об этом написала: «Старшую из тьмы выхватывая ― младшую не уберегла» . Это, конечно, катастрофа в цветаевской жизни. Но, во-первых, она все-таки спасла Алю. Вероятно, спасти двух детей в тот момент было выше ее возможностей.

Во-вторых, дети, жизнь, спасение, службы, деньги ― все это тот фон, который существует помимо. Основная жизнь Цветаевой в то время ― безумная вдохновенная последняя романтика советской революции. Сколько бы мы ни говорили о том, что всех этих детей, последышей Серебряного века, русская революция убила, давайте не забывать о том, что перед этим она их все-таки создала. Она в огромной степени создала все это поколение. Это то, что в Петербурге ― Петрограде ― Ленинграде было последним поколением гумилевской «Звучащей раковины», такие люди, скажем, как сын Корнея Николай Чуковский, или Нина Берберова, или замечательно глупый и бесконечно трогательный Нельдихен. А в Москве это Павлик Антокольский, молодой поэт, который стал учеником Цветаевой и ее любимым собеседников, это Володя Алексеев, в котором нет никакого творческого начала, а есть бесконечная чуткость, внимание и любовь к чужому дару.

И есть Сонечка Голлидэй. Наверно, это самый пленительный женский образ у Цветаевой. Что такое Сонечка? Нам остались от нее три-четыре фотографии, одна крупная. Мы знаем, что это очень милая, ― назвать ее красивой как-то трудно ― маленькая, очень инфантильная девочка с неправильным нервным лицом, героиня, похожая на любимых нервных подростков из Достоевского типа Неточки Незвановой. Она и занималась в основном тем, что читала на концертах «Белые ночи». Вообще ранний Достоевский и его цитаты пронизывают «Повесть о Сонечке».

Она не бог весть какая актриса, она хороша как чтица, она и была чтицей всю жизнь, потому что играть она не умеет, не умеет быть другой, перевоплощаться. Она такая, какая она есть. Удивительная штука: в этой повести видны не только прелестные и притягательные черты Сонечки, но и ее некоторая моветонность, актерское дурновкусие, актерская фальшь, постоянная игра, а без этой игры никак не выжить, потому что это ее вечная самозащита. Видна не только ее отвага и любовь к Марине, но и кокетство, и трусость, и совершенное неумение жить ― не только в бытовом смысле. Она не умеет ладить с людьми, она эгоцентрична. Инфантилизм приятен в ребенке, а в человеке взрослом (Сонечке в этот момент все-таки уже 24 года) он раздражает зачастую.

Цветаева, изображая все это, абсолютно честна. Мы понимаем, что это девочка не самого хорошего вкуса. Да, девочка-циркачка из французского циркового балагана, которая, может быть, чересчур легко относится к увлечениям и связям, которая ничего не умеет, кроме своего ремесла, которая не удостаивается думать о людях, потому что ей всегда не до них. Да, она безумно эгоцентрична, конечно. И эта дикая любовь к пирожным, которых нет, к украшениям, бусам ― это все тоже детское. Надо заметить, что из двух крайностей ― чрезмерная укорененность в быте и несколько инфантильный полет над ним ― конечно, полет гораздо симпатичнее. В этом смысле Цветаева совершенно такой же неисправимый инфантил.

Вечный вопрос о том, как относилась Цветаева к советской власти, не такой бессмысленный, как кажется, потому что все-таки это отношение многое определяет в облике российских литераторов. Отношение Цветаевой к этой власти было смешанным, прямо скажем. Уже в «Повести о Сонечке» двадцать лет спустя после описываемых событий она говорит: «У нас не могло быть контактов с пролетарской молодежью и красноармейцами, может быть, и прекрасными людьми, но не бывает контактов у победителя с побежденными». Это верно, они себя чувствовали побежденными.

У Цветаевой никогда не было ненависти к народу и даже к той части этого народа, которую вполне легально можно назвать быдлом, то есть к тем, кто злорадствовал над побежденными. Она многое понимает. Вот что удивительная штука ― Цветаева всегда много ностальгировала по советской Москве, в которую она потом вернулась и которая ее убила. Такой счастливой, как в 1919-1920 годах, когда муж пропал без вести (она только потом узнала о его эмиграции), когда друзья отрезаны, когда детей нечем кормить, она не была никогда в жизни.

Поэтому отношение к революции очень простое ― она с омерзением относится к советской идеологии, не принимает никакого марксизма, вся теоретическая часть революции ей глубоко отвратительна, но буря, которую подняла эта революция, но состояние, которое вызвала революция, для нее прекрасны. Она любит революцию не за то, что это расправа с угнетенными, а за то, что это великолепный вызов для молодых, это их шанс ощутить себя небожителями. Как говорит Павлик Антокольский, «то, что мы делаем ― это сидеть в облаках и править миром, вот как это называется». Они действительно сидят в облаках и правят миром. Без революции этого не было, революция уничтожила очень многое наносное, она выявила людей.

Удивительно, что стихи Цветаевой нравятся красноармейцам. Почему-то считается, что стихи эти о красном офицере:

И так мое сердце над Рэ-сэ-фэ-сэром

Скрежещет — корми-не корми! —

Как будто сама я была офицером

В Октябрьские смертные дни.

Имеется в виду, конечно, белый офицер, но красные курсанты воспринимают это как стихи о красном офицере. «Каждый полуграмотный курсант, ― пишет Цветаева, ― обмирал от поэмы „Переулочки“». Я бы не сказал, что «Переулочки» ― лучшая поэма Цветаевой. Мне кажется, что в ней действительно слишком много междометий, фабула темна и при всей замечательной энергетике этой вещи она все-таки, пожалуй, темновата. Но она не была темной в авторском чтении для жителей Москвы 1919 года.

С революцией в речь Цветаевой вторгается стихия народного языка, стихия фольклора, то, чего раньше не было. И в «Лебедином стане», книге стихов о Белой армии, и в «Перекопе», поэме, написанной о Белой армии, и вообще в романтических стихах 1919-1920 годов удивительна эта стихия уличной речи. Это позволило Цветаевой как поэту вырасти на голову. Поэтому в «Повести о Сонечке» нет ненависти к этому времени, есть восхищение величием момента и понимание его, потому что при всех мерзостях этой эпохи великое в ней тоже было, то великое, чего не увидели ни Гиппиус, ни Бунин, но то, что увидели Цветаева и Блок.

«Повесть о Сонечке» плюс ко всему еще и великолепно написана. Я грешным делом считаю Цветаеву как поэта хотя и выдающимся явлением, но все-таки мне кажется, что она уступает себе же как прозаику, ее проза выше, чем ее стихи. Мне приятно, что в этом у меня есть такой союзник, как Новелла Матвеева. Мне очень важно, что «Повесть о Сонечке» ― действительно самая масштабная, точная и заразительная проза Цветаевой. Ее хорошо перечитывать в депрессии, потому что в совершенной беспросветности та жизнь вдруг тебя как-то наполняет силой. Не потому, что тебе лучше, чем было им, это довольно низменная эмоция, а потому, что энергия исходит от этого текста.

Конечно, нельзя без слез перечитывать его финал, когда Марина узнает о смерти Сонечки, когда она из письма Али узнает, что Сонечка Голлидэй умерла всего-то за несколько лет до переезда Али в Москву, до получения весточки от Марины из Парижа. Соня всю жизнь вспоминала Цветаеву как самое светлое пятно, как самое радостное, что она видела. Как говорила Цветаева о Сонечке, «самое вкусное, чем меня кормили». Умерла она очень молодой от рака печени, ей было чуть за сорок. Она была замужем, играла в провинции, считалась замечательной чтицей. Конечно, признания у нее быть не могло, потому что в советской России она была страшно одинока и совершенно неуместна.

Когда читаешь этот финал: «Сонечка умерла, когда прилетели челюскинцы», это ведь звучит, как «когда прилетели ласточки», звучит явлением природы. Это тоже позднее цветаевское не то что примирение с Советским Союзом, нет, это признание какой-то природности происходящего. Природность не комплимент, нет в этом ничего хорошего, но человек для того и существует, чтобы отличаться от природы, быть лучше ее. Эта повесть о том, как среди дикой природной катастрофы расцвело несколько гибельных и удивительных цветов.

«Повесть о Сонечке» ― последняя большая проза Марины Цветаевой, после этого только возвращение в Россию и потом немота. Но удивительно, что во всех переходных эпохах это советское чудо повторяется, повторяются волшебные гибельные цветы, растущие на руинах, повторяется прекрасное поколение, которое существует вопреки всему. Поэтому «Повесть о Сонечке» ― это вечное, любимое чтение молодых, которые обязательно воспроизводят в своей жизни эту коллизию. Не знаю, радоваться этому или огорчаться, но в советской и постсоветской истории такие катаклизмы случаются всегда, и новые Сонечки появляются бесперебойно, в этом-то и ужас, и счастье неиссякаемой российской природы.

В какой степени Цветаева была осведомлена о деятельности мужа?

После того, как бежал Эфрон, Цветаеву допрашивали. Она произвела на полицейских впечатление абсолютно невменяемой, она читала им стихи, рассказывала о благородном романтическом прошлом Эфрона и вообще вела себя не как обычный человек. Совершенно очевидно, что такое поведение не было маской. Цветаева искренне пыталась им объяснить, что Эфрон ― человек благородный. Она и в письме Берии искренне пыталась объяснить, что она прожила с ним тридцать лет и лучшего человека не встретила.

Я не думаю, что она знала о масштабе его участия в «Союзе возвращения на родину». Она была абсолютно в курсе его убеждений, его сменовеховства, евразийства, его уверенности в том, что красная империя построена при Сталине и надо всем, кто любит Россию, возвращаться. Но то, что он участвовал в тайных операциях советской разведки, было для нее тайной.

Могут спросить: «Знала ли она об источниках денег, которые появлялись в доме?». Дома денег не было. Эфрон во многом работал бескорыстно, а если получал, то ничтожно мало. Это, кстати, еще одно доказательство его абсолютного бескорыстия. И Аля зарабатывала вязанием шапочек, рисованием и сочинением очерков в газеты, в том числе французские, и Цветаева давала вечера, где благотворительная подписка собирала какие-то суммы.

Эфрон не зарабатывал ни гроша, и поэтому думать, что она реально представляла его работу, чрезвычайно наивно. Тем большей трагедией было для нее пребывание в Болшеве в 1939 году, после возвращения, когда она поняла весь масштаб и его работы на органы, и его перерождения. Довольно скоро были взяты и Аля, и он. У нее уже не осталось никаких сомнений относительно того, что она приехала на смерть. Поэтому «Повесть о Сонечке» ― это еще и завещание.

Продолжаем программу «Сто лет ― сто лекций». Дошли мы до 1937 года. Так получается, что сегодня мы должны взять для анализа произведение, написанное за пределами Советского Союза, но относящееся, безусловно, к русской литературе, столетие которой мы и пересказываем.

Речь идет о «Повести о Сонечке», которую Марина Цветаева писала летом 1937 года после, наверно, самой большой катастрофы в своей эмигрантской жизни. Вскоре после отъезда Али на родину в 1937 году вовлекается в настоящий террористический акт Сергей Эфрон. Он должен настигнуть и наказать раскаявшегося резидента Игнатия Рейсса. Рейсса убили. Эфрон его не убивал, по разным версиям, он либо был шофером в этой операции, либо просто свидетелем. Но как бы то ни было, Сергей Эфрон впервые был повязан, впервые принял участие в кровавом деле. Довольно скоро после этого ему пришлось бежать. Вслед за ним в 1938 году пришлось и Цветаевой пережить абсолютное изгойство в эмиграции и в конце концов покинуть Францию.

«Повесть о Сонечке» начата в 1937 году. Цветаева год работала над этой прозой, закончила ее летом 1938 года, непосредственно перед отправкой в Россию. В «Повести о Сонечке» две части, как говорила Анна Саакянц, это самая большая и самая романтическая проза Марины Цветаевой, можно сказать, роман. Как большинство советских писателей в 1936–1939 годах, в этот страшный промежуток большого террора отвлекаются от реальности, вспоминая свое детство, так Цветаева отвлекается от кошмара своего положения, от своего одиночества ― она спасается воспоминаниями о самом счастливом своем времени, о 1918–1920 годах, воспоминаниями о Сонечке Голлидэй.

Я сразу хочу отмести все эти идиотские спекуляции на тему того, что Цветаеву и Софью Голлидэй связывали эротические отношения. Цветаева вообще к эротическим отношениям, исключая счастливое физиологическое совпадение с Родзевичем, относилась с некоторым чувством неловкости. Для нее это всегда такое ощущение: мы попали в неловкую ситуацию, надо это сделать, давайте скорее это сделаем, а потом уже перейдем к тому, что действительно интересно ― к разговорам, поцелуям, романтической влюбленности.

Софья Голлидэй очень мало, на мой взгляд, связывается в сознании нормального человека с телесностью, это такой эльф. Любовь Цветаевой к Сонечке ― не любовь старшей опытной женщины к молодой и неопытной, это любовь человека к фее, неземному созданию. У Сонечки Голлидэй тоже бывают влюбленности, такие детские, подростковые. Они всегда сводятся к поцелуям, запискам, переглядыванию. Это чистый романтизм, абсолютно лишенный каких-то признаков вещественности.

Что интересно в молодежи 1918–1919 годов в Москве, они, конечно, книжные дети, они воспринимают революцию как Великую французскую революцию, это сбывшаяся живая историческая картина. Она абсолютно независимы от быта, потому что быта нет, они не удостаивают его. Цветаева говорила: «Мой девиз ― не снисхожу». Они не снисходят до мелочей, до собственных красных рук, до необходимости самим растапливать печь и где-то добывать дрова для этой печи, до мерзлой картошки.

Цветаева приводит иногда, даже страшно сказать, смешные, трагифарсовые эпизоды, когда молодая романтическая девушка едет в деревню за картошкой. Какие-то жалкие вещички, которые она везла на продажу, бабе, продающей картошку, не понравились. Она сказала: «У тебя зуб золотой, если выковыряешь, я тебе за него отдам картошки, сколько унесешь». Девочка выковыряла эту коронку и действительно набрала столько, что не могла поднять. Баба, глядя на это, равнодушно ей сказала: «Ну отсыпь». Цветаева все это излагает в своих дневниковых записках того времени, в очерке «Мои службы», в огромных записных тетрадях, но это все не составляет сущности эпохи. Это в лучшем случае смешно, достойно насмешки.

По большому счету, главное содержание в это время ― чистая жизнь духа, потому что быт умер, жизнь перестала продолжаться в своих обычных формах, она перешла в формы чисто духовные. Чтение, постановки каких-то романтических драм в студии Вахтангова, сочинение стихов, влюбленности в романтических стариков (Волконский) или божественно красивых юношей (Завадский), сочинение романтических драм, которые не могли быть поставлены, потому что, как сама Цветаева повторяла вслед за Гейне, «поэт неблагоприятен для театра», но тем не менее это великолепные драмы с разговорным живым стихом. Единственная более или менее удачная попытка их поставить ― когда Евгений Симонов ставил их уже в 1980-е годы в Вахтанговском театре с Юрием Яковлевым в роли старого Казановы, и то это был спектакль с огромной долей условности. Цветаева не годится для театра потому, как она сама говорит, что театр ― это прямой взгляд, а она привыкла либо опускать очи долу, либо возводить их горе. Но тем не менее сочинение романтических драм ― в это время ее любимый отдых от чудовищного быта.

Многие вообще назовут кощунством и ее сочинительство в то время, и ее отношения с Сонечкой. «Как, у тебя только что умерла дочь Ирина!», дочь, которую она была вынуждена отдать в приют, она сама об этом написала: «Старшую из тьмы выхватывая ― младшую не уберегла». Это, конечно, катастрофа в цветаевской жизни. Но, во-первых, она все-таки спасла Алю. Вероятно, спасти двух детей в тот момент было выше ее возможностей.

Во-вторых, дети, жизнь, спасение, службы, деньги ― все это тот фон, который существует помимо. Основная жизнь Цветаевой в то время ― безумная вдохновенная последняя романтика советской революции. Сколько бы мы ни говорили о том, что всех этих детей, последышей Серебряного века, русская революция убила, давайте не забывать о том, что перед этим она их все-таки создала. Она в огромной степени создала все это поколение. Это то, что в Петербурге ― Петрограде ― Ленинграде было последним поколением гумилевской «Звучащей раковины», такие люди, скажем, как сын Корнея Николай Чуковский, или Нина Берберова, или замечательно глупый и бесконечно трогательный Нельдихен. А в Москве это Павлик Антокольский, молодой поэт, который стал учеником Цветаевой и ее любимым собеседников, это Володя Алексеев, в котором нет никакого творческого начала, а есть бесконечная чуткость, внимание и любовь к чужому дару.

И есть Сонечка Голлидэй. Наверно, это самый пленительный женский образ у Цветаевой. Что такое Сонечка? Нам остались от нее три-четыре фотографии, одна крупная. Мы знаем, что это очень милая, ― назвать ее красивой как-то трудно ― маленькая, очень инфантильная девочка с неправильным нервным лицом, героиня, похожая на любимых нервных подростков из Достоевского типа Неточки Незвановой. Она и занималась в основном тем, что читала на концертах «Белые ночи». Вообще ранний Достоевский и его цитаты пронизывают «Повесть о Сонечке».

Она не бог весть какая актриса, она хороша как чтица, она и была чтицей всю жизнь, потому что играть она не умеет, не умеет быть другой, перевоплощаться. Она такая, какая она есть. Удивительная штука: в этой повести видны не только прелестные и притягательные черты Сонечки, но и ее некоторая моветонность, актерское дурновкусие, актерская фальшь, постоянная игра, а без этой игры никак не выжить, потому что это ее вечная самозащита. Видна не только ее отвага и любовь к Марине, но и кокетство, и трусость, и совершенное неумение жить ― не только в бытовом смысле. Она не умеет ладить с людьми, она эгоцентрична. Инфантилизм приятен в ребенке, а в человеке взрослом (Сонечке в этот момент все-таки уже 24 года) он раздражает зачастую.

Цветаева, изображая все это, абсолютно честна. Мы понимаем, что это девочка не самого хорошего вкуса. Да, девочка-циркачка из французского циркового балагана, которая, может быть, чересчур легко относится к увлечениям и связям, которая ничего не умеет, кроме своего ремесла, которая не удостаивается думать о людях, потому что ей всегда не до них. Да, она безумно эгоцентрична, конечно. И эта дикая любовь к пирожным, которых нет, к украшениям, бусам ― это все тоже детское. Надо заметить, что из двух крайностей ― чрезмерная укорененность в быте и несколько инфантильный полет над ним ― конечно, полет гораздо симпатичнее. В этом смысле Цветаева совершенно такой же неисправимый инфантил.

Вечный вопрос о том, как относилась Цветаева к советской власти, не такой бессмысленный, как кажется, потому что все-таки это отношение многое определяет в облике российских литераторов. Отношение Цветаевой к этой власти было смешанным, прямо скажем. Уже в «Повести о Сонечке» двадцать лет спустя после описываемых событий она говорит: «У нас не могло быть контактов с пролетарской молодежью и красноармейцами, может быть, и прекрасными людьми, но не бывает контактов у победителя с побежденными». Это верно, они себя чувствовали побежденными.

У Цветаевой никогда не было ненависти к народу и даже к той части этого народа, которую вполне легально можно назвать быдлом, то есть к тем, кто злорадствовал над побежденными. Она многое понимает. Вот что удивительная штука ― Цветаева всегда много ностальгировала по советской Москве, в которую она потом вернулась и которая ее убила. Такой счастливой, как в 1919–1920 годах, когда муж пропал без вести (она только потом узнала о его эмиграции), когда друзья отрезаны, когда детей нечем кормить, она не была никогда в жизни.

Поэтому отношение к революции очень простое ― она с омерзением относится к советской идеологии, не принимает никакого марксизма, вся теоретическая часть революции ей глубоко отвратительна, но буря, которую подняла эта революция, но состояние, которое вызвала революция, для нее прекрасны. Она любит революцию не за то, что это расправа с угнетенными, а за то, что это великолепный вызов для молодых, это их шанс ощутить себя небожителями. Как говорит Павлик Антокольский, «то, что мы делаем ― это сидеть в облаках и править миром, вот как это называется». Они действительно сидят в облаках и правят миром. Без революции этого не было, революция уничтожила очень многое наносное, она выявила людей.

Удивительно, что стихи Цветаевой нравятся красноармейцам. Почему-то считается, что стихи эти о красном офицере:

И так мое сердце над Рэ-сэ-фэ-сэром
Скрежещет - корми-не корми! -
Как будто сама я была офицером
В Октябрьские смертные дни.

Имеется в виду, конечно, белый офицер, но красные курсанты воспринимают это как стихи о красном офицере. «Каждый полуграмотный курсант, ― пишет Цветаева, ― обмирал от поэмы „Переулочки“». Я бы не сказал, что «Переулочки» ― лучшая поэма Цветаевой. Мне кажется, что в ней действительно слишком много междометий, фабула темна и при всей замечательной энергетике этой вещи она все-таки, пожалуй, темновата. Но она не была темной в авторском чтении для жителей Москвы 1919 года.

С революцией в речь Цветаевой вторгается стихия народного языка, стихия фольклора, то, чего раньше не было. И в «Лебедином стане», книге стихов о Белой армии, и в «Перекопе», поэме, написанной о Белой армии, и вообще в романтических стихах 1919–1920 годов удивительна эта стихия уличной речи. Это позволило Цветаевой как поэту вырасти на голову. Поэтому в «Повести о Сонечке» нет ненависти к этому времени, есть восхищение величием момента и понимание его, потому что при всех мерзостях этой эпохи великое в ней тоже было, то великое, чего не увидели ни Гиппиус, ни Бунин, но то, что увидели Цветаева и Блок.

«Повесть о Сонечке» плюс ко всему еще и великолепно написана. Я грешным делом считаю Цветаеву как поэта хотя и выдающимся явлением, но все-таки мне кажется, что она уступает себе же как прозаику, ее проза выше, чем ее стихи. Мне приятно, что в этом у меня есть такой союзник, как Новелла Матвеева. Мне очень важно, что «Повесть о Сонечке» ― действительно самая масштабная, точная и заразительная проза Цветаевой. Ее хорошо перечитывать в депрессии, потому что в совершенной беспросветности та жизнь вдруг тебя как-то наполняет силой. Не потому, что тебе лучше, чем было им, это довольно низменная эмоция, а потому, что энергия исходит от этого текста.

Конечно, нельзя без слез перечитывать его финал, когда Марина узнает о смерти Сонечки, когда она из письма Али узнает, что Сонечка Голлидэй умерла всего-то за несколько лет до переезда Али в Москву, до получения весточки от Марины из Парижа. Соня всю жизнь вспоминала Цветаеву как самое светлое пятно, как самое радостное, что она видела. Как говорила Цветаева о Сонечке, «самое вкусное, чем меня кормили». Умерла она очень молодой от рака печени, ей было чуть за сорок. Она была замужем, играла в провинции, считалась замечательной чтицей. Конечно, признания у нее быть не могло, потому что в советской России она была страшно одинока и совершенно неуместна.

Когда читаешь этот финал: «Сонечка умерла, когда прилетели челюскинцы», это ведь звучит, как «когда прилетели ласточки», звучит явлением природы. Это тоже позднее цветаевское не то что примирение с Советским Союзом, нет, это признание какой-то природности происходящего. Природность не комплимент, нет в этом ничего хорошего, но человек для того и существует, чтобы отличаться от природы, быть лучше ее. Эта повесть о том, как среди дикой природной катастрофы расцвело несколько гибельных и удивительных цветов.

«Повесть о Сонечке» ― последняя большая проза Марины Цветаевой, после этого только возвращение в Россию и потом немота. Но удивительно, что во всех переходных эпохах это советское чудо повторяется, повторяются волшебные гибельные цветы, растущие на руинах, повторяется прекрасное поколение, которое существует вопреки всему. Поэтому «Повесть о Сонечке» ― это вечное, любимое чтение молодых, которые обязательно воспроизводят в своей жизни эту коллизию. Не знаю, радоваться этому или огорчаться, но в советской и постсоветской истории такие катаклизмы случаются всегда, и новые Сонечки появляются бесперебойно, в этом-то и ужас, и счастье неиссякаемой российской природы.

В какой степени Цветаева была осведомлена о деятельности мужа?

После того, как бежал Эфрон, Цветаеву допрашивали. Она произвела на полицейских впечатление абсолютно невменяемой, она читала им стихи, рассказывала о благородном романтическом прошлом Эфрона и вообще вела себя не как обычный человек. Совершенно очевидно, что такое поведение не было маской. Цветаева искренне пыталась им объяснить, что Эфрон ― человек благородный. Она и в письме Берии искренне пыталась объяснить, что она прожила с ним тридцать лет и лучшего человека не встретила.

Я не думаю, что она знала о масштабе его участия в «Союзе возвращения на родину». Она была абсолютно в курсе его убеждений, его сменовеховства, евразийства, его уверенности в том, что красная империя построена при Сталине и надо всем, кто любит Россию, возвращаться. Но то, что он участвовал в тайных операциях советской разведки, было для нее тайной.

Могут спросить: «Знала ли она об источниках денег, которые появлялись в доме?». Дома денег не было. Эфрон во многом работал бескорыстно, а если получал, то ничтожно мало. Это, кстати, еще одно доказательство его абсолютного бескорыстия. И Аля зарабатывала вязанием шапочек, рисованием и сочинением очерков в газеты, в том числе французские, и Цветаева давала вечера, где благотворительная подписка собирала какие-то суммы.

Эфрон не зарабатывал ни гроша, и поэтому думать, что она реально представляла его работу, чрезвычайно наивно. Тем большей трагедией было для нее пребывание в Болшеве в 1939 году, после возвращения, когда она поняла весь масштаб и его работы на органы, и его перерождения. Довольно скоро были взяты и Аля, и он. У нее уже не осталось никаких сомнений относительно того, что она приехала на смерть. Поэтому «Повесть о Сонечке» ― это еще и завещание.