Актерская гибель анализ. Антон Чехов: Актёрская гибель. Актерская гибель

ет собою «фарисея», однако его любимое словечко воспринимается в свете скитаний Мисаила более чем символично. Герой «выдавливает из себя раба», стремясь выйти из положенной ему социальной роли, и при этом ищет бытийную основу в себе самом. Может быть, поэтому мотив «ухода» в сюжете повести реализуется лишь отчасти: Мисаил покидает дом отца, всё-таки оставаясь в городе. И это «тружничество» героя позволяет причислить его к немногим чеховским праведникам . Не случайно, ещё Илья Репин

услышал в этой повести «библейские интонации» .

Своим терпением и постоянным трудом Мисаил заслужил сочувствие и уважение тех самых людей, которых он презирал. Не случайно, в финале повести упоминается «яркий дневной свет», что символически воплощает авторскую ноту надежды. Даже в таком городе, где, казалось бы, всё бесполезно, усилия Мисаила не проходят даром: он добивается «маленькой пользы» - как результата своего нравственного усилия.

Литература

1. См. об этом: Дулова Н. В. Грань романа и хроники («Моя жизнь» А. П. Чехова) // А. П. Чехов: байкальские встречи. - Иркутск, 2003. - С. 135-141.

2. См.: Кузичева А. П. Чехов: жизнь «отдельного человека». - М., 2010.

3. Поспелов Г. Н. Проблемы литературного стиля. - М., 1970.

4. Разумова Н. Е. Творчество А. П. Чехова в аспекте пространства. - Томск, 2001.

5. Собенников А. С. Чехов и христианство. - Иркутск, 2000.

6. Чехов А. П. Полное собр. соч. и писем: в 30 т. Соч.: в 18 т. Письма: в 12 т. - М., 1974-1983. - Т. 9.

Ю. В. Подковырин

ФЕНОМЕН ХУДОЖЕСТВЕННОЙ ИНКАРНАЦИИ СМЫСЛА (НА МАТЕРИАЛЕ РАССКАЗА А. П. ЧЕХОВА «АКТЁРСКАЯ ГИБЕЛЬ»)

В статье на материале рассказа А. П. Чехова «Актёрская гибель» описываются важнейшие условия и аспекты художественной инкарнации смысла литературного произведения.

Ключевые слова: художественность, инкарнация, смысл, литературное произведение, архитектоническая форма, герменевтика, автор и герой, целостность, инкарнация смысла.

Y. V. Podkovyrin

THE PHENOMENON OF ART INCARNATION OF SENSE (ON A MATERIAL OF CHEKHOV"S SHORT STORY «ACTOR"S DEATH»)

The article on a material of the short story of Chekhov «Actor"s Death» describes the major conditions and aspects of art incarnation of sense of a literary work.

Keywords: artistry, incarnation, sense, literary work, architectonic form, hermeneutics, author and hero, wholeness, incarnation of sense.

Наличие у литературного произведения (и шире - у всякого произведения искусства) некоего смысла допускается и читателями, и литературоведами как нечто само собой разумеющееся и, как правило, не становится предметом специальной рефлексии. Такое допущение имеет место, даже если речь идёт о нарочито «бессмысленных» текстах, например, о зауми. Ведь сама гипотеза о бессмысленности произведения может возникнуть только «на фоне» априорного допущения его осмысленности. Однако кажущаяся самоочевидность осмысленности литературных текстов соотносится с маргинально-стью самой категории «смысла» и связанной с ней проблематикой в литературоведческой науке. Литературоведы, пытаясь ответить на вопрос, в чём смысл того или иного конкретного произведения, словно бы «перескакивают» через более фундаментальный вопрос: что такое смысл?

Отмеченная маргинальность категории смысла, по-видимому, объясняется двоякой редукцией данного феномена в литературоведческих исследованиях. Во-первых, в истории и «предыстории» науки о литературе смысл редуцируется к «содержанию» произведения, что имеет место уже в классической (гегелевской) эстетике. В «Лекциях по эстетике» Г. В. Ф. Гегеля такие слова, как «содержание», «дух», «смысл» способны заменять друг друга, как, например, в этом фрагменте: «оно (художественное произведение. -Ю. П.) должно выявить внутреннюю жизнь, чувство, душу, содержание, дух (здесь и далее курсив наш. - Ю. П.), то есть всё то, что мы и называем смыслом художественного произведения» . Во-вторых, смысл зачастую смешивается с понятием «значение», что характерно прежде всего для семиотических и лингвистических подходов к литературе. Так, в статье И. П. Смирнова с многообещающим названием «Художественный смысл и

эволюция поэтических систем» ещё до каких-либо дефиниций авторские представления о «смысле» выдаёт сам текст: «В этой картине (мира произведения. - Ю. П.) эвристическим путем могут быть высвобождены отдельные элементы - значения (здесь и далее курсив наш. - Ю. П.), которые входят в классы значений, например, в группы пространственных, временных, причинно-следственных и тому подобных смыслов» [См.: 5, с. 15].

Несмотря на огромную разницу между отмеченными подходами к «смыслу» литературного произведения, они оба могут быть определены как монологические. Под моно-логизмом здесь понимается рассмотрение произведения с позиции только одного сознания. При таком подходе к произведению его смысл неизбежно объективируется, становится пассивным предметом обнаружения и овладения (при этом неважно, находится смысл «внутри» текста как его «содержание» или же «реализован» в самом тексте, который, следовательно, является «сложно построенным смыслом»). Однако понимание смысла только как продукта «объективирующих» познавательных процедур существенно искажает представления о его природе. По нашему мнению, правильная постановка вопроса о специфике художественного смысла возможна только на базе диалогических подходов к литературному произведению, в рамках которых оно понимается как целостное эстетическое со-бытие.

Для прояснения специфического способа бытия художественного смысла в данной работе используется понятие инкарнации (воплощения). В философии ХХ века это понятие переносится из сферы богословия в этику и эстетику (в работах Г. Марселя, М. Бубера, М. Бахтина). Непосредственная связь этого понятия с эстетикой словесного творчества и герменевтической проблематикой устанавливается в ранних философских

текстах М. М. Бахтина, однако не становится в них предметом специального рассмотре-ния15.

М. М. Бахтин использует понятие «инкарнация» в первую очередь для разграничения теоретической и нравственной сфер человеческой жизни. По словам М. М. Бахтина, «теоретический мир получен в принципиальном отвлечении от факта моего единственного бытия и нравственного смысла этого факта» . То есть познание (в смысле научного познания) возможно только при «вынесении за скобки» познающего как конкретной личности, а смысл как предмет отвлечённого от конкретного человеческого присутствия теоретического мышления фактически оказывается вне гуманитарного горизонта. Это не только бесплотный (вне пространства и времени) и не соотнесённый с каким-либо местом16 в бытии смысл; это, так сказать, нечеловекоразмерный смысл. Именно такой вид смысла М. М. Бахтин определяет как «неинкарнированный», являющийся лишь «пустой возможностью» .

Однако чтобы приобщиться действительному событию бытия, искусственно «измышленный» субъект познания (теоретический субъект) должен «воплощаться» в действительном мыслящем человеке. То есть приобщение «исторически событийному бытию» понимается М. М. Бахтиным как воплощение человека. Воплощению мыслящего субъекта соответствует в нравственной философии и эстетике М. М. Бахтина и воплощение самой мысли (смысла). Таким образом, смысл из абстрактного содержания теории становится предметом (целью) всякого поступка, всякой по-

знавательной и эстетической деятельности, становится уже не отвлечённой «истиной», а жизненной «правдой» .

Но именно в силу своей телеологической природы жизненно-этический смысл в точном значении этого слова не может быть «воплощён» в отличие от смысла художественного. Незавершённость жизненного события предполагает открытость его смыслового горизонта. Для участника события жизни её смысл всегда как бы сдвинут вперёд, имеет характер возможности, а между наличным бытием и смыслом всегда имеется некий «зазор», который не устраняется законченностью отдельных дел и поступков17. Поэтому с помощью понятия «инкарнация» невозможно точно определить способ бытия жизненно-этического смысла. Инкарнация смысла в общих чертах - это как раз устранение упомянутого «зазора» между наличным бытием (так сказать, «плотью» жизни) и смыслом. В последнем случае смысл -это и есть само бытие, «самоосмысленное» и «выразительное» в бахтинском значении этого понятия - «осмысленная материя или материализованный смысл» . Однако, по М. М. Бахтину, до конца совпасть со своим смыслом может лишь бытие «другого», но не бытие «я», так как жить - значит «не совпадать со своею наличностью» . «Инкарнация смысла бытию» осуществляется в эстетической ситуации: «плоть смысла» доступна с позиции «вненаходимо-сти» уже не участнику жизненного события (герою) в акте ответственного поступка (ему как раз смысл раскрывается как телос, а не как тело), а формируется автором и постигается читателем в актах «участного пони-

15 Соотношение понятий «инкарнация» и «смысл» в работах М. М. Бахтина 20-х гг. подробно рассматривается в нашей статье: .

16 Здесь можно вспомнить первый слог хайдеггеровского термина dasein - da (здесь, вот), указывающий на привязанность бытия к определённому месту.

17 Ср. схожие размышления Л. Ю. Фуксона в начале книги «Чтение» .

В предлагаемой статье феномен художественной инкарнации смысла описывается на материале рассказа А. П. Чехова «Актёрская гибель». Уже первые строки чеховского рассказа «затрагивают» читателя странной двусмысленностью. Фраза «Благородный отец и простак Щипцов (,..)»18 построена таким образом, что в момент первочтения может быть понята в буквальном смысле, как обозначение жизненного статуса героя, а не его актёрского амплуа. В кругозоре читателя «двоящийся» смысл этой фразы соотносится с целым жизни героя и, в частности, с некоторыми особенностями его поведения. Так, уходя из театра после ссоры с антрепренёром и пережитого чувства «разрыва в груди», Щипцов «забыл смыть с лица грим и только сорвал бороду». Само по себе это действие вполне прозаично и убедительно объясняется душевным и физическим состоянием героя. Однако в соотнесении с упомянутой первой фразой текста оно обнаруживает дополнительный смысл, самому герою недоступный. В обоих случаях -на уровне речи повествователя, характеризующего героя, и на уровне поступков - наблюдается стирание границы между профессией и жизнью, действительностью и ролью, лицом и маской. Внимательное знакомство с произведением позволяет обнаружить целый ряд моментов, демонстрирующих смещение указанных смысловых сфер. Так, с одной стороны, собственно человеческие, а именно телесные качества Щипцова («необычайная физическая сила»), оказываются

«на службе» у его профессии: роль необычайно сильного, но глуповатого Митьки в «Князе Серебряном», кроме Щипцова, играть «некому». С другой стороны, «сценический» характер обнаруживает сама жизнь Щипцова: в кругозорах коллег амплуа «сильного простака» как бы вмещает в себя целое его личности (есть основания полагать, что до «разрыва в груди» с этим «согласен» и сам Щипцов).

Отмеченное размывание границ между профессиональной и частной, ролевой и действительной сторонами жизни, лицом и маской характеризует ту сферу жизни, которая в широком смысле может быть определена как бытовая, а в рассказе представлена актёрским бытом. Коллеги Щипцова и за пределами сцены остаются в значительной мере в границах своих амплуа. Так, jeune premier Брама-Глинский и в номере Щипцова выглядит как щёголь («в прюнелевых полусапожках, имел на левой руке перчатку, курил сигару»), а трагик Адабашев в бытовом разговоре о касторке придаёт своему лицу «таинственное выражение». Антрепренёр Жуков в жизненных ситуациях разыгрывает сцены: «начал истерически хохотать и хотел даже упасть в обморок, но (...) отложил обморок до более удобного случая и уехал». Даже театрального парикмахера называют «почему-то» Риголетто. При этом совершаемый автором выбор среди всех возможных сфер жизни именно актёрской представляет собой осмысление жизни в целом. Наделяя героя определённой «плотью» (не только в узком смысле этого слова - телом, но в целом - конкретной жизнью), автор совершает осмысливающую акцию, а сама жизнь на «территории» художественного произведения воплощает, «обналичивает» свой смысл. В «Актёрской гибели» акцентируются присущие всякой бытовой действительности

игровые, «ролевые» черты. Подлинная, онтологическая, сторона жизни в мире чеховского рассказа выглядывает из-под маски быта подобно тому, как бледность «заболевшего» Щипцова проступает сквозь несмытый грим.

Смысловая структура рассказа может быть представлена с помощью следующего ряда оппозиций: быт - бытие игра - жизнь

профессиональное - личное

актёрские дарования - необычайная сила

грим - лицо

Шут - Иванович

«руготня» - молчание

деятельность - пассивность

дом - дорога

«благородный отец» - «ни жены, ни детей»

внешнее - внутреннее верзила - плачешь «Простак» - задумался «болезнь» - смерть и т. д. Ещё раз подчеркнём, что данная система оппозиций представляет собой уже некую рационализацию, «развоплощение» ин-карнируемого (присутствующего «телесно») в событии чтения смысла. Истолкование без такой вербальной артикуляции смысла невозможно, но сама она представляет собой нечто вторичное по отношению к первоначальному причащению «наличности воплощённого смысла» (Бахтин) - целостному бытию героя.

Именно «на фоне» важнейшей в рассказе оппозиции быта и бытия только и возможно понимание главного события произведения -«болезни» актёра Щипцова. Коллеги-актёры, антрепренёр, театральный парикмахер Ев-лампий, вообще, склонны истолковывать случившееся с Щипцовым как физическую болезнь. Такое истолкование происходящего с «верзилой-простаком» объясняется отча-

сти тем, что, как уже было замечено, целое его личности сводится окружающими к физическим качествам, а также общей сосредоточенностью укоренённого в быте взгляда на поверхности жизни. Неверная оценка товарищами Щипцова его состояния обусловлена не их субъективной душевной чёрствостью. В контексте целого рассказа эта «слепота» персонажей имеет ту же природу, что и «слепота» самого Щипцова, которому истинные жизненные ценности открываются только на «горизонте» смерти. Произошедший «разрыв в груди» воспринимается Щипцовым, судя по всему, не как физическое страдание («ничего не болит», - признаётся актёр), а как предвестие смерти («там бы помереть», «а теперь шабаш»). Герой в буквальном смысле этого слова порывает, хотя и не по своей воле, с бытовой действительностью с присущими ей шумом («руготнёй») и суетой и переходит в небытовую действительность предстояния смерти. Неожиданность случившегося для самого Щипцова передаётся в тексте словом «вдруг», тогда как ссора с антрепренёром определена как событие обыкновенное.

Открывшаяся герою реальность смерти приводит к переоценке ценностей, характерным проявлением которой является, к примеру, изменившееся отношение к дому. На вопрос комика Сигаева: «Что у тебя болит?» - Щипцов отвечает, что хочет домой, а потом уточняет, что речь идёт о Вязьме. Характерно, что Сигаев сначала не понимает смысла, который Щипцов вкладывает в слово дом («А ты нешто сейчас не дома?» - недоумевает комик), чем и обусловлена необходимость в уточнении. Непонимание Сигаева вызвано тем, что изначальный смысл слова дом (как отчий дом, «родина» - это слово также произносит «заболевший» Щипцов) в актёрском - профессиональном - кругозоре комика стёрся. Дом для актёра - понятие

условное (отсюда и обозначение Сигаевым гостиничного номера как «дома»). Специфика актёрского профессионального быта предполагает постоянное пребывание в дороге, отсутствие корней. География странствий (Ростов-на-Дону, Таганрог, Херсон) вырисовывается в воспоминаниях Щипцова и его коллег. В обновлённом кругозоре Щипцова дому и связанным с ним ценностям возвращается центральное место.

Оценка Щипцовым случившегося с ним, передаваемая точным словом «шабаш», не отменяет, как нам представляется, того смысла, который оформляется в кругозорах его товарищей. Именно соотношение в рамках одного мира разных «действитель-ностей» становится тем смысловым моментом, который раскрывается находящимся на границе художественной реальности автору и читателю. О взаимной «вненаходимости» бытовой и онтологической сфер жизни воспринимающий субъект узнаёт не из слова повествователя и не из реплик персонажей. Этот важнейший момент смысла произведения читатель воспринимает не рационально, а буквально видит «внутренним оком», так как этот смысл воплощается в действительности художественного мира, в частности, в таких деталях, как коньяк, касторка, кровососные банки и т. п. Все эти вещи самим фактом своего специфического присутствия в мире рассказа осмысливают этот мир как двойственный - разделённый на онтологическую и «житейскую» области. Таким образом, в кругозорах автора и читателя вещи, как и другие подробности художественного мира, становятся не только предметами, но и способами осмысления и оценки.

Для актёров, антрепренёра и театрального парикмахера выход в бытийную сферу оказывается закрытым, на что указывает их поведение. Инерция «ролевого» восприятия жизни приводит к тому, что всё выходящее

в человеке за рамки амплуа предстаёт временным отклонением от нормы: болезнью или причудой. Так, на фоне привычного жизненного «амплуа» Щипцова как своеобразный курьёз («такого буйвола, как ты, никакая холера не проберёт», - говорит Брама-Глинский) воспринимается товарищами и его «болезнь». Ещё большим отступлением от привычной жизненной роли представляются вдруг появившиеся у «простака» чувства («ничего ты не чувствуешь, а всё это у тебя от лишнего здоровья») и не сценические, а просто человеческие слёзы. Странная с точки зрения обыденной логики фраза комика Сигаева «Нешто актёру можно плакать?» как раз обнаруживает трудноразличимую в контексте актёрского быта границу между профессиональным и человеческим.

В то же время, сам Щипцов как бы отсутствует в той действительности (смысловой), в которой проходит его «лечение». Этим обусловлено то равнодушие и пассивность «автомата», с которым Щипцов позволяет вливать себе в рот касторку, поить себя коньяком и покрывать грудь кровососными банками. Неэффективность упомянутых «лекарств» и методов лечения обусловлена, как это становится понятно читателю, не тем, что данные средства выбраны неправильно, а тем, что произошедшее с Щипцовым событие не сводится к его физическому состоянию. Между действительностью быта, в которой разыгрывается «комедия» лечения Щипцова (повторяющийся эпизод с лечением касторкой создаёт очевидно комический эффект), и действительностью, открывшейся ему после «разрыва в груди», проходит отчётливая смысловая граница.

Те немногочисленные случаи оживлённой или одобрительной реакции Щипцова на реплики и рассказы товарищей вызваны тем, что в этих рассказах упоминаются ценности, которые занимают важное место в

обновлённом кругозоре «прихворнувшего» актёра. Так, jeune premier Брама-Глинский вспоминает о том, как Щипцов однажды выпил один целый «бочонок» вина, а потом «ходил греков бить». Эти воспоминания, «приятные» для Щипцова, очевидно, не связаны с его актёрской профессией, а имеют отношение к той необычайной физической силе, которой он «славился». Как уже было сказано, эти физические качества осознаются товарищами Щипцова как его жизненное «амплуа», на фоне которого болезнь и неожиданно проявившиеся у актёра «чувства» воспринимаются как необоснованный (или, по меньшей мере, неожиданный) выход из привычной «роли». Вместе с тем, физическая сила Щип-цова, в отличие от его сомнительных актёрских дарований, является тем, в чём находит проявление именно его личность, в чём он «показывает себя». «Артистическая» сторона жизни в воспоминаниях Щипцова показана именно на фоне этой физической силы, она буквально побивается верзилой-актёром. Антрепренёры, знаменитые писатели, художники - все эти персонажи артистического быта появляются в воспоминаниях Щипцова только в связи с тем, что он их «бил». «Подвиги» Щипцова (убитая кулаком лошадь, шапки, снятые с жуликов) заслоняют в его воспоминаниях профессиональную (актёрскую) сторону жизни, так как именно в них обнаруживается личность героя.

Почему же «приятные воспоминания» вызывают у Щипцова непонятные окружающим слёзы? Такая несвойственная этому герою сентиментальная реакция («мерлех-люндия», «психопатия чувств», как определяет это комик Сигаев) вызвана, видимо, тем, что эти воспоминания впервые соотносятся Щипцовым с целым его жизни. Причём жизнь эта осознаётся как прошедшая, «пропавшая». Такое восприятие жизни как цело-

го в неожиданно расширившемся кругозоре актёра, обусловлено тем, что сама эта жизнь рассматривается, так сказать, с «внежизнен-ной» (конечно, не в эстетическом смысле этого слова) позиции. Внешне это выражается не только в отмеченной пассивности Щипцова (обусловленной его «вненаходимо-стью» по отношению к той игровой действительности, в которой совершается «комедия» его лечения и утешения), но и молчаливостью обычно шумного и склонного бросаться в драку артиста.

Оценка собственной жизни как «пропавшей» определяется тем, что в поле зрения Щипцова оказываются те ценности, которые составляют альтернативу его профессиональному существованию (жена, дети, Вязьма как «родина», дом), являются упущенной возможностью. Об изменении смысла понятия дом в кругозоре Щипцова уже было сказано. С домом как ценностью непосредственно связаны жена и дети, которых у «благородного отца» Щипцова в жизни, а не на сцене, не оказывается. Невозможность вернуться в Вязьму, чего так желает главный герой, обусловлена, конечно, не только и не столько тем, что до неё «тысяча пятьсот вёрст» и не страхом перед «необозримыми полями, нескончаемыми лесами, болотами». В Вязьму для Щипцова так же невозможно попасть, как невозможно вернуть «пропавшую» жизнь, своеобразным символом которой в кругозоре Щипцова и является этот город.

Между тем, и в обновлённом взгляде Щипцова жизнь раскрывает только часть своего смысла. Действительно, для самого главного героя этот, неожиданно открывшийся ему, смысловой «регион» бытия заслоняет все прежние, осознаётся как подлинный. Именно на фоне этой новой правды вся предыдущая жизнь осмысливается стариком-актёром как «пропавшая». В жизненно-

этическом (и потому всегда частичном) кругозоре Щипцова «актёрство» предстаёт как неправильно сделанный выбор, а жизнь в Вязьме с женой и детьми - как упущенная возможность («Не идти бы в актёры, а в Вязьме жить», - признаётся Щипцов комику Сигаеву). Однако правда Щипцова, при всей её подлинности для него, оказывается меньше правды самой жизни как целого. Это смысловое целое жизни, охватывающее частичные смыслы, может быть доступно только с запредельных этому целому точек зрения - с формообразующей позиции автора или же с причастно-вненаходимой позиции читателя.

Именно с позиции смысловой «вненахо-димости» становится видно, что ошибочный выбор Щипцова - это следствие, так сказать, «ошибочности» самой жизни. Необходимым свойством изображённой в рассказе действительности как целого является её объективная двойственность. В мире этого чеховского рассказа (а этот мир - не часть мира «вообще», а его альтернативное подобие -«гетерокосмос») собственно человеческие -предельные - ценности оказываются заслонёнными ценностями профессиональными и в целом бытом с его суетой, шумом и «руготнёй». Кругозор же читателя как раз и является тем «местом», в котором бытийно-бытовая

двойственность жизни инкарнируется как её смысл (правда).

Необходимо ещё раз подчеркнуть, что такое откровение правды (смысла) жизни как её целостного образа становится возможным только в событии чтения. Единственный и единый смысл жизни раскрывается читателям чеховского (и любого другого) рассказа с двух сторон: изнутри и извне самой жизни. Во-первых, читатель, сопереживая герою, причащается незавершённому событию его жизни с её заданным смыслом. По справедливому замечанию Л. Ю. Фуксона, «момент этической сопричастности (не жизнь, но сопереживание) обязателен в восприятии художественного произведения», так как «ценностные коллизии преломляются (выделено автором. - Ю. П.), а не отменяются в новом модусе бытия» . Только в сочетании с таким этическим соучастием возможно понимание эстетического смысла, который читателю раскрывается как нечто действительное, а не ещё возможное. Жизнь в чеховском рассказе, как и в любом другом художественном произведении, тем, что она есть (а не могла бы быть или не быть) и есть именно таким образом, осмысливает себя, как бы говорит сама за себя. Описанное претворение смысла в жизнь - и есть инкарнация смысла.

Литература

1. Бахтин М. М. Собр. соч.: в 7 т. - М.: Русские словари, 1996. - Т. 1.

2. Там же. - Т. 5.

3. Гегель Г. В. Ф. Лекции по эстетике. - СПб.: Наука, 2007. - Т. 1.

4. Подковырин Ю. В. Соотношение понятий «инкарнация» и «смысл» в эстетике словесного творчества М. М. Бахтина // Мир науки, культуры, образования. - № 4 (29), ч. 1. - С. 301-303.

5. Смирнов И. П. Смысл как таковой. - СПб.: Академический проект, 2001.

6. Фуксон Л. Ю. Ценностная структура (литературного) произведения // Поэтика: словарь актуальных терминов и понятий. - М.: Изд-во Кулагиной; Шга^ 2008. - С. 290-292.

7. Фуксон Л. Ю. Чтение. - Кемерово: Кузбассвузиздат, 2007.

8. Чехов А. П. Полное собрание сочинений и писем: в 30 т. Соч.: в 18 т. / АН СССР. Ин-т мировой лит. им. А. М. Горького. - М.: Наука, 1974-1982. - Т. 4. - С. 345-350.

Чехов Антон Павлович

Актёрская гибель

Антон Павлович Чехов

АКТЕРСКАЯ ГИБЕЛЬ

Благородный отец и простак Щипцов, высокий, плотный старик, славившийся не столько сценическими дарованиями, сколько своей необычайной физической силой, "вдрызг" поругался во время спектакля с антрепренером и в самый разгар руготни вдруг почувствовал, что у него в груди что-то оборвалось. Антрепренер Жуков обыкновенно в конце каждого горячего объяснения начинал истерически хохотать и падал в обморок, но Щипцов на сей раз не стал дожидаться такого конца и поспешил восвояси. Брань и ощущение разрыва в груди так взволновали его, что, уходя из театра, он забыл смыть с лица грим и только сорвал бороду.

Придя к себе в номер, Щипцов долго шагал из угла в угол, потом сел на кровать, подпер голову кулаками и задумался. Не шевелясь и не издав ни одного звука, просидел он таким образом до двух часов другого дня, когда в его номер вошел комик Сигаев.

Ты что же это, Шут Иванович, на репетицию не приходил? - набросился на него комик, пересиливая одышку и наполняя номер запахом винного перегара. - Где ты был?

Щипцов ничего не ответил и только взглянул на комика мутными, подкрашенными глазами.

Хоть бы рожу-то вымыл! - продолжал Сигаев. - Стыдно глядеть! Ты натрескался или... болен, что ли? Да что ты молчишь? Я тебя спрашиваю: ты болен?

Щипцов молчал. Как ни была опачкана его физиономия, но комик, вглядевшись попристальнее, не мог не заметить поразительной бледности, пота и дрожания губ. Руки и ноги тоже дрожали, да и всё громадное тело верзилы-простака казалось помятым, приплюснутым. Комик быстро оглядел номер, но не увидел ни штофов, ни бутылок, ни другой какой-либо подозрительной посуды.

Знаешь, Мишутка, а ведь ты болен! -встревожился он. - Накажи меня бог, ты болен! На тебе лица нет!

Щипцов молчал и уныло глядел в пол.

Это ты простудился! - продолжал Сигаев, беря его за руку. - Ишь какие руки горячие! Что у тебя болит?

До... домой хочу, - пробормотал Щипцов.

А ты нешто сейчас не дома?

Нет... в Вязьму...

Эва, куда захотел! До твоей Вязьмы и в три года не доскачешь... Что, к папашеньке и мамашеньке захотелось? Чай, давно уж они у тебя сгнили и могилок их не сыщешь...

У меня там ро... родина...

Ну, нечего, нечего мерлехлюндию распускать. Эта психопатия чувств, брат, последнее дело... Выздоравливай, да завтра тебе нужно в "Князе Серебряном" Митьку играть. Больше ведь некому. Выпей-ка чего-нибудь горячего да касторки прими. Есть у тебя деньги на касторку? Или постой, я сбегаю и куплю.

Комик пошарил у себя в карманах, нашел пятиалтынный и побежал в аптеку. Через четверть часа он вернулся.

На, пей! - сказал он, поднося ко рту благородного отца склянку. Пей прямо из пузырька... Разом! Вот так... На, теперь гвоздичкой закуси, чтоб душа этой дрянью не провоняла.

Комик посидел еще немного у больного, потом нежно поцеловал его и ушел. К вечеру забегал к Щипцову jeune-premier (37) Брама-Глинский. Даровитый артист был в прюнелевых полусапожках, имел на левой руке перчатку, курил сигару и даже издавал запах гелиотропа, но, тем не менее, все-таки сильно напоминал путешественника, заброшенного в страну, где нет ни бань, ни прачек, ни портных...

Ты, я слышал, заболел? - обратился он к Щипцову, перевернувшись на каблуке. - Что с тобой? Ей-богу, что с тобой?..

Щипцов молчал и не шевелился.

Что же ты молчишь? Дурнота в голове, что ли? Ну, молчи, не стану приставать... молчи...

Брама-Глинский (так он зовется по театру, в паспорте же он значится Гуськовым) отошел к окну, заложил руки в карманы и стал глядеть на улицу. Перед его глазами расстилалась громадная пустошь, огороженная серым забором, вдоль которого тянулся целый лес прошлогоднего репейника. За пустошью темнела чья-то заброшенная фабрика с наглухо забитыми окнами. Около трубы кружилась запоздавшая галка. Вся эта скучная, безжизненная картина начинала уже подергиваться вечерними сумерками.

Домой надо! - услышал jeune-premier.

Куда это домой?

В Вязьму... на родину...

До Вязьмы, брат, тысяча пятьсот верст... -вздохнул Брама-Глинский, барабаня по стеклу. - А зачем тебе в Вязьму?

Там бы помереть...

Ну, вот еще, выдумал! Помереть... Заболел первый раз в жизни и уж воображает, что смерть пришла... Нет, брат, такого буйвола, как ты, никакая холера не проберет. До ста лет проживешь... Что у тебя болит?

Ничего не болит, но я... чувствую...

Ничего ты не чувствуешь, а всё это у тебя от лишнего здоровья. Силы в тебе бушуют. Тебе бы теперь дербалызнуть хорошенечко, выпить этак, знаешь, чтоб во всем теле пертурбация произошла. Пьянство отлично освежает... Помнишь, как ты в Ростове-на-Дону насвистался? Господи, даже вспомнить страшно! Бочонок с вином мы с Сашкой вдвоем еле-еле донесли, а ты его один выпил да потом еще за ромом послал... Допился до того, что чертей мешком ловил и газовый фонарь с корнем вырвал. Помнишь? Тогда еще ты ходил греков бить...

Под влиянием таких приятных воспоминаний лицо Щипцова несколько прояснилось и глаза заблестели.

А помнишь, как я антрепренера Савойкина бил? - забормотал он, поднимая голову. - Да что говорить! Бил я на своем веку тридцать трех антрепренеров, а что меньшей братии, то и не упомню. И каких антрепренеров-то бил! Таких, что и ветрам не позволяли до себя касаться! Двух знаменитых писателей бил, одного художника!

Что ж ты плачешь?

В Херсоне лошадь кулаком убил. А в Таганроге напали раз на меня ночью жулики, человек пятнадцать, Я поснимал с них шапки, а они идут за мной да просят: "Дяденька, отдай шапку!" Такие-то дела.

Что ж ты, дурило, плачешь?

А теперь шабаш... чувствую. В Вязьму бы ехать!

Наступила пауза. После молчания Щипцов вдруг вскочил и схватился за шапку. Вид у него был расстроенный.

Прощай! В Вязьму еду! - проговорил он покачиваясь.

А деньги на дорогу?

Гм!.. Я пешком пойду!

Ты ошалел...

Оба взглянули друг на друга, вероятно, потому, что у обоих мелькнула в голове одна и та же мысль - о необозримых полях, нескончаемых лесах, болотах.

Нет, ты, я вижу, спятил! - решил jeune-premier. - Вот что, брат... Первым делом ложись, потом выпей коньяку с чаем, чтоб в пот ударило. Ну, и касторки, конечно. Постой, где бы коньяку взять?

Брама-Глинский подумал и решил сходить к купчихе Цитринниковой, попытать ее насчет кредита: авось, баба сжалится - отпустит в долг! Jeune-premier отправился и через полчаса вернулся с бутылкой коньяку и с касторкой. Щипцов по-прежнему сидел неподвижно на кровати, молчал и глядел в пол. Предложенную товарищем касторку он выпил, как автомат, без участия сознания. Как автомат, сидел он потом за столом и пил чай с коньяком; машинально выпил всю бутылку и дал товарищу уложить себя в постель. Jeune-premier укрыл его одеялом и пальто, посоветовал пропотеть и ушел.

Чехов Антон Павлович

Актёрская гибель

Антон Павлович Чехов

АКТЕРСКАЯ ГИБЕЛЬ

Благородный отец и простак Щипцов, высокий, плотный старик, славившийся не столько сценическими дарованиями, сколько своей необычайной физической силой, "вдрызг" поругался во время спектакля с антрепренером и в самый разгар руготни вдруг почувствовал, что у него в груди что-то оборвалось. Антрепренер Жуков обыкновенно в конце каждого горячего объяснения начинал истерически хохотать и падал в обморок, но Щипцов на сей раз не стал дожидаться такого конца и поспешил восвояси. Брань и ощущение разрыва в груди так взволновали его, что, уходя из театра, он забыл смыть с лица грим и только сорвал бороду.

Придя к себе в номер, Щипцов долго шагал из угла в угол, потом сел на кровать, подпер голову кулаками и задумался. Не шевелясь и не издав ни одного звука, просидел он таким образом до двух часов другого дня, когда в его номер вошел комик Сигаев.

Ты что же это, Шут Иванович, на репетицию не приходил? - набросился на него комик, пересиливая одышку и наполняя номер запахом винного перегара. - Где ты был?

Щипцов ничего не ответил и только взглянул на комика мутными, подкрашенными глазами.

Хоть бы рожу-то вымыл! - продолжал Сигаев. - Стыдно глядеть! Ты натрескался или... болен, что ли? Да что ты молчишь? Я тебя спрашиваю: ты болен?

Щипцов молчал. Как ни была опачкана его физиономия, но комик, вглядевшись попристальнее, не мог не заметить поразительной бледности, пота и дрожания губ. Руки и ноги тоже дрожали, да и всё громадное тело верзилы-простака казалось помятым, приплюснутым. Комик быстро оглядел номер, но не увидел ни штофов, ни бутылок, ни другой какой-либо подозрительной посуды.

Знаешь, Мишутка, а ведь ты болен! -встревожился он. - Накажи меня бог, ты болен! На тебе лица нет!

Щипцов молчал и уныло глядел в пол.

Это ты простудился! - продолжал Сигаев, беря его за руку. - Ишь какие руки горячие! Что у тебя болит?

До... домой хочу, - пробормотал Щипцов.

А ты нешто сейчас не дома?

Нет... в Вязьму...

Эва, куда захотел! До твоей Вязьмы и в три года не доскачешь... Что, к папашеньке и мамашеньке захотелось? Чай, давно уж они у тебя сгнили и могилок их не сыщешь...

У меня там ро... родина...

Ну, нечего, нечего мерлехлюндию распускать. Эта психопатия чувств, брат, последнее дело... Выздоравливай, да завтра тебе нужно в "Князе Серебряном" Митьку играть. Больше ведь некому. Выпей-ка чего-нибудь горячего да касторки прими. Есть у тебя деньги на касторку? Или постой, я сбегаю и куплю.

Комик пошарил у себя в карманах, нашел пятиалтынный и побежал в аптеку. Через четверть часа он вернулся.

На, пей! - сказал он, поднося ко рту благородного отца склянку. Пей прямо из пузырька... Разом! Вот так... На, теперь гвоздичкой закуси, чтоб душа этой дрянью не провоняла.

Комик посидел еще немного у больного, потом нежно поцеловал его и ушел. К вечеру забегал к Щипцову jeune-premier (37) Брама-Глинский. Даровитый артист был в прюнелевых полусапожках, имел на левой руке перчатку, курил сигару и даже издавал запах гелиотропа, но, тем не менее, все-таки сильно напоминал путешественника, заброшенного в страну, где нет ни бань, ни прачек, ни портных...

Ты, я слышал, заболел? - обратился он к Щипцову, перевернувшись на каблуке. - Что с тобой? Ей-богу, что с тобой?..

Щипцов молчал и не шевелился.

Что же ты молчишь? Дурнота в голове, что ли? Ну, молчи, не стану приставать... молчи...

Брама-Глинский (так он зовется по театру, в паспорте же он значится Гуськовым) отошел к окну, заложил руки в карманы и стал глядеть на улицу. Перед его глазами расстилалась громадная пустошь, огороженная серым забором, вдоль которого тянулся целый лес прошлогоднего репейника. За пустошью темнела чья-то заброшенная фабрика с наглухо забитыми окнами. Около трубы кружилась запоздавшая галка. Вся эта скучная, безжизненная картина начинала уже подергиваться вечерними сумерками.

Домой надо! - услышал jeune-premier.

Куда это домой?

В Вязьму... на родину...

До Вязьмы, брат, тысяча пятьсот верст... -вздохнул Брама-Глинский, барабаня по стеклу. - А зачем тебе в Вязьму?

Там бы помереть...

Ну, вот еще, выдумал! Помереть... Заболел первый раз в жизни и уж воображает, что смерть пришла... Нет, брат, такого буйвола, как ты, никакая холера не проберет. До ста лет проживешь... Что у тебя болит?

Ничего не болит, но я... чувствую...

Ничего ты не чувствуешь, а всё это у тебя от лишнего здоровья. Силы в тебе бушуют. Тебе бы теперь дербалызнуть хорошенечко, выпить этак, знаешь, чтоб во всем теле пертурбация произошла. Пьянство отлично освежает... Помнишь, как ты в Ростове-на-Дону насвистался? Господи, даже вспомнить страшно! Бочонок с вином мы с Сашкой вдвоем еле-еле донесли, а ты его один выпил да потом еще за ромом послал... Допился до того, что чертей мешком ловил и газовый фонарь с корнем вырвал. Помнишь? Тогда еще ты ходил греков бить...

Под влиянием таких приятных воспоминаний лицо Щипцова несколько прояснилось и глаза заблестели.

А помнишь, как я антрепренера Савойкина бил? - забормотал он, поднимая голову. - Да что говорить! Бил я на своем веку тридцать трех антрепренеров, а что меньшей братии, то и не упомню. И каких антрепренеров-то бил! Таких, что и ветрам не позволяли до себя касаться! Двух знаменитых писателей бил, одного художника!

Что ж ты плачешь?

В Херсоне лошадь кулаком убил. А в Таганроге напали раз на меня ночью жулики, человек пятнадцать, Я поснимал с них шапки, а они идут за мной да просят: "Дяденька, отдай шапку!" Такие-то дела.

Что ж ты, дурило, плачешь?

А теперь шабаш... чувствую. В Вязьму бы ехать!

Наступила пауза. После молчания Щипцов вдруг вскочил и схватился за шапку. Вид у него был расстроенный.

Прощай! В Вязьму еду! - проговорил он покачиваясь.

А деньги на дорогу?

Гм!.. Я пешком пойду!

Ты ошалел...

Оба взглянули друг на друга, вероятно, потому, что у обоих мелькнула в голове одна и та же мысль - о необозримых полях, нескончаемых лесах, болотах.

Нет, ты, я вижу, спятил! - решил jeune-premier. - Вот что, брат... Первым делом ложись, потом выпей коньяку с чаем, чтоб в пот ударило. Ну, и касторки, конечно. Постой, где бы коньяку взять?

Рассказ «Актерская гибель» русский писатель (1860 - 1904) написал в 1886 году. Впервые напечатан в «Петербургская газета», 1886, № 40, стр. 3, отдел «Летучие заметки». Подпись: А. Чехонте.

Источник: Полное собрание сочинений и писем в 30 томах (М.: Наука, 1974—1983).

Рассказ включен в сборник:

Благородный отец и простак Щипцов, высокий, плотный старик, славившийся не столько сценическими дарованиями, сколько своей необычайной физической силой, «вдрызг» поругался во время спектакля с антрепренером и в самый разгар руготни вдруг почувствовал, что у него в груди что-то оборвалось. Антрепренер Жуков обыкновенно в конце каждого горячего объяснения начинал истерически хохотать и падал в обморок, но Щипцов на сей раз не стал дожидаться такого конца и поспешил восвояси. Брань и ощущение разрыва в груди так взволновали его, что, уходя из театра, он забыл смыть с лица грим и только сорвал бороду.

Придя к себе в номер, Щипцов долго шагал из угла в угол, потом сел на кровать, подпер голову кулаками и задумался. Не шевелясь и не издав ни одного звука, просидел он таким образом до двух часов другого дня, когда в его номер вошел комик Сигаев.

— Ты что же это, Шут Иванович, на репетицию не приходил? — набросился на него комик, пересиливая одышку и наполняя номер запахом винного перегара. — Где ты был?

Щипцов ничего не ответил и только взглянул на комика мутными, подкрашенными глазами.

— Хоть бы рожу-то вымыл! — продолжал Сигаев. — Стыдно глядеть! Ты натрескался или... болен, что ли? Да что ты молчишь? Я тебя спрашиваю: ты болен?

Щипцов молчал. Как ни была опачкана его физиономия, но комик, вглядевшись попристальнее, не мог не заметить поразительной бледности, пота и дрожания губ. Руки и ноги тоже дрожали, да и всё громадное тело верзилы-простака казалось помятым, приплюснутым. Комик быстро оглядел номер, но не увидел ни штофов, ни бутылок, ни другой какой-либо подозрительной посуды.

— Знаешь, Мишутка, а ведь ты болен! — встревожился он. — Накажи меня бог, ты болен! На тебе лица нет!

Щипцов молчал и уныло глядел в пол.

— Это ты простудился! — продолжал Сигаев, беря его за руку. — Ишь какие руки горячие! Что у тебя болит?

— До... домой хочу, — пробормотал Щипцов.

— А ты нешто сейчас не дома?

— Нет... в Вязьму...

— Эва, куда захотел! До твоей Вязьмы и в три года не доскачешь... Что, к папашеньке и мамашеньке захотелось? Чай, давно уж они у тебя сгнили и могилок их не сыщешь...

— У меня там ро... родина...

— Ну, нечего, нечего мерлехлюндию распускать. Эта психопатия чувств, брат, последнее дело... Выздоравливай, да завтра тебе нужнов «Князе Серебряном» Митьку играть. Больше ведь некому. Выпей-ка чего-нибудь горячего да касторки прими. Есть у тебя деньги на касторку? Или постой, я сбегаю и куплю.

Комик пошарил у себя в карманах, нашел пятиалтынный и побежал в аптеку. Через четверть часа он вернулся.

— На, пей! — сказал он, поднося ко рту благородного отца склянку. — Пей прямо из пузырька... Разом! Вот так... На, теперь гвоздичкой закуси, чтоб душа этой дрянью не провоняла.

Комик посидел еще немного у больного, потом нежно поцеловал его и ушел. К вечеру забегал к Щипцову jeune-premier (первый любовник (франц.))Брама-Глинский. Даровитый артист был в прюнелевых полусапожках, имел на левой руке перчатку, курил сигару и даже издавал запах гелиотропа, но, тем не менее, все-таки сильно напоминал путешественника, заброшенного в страну, где нет ни бань, ни прачек, ни портных...

— Ты, я слышал, заболел? — обратился он к Щипцову, перевернувшись на каблуке. — Что с тобой? Ей-богу, что с тобой?..

Щипцов молчал и не шевелился.

— Что же ты молчишь? Дурнота в голове, что ли? Ну, молчи, не стану приставать... молчи...

Брама-Глинский (так он зовется по театру, в паспорте же он значится Гуськовым) отошел к окну, заложил руки в карманы и стал глядеть на улицу. Перед его глазами расстилалась громадная пустошь, огороженная серым забором, вдоль которого тянулся целый лес прошлогоднего репейника. За пустошью темнела чья-то заброшенная фабрика с наглухо забитыми окнами. Около трубы кружилась запоздавшая галка. Вся эта скучная, безжизненная картина начинала уже подергиваться вечерними сумерками.

— Домой надо! — услышал jeune-premier.

— Куда это домой?

— В Вязьму... на родину...

— До Вязьмы, брат, тысяча пятьсот верст... — вздохнул Брама-Глинский, барабаня по стеклу. — А зачем тебе в Вязьму?

— Там бы помереть...

— Ну, вот еще, выдумал! Помереть... Заболел первый раз в жизни и уж воображает, что смерть пришла... Нет, брат, такого буйвола, как ты, никакая холера не проберет. До ста лет проживешь... Что у тебя болит?

— Ничего не болит, но я... чувствую...

— Ничего ты не чувствуешь, а всё это у тебя от лишнего здоровья. Силы в тебе бушуют. Тебе бы теперь дербалызнуть хорошенечко, выпить этак, знаешь, чтоб во всем теле пертурбация произошла. Пьянство отлично освежает... Помнишь, как ты в Ростове-на-Дону насвистался? Господи, даже вспомнить страшно! Бочонок с вином мы с Сашкой вдвоем еле-еле донесли, а ты его один выпил да потом еще за ромом послал... Допился до того, что чертей мешком ловил и газовый фонарь с корнем вырвал. Помнишь? Тогда еще ты ходил греков бить...

Под влиянием таких приятных воспоминаний лицо Щипцова несколько прояснилось и глаза заблестели.

— А помнишь, как я антрепренера Савойкина бил? — забормотал он, поднимая голову. — Да что говорить! Бил я на своем веку тридцать трех антрепренеров, а что меньшей братии, то и не упомню. И каких антрепренеров-то бил! Таких, что и ветрам не позволяли до себя касаться! Двух знаменитых писателей бил, одного художника!

— Что ж ты плачешь?

— В Херсоне лошадь кулаком убил. А в Таганроге напали раз на меня ночью жулики, человек пятнадцать. Я поснимал с них шапки, а они идут за мной да просят: «Дяденька, отдай шапку!» Такие-то дела.

— Что ж ты, дурило, плачешь?

— А теперь шабаш... чувствую. В Вязьму бы ехать!

Наступила пауза. После молчания Щипцов вдруг вскочил и схватился за шапку. Вид у него был расстроенный.

— Прощай! В Вязьму еду! — проговорил он покачиваясь.

— А деньги на дорогу?

— Гм!.. Я пешком пойду!

— Ты ошалел...

Оба взглянули друг на друга, вероятно, потому, что у обоих мелькнула в голове одна и та же мысль — о необозримых полях, нескончаемых лесах, болотах.

— Нет, ты, я вижу, спятил! — решил jeune-premier. — Вот что, брат... Первым делом ложись, потом выпей коньяку с чаем, чтоб в пот ударило. Ну, и касторки, конечно. Постой, где бы коньяку взять?

Брама-Глинский подумал и решил сходить к купчихе Цитринниковой, попытать ее насчет кредита: авось, баба сжалится — отпустит в долг! Jeune-premier отправился и через полчаса вернулся с бутылкой коньяку и с касторкой. Щипцов по-прежнему сидел неподвижно на кровати, молчал и глядел в пол. Предложенную товарищем касторку он выпил, как автомат, без участия сознания. Как автомат, сидел он потом за столом и пил чай с коньяком; машинально выпил всю бутылку и дал товарищу уложить себя в постель. Jeune-premier укрыл его одеялом и пальто, посоветовал пропотеть и ушел.

Наступила ночь. Коньяку было выпито много, но Щипцов не спал. Он лежал неподвижно под одеялом и глядел на темный потолок, потом, увидев луну, глядевшую в окно, он перевел глаза с потолка на спутника земли и так пролежал с открытыми глазами до самого утра. Утром, часов в девять, прибежал антрепренер Жуков.

— Что это вы, ангел, хворать вздумали? — закудахтал он, морща нос. — Ай, ай! Нешто при вашей комплекции можно хворать? Стыдно, стыдно! А я, знаете,

349

испугался! Ну, неужели, думаю, на него наш разговор подействовал? Душенька моя, надеюсь, что вы не от меня заболели! Ведь и вы меня, тово... И к тому же между товарищами не может быть без этого. Вы меня там и ругали и... с кулаками даже лезли, а я вас люблю! Ей-богу, люблю! Уважаю и люблю! Ну, вот объясните, ангел, за что я вас так люблю? Не родня вы мне, не сват, не жена, а как узнал, что вы прихворнули, — словно кто ножом резанул.

Жуков долго объяснялся в любви, потом полез целоваться и в конце концов так расчувствовался, что начал истерически хохотать и хотел даже упасть в обморок, но, спохватившись, вероятно, что он не у себя дома и не в театре, отложил обморок до более удобного случая и уехал.

Вскоре после него явился трагик Адабашев, личность тусклая, подслеповатая и говорящая в нос... Он долго глядел на Щипцова, долго думал и вдруг сделал открытие:

— Знаешь что, Мифа? — спросил он, произнося в нос вместош ф и придавая своему лицу таинственное выражение. — Знаешь что?! Тебе нужно выпить касторки!!

Щипцов молчал. Молчал он и немного погодя, когда трагик вливал ему в рот противное масло. Часа через два после Адабашева пришел в номер театральный парикмахер Евлампий, или, как называли его почему-то актеры, Риголетто. Он тоже, как и трагик, долго глядел на Щипцова, потом вздохнул, как паровоз, и медленно, с расстановкой начал развязывать принесенный им узел. В узле было десятка два банок и несколько пузырьков.

— Послали б за мной, и я б вам давно банки поставил! — сказал он нежно, обнажая грудь Щипцова. — Запустить болезнь не трудно!

Засим Риголетто погладил ладонью широкую грудь благородного отца и покрыл ее всю кровососными банками.

— Да-с... — говорил он, увязывая после этой операции свои орудия, обагренные кровью Щипцова. — Прислали бы за мной, я и пришел бы... Насчет денег беспокоиться нечего... Я из жалости... Где вам взять, ежели тот идол платить не хочет? Таперя вот извольте капель этих принять. Вкусные капли! А таперя извольте маслица выпить. Касторка самая настоящая. Вот так! На здоровье! Ну, а таперя прощайте-с...

Риголетто взял свой узел и, довольный, что помог ближнему, удалился.

Утром следующего дня комик Сигаев, зайдя к Щипцову, застал его в ужаснейшем состоянии. Он лежал под пальто, тяжело дышал и водил блуждающими глазами по потолку. В руках он судорожно мял скомканное одеяло.

— В Вязьму! — зашептал он, увидав комика. — В Вязьму!

— Вот это, брат, уж мне и не нравится! — развел руками комик. — Вот... вот... вот это, брат, и нехорошо! Извини, но... даже, брат, глупо...

— В Вязьму надо! Ей-богу, в Вязьму!

— Не... не ожидал от тебя!.. — бормотал совсем растерявшийся комик. — Чёрт знает! Чего ради расквасился! Э... э... э... и нехорошо! Верзила, с каланчу ростом, а плачешь. Нешто актеру можно плакать?

— Ни жены, ни детей, — бормотал Щипцов. — Не идти бы в актеры, а в Вязьме жить! Пропала, Семен, жизнь! Ох, в Вязьму бы!

— Э... э... э... и нехорошо! Вот и глупо... подло даже!

Успокоившись и приведя свои чувства в порядок, Сигаев стал утешать Щипцова, врать ему, что товарищи порешили его на общий счет в Крым отправить и проч., но тот не слушал и всё бормотал про Вязьму... Наконец, комик махнул рукой и, чтобы утешить больного, сам стал говорить про Вязьму.

Хороший город! — утешал он. — Отличный, брат, город! Пряниками прославился. Пряники классические, но — между нами говоря — того... подгуляли. После них у меня целую неделю потом был того... Но что там хорошо, так это купец! Всем купцам купец. Уж коли угостит тебя, так угостит!

Комик говорил, а Щипцов молчал, слушал и одобрительно кивал головой.


Чехов Антон Павлович

Актёрская гибель

Антон Павлович Чехов

АКТЕРСКАЯ ГИБЕЛЬ

Благородный отец и простак Щипцов, высокий, плотный старик, славившийся не столько сценическими дарованиями, сколько своей необычайной физической силой, "вдрызг" поругался во время спектакля с антрепренером и в самый разгар руготни вдруг почувствовал, что у него в груди что-то оборвалось. Антрепренер Жуков обыкновенно в конце каждого горячего объяснения начинал истерически хохотать и падал в обморок, но Щипцов на сей раз не стал дожидаться такого конца и поспешил восвояси. Брань и ощущение разрыва в груди так взволновали его, что, уходя из театра, он забыл смыть с лица грим и только сорвал бороду.

Придя к себе в номер, Щипцов долго шагал из угла в угол, потом сел на кровать, подпер голову кулаками и задумался. Не шевелясь и не издав ни одного звука, просидел он таким образом до двух часов другого дня, когда в его номер вошел комик Сигаев.

Ты что же это, Шут Иванович, на репетицию не приходил? - набросился на него комик, пересиливая одышку и наполняя номер запахом винного перегара. - Где ты был?

Щипцов ничего не ответил и только взглянул на комика мутными, подкрашенными глазами.

Хоть бы рожу-то вымыл! - продолжал Сигаев. - Стыдно глядеть! Ты натрескался или... болен, что ли? Да что ты молчишь? Я тебя спрашиваю: ты болен?

Щипцов молчал. Как ни была опачкана его физиономия, но комик, вглядевшись попристальнее, не мог не заметить поразительной бледности, пота и дрожания губ. Руки и ноги тоже дрожали, да и всё громадное тело верзилы-простака казалось помятым, приплюснутым. Комик быстро оглядел номер, но не увидел ни штофов, ни бутылок, ни другой какой-либо подозрительной посуды.

Знаешь, Мишутка, а ведь ты болен! -встревожился он. - Накажи меня бог, ты болен! На тебе лица нет!

Щипцов молчал и уныло глядел в пол.

Это ты простудился! - продолжал Сигаев, беря его за руку. - Ишь какие руки горячие! Что у тебя болит?

До... домой хочу, - пробормотал Щипцов.

А ты нешто сейчас не дома?

Нет... в Вязьму...

Эва, куда захотел! До твоей Вязьмы и в три года не доскачешь... Что, к папашеньке и мамашеньке захотелось? Чай, давно уж они у тебя сгнили и могилок их не сыщешь...

У меня там ро... родина...

Ну, нечего, нечего мерлехлюндию распускать. Эта психопатия чувств, брат, последнее дело... Выздоравливай, да завтра тебе нужно в "Князе Серебряном" Митьку играть. Больше ведь некому. Выпей-ка чего-нибудь горячего да касторки прими. Есть у тебя деньги на касторку? Или постой, я сбегаю и куплю.

Комик пошарил у себя в карманах, нашел пятиалтынный и побежал в аптеку. Через четверть часа он вернулся.

На, пей! - сказал он, поднося ко рту благородного отца склянку. Пей прямо из пузырька... Разом! Вот так... На, теперь гвоздичкой закуси, чтоб душа этой дрянью не провоняла.

Комик посидел еще немного у больного, потом нежно поцеловал его и ушел. К вечеру забегал к Щипцову jeune-premier (37) Брама-Глинский. Даровитый артист был в прюнелевых полусапожках, имел на левой руке перчатку, курил сигару и даже издавал запах гелиотропа, но, тем не менее, все-таки сильно напоминал путешественника, заброшенного в страну, где нет ни бань, ни прачек, ни портных...

Ты, я слышал, заболел? - обратился он к Щипцову, перевернувшись на каблуке. - Что с тобой? Ей-богу, что с тобой?..

Щипцов молчал и не шевелился.

Что же ты молчишь? Дурнота в голове, что ли? Ну, молчи, не стану приставать... молчи...

Брама-Глинский (так он зовется по театру, в паспорте же он значится Гуськовым) отошел к окну, заложил руки в карманы и стал глядеть на улицу. Перед его глазами расстилалась громадная пустошь, огороженная серым забором, вдоль которого тянулся целый лес прошлогоднего репейника. За пустошью темнела чья-то заброшенная фабрика с наглухо забитыми окнами. Около трубы кружилась запоздавшая галка. Вся эта скучная, безжизненная картина начинала уже подергиваться вечерними сумерками.

Домой надо! - услышал jeune-premier.

Куда это домой?

В Вязьму... на родину...

До Вязьмы, брат, тысяча пятьсот верст... -вздохнул Брама-Глинский, барабаня по стеклу. - А зачем тебе в Вязьму?

Там бы помереть...

Ну, вот еще, выдумал! Помереть... Заболел первый раз в жизни и уж воображает, что смерть пришла... Нет, брат, такого буйвола, как ты, никакая холера не проберет. До ста лет проживешь... Что у тебя болит?

Ничего не болит, но я... чувствую...

Ничего ты не чувствуешь, а всё это у тебя от лишнего здоровья. Силы в тебе бушуют. Тебе бы теперь дербалызнуть хорошенечко, выпить этак, знаешь, чтоб во всем теле пертурбация произошла. Пьянство отлично освежает... Помнишь, как ты в Ростове-на-Дону насвистался? Господи, даже вспомнить страшно! Бочонок с вином мы с Сашкой вдвоем еле-еле донесли, а ты его один выпил да потом еще за ромом послал... Допился до того, что чертей мешком ловил и газовый фонарь с корнем вырвал. Помнишь? Тогда еще ты ходил греков бить...

Под влиянием таких приятных воспоминаний лицо Щипцова несколько прояснилось и глаза заблестели.

А помнишь, как я антрепренера Савойкина бил? - забормотал он, поднимая голову. - Да что говорить! Бил я на своем веку тридцать трех антрепренеров, а что меньшей братии, то и не упомню. И каких антрепренеров-то бил! Таких, что и ветрам не позволяли до себя касаться! Двух знаменитых писателей бил, одного художника!

Что ж ты плачешь?

В Херсоне лошадь кулаком убил. А в Таганроге напали раз на меня ночью жулики, человек пятнадцать, Я поснимал с них шапки, а они идут за мной да просят: "Дяденька, отдай шапку!" Такие-то дела.