Правильное написание о времена о нравы. Кто сказал «О, времена! О, нравы

О, времена! О, нравы! (лат. O tempora! O mores!) — восклицание принадлежит древнеримскому политическому и государственному деятелю, мыслителю, оратору, юристу и писателю Марку Туллию Цицерону (3 января 106 — 7 декабря 43 г. до н. э.). Их он произнес в храме Юпитера Статора в первой речи против заговора Каталины 8 ноября 63 года до нашей эры в созванном им заседании Сената города Рима.

«Неужели ты не понимаешь, что твои намерения открыты? Не видишь, что твой заговор уже известен всем присутствующим и раскрыт? Кто из нас, по твоему мнению, не знает, что делал ты последней, что предыдущей ночью, где ты был, кого сзывал, какое решение принял? О, времена! О, нравы! Сенат все это понимает, консул видит, а этот человек все еще жив. Да разве только жив? Нет, даже приходит в сенат, участвует в обсуждении государственных дел, намечает и указывает своим взглядом тех из нас, кто должен быть убит, а мы, храбрые мужи, воображаем, что выполняем свой долг перед государством, уклоняясь от его бешенства и увертываясь от его оружия»

Заговор Каталины

Эпизод римской истории, когда один из видных политиков республики, проиграв выборы на должность консула — высшего выборного лица во времена республики в Древнем Риме, пытался силой захватить власть. Действиям Каталины противостоял Цицерон, который своим красноречием и практическими шагами ликвидировал заговор, спас Рим от резни Гражданской войны, за что был объявлен римским Сенатом «отцом отечества». Всего Цицерон произнес против Каталины четыре речи. Впоследствии в произведениях «О моем консульстве», и «О моем времени», он изложил эти речи в литературной обработке.

Марк Туллий Цицерон

Жил в тревожное время, был современником, другом и недругом диктатора Суллы, государственного деятеля и полководца Гнея Помпея, Юлия Цезаря, иных знаменитых римлян времен превращения Рима из республики в империю. Участвовал в политческой борьбе, занимал различные руководящие административные и военные должности. Не раз подвергал свою жизнь смертельной опасности, жил в изгнании. Убит по приказу Марка Антония. Будучи последователем философских воззрений Платона, Аристотеля, Полибия, внес значительный вклад в развтие теории государста и права. О законах, их создании и исполнении Цицерон рассуждал в самых известных его работах «О государстве» , «О законах» , «Об обязанностях »: «Истинный закон — это разумное положение, соответствующее природе, распространяющееся на всех людей, постоянное, вечное»

Афоризмы Цицерона

  • Привычка — вторая натура (Consuetudo est altera natura. Дословно: Привычкой создается как бы некая вторая натура)
  • Что у кого болит, тот о том и говорит (cui dolet? memint — кому больно, тот помнит)
  • Лицо — зеркало души (imago animi vultus est)
  • Благо народа - высший закон (salus populi suprema lex)
  • Жить — значит мыслить (vivere est cogitare)
  • Бумага все стерпит
  • Всякому - свое
  • Где хорошо, там и отечество
  • Друзья познаются в беде
  • Когда говорит оружие, законы умолкают
  • Труд притупляет боль

«Латынь из моды вышла ныне», - написал Александр Сергеевич Пушкин в «Евгении Онегине». И ошибся - латинские выражения часто мелькают в нашей речи до сих пор! «Деньги не пахнут», «хлеба и зрелищ», «в здоровом теле здоровый дух»… Все мы используем эти афоризмы, некоторым из которых по двадцать веков! Мы выбрали 10 самых-самых известных.

1. Ab ovo

По римским обычаям обед начинался с яиц и заканчивался фруктами. Именно отсюда принято выводить выражение «с яйца» или на латыни «ab ovo», означающее «с самого начала». Именно они, яйца и яблоки, упомянуты в сатирах Горация. Но тот же римский поэт Квинт Гораций Флакк затуманивает картинку, когда употребляет выражение «ab ovo» в «Науке поэзии», по отношению к слишком затянутому предисловию. И здесь смысл другой: начать с незапамятных времен. И яйца другие: Гораций приводит в пример рассказ о Троянской войне, начатый с яиц Леды. Из одного яйца, снесенного этой мифологической героиней от связи с Зевсом в образе Лебедя, явилась на свет Елена Прекрасная. А ее похищение, как известно из мифологии, стало поводом к Троянской войне.

2. O tempora! O mores!

21 октября 63 года до нашей эры консул Цицерон произнес в Сенате пламенную речь, и она имела для Древнего Рима судьбоносное значение. Накануне Цицерон получил сведения о намерениях вождя плебса и молодежи Луция Сергия Катилины совершить переворот и убийство самого Марка Туллия Цицерона. Планы получили огласку, замыслы заговорщиков были сорваны. Катилину выслали из Рима и объявил врагом государства. А Цицерону, напротив, устроили триумф и наградили титулом «отец отечества». Так вот, это противостояние Цицерона и Катилины обогатило наш с вами язык: именно в речах против Катилины Цицерон впервые употребил выражение «O tempora! O mores!», что по-русски значит «О времена! О нравы!».

3. Feci quod potui faciant meliora potentes

Feci quod potui faciant meliora potentes, то есть «Я сделал всё, что мог, пусть те, кто могут, сделают лучше». Изящная формулировка не затеняет сути: вот мои достижения, судите, говорит некто, подводя итоги своей деятельности. Впрочем, почему некто? В истоке выражения обнаруживаются вполне конкретные люди - римские консулы. Это у них бытовала словесная формула, которой они заканчивали свою отчетную речь, когда передавали полномочия преемникам. Это были не именно эти слова - отточенность фраза приобрела в поэтическом пересказе. И именно в этом, законченном виде, она выбита на надгробной плите знаменитого польского философа и писателя Станислава Лема.

4. Panem et circenses

Этот народ уж давно, с той поры, как свои голоса мы
Не продаем, все заботы забыл, и Рим, что когда-то
Все раздавал: легионы, и власть, и ликторов связки,
Сдержан теперь и о двух лишь вещах беспокойно мечтает:
Хлеба и зрелищ!

В оригинале 10-й сатиры древнеримского поэта-сатирика Ювенала стоит «panem et circenses», то есть «хлеба и цирковых игр». Живший в I веке нашей эры Децим Юний Ювенал правдиво описал нравы современного ему римского общества. Чернь требовала еды и развлечений, политики с удовольствием развращали плебс подачками и покупали таким образом поддержку. Рукописи не горят, и в изложении Ювенала клич римской черни времен Октавиана Августа, Нерона и Траяна, преодолел толщу веков и по- прежнему означает нехитрые потребности бездумных людей, которых легко купить политику-популисту.

5. Pecunianonolet

Всем известно, что деньги не пахнут. Гораздо меньше народу знает, кто сказал эту знаменитую фразу, и откуда вдруг выплыла тема запахов. Между тем, афоризму почти двадцать веков: согласно римскому историку Гаю Светонию Транквиллу, «Pecunia non olet» - это ответ римского же императора Веспасиана, правившего в I веке нашей эры, на упрек его сына Тита. Отпрыск упрекнул Веспасиана в том, что он ввел налог на общественные уборные. Веспасиан поднес к носу сына деньги, полученные в качестве этого налога, и спросил, пахнут ли они. Тит ответил отрицательно. «И все-таки они из мочи», - констатировал Веспасиан. И таким образом снабдил оправданием всех любителей нечистых доходов.

6. Memento mori

Когда римский полководец возвращался с поля сражения в столицу, его встречала ликующая толпа. Триумф мог бы вскружить ему голову, но римляне предусмотрительно включили в сценарий государственного раба с одной-единственной репликой. Он стоял за спиной военачальника, держал над его головой золотой венок и время от времени повторял: «Memento mori». То есть: «Помни о смерти». «Помни, что смертен, - заклинали триумфатора римляне, - помни, что ты - человек, и тебе придется умирать. Слава преходяща, а жизнь не вечна». Есть, правда, версия, что настоящая фраза звучала так: «Respice post te! Hominem te memento! Memento mori», в переводе: «Обернись! Помни, что ты - человек! Помни о смерти». В таком виде фразу обнаружили в «Апологетике» раннехристианского писателя Квинта Септимия Флоренса Тертуллиана, жившего на рубеже II и III веков. «Моментально в море» - пошутили в фильме «Кавказская пленница».

7. Mens sana in corpore sano

Когда мы хотим сказать, что только физически здоровый человек энергичен и может многое совершить, мы часто употребляем формулу: «в здоровом теле здоровый дух». А ведь её автор имел в виду совсем другое! В своей десятой сатире римский поэт Децим Юний Ювенал написал:

Надо молить, чтобы ум был здравым в теле здоровом.
Бодрого духа проси, что не знает страха пред смертью,
Что почитает за дар природы предел своей жизни,
Что в состоянье терпеть затрудненья какие угодно…

Таким образом, римский сатирик никак не связывал здоровье ума и духа со здоровьем тела. Скорее, он был уверен, что гора мышц не способствует бодрости духа и живости ума. Кто же подредактировал текст, созданный во II веке нашей эры? Английский философ Джон Локк повторил фразу Ювенала в своей работе «Мысли о воспитании», придав ей вид афоризма и полностью исказив смысл. Популярным этот афоризм сделал Жан-Жак Руссо: он вставил его в книгу «Эмиль, или О воспитании».

8. Homo sum, humani nihil a me alienum puto

Во II веке до нашей эры римский комедиограф Публий Теренций Афр представил публике ремейк комедии греческого писателя Менандра, жившего в IV веке до нашей эры. В комедии под названием «Самоистязатель» старик Меденем упрекает старика Хремета в том, что он вмешивается в чужие дела и пересказывает сплетни.

Неужто мало дела у тебя, Хремет?
В чужое дело входишь! Да тебя оно
Совсем и не касается.
Хремет оправдывается:
Я - человек!
Не чуждо человеческое мне ничто.

Довод Хремета услышали и повторяют больше двух тысячелетий. Фраза «Homo sum, humani nihil a me alienum puto», то есть «Я человек, и ничто человеческое мне не чуждо», вошла в нашу речь. И означает обычно, что любой, даже высокоинтеллектуальный человек носит в себе все слабости человеческой природы.

9. Veni, vidi, vici

2 августа по нынешнему календарю 47 года до нашей эры Гай Юлий Цезарь одержал победу недалеко от понтийского города Зела над царем боспорского государства Фарнаком. Фарнак нарвался сам: после недавней победы над римлянами он был самоуверен и отчаянно храбр. Но фортуна изменила черноморцам: армию Фарнака разгромили, укрепленный лагерь взяли штурмом, сам Фарнак еле успел унести ноги. Отдышавшись после недолгого сражения, Цезарь написал другу Матию в Рим письмо, в котором сообщил о победе буквально в трех словах: «Пришел, увидел, победил». «Veni, vidi, vici», если по-латыни.

10. In vino veritas

И это латинские перепевы греческой философской мысли! Фразу «Вино - милое детя, оно же - правда» приписывают Алкею, творившему на рубеже VII - VI веков до нашей эры. За Алкеем ее повторил в XIV книге «Естественной истории» Плиний Старший: «По пословице - истина в вине». Древнеримский писатель-энциклопедист хотел подчеркнуть, что вино развязывает языки, и тайное выходит наружу. Суждение Плиния Старшего подтверждает, кстати сказать, русская народная мудрость: «Что у трезвого на уме, то у пьяного на языке». Но в погоне за красным словцом, Гай Плиний Секунд и обрезал пословицу, которая на латыни длиннее и означает совсем иное. «In vino veritas, in aqua sanitas», то есть в вольном переводе с латыни «Истина, может, и в вине, но здоровье - в воде».

Выражение "О, времена! О, нравы!" было заимствовано из латинского языка "O tempora! O mores!". Согласно историческим сведениям этот фразеологизм принадлежит Марку Туллию Цицерону, который был известным древнеримским государственным и политическим деятелем, писателем, оратором, мыслителем и юристом. Он родился 3 января 106 года, а умер 7 декабря 43 года.

Эти слова были впервые произнесены в созванном им заседании Сената города Рима в своей первой речи против заговора Каталины 8 ноября 63 года до Р.Х. в храме Юпитера Статора.

"Я думаю, что ты всё понимаешь! Ты уже знаешь, что твой заговор давно раскрыт и известен всей присутствующей публике! Кто по твоему, не догадывается, что делал ты предыдущей и последней ночью, какое решение принял, где находился в то время, кого созывал? О времена! О нравы! Консул всё понимает, сенат всё видит, а этот господин ещё не казнён. И разве он боится? Напротив, он свободно является на заседание в сенат, указывает и намечает своими жестами тех из нас, кого следует уничтожить, а мы, храбрые мужчины, полагаем, что исполняем государственное дело, увёртываясь от его оружия и уклоняясь от его злобы "

Заговор Каталины

Довольно знаменательный эпизод из истории древнего Рима, когда один из известных политических деятелей римской республики, пытался получить должность высшего выборного лица (консула), но проиграл выборы. Однако он не оставил планов занять этот пост, но теперь с помощью кровавого переворота. Честолюбивые планы Каталины были остановлены Цицероном. Именно этот человек, бывший прекрасным оратором смог убедить большинство в сенате. И своими практическими действиями разрушил планы заговорщиков. Рим в то время стоял на грани гражданской войны и только его воля перевесила чашу весов в пользу много решения вопроса. Сенат высоко оценил деяния Цицерона и дал ему титул "отца отечества ". Против Каталины Цицероном было произнесено всего четыре обвинительных речи. Уже гораздо позже в своих трудах "О моём времени" и "О моём консульстве" он донёс до публики данные речи подвёргшиеся незначительной литературной обработке.

Марк Туллий Цицерон

Его годы жизни пришлись на один из самых тяжелейших периодов, когда менялось всё политическое устройство страны, он стал свидетелем превращения Рима из республики в империю. Цицерон являлся современником таких известных личностей, как Юлий Цезарь, полководец и государственный деятель Гней Помпей, диктатор Сулла и т. д. Он вёл активный образ жизни, занимал высокие посты, участвовал в политической борьбе. Не раз его жизнь была на волосок от смерти. В последние годы находился в изгнании. Однако его не оставили в покое и он был убит по распоряжению Марка Антония.
Этот учёный муж придерживался философских учений Платона , Полибия, Аристотеля и впоследствии внёс большой вклад в теорию развития права и государства. Именно в своих самых заметных произведениях он рассуждал о создании и исполнении законов "О законах", "О государстве"
Он писал: "Настоящий закон - это разумное положение и должно распространяться на всех граждан, постоянно и вечно"

Афоризмы Цицерона

Когда говорит оружие, законы умолкают;

Где хорошо, там и отечество;

Всякому - свое;

Жить - значит мыслить "vivere est cogitare";

Лицо - зеркало души "imago animi vultus est";

Привычка - вторая натура "Consuetudo est altera natura" Дословный перевод: Привычка образует, как бы некую вторую натуру;

Труд притупляет боль;

Друзья познаются в беде;

Бумага все стерпит;

Благо народа - высший закон "salus populi suprema lex";

O tempora! O mores!

О времена! О нравы!

Цицерон, "Речь против Катилины", I, 1: O tempora, o mores! Senatus haec intellegit, consul videt; hic tamen vivit. "О времена, о нравы! Сенат это понимает, консул видит, а он [ Катилина ] живет".

В Питере, перед выездом я только и слышал, что о шайке воров с Тришатным и Добрыниным во главе [ о раскрытии хищений денег генерал-лейтенантом А. Л. Тришатным и генерал-лейтенантом П. И. Добрыниным. - ]; по приезде в Париж только и буду слышать, что о воре Тесте [ французский министр юстиции, член палаты пэров, приговоренный за взяточничество к трем годам тюремного заключения. - ] и других ворах, конституционных министрах, только подозреваемых, но не уличенных еще вором Жирарденом. [ журналист, имевший большое влияние в политических и литературных кругах. - авт. ] O tempora! O mores! О XIX век! (В. Г. Белинский - В. П. Боткину, 7.(19.)VII 1847. )

O tempora, o mores! Цицерон, которого я тогда не читал, кажется всегда и везде кстати. Замоскворечье; хорошенькая, веселенькая. красиво меблированная квартира во втором этаже. Хозяйка, лет 25, красивая, всегда наряженная брюнетка с притязанием на интеллигенцию, с заметной и для меня, подростка, склонностью к мужскому полу, с раннего утра до ночи одна с маленьким сыном, няней и учителем, кандидатом университета, рослым и видным мужчиной, Путиловым... Хозяйка и учитель остаются наедине в двух больших комнатах, пьют чай, запирают и входные и выходные двери, - и так на целую ночь до рассвета. Ежедневно одна и та же история. (Н. И. Пирогов, Вопросы жизни. Дневник старого врача. )

Воспитание я получил классическое, но без древних языков. В то время взгляд на классицизм был особенный: всякий, кто обнаруживал вкус к женскому полу и притом знал, что Венера инде называется Афродитою, тем самым уже приобрел право на наименование классика. Все же прочее, более серьезное, как-то "o tempora, o mores!", "sapienti sat", "caveant consules" и т. д., которыми так часто ныне украшаются столбцы "Красы Демидрона", - все это я почерпал уже впоследствии из "Московских ведомостей". (М. Е. Салтыков-Щедрин, Современная идиллия. )

[ Аграфена Платоновна: ] Уж и вы, Иван Ксенофонтыч, как погляжу я на вас, заучились до того, что русского языка не понимаете. Самодур - это называется, коли вот человек никого не слушает, ты ему хоть кол на голове теши, а он все свое. Топнет ногой, скажет: кто я? Тут уж все домашние ему в ноги должны, так и лежать, а то беда... [ Иван Ксенофонтыч: ] O tempora, o mores! (А. Н. Островский, В чужом пиру похмелье. )

Я вам покажу кузькину мать! , который с характером! Со мной, брат, шутки не шути, ежели хочешь жив быть! Не дыхни! И это говорит... Кто же? бывший редактор, писавший в своей газете передовые! O tempora с двумя восклицательными знаками! (А. П. Чехов, Осколки московской жизни. )

Корреспондент "Харьковских губернских ведомостей" сообщает следующую историю: "Один из помещиков харьковской губернии отлучился на днях в Харьков, а оставшийся в имении управляющий решил "с треском" отпраздновать свои именины и задал в барской усадьбе пир. Часу во втором ночи разгоряченной фантазии управляющего вспомнилось описание "боя быков в Испании" и он пожелал потешить себя этим зрелищем. С этой целью он приказал псарю привести в сарай молодого бугая и устроить с последним бой по примеру испанского... Волостной писарь, не удостоившийся приглашения "на бал" и "бой быков", из мести возбудил дело "о неблагородности деяний" и закончил свой донос словами; "по российским законам, бой быков в России не должен быть приживаем". Поневоле воскликнешь: o tempora, o mores! (M. М. Коцюбинский, Статьи из газеты "Волынь". )

□ Я прочел очень милую комедию Грильпарцера из Вены "Горе тому, кто лжет", она значительно выше всей той дребедени, которая именуется в наше время комедией. Там и сям дает себя чувствовать благородный, свободный дух, придавленный непосильным бременем австрийской цензуры. Ясно видишь, каких усилий стоит автору изобразить аристократа-дворянина так, чтобы не шокировать цензора-дворянина. O tempora, o moria, Donner und Doria. [ Энгельс шутливо искажает латинское выражение для рифмы с "Donner und Doria" ("Черт возьми"), вводя вместе с тем вместо mores "нравы" moria "глупость". - авт. ] (Ф. Энгельс - Фридриху Греберу, 9.XII [ 1839 ] - 5.II [ 1840 ]. )


Латинско-русский и русско-латинский словарь крылатых слов и выражений. - М.: Русский Язык . Н.Т. Бабичев, Я.М. Боровской . 1982 .

Доколе же ты, Катилина, будешь злоупотреблять нашим терпением? Как долго еще ты, в своем бешенстве, будешь издеваться над нами? До каких пределов ты будешь кичиться своей дерзостью, не знающей узды? Неужели тебя не встревожили ни ночные караулы на Палатине, ни стража, обходящая город, ни страх, охвативший народ, ни присутствие всех честных людей, ни выбор этого столь надежно защищенного места для заседания сената, ни лица и взоры всех присутствующих? Неужели ты не понимаешь, что твои намерения открыты? Не видишь, что твой заговор уже известен всем присутствующим и раскрыт? Кто из нас, по твоему мнению, не знает, что делал ты последней, что предыдущей ночью, где ты был, кого сзывал, какое решение принял?

О, времена! О, нравы! Сенат все это понимает, консул видит, а этот человек все еще жив. Да разве только жив? Нет, даже приходит в сенат, участвует в обсуждении государственных дел, намечает и указывает своим взглядом тех из нас, кто должен быть убит, а мы, храбрые мужи, воображаем, что выполняем свой долг перед государством, уклоняясь от его бешенства и увертываясь от его оружия. Казнить тебя, Катилина, уже давно следовало бы, по приказанию консула, против тебя самого обратить губительный удар, который ты против всех нас уже давно подготовляешь.

Ведь высокочтимый муж, верховный понтифик Публий Сципион, будучи частным лицом, убил Тиберия Гракха, пытавшегося произвести лишь незначительные изменения в государственном строе, а Катилину, страстно стремящегося резней и поджогами весь мир превратить в пустыню, мы, консулы, будем терпеть? О событиях далекого прошлого я, пожалуй, говорить не буду — например, о том, что Гай Сервилий Агала своей рукой убил Спурия Мелия, стремившегося произвести государственный переворот. Была, была некогда в нашем государстве доблесть, когда храбрые мужи были готовы подвергнуть гражданина, несущего погибель, более жестокой казни, чем та, какая предназначена для злейшего врага. Мы располагаем против тебя, Катилина, решительным и веским постановлением сената. Не изменяют государству ни мудрость, ни авторитет этого сословия; мы — говорю открыто — мы, консулы, изменяем ему.

Сенат, своим постановлением, некогда обязал консула Луция Опимия принять меры, дабы государство не понесло ущерба. Не прошло и ночи — и был убит, вследствие одного лишь подозрения в подготовке мятежа, Гай Гракх, сын, внук и потомок знаменитых людей; был предан смерти, вместе со своими сыновьями, консуляр Марк Фульвий. На основании такого же постановления сената, защита государства была вверена консулам Гаю Марию и Луцию Валерию. Заставила ли себя ждать хотя бы один день смерть народного трибуна Луция Сатурнина и претора Гая Сервилия, вернее, кара, назначенная для них государством? А мы, вот уже двадцатый день, спокойно смотрим, как притупляется острие полномочий сената. Правда, и мы располагаем таким постановлением сената, но оно таится в записях и подобно мечу, вложенному в ножны; на основании этого постановления сената, тебя, Катилина, следовало немедленно предать смерти, а между тем ты все еще живешь и живещь не для того, чтобы отречься; от своей преступной отваги; нет, — чтобы укрепиться в ней. Хочу я, отцы-сенаторы, быть милосердным; не хочу, при таких великих испытаниях для государства, показаться безвольным; но я сам уже осуждаю себя за бездеятельность и трусость.

В самой Италии, на путях в Этрурию, устроен лагерь на погибель римскому народу; с каждым днем растет число врагов, а самого начальника этого лагеря, императора и предводителя врагов, мы видим в своих стенах, более того — в сенате; изо дня в день готовит он изнутри гибель государству. Если я тотчас же велю тебя схватить, Катилина, если я велю тебя казнить, то мне, несомненно, придется бояться, что все честные люди признают мой поступок запоздалым, а не опасаться, что кто-нибудь назовет его слишком жестоким. Но, что уже давно должно было быть сделано, я, имея на это веские основания, все еще не могу заставить себя привести в исполнение. Ты будешь казнен только тогда, когда уже не найдется ни одного столь бесчестного, столь низко падшего, столь подобного тебе человека, который не признал бы, что это совершенно законно.

Но пока есть хотя бы один человек, который осмелится тебя защищать, ты будешь жить, но так, как живешь ныне, — окруженный моей многочисленной и надежной стражей, дабы у тебя не было ни малейшей возможности даже пальцем шевельнуть во вред государству. Более того, множество глаз и ушей будет — незаметно для тебя, как это было также и до сего времени, — за тобой наблюдать и следить.

И в самом деле, чего еще ждешь ты, Катилина, когда ни ночь не может скрыть в своем мраке сборище нечестивцев, ни частный дом — удержать в своих стенах голоса участников твоего заговора, если все становится явным, все прорывается наружу? Поверь мне, уже пора тебе изменить свой образ мыслей; забудь о резне и поджогах. Ты окружен со всех сторон; света яснее нам все твои замыслы, которые ты можешь теперь обсудить вместе со мной.

Разве ты не помнишь, как за одиннадцать дней до ноябрьских календ я говорил в сенате, что в определенный день, а именно за пять дней до ноябрьских календ, возьмется за оружие Гай Манлий, твой приверженец и орудие твоей преступной отваги? Разве я ошибся, Катилина, не говорю уже — в том, что произойдет такое ужасное и невероятное событие, но также, — и это должно вызывать гораздо большее изумление, — в определении его срока? И я же сказал в сенате, что ты назначил резню оптиматоз на день за четыре дня до ноябрьских календ — тогда, когда многие из первых наших граждан бежали из Рима не столько ради того, чтобы избегнуть опасности, сколько для того, чтобы не дать исполниться твоим замыслам. Можешь ли ты отрицать, что в тот самый день ты, окруженный со всех сторон моими отрядами, благодаря моей бдительности не смог ни шагу сделать против государства, но, по твоим словам, ввиду отъезда всех остальных ты был бы вполне удовлетворен, если бы тебе удалось убить одного меня, коль скоро я остался в Риме?

А потом? Когда ты был уверен, что тебе в самые ноябрьские календы удастся ночью, одним натиском, захватить Пренесту, не понял ли ты тогда, что колония эта, именно по моему приказанию, была обеспечена войсками, охраной, ночными дозорами? Ты ничего не можешь ни сделать, ни затеять, ни задумать без того, чтобы я об этом не услыхал, более того — этого не увидел и ясно не ощутил.

Припомни же, наконец, вместе со мной события достопамятной позапрошлой ночи и ты сразу поймешь, что я с гораздо большим усердием неусыпно охраняю благополучие государства, чем ты готовишь ему гибель. Я утверждаю, что ты в эту ночь пришел на улицу Серповщиков — буду говорить напрямик — в дом Марка Леки; там же собралось множество соучастников этого безрассудного преступления. Смеешь ли ты отпираться? Что ж ты молчишь? Докажу, если вздумаешь отрицать. Ведь я вижу, что здесь, в сенате, присутствует кое-кто из тех, которые были вместе с тобой.

О, бессмертные боги! В какой стране мы находимся? Что за государство у нас? В каком городе мы живем? Здесь, здесь, среди нас, отцы-сенаторы, в этом священнейшем и достойнейшем собрании, равного которому в мире нет, находятся люди, помышляющие о нашей всеобщей гибели, об уничтожении этого вот города, более того, об уничтожении всего мира! И я, консул, вижу их здесь, даже предлагаю им высказать свое мнение о положении государства и все еще не решаюсь уязвить словами людей, которых следовало бы истребить мечом.

Итак, ты был у Леки в эту ночь, Катилина! Ты разделил на части Италию, ты указал, кому куда следовало выехать; ты выбрал тех, кого следовало оставить в Риме, и тех, кого следовало взять с собой; ты распределил между своими сообщниками кварталы Рима, предназначенные для поджога, подтвердил, что ты сам в ближайшее время выедешь из города, но сказал: что ты все же еще не надолго задержишься, так как я еще жив. Нашлись двое римских всадников, выразивших желание избавить тебя от этой заботы и обещавших тебе в ту же ночь, перед рассветом, убить меня в моей постели.

Обо всем этом я узнал, как только было распущено ваше собрание. Дом свой я надежно защитил, усилив стражу; не допустил к себе тех, кого ты ранним утром прислал ко мне с приветствиями; впрочем, ведь пришли как раз те люди, чей приход — и притом именно в это время — я уже заранее предсказал многим виднейшим мужам.

Теперь, Катилина, продолжай идти тем путем, каким ты пошел; покинь наконец, Рим; ворота открыты настежь, уезжай. Слишком уж долго ждет тебя императора, твой славный Манлиев лагерь. Возьми с собой и всех своих сторонников; хотя бы не от всех, но от возможно большего числа их очистй Рим. Ты избавишь меня от сильного страха, как только мы будем отделены друг от друга городской стеной. Находиться среди нас ты уже больше не можешь; я этого не потерплю, не позволю, не допущу.

Великую благодарность следует воздать бессмертным богам и, в частности, этому вот Юпитеру Статору, древнейшему стражу нашего города, за то, что мы уже столько раз были избавлены от столь отвратительной язвы, столь ужасной и столь пагубной для государства.

Отныне благополучию государства не должна уже угрожать опасность от одного человека. Пока ты, Катилина, строил козни мне, избранному консулу, я защищался от тебя не с помощью официально предоставленной мне охраны, а принимая свои меры предосторожности. Но когда ты, во время последних комиций по выбору консулов, хотел меня, консула, и своих соискателей убить на поле, я пресек твою нечестивую попытку, найдя защиту в лице многочисленных друзей не объявляя, однако, чрезвычайного положения официально. Словом, сколько раз ни пытался ты нанести мне удар, я отражал его сам, хотя и понимал, что моя гибель была бы большим несчастьем для государства.

Но теперь ты уже открыто хочешь нанести удар государству в целом; уже и храмы бессмертных богов, городские дома, всех граждан, всю Италию обрекаешь ты на уничтожение и гибели Поэтому, коль скоро я все еще не решаюсь совершить то, что является моей первой обязанностью и на что дает мне право предоставленный мне империй и заветы наших предков, я прибегну к каре более мягкой, но более полезной для всеобщего спасения. Если я прикажу тебя казнить, то остальные люди из шайки заговорщиков в государстве уцелеют; но если ты, к чему я уже давно тебя склоняю, уедешь, то из Рима будут удалены обильные и зловредные подонки государства в лице твоих приверженцев.

Что же, Катилина? Неужели же ты колеблешься сделать, по моему приказанию, то, что ты был готов сделать добровольно? Консул велит врагу удалиться из Рима. Ты спрашиваешь меня — неужели изгнание? Я тебе не велю, но, раз ты меня спрашиваешь, советую так поступить.

И в самом деле, Катилина, что еще может радовать тебя в этом городе, где, кроме твоих заговорщиков, пропащих людей, не найдется никого, кто бы тебя не боялся, кто бы не чуствовал к тебе ненависти?

Есть ли позорное клеймо, которым твоя семейная жизнь не была бы отмечена? Каким только бесстыдством не ославил ты себя в своей частной жизни? Каким только непристойным зрелищем не осквернил ты своих глаз, каким деянием — своих рук, какой гнусностью — всего своего тела? Найдется ли юнец, перед которым бы ты, чтобы заманить его в сети и совратить, не нес кинжала на пути к преступлению или же факела на пути к разврату?

Разве недавно, когда ты, смертью своей первой жены, приготовил свой опустевший дом для нового брака, ты не добавил к этому злодеянию еще другого, невообразимого? Не стану о нем говорить, — пусть лучше о нем молчат — дабы не казалось, что в нашем государстве такое чудовищное преступление могло произойти или же остаться безнаказанным. Не буду говорить о твоем полном разорении, всю тяжесть которого ты почувствуешь в ближайшие иды. Перехожу к тому, что относится не к твоей позорной и порочной частной жизни, не к твоим семейным бедствиям и бесчестию, а к высшим интересам государства, к нашему существованию и всеобщему благополучию.

Неужели тебе, Катилина, может быть мил этот вот свет солнца или воздух под этим небом, когда каждому из присутствующих, как ты знаешь, известно, что ты, в консульство Лепида и Тулла, в канун январских календ стоял на комиции с оружием в руках; что ты, с целью убийства консулов и первых граждан, собрал большую шайку и что твое безумное злодеяние было предотвращено не твоими собственными соображениями и не страхом, а Фортуной римского народа?

Я и об этом не стану распространяться; ибо это ни для кого не тайна, а ты и впоследствии совершил немало преступлений. Сколько раз покушался ты на мою жизнь, пока я был избранным консулом, сколько раз — во время моего консульства! От скольких твоих нападений, рассчитанных так, что, казалось, не было возможности их избежать, я спасся, как говорится, лишь чуть-чуть отклонившись в сторону! Ничего тебе не удается, ничего ты не достигаешь, но все-таки не отказываешься от своих попыток и стремлений.

Сколько раз уже вырывали кинжал у тебя из рук! Сколько раз он случайно выскальзывал у тебя из рук и падал на землю! Не знаю, во время каких таинств, каким обетом ты посвятил его богам, раз ты считаешь необходимые вонзить его именно в грудь консула.

А теперь какова твоя жизнь? Ведь я теперь буду говорить с тобой так, словно мной движет не ненависть, что было бы моим долгом, а сострадание, на которое ты не имеешь никакого права. Ты только что явился в сенат. Кто среди этого многочисленного собрания, среди стольких твоих друзей и близких приветствовал тебя? Ведь этого — с незапамятных времен — не случалось ни с кем; и ты еще ждешь оскорбительных слов, когда само это молчание — уничтожающий приговор! А то, что после твоего прихода твоя скамья опустела, что все консуляры, которых ты в прошлом не раз обрекал на убийство, пересели, оставив незанятыми скамьи той стороны, где сел ты? Как ты можешь это терпеть?

Если бы мои рабы боялись меня так, как тебя боятся все твои сограждане, то я, клянусь Геркулесом, предпочел бы покинуть свой дом. А ты не считаешь нужным покинуть Рим? И если бы я видел, что я — пусть даже незаслуженно — навлек на себя такое тяжкое подозрение и неприязнь сограждан, то я отказался бы от общения с ними, только бы не чувствовать ненависти в их взглядах. Ты же, зная за собой свои злодеяния и признавая всеобщую ненависть справедливой и давно уже заслуженной, еще колеблешься, бежать ли тебе от взоров и от общества тех людей, чьи умы и чувства страдают от твоего присутствия? Если бы твои родители боялись и ненавидели тебя и если бы тебе никак не удавалось смягчить их, ты, мне думается, скрылся бы куда-нибудь с их глаз. Но теперь отчизна, наша общая мать, тебя ненавидит, боится и уверена, что ты уже давно не помышляешь ни о чем другом, кроме отцеубийства. И ты не склонишься перед ее решением, не подчинишься ее приговору, не испугаешься ее могущества?

Она так обращается к тебе, Катилина, и своим молчанием словно говорит: «Не было в течение ряда лет ни одного преступления, которого не совершил ты; не было гнусности, учиненной без твоего участия; ты один безнаказанно и беспрепятственно убивал многих граждан, притеснял и разорял наших союзников; ты оказался в силах не только пренебрегать законами и правосудием, но также уничтожать их и попирать. Прежние твои преступления, хотя они и были невыносимы, я все же терпела, как могла; но теперь то, что я вся охвачена страхом из-за тебя одного, что при малейшем лязге оружия я испытываю страх перед Катилиной, что каждый замысел, направленный против меня, кажется мне порожденным твоей преступностью, — все это нестерпимо. Поэтому удались и избавь меня от этого страха; если он справедлив, — чтобы мне не погибнуть; если он ложен, чтобы мне, наконец, перестать бояться».

Если бы отчизна говорила с тобой так, неужели ты не должен был бы повиноваться ей, даже если бы она не могла применить силу? А то, что ты сам предложил взять тебя под стражу, что ты, дабы избегнуть подозрения, заявил о своем желании жить в доме у Мания Лепида? Не принятый им, ты даже ко мне осмелился явиться и меня попросил держать тебя в моем доме. Получив и от меня ответ, что я никак не могу чувствовать себя в безопасности, находясь с тобой под одним кровом, потому что подвергаюсь большой опасности, уже находясь с тобой в одних и тех же городских стенах, ты пришел к претору Квинту Метеллу; отвергнутый им, ты переселился к своему сотоварищу, отличнейшему человеку, Марку Метеллу, которого ты, очевидно, считал крайне исполнительным в деле охраны, в высшей степени проницательным в его подозрениях инепоколебимым при наказании. Итак, долго ли до тюрьмы и оков тому, кто уже сам признал себя заслуживающим заключения под стражу?

И при таких обстоятельствах, Катилина, ты, если у тебя нет сил спокойно покончить с жизнью, еще не знаешь, стоит ли тебе уехать в какую-либо страну и жизнь свою, которую ты спасешь от множества мучений, вполне тобой заслуженных, влачить в изгнании и одиночестве? «Доложи, — говоришь ты, — об этом сенату». Ведь ты этого требуешь и выражаешь готовность, если это сословие осудит тебя на изгнание, ему повиноваться. Нет, я докладывать не буду — это против моих правил — и все-таки заставлю тебя понять, что думают о тебе присутствующие. Уезжай из Рима, Катилина; избавь государство от страха; в изгнание — если ты именно этого слова ждешь от меня — отправляйся. Что же теперь? Ты еще чего-то ждешь? Разве ты не замечаешь молчания присутствующих? Они терпят, молчат. К чему ждать тебе их приговора, если их воля ясно выражена их молчанием?

Ведь если бы я сказал это же самое присутствующему здесь достойнейшему молодому человеку, Публию Сестию, или же храбрейшему мужу. Марку Марцеллу, то сенат в этом же храме, с полным правом, на меня, консула, поднял бы руку. Но когда дело идет о тебе, Катилина, то сенаторы, оставаясь безучастными, одобряют; слушая, выносят решение; храня молчание, громко говорят, и так поступают не только эти вот люди, чей авторитет ты, по-видимому, высоко ценишь, но чью жизнь не ставишь ни во что, но также и вон те римские всадники, глубоко почитаемые и честнейшие мужи, и другие храбрейшие граждане, стоящие вокруг этого храма; ведь ты мог видеть, сколь они многочисленны, почувствовать их рвение, а недавно и услышать их возгласы. Мне уже давно едва удается удержать их от вооруженной расправы с тобой, но я с легкостью подвигну их на то, чтобы они — в случае, если ты будешь оставлять Рим, который ты уже давно стремишься уничтожить, — проводили тебя до самых ворот.

Впрочем, к чему я это говорю? Разве возможно, чтобы тебя что-либо сломило? Чтобы ты когда-либо исправился, помыслил о бегстве, подумал об изгнании? О, если бы бессмертные боги внушили тебе это намерение! Впрочем, я понимаю, какая страшная буря ненависти — в случае, если ты, устрашенный моими словами, решишь удалиться в изгнание — угрожает мне если не. в настоящее время, когда память о твоих злодействах еще свежа, то, во всяком случае, в будущем. Но пусть будет так, только бы это несчастье обрушилось на меня одного и не грозило опасностью государству! Однако требовать от тебя, чтобы тебя привели в ужас твои собственные пороки, чтобы ты побоялся законной кары, чтобы ты подумал об опасном положении государства, не приходится. Не таков ты, Катилина, чтобы совесть удержала тебя от подлости, страх — от опасных действий или же здравый смысл — от безумия.

Итак, — говорю это уже не в первый раз — уезжай, причем, если ты, как-ты заявляешь, хочешь разжечь ненависть ко мне, своему недругу, то уезжай прямо в изгнание. Тяжко будет мне терпеть людскую молву, если ты так поступишь; тяжко будет мне выдерживать лавину этой ненависти, если ты уедешь в изгнание по повелению консула. Но если ты, напротив, предпочитаешь меня возвеличить и прославить, то покинь Рим вместе с наглой шайкой преступников, отправляйся к Манлию и призови пропащих граждан к мятежу, порви с честными людьми, объяви войну отчизне, предайся нечестивому разбою, дабы казалось, что ты выехал из Рима не изгнанный мною к чужим, но приглашенный к своим.

А впрочем, зачем мне тебе это предлагать, когда ты —как я знаю — уже послал вперед людей, чтобы они с оружием в руках встретили тебя вблизи Аврелиева Форума; когда ты — как я знаю — назначил определенный день для встречи с Манлием; более того, когда ты даже того серебряного орла, который, я уверен, губительным и роковым окажется именно для тебя самого и для всех твоих сторонников и для которого у тебя в доме была устроена нечестивая божница, когда ты этого самого орла, как я знаю, уже послал вперед? Как ты сможешь и долее обходиться без него, когда ты не раз возносил к нему моления, отправляясь на резню, и после прикосновения к его алтарю твоя нечестивая рука так часто переходила к убийству граждан?

И вот, ты, наконец, отправишься туда, куда твоя необузданная и бешеная страсть уже давно тебя увлекает. Ведь это не только не удручает тебя, но даже доставляет тебе какое-то невыразимое наслаждение. Для этого безрассудства тебя природа породила, твоя воля воспитала, судьба сохранила. Никогда не желал ты, не говорю уже — мира, нет, даже войны, если только эта война не была преступной. Ты набрал себе отряд из бесчестного сброда пропащих людей, потерявших не только все свое достояние, но также и всякую надежду.

Какую радость будешь ты испытывать, находясь среди них, какому ликованию предаваться! Какое наслаждение опьянит тебя. когда ты среди своих столь многочисленных сторонников не услышишь и не увидишь ни одного честного человека! Ведь именно для такого образа жизни ты и придумал свои знаменитые лишения — лежать на голой земле не только, чтобы насладиться беззаконной страстью, но и чтобы совершить злодеяние; бодрствовать, злоумышляя не только против спящих мужей, но и против мирных богатых людей. У тебя есть возможность блеснуть своей хваленой способностью переносить голод, холод, всяческие лишения, которыми ты вскоре будешь сломлен.

Отняв у тебя возможность быть избранным в консулы, я, во всяком случае, достиг одного: как изгнанник ты можешь покушаться на государственный строй, но как консул ниспровергнуть его не можешь, — твои злодейские действия будут названы разбоем, а не войной.

Теперь, отцы-сенаторы, дабы я мог решительно отвести от себя почти справедливую, надо сказать, жалобу отчизны, прошу вас внимательно выслушать меня с тем, чтобы мои слова глубоко запали вам в душу и в сознание. В самом деле, если отчизна, которая мне гораздо дороже жизни, если вся Италия, все государство мне скажут:

«Марк Туллии, что ты делаешь? Неужели тому, кого ты разоблачил как врага, в ком ты видишь будущего предводителя мятежа, кого, как ты знаешь, как императора ожидают во вражеском лагере — зачинщику злодейства, главарю заговора, вербовщику рабов и граждан губителю ты позволишь удалиться, так что он будет казаться не выпущенным тобой из Рима, а впущенным тобой в Рим? Неужели ты не повелишь заключить его в тюрьму, повлечь на смерть, предать мучительной казни?

Что, скажи, останавливает тебя? Уж не заветы ли предков? Но ведь в нашем государстве далеко не редко даже частные лица карали смертью граждан, несших ему погибель. Или существующие законы о казни, касающиеся римских граждан? Но ведь в нашем городе люди, изменившие государству, никогда не сохраняли своих гражданских прав. Или ты боишься ненависти потомков? Поистине прекрасно воздашь ты благодарность римскому народу, который тебя, человека, известного только личными заслугами и не порученного ему предками, так рано вознес по ступеням всех почетных должностей к высшей власти, если ты, боясь ненависти и страшась какой-то опасности, пренебрежешь благополучием своих сограждан.

Но если в какой-то мере и следует опасаться ненависти, то разве ненависть за проявленную суровость и мужество страшнее, чем ненависть за слабость и трусость? Когда война начнет опустошать Италию, когда будут рушиться города, пылать дома, что же, тогда, по-твоему, не сожжет тебя пламя ненависти?»

Отвечу коротко на эти священные слова государства и на мысли людей, разделяющих эти взгляды. Да, отцы-сенаторы, если бы я считал наилучшим решением покарать Катилину смертью, я этому гладиатору и часа не дал бы прожить. И в самом деле, если выдающиеся мужи и самые известные граждане не только не запятнали себя, но даже прославились, пролив кровь Сатурнина, Гракхов и Флакка, а также многих предшественников их, то мне, конечно, нечего было бояться, что казнь этого братоубийцы, истребляющего граждан, навлечет на меня ненависть грядущих поколений. Как бы ни была сильна эта угроза, я все же всегда буду убежден в том, что ненависть, порожденную доблестью, следует считать не ненавистью, а славой.

Впрочем, кое-кто в этом сословии либо не видит того, что угрожает нам, либо закрывает глаза на то, что видит. Люди эти снисходительностью своей обнадеживали Катилину, а своим недоверчивым отношением благоприятствовали росту заговора при его зарождении. Опираясь на их авторитет, многие не только бесчестные, но просто неискушенные люди — в случае, если бы я Катилину покарал, — назвали бы мой поступок жестоким и свойственным разве только царю. Но теперь я полагаю, что если Катилина доберется до лагеря Манлия, в который он стремится, то никто не будет столь глуп, чтобы не увидеть ясно, что заговор действительно существует, и никто — столь бесчестен, чтобы это отрицать. Я понимаю, что, казнив одного только Катилину, можно на некоторое время ослабить эту моровую болезнь в государстве, но навсегда уничтожить ее нельзя. Если же он сам удалится в изгнание, уведет с собой своих приверженцев и захватит с собой также и прочие подонки, им отовсюду собранные, то будут окончательно уничтожены не только эта, уже застарелая болезнь государства, но также и корень и зародыш всяческих зол.

И в самом деле, отцы-сенаторы, ведь мы уже давно живем среди опасностей и козней, связанных с этим заговором, но почему-то все злодейства, давнишнее бешенство и преступная отвага созрели и вырвались наружу именно во время моего консульства. Если из такого множества разбойников будет устранен один только Катилина, то нам, пожалуй, на какое-то короткое время может показаться, что мы избавлены от тревоги и страха; но опасность останется и будет скрыта глубоко в жилах и теле государства. Часто люди, страдающие тяжелой болезнью и мечущиеся в бреду, если выпьют ледяной воды, вначале чувствуют облегчение, но затем им становится гораздо хуже; так и эта болезнь, которой страдает государство, ослабевшая после наказания Катилины, усилится еще более, если остальные преступники уцелеют.

Поэтому пусть удалятся бесчестные; пусть они отделятся от честных, соберутся в одно место; наконец, пусть их, как я уже не раз говорил, от нас отделит городская стена. Пусть они перестанут покушаться на жизнь консула у него в доме, стоять, вокруг трибунала городского претора, осаждать с мечами в руках курию, готовить зажигательные стрелы и факелы для поджога Рима; пусть, наконец, на лице у каждого будет написано, что он думает о положении государства. Заверяю вас, отцы-сенаторы, мы, консулы, проявим такую бдительность, вы — такой авторитет, римские всадники — такое мужество, все честные люди — такую сплоченность, что после отъезда Катилины все замыслы его вы увидите раскрытыми, разоблаченными, подавленными и понесшими должную кару.

При этих предзнаменованиях, Катилина, на благо государству, на беду и на несчастье себе, на погибель тем, кого с тобой соединили всяческие братоубийственные преступления, отправляйся на нечестивую и преступную войну. А ты, Юпитер, чью статую Ромул воздвиг при тех же авспициях, при каких основал этот вот город, ты, которого мы справедливо называем оплотом нашего города и державы, отразишь удар Катилины и его сообщников от своих и от других храмов, от домов и стен Рима, от жизни и достояния всех граждан; а недругов всех честных людей, врагов отчизны, опустошителей Италии, объединившихся в злодейском союзе и нечестивом сообществе, ты обречешь — живых и мертвых — на вечные муки.