Алексей николаевич толстой хождение по мукам. Алексей толстой - хождение по мукам. На что режиму не жалко денег

«Хождение по мукам» представляет собой трилогию романов известного советского писателя А. Толстого. Первый роман «Сёстры» был написан в начале 1920-х годов в период пребывания писателя в эмиграции, именно поэтому произведение проникнуто тоской по родине.

Вторую книгу «Восемнадцатый год» Толстой создаёт в конце 1920-х. Настроение вернувшегося из эмиграции автора заметно меняется. Третья книга «Хмурое утро» была написана в начале 1940-х. Это были последние годы жизни писателя.

Трилогия Толстого была дважды экранизирована в Советском Союзе: в 1957-1959 годах (художественный фильм, состоящий из трёх серий) и в 1977 году (сериал, состоящий из тринадцати серий).

Сестры

Петербург, 1914 год. Дарья Булавина приезжает в столицу, чтобы поступить на юридические курсы. Девушка останавливается у своей замужней сестры Екатерины Дмитриевны. Супруг старшей сестры – известный в Петербурге адвокат Николай Смоковников. Дом адвоката часто посещают революционно настроенные гости, среди которых самым прогрессивным считается Алексей Бессонов.

Дарья неожиданно для себя влюбляется в развратного и порочного Алексея. Молодой чистой девушке и в голову не приходит, что её сестра уже успела изменить супругу с поэтом. Муж догадывается об измене и делится своими сомнениями с Дарьей. Однако старшая сестра уверяет и Николая, и Дарью, что их подозрения неоправданны. В конце концов, младшая сестра находит подтверждения того, что Катя действительно обманула мужа. Дарья умоляет Екатерину рассказать Смоковникову правду. В результате, муж и жена разъезжаются: Николай уехал в Крым, а Екатерина – во Францию.

Дарья знакомится с инженером Иваном Телегиным. Часть квартиры инженер сдаёт подозрительным молодым людям, любителям футуристических вечеров. На одном из таких вечеров оказалась и Дарья Булавина. Девушке не понравился вечер, но хозяин квартиры вызывает у неё симпатию. Некоторое время спустя Телегин находит Дашу, чтобы объясниться ей в любви, а затем отправляется на фронт. Катя вернулась из Франции. Сёстры вместе работают в московском лазарете. Адвокат Смоковников помирился с женой. Вскоре становится известно, что поэт Бессонов погиб на фронте, куда был мобилизован. Телегин пропал без вести.

В Катю влюбляется капитан Рощин. Он пытается объясниться ей в любви, но не находит взаимности. Тем временем Иван Телегин приезжает в Москву, чтобы встретиться с Дарьей. Как оказалось, молодой человек попал в концлагерь, из которого бежал. Через некоторое время влюблённые смогли пожениться и переехать в Петроград. Смоковников отправляется на фронт, и вскоре Катя становится вдовой. Рядом с Екатериной остаётся Рощин.

Семейная жизнь Ивана и Даши не ладится. У пары родился первенец. На третий день после рождения мальчик умер. Иван решает уйти в Красную Армию. Рощин и Екатерина поссорились. Капитан поддерживает белых и выступает против большевиков. Между Катей и капитаном происходит разрыв. Рощин добивается своей цели и попадает к белогвардейцам. Однако расставание с Екатериной заставляет его страдать. Катя получила ложное известие о смерти капитана и решила отправиться в другой город. По дороге на поезд напали махновцы. Рощин, получив отпуск, отправляется за любимой, но узнаёт, что она давно покинула Ростов, где они расстались. Капитан встречает Ивана Телегина в белогвардейской форме. Очевидно, красноармеец стал шпионом. Но Рощин не выдаёт старого знакомого.

Дарью втягивают в подпольную работу, и она переезжает в Москву. Девушке приходится следить за выступлениями Ленина, ходить на митинги рабочий и проводить время в компании анархистов для прикрытия. Искренность вождя пролетариата заставляет Дарью отказаться от подпольной работы и общения с анархистами. Девушка едет к отцу в Самару. Тем временем Иван разыскивает свою жену и отправляется к своему тестя. Несмотря на то, что Телегин был одет в белогвардейскую форму, доктор Булавин догадался, что перед ним красноармеец. Отец Даши не поддерживает революцию. Отвлекая внимание зятя старым письмом от дочери, Булавин вызывает контрразведку. Спасаясь бегством, Телегин встречает жену, которая всё это время была в доме. Через некоторое время Иван возвращается в дом тестя, но находит его пустым.

Хмурое утро

Супруги Телегины вновь встречаются в лазарете. Во время обороны Царицына Иван был серьёзно ранен. Придя в себя в госпитале, он видит возле своей постели жену. Рощин успел разочароваться в белых. Теперь его единственной целью становится поиск Кати. Узнав, что любимая попала в плен к махновцам, капитан отправляется её выручать, а затем и сам становится пленником. Вместе с приверженцами Махно Рощин участвует во взятии Екатеринослава. Раненный капитан попадает в руки красных. Покинув госпиталь, куда его отвезли, Рощин отправляется на поиски Кати. Судьба вновь сводит его с Телегиным. Иван принимает знакомого за шпиона, зная, что капитан поддерживал белых, но вскоре понимает, что ошибся.

Екатерина Дмитриевна вернулась в свою московскую квартиру, которая к тому времени уже успела стать коммунальной. Вскоре Катя встречает Рощина, которого всё это время считала погибшим. Влюблённые воссоединяются. К Екатерине и капитану Рощину приезжают Иван и Дарья.

Написание трилогии растянулось на 20 лет. За это время автор успел пересмотреть свои взгляды. Несмотря на то, что Толстой вернулся из эмиграции, он до конца так и не смог смириться с тем, что страна, которую он так любил, успела измениться до неузнаваемости. Возможно, писатель не поддерживал белогвардейцев, но и к большевикам он относился крайне подозрительно и осторожно. Это нетрудно заметить в первой книги трилогии. Толстой не уверен, что новые хозяева страны изменят жизнь народа к лучшему.

Во второй книге уже заметны сомнения автора. Роман «Восемнадцатый год» был написан через 10-11 лет после Октябрьской революции. За это время жизнь действительно не стала лучше: страна нуждалась в восстановлении после гражданской войны. Тем не менее, Толстой понимает: улучшения в такой короткий срок просто невозможны. И помехой этому становятся не только разрушения, но и неуспевший перестроиться менталитет его сограждан.

Многие представители интеллигенции по-прежнему не доверяют большевикам. Пользуясь этим, бывшие участники белого движения периодически напоминают о себе. Сам Толстой уже сделал свой выбор. Его окончательное мнение о новой власти сформировано. Неслучайно один из главных положительных героев романа – Иван Телегин – уходит в Красную Армию. Однако автора начинают терзать другие сомнения: долго лишь продержится новый режим, ведь сторонники старого не хотят отступать? 1920-е годы действительно были очень неспокойными.

Вера автора в благо большевизма
В третьей книге читатель не увидит ничего, кроме уверенности Толстого в том, что новая власть принесла народу только благо. Большевики одержали, в первую очередь, нравственную победу над своими противниками. Почти 30 лет спустя после революционных потрясений автор трилогии перестаёт сомневаться в том, что русский народ сделал правильный выбор, поддержав большевиков.


«Хождение по мукам» представляет собой трилогию романов известного советского писателя А. Толстого. Первый роман «Сёстры» был написан в начале 1920-х годов в период пребывания писателя в эмиграции, именно поэтому произведение проникнуто тоской по родине.

Вторую книгу «Восемнадцатый год» Толстой создаёт в конце 1920-х. Настроение вернувшегося из эмиграции автора заметно меняется. Третья книга «Хмурое утро» была написана в начале 1940-х. Это были последние годы жизни писателя.

Трилогия Толстого была дважды экранизирована в Советском Союзе: в 1957-1959 годах (художественный фильм, состоящий из трёх серий) и в 1977 году (сериал, состоящий из тринадцати серий).

Сестры

Петербург, 1914 год. Дарья Булавина приезжает в столицу, чтобы поступить на юридические курсы. Девушка останавливается у своей замужней сестры Екатерины Дмитриевны. Супруг старшей сестры – известный в Петербурге адвокат Николай Смоковников. Дом адвоката часто посещают революционно настроенные гости, среди которых самым прогрессивным считается Алексей Бессонов.

Дарья неожиданно для себя влюбляется в развратного и порочного Алексея. Молодой чистой девушке и в голову не приходит, что её сестра уже успела изменить супругу с поэтом. Муж догадывается об измене и делится своими сомнениями с Дарьей. Однако старшая сестра уверяет и Николая, и Дарью, что их подозрения неоправданны. В конце концов, младшая сестра находит подтверждения того, что Катя действительно обманула мужа. Дарья умоляет Екатерину рассказать Смоковникову правду. В результате, муж и жена разъезжаются: Николай уехал в Крым, а Екатерина – во Францию.

Дарья знакомится с инженером Иваном Телегиным. Часть квартиры инженер сдаёт подозрительным молодым людям, любителям футуристических вечеров. На одном из таких вечеров оказалась и Дарья Булавина. Девушке не понравился вечер, но хозяин квартиры вызывает у неё симпатию. Некоторое время спустя Телегин находит Дашу, чтобы объясниться ей в любви, а затем отправляется на фронт. Катя вернулась из Франции. Сёстры вместе работают в московском лазарете. Адвокат Смоковников помирился с женой. Вскоре становится известно, что поэт Бессонов погиб на фронте, куда был мобилизован. Телегин пропал без вести.

В Катю влюбляется капитан Рощин. Он пытается объясниться ей в любви, но не находит взаимности. Тем временем Иван Телегин приезжает в Москву, чтобы встретиться с Дарьей. Как оказалось, молодой человек попал в концлагерь, из которого бежал. Через некоторое время влюблённые смогли пожениться и переехать в Петроград. Смоковников отправляется на фронт, и вскоре Катя становится вдовой. Рядом с Екатериной остаётся Рощин.

Семейная жизнь Ивана и Даши не ладится. У пары родился первенец. На третий день после рождения мальчик умер. Иван решает уйти в Красную Армию. Рощин и Екатерина поссорились. Капитан поддерживает белых и выступает против большевиков. Между Катей и капитаном происходит разрыв. Рощин добивается своей цели и попадает к белогвардейцам. Однако расставание с Екатериной заставляет его страдать. Катя получила ложное известие о смерти капитана и решила отправиться в другой город. По дороге на поезд напали махновцы. Рощин, получив отпуск, отправляется за любимой, но узнаёт, что она давно покинула Ростов, где они расстались. Капитан встречает Ивана Телегина в белогвардейской форме. Очевидно, красноармеец стал шпионом. Но Рощин не выдаёт старого знакомого.

Дарью втягивают в подпольную работу, и она переезжает в Москву. Девушке приходится следить за выступлениями Ленина, ходить на митинги рабочий и проводить время в компании анархистов для прикрытия. Искренность вождя пролетариата заставляет Дарью отказаться от подпольной работы и общения с анархистами. Девушка едет к отцу в Самару. Тем временем Иван разыскивает свою жену и отправляется к своему тестя. Несмотря на то, что Телегин был одет в белогвардейскую форму, доктор Булавин догадался, что перед ним красноармеец. Отец Даши не поддерживает революцию. Отвлекая внимание зятя старым письмом от дочери, Булавин вызывает контрразведку. Спасаясь бегством, Телегин встречает жену, которая всё это время была в доме. Через некоторое время Иван возвращается в дом тестя, но находит его пустым.

Хмурое утро

Супруги Телегины вновь встречаются в лазарете. Во время обороны Царицына Иван был серьёзно ранен. Придя в себя в госпитале, он видит возле своей постели жену. Рощин успел разочароваться в белых. Теперь его единственной целью становится поиск Кати. Узнав, что любимая попала в плен к махновцам, капитан отправляется её выручать, а затем и сам становится пленником. Вместе с приверженцами Махно Рощин участвует во взятии Екатеринослава. Раненный капитан попадает в руки красных. Покинув госпиталь, куда его отвезли, Рощин отправляется на поиски Кати. Судьба вновь сводит его с Телегиным. Иван принимает знакомого за шпиона, зная, что капитан поддерживал белых, но вскоре понимает, что ошибся.

Екатерина Дмитриевна вернулась в свою московскую квартиру, которая к тому времени уже успела стать коммунальной. Вскоре Катя встречает Рощина, которого всё это время считала погибшим. Влюблённые воссоединяются. К Екатерине и капитану Рощину приезжают Иван и Дарья.

Написание трилогии растянулось на 20 лет. За это время автор успел пересмотреть свои взгляды. Несмотря на то, что Толстой вернулся из эмиграции, он до конца так и не смог смириться с тем, что страна, которую он так любил, успела измениться до неузнаваемости. Возможно, писатель не поддерживал белогвардейцев, но и к большевикам он относился крайне подозрительно и осторожно. Это нетрудно заметить в первой книги трилогии. Толстой не уверен, что новые хозяева страны изменят жизнь народа к лучшему.

Во второй книге уже заметны сомнения автора. Роман «Восемнадцатый год» был написан через 10-11 лет после Октябрьской революции. За это время жизнь действительно не стала лучше: страна нуждалась в восстановлении после гражданской войны. Тем не менее, Толстой понимает: улучшения в такой короткий срок просто невозможны. И помехой этому становятся не только разрушения, но и неуспевший перестроиться менталитет его сограждан.

Многие представители интеллигенции по-прежнему не доверяют большевикам. Пользуясь этим, бывшие участники белого движения периодически напоминают о себе. Сам Толстой уже сделал свой выбор. Его окончательное мнение о новой власти сформировано. Неслучайно один из главных положительных героев романа – Иван Телегин – уходит в Красную Армию. Однако автора начинают терзать другие сомнения: долго лишь продержится новый режим, ведь сторонники старого не хотят отступать? 1920-е годы действительно были очень неспокойными.

Вера автора в благо большевизма
В третьей книге читатель не увидит ничего, кроме уверенности Толстого в том, что новая власть принесла народу только благо. Большевики одержали, в первую очередь, нравственную победу над своими противниками. Почти 30 лет спустя после революционных потрясений автор трилогии перестаёт сомневаться в том, что русский народ сделал правильный выбор, поддержав большевиков.


В эмиграции, печатавшаяся в парижских журналах "Грядущая Россия" (1920. № 1-2, гл. 1-10) и "Современные записки" (1920-1921. № 1-6) и в 1922 г. вышедшая отдельным изданием. Вернувшись в Советский Союз и переиздавая роман в 1925 г., писатель внес в него серьезные изменения - не только стилистические и идейные, но и сюжетные. Роман "Восемнадцатый год" создавался к десятилетнему юбилею революции и был напечатан в журнале "Новый мир" (1927. № 7-12; 1928. № 1, 2, 5-7). В том же журнале была напечатана и последняя часть трилогии (1940. № 4, 5, 8; 1941. № 1, 2, 4, 6, 7, 8), задуманная первоначально как "Девятнадцатый год". Из этого общего замысла сформировались также романы "Черное золото" ("Эмигранты ") и "Хлеб". И "Восемнадцатый год", и "Хмурое утро" подвергались основательной переработке, прежде всего в связи с идеологическими требованиями властей. За трилогию "Хождение по мукам" А. Н. Толстой был удостоен Сталинской премии I степени. Произведение неоднократно переиздавалось, переводилось на многие языки, дважды экранизировано.

Трилогия представляет собою семейный роман, историю жизни сестер Даши и Кати на фоне грандиозных политических событий 1914-1920 гг. Произведение дает широкую панораму жизни разных сословий и областей России в годы войны и революции, проводит героев через множество злоключений, делая участниками социальных конфликтов и ставя перед нравственным выбором. В "Хождении по мукам" реализуются сменовеховские принципы А. Н. Толстого . Сестрам и их возлюбленным, инженеру Телегину и офицеру Рощину, помогает преодолеть все невзгоды чувство "дома": вера в родство душ и незыблемость любви, в святость семейных уз, в неуничтожимость России как источника национальной жизни, родины. Толстой выступает в книге и как колоритный бытописатель, и как тонкий психолог, как певец любви и острый сатирик, как умный и трезвый наблюдатель социальных катаклизмов, как вдохновенный патриот. Действие романа протекает то в столице (в модернистских салонах и на бастующем заводе, а потом в самом центре революционных преобразований), то в Самаре, где проживает отец сестер, то в Крыму , то на фронтах Первой мировой и Гражданской войн и заканчивается на съезде, где принимается план электрификации России . Небольшой эпизод в романе "Сестры" переносит читателя и в Париж 1914 г., куда отправилась ушедшая от мужа Катя. Изображение парижской жизни вполне достоверно, поскольку писатель в эти годы бывал во Франции и отразил в романе свои личные воспоминания. Писались "Сестры" также во Франции , но уже совсем в другую эпоху. Рубежом между временем действия и создания текста легла война.

"…тремя февральскими днями, когда, как во сне, зашатался и рухнул византийский столп Империи, и Россия увидала себя голой, нищей и свободной, − заканчивается повествование первой книги".

Описываемый период:

С 1914 по 1917 гг. - предреволюционные годы, до февральской революции 1917 г.

/XX век/

Литературные метаморфозы:

Первые строки второй части трилогии были написаны в марте 1927 г. В конце апреля Толстой отправил в журнал "Новый мир" две главы. Редактор журнала В. П. Полонский в письме Толстому выразил опасение, что события будут изображены в романе "под углом зрения людей, пострадавших от революции", а это не очень уместно во время подготовки к празднованию десятилетия Октября. Толстой немедленно ответил Полонскому большим письмом:

"Дорогой Вячеслав Павлович, что Вы делаете? С первых шагов Вы мне говорите — стоп, осторожно, так нельзя выражаться. Вы хотите внушить мне страх, и осторожность, и, главное, предвидение, что мой роман попадет к десятилетию Октябрьской революции. Если бы я Вас не знал, я бы мог подумать, что Вы хотите от меня романа-плаката, казенного ура-романа…
Нужно самым серьезным образом договориться относительно моего романа. Первое: я не только признаю революцию — с одним таковым признанием нельзя было бы и писать роман, — я люблю ее мрачное величие; ее всемирный размах. И вот — задача моего романа — создать это величие, этот размах во всей его сложности, во всей его трудности. Второе: мы знаем, что революция победила. Но Вы пишете, чтобы я с первых же слов ударил в литавры победы, Вы хотите, чтобы я начал с победы и затем, очевидно, показал бы растоптанных врагов. По такому плану я отказываюсь писать роман. Это будет одним из многочисленных, никого уже теперь, а в особенности молодежь, не убеждающих плакатов…
Нет, революция пусть будет представлена революцией, а не благоприличной картиночкой, где впереди рабочий с красным знаменем, за ним — благостные мужички в совхозе, и на фоне — заводские трубы и встающее солнце. Время таким картинкам прошло — жизнь, молодежь, наступающее поколение требует: "В нашей стране произошло событие, величайшее в мировой истории, расскажите нам правдиво, величаво об этом героическом времени".

"Но едва только читатель почувствует, что автор чего-то не договаривает, чего-то опасается, изображает красных сплошь чудо-богатырями, а белых — сплошь в ресторане с певичками, — со скукой бросит книжку".

Исторические персонажи:

Россией

России

Петербурга

− Какого?
− То есть как − какого? Австрийского эрцгерцога убили в Сараево".

Исторические персонажи:

"И во дворец, до императорского трона, дошел и, глумясь и издеваясь, стал шельмовать над Россией неграмотный мужик с сумасшедшими глазами и могучей мужской силой".

"Во входной двери стоял среднего роста пожилой человек, выставив вперед плечо, засунув руки в карманы суконной поддевки. Узкое лицо его с черной висящей бородой весело улыбалось двумя глубокими привычными морщинами, и впереди всего лица горели серым светом внимательные, умные, пронзительные глаза. Так продолжалось минуту. Из темноты двери к нему приблизилось другое лицо, чиновника, с тревожной усмешкой, и прошептало что-то на ухо. Человек нехотя сморщил большой нос".

  • Николай II Александрович (1868-1918) - император Всероссийский, царь Польский и Великий князь Финляндский, последний император Российской Империи.

"…когда человек в военной рубашке услыхал смех, обернулся, опираясь на заступ, − лицо его было опавшее, темное, с мешками под глазами, − и знакомым всей России движением - горстью левой руки − провел по большим, рыжеватым усам".
(Из первой редакции Первой Книги. В более поздних редакциях этот отрывок отсутствует).

  • Франц Фердинанд Карл Людвиг Йозеф фон Габсбург эрцгерцог д’Эсте (Franz Ferdinand von Österreich-Este, 1863-1914) - эрцгерцог австрийский, с 1896 г. наследник престола Австро-Венгрии.

Убийство Франца Фердинанда (Сараевское убийство) сербским террористом Гаврило Принципом стало поводом для начала Первой мировой войны.

"Помешивая чай в стакане, Даша с тоской глядела, как за окном летят снизу вверх клубы серой пыли. Ей казалось, что вот − прошли два года, как сон, и она опять дома, а от всех надежд, волнений, людской пестроты − от шумного Петербурга , − остались только вот эти пыльные облака.
− Эрцгерцога убили, − сказал Дмитрий Степанович, переворачивая газету.
− Какого? была полна войсками и полицией. Перед Северной гостиницей стояли конные полицейские на золотистых, тонконогих танцующих лошадках. Пешие полицейские, в черных шинелях, расположились вокруг памятника Александру III и − кучками по площади. У вокзала стояли казаки в заломленных папахах, с тороками сена, бородатые и веселые. Со стороны Невского виднелись грязно-серые шинели павловцев".

  • Убийство Распутина.

"Сверток в рогоже, сброшенный тремя людьми с моста в полынью, был телом убитого Распутина. Чтобы умертвить этого не по-человечески живучего и сильного мужика, пришлось напоить его вином, к которому был подмешан цианистый калий, затем выстрелить ему в грудь, в спину и в затылок и, наконец, раздробить голову кастетом. И все же, когда его тело было найдено и вытащено из полыньи, врач установил, что Распутин перестал дышать только уже подо льдом".

  • Убийство Франца Фердинанда (Сараевское убийство) сербским террористом Гаврило Принципом стало поводом для начала Первой мировой войны.

Достопримечательности:

Москва

  • Церковь Николая Чудотворца на Курьих ножках
    (ныне не существует, находилась по адресу на углу улицы Большая Молчановка, 26 и Большого Ржевского переулка, 1).

"На страстной сестры говели у Николы на Курьих Ножках, что на Ржевском".

"Даша остановилась и, не размыкая соединенных рук, которыми держала под руку Ивана Ильича, глядела через низенькую ограду на затеплившийся свет в глубоком окошечке церкви Николы на Курьих Ножках".

"Церковка и дворик были в тени, под липами. Вдалеке хлопнула дверь, и через дворик пошел, хрустя валенками, низенький человек в длинном, до земли, пальто, в шляпе грибом. Было слышно, как он зазвенел ключами и стал не спеша подниматься на колокольню".

  • Музей В. И. Ленина.

"Кирпично-грязное здание с колоннами, похожими на бутылки, все в балясинах, балкончиках и башенках, − главный штаб революции − городская дума, − было убрано красными флагами. Кумачовые полосы обвивали колонны, висели над шатром главного крыльца. Перед крыльцом на мерзлой мостовой стояли четыре серые пушки на высоких колесах. На крыльце сидели, согнувшись, пулеметчики с пучками красных лент на погонах. Большие толпы народа глядели с веселой жутью на красные флаги, на пыльно-черные окна думы. Когда на балкончике над крыльцом появлялась маленькая возбужденная фигурка, и, взмахивая руками, что-то беззвучно кричала, − в толпе поднималось радостное рычание".


Городское пространство:

Москва

  • Район Тушино.

"За потемневшей волнистой равниной, покрытой то полосами хлебов, то кудрями ореховых и березовых перелесков, лежали тучи, те, что бывают на закате, − лиловые, неподвижные и бесплодные. В их длинных щелях тусклым светом догорало небесное зарево, и неподалеку, внизу, в заводи ручья, отсвечивала оранжевая щель неба. Ухали, охали лягушки. На плоском поле темнели ометы и крыши деревни. В поле горел костер. Там когда-то за валом и высоким частоколом сидел Тушинский вор. Протяжно свистя, из-за леса появлялся поезд, увозил солдат на запад, в тусклый закат".

  • Тверской бульвар.

"Каждый вечер сестры ходили на Тверской бульвар − слушать музыку, садились на скамью и глядели, как под деревьями гуляют девушки и подростки в белых, розовых платьях, − очень много женщин и детей; реже проходил военный, с подвязанной рукой, или инвалид на костыле. Духовой оркестр играл вальс "На сопках Маньчжурии". "Ту, ту, ту", − печально пел трубный звук, улетая в вечернее небо. Даша брала Катину слабую, худую руку".

Сторонний наблюдатель из какого-нибудь заросшего липами захолустного переулка, попадая в Петербург, испытывал в минуты внимания сложное чувство умственного возбуждения и душевной придавленности.

Бродя по прямым и туманным улицам, мимо мрачных домов с темными окнами, с дремлющими дворниками у ворот, глядя подолгу на многоводный и хмурый простор Невы, на голубоватые линии мостов с зажженными еще до темноты фонарями, с колоннадами неуютных и не радостных дворцов, с нерусской, пронзительной высотой Петропавловского собора, с бедными лодочками, ныряющими в темной воде, с бесчисленными барками сырых дров вдоль гранитных набережных, заглядывая в лица прохожих – озабоченные и бледные, с глазами, как городская муть, – видя и внимая всему этому, сторонний наблюдатель – благонамеренный – прятал голову поглубже в воротник, а неблагонамеренный начинал думать, что хорошо бы ударить со всей силой, разбить вдребезги это застывшее очарование.

Еще во времена Петра Первого дьячок из Троицкой церкви, что и сейчас стоит близ Троицкого моста, спускаясь с колокольни, впотьмах, увидел кикимору – худую бабу и простоволосую, – сильно испугался и затем кричал в кабаке: «Петербургу, мол, быть пусту», – за что был схвачен, пытан в Тайной канцелярии и бит кнутом нещадно.

Так с тех пор, должно быть, и повелось думать, что с Петербургом нечисто. То видели очевидцы, как по улице Васильевского острова ехал на извозчике черт. То в полночь, в бурю и высокую воду, сорвался с гранитной скалы и скакал по камням медный император. То к проезжему в карете тайному советнику липнул к стеклу и приставал мертвец – мертвый чиновник. Много таких россказней ходило по городу.

И совсем еще недавно поэт Алексей Алексеевич Бессонов, проезжая ночью на лихаче, по дороге на острова, горбатый мостик, увидал сквозь разорванные облака в бездне неба звезду и, глядя на нее сквозь слезы, подумал, что лихач, и нити фонарей, и весь за спиной его спящий Петербург – лишь мечта, бред, возникший в его голове, отуманенной вином, любовью и скукой.

Как сон, прошли два столетия: Петербург, стоящий на краю земли, в болотах и пусторослях, грезил безграничной славой и властью; бредовыми видениями мелькали дворцовые перевороты, убийства императоров, триумфы и кровавые казни; слабые женщины принимали полубожественную власть; из горячих и смятых постелей решались судьбы народов; приходили ражие парни, с могучим сложением и черными от земли руками, и смело поднимались к трону, чтобы разделить власть, ложе и византийскую роскошь.

С ужасом оглядывались соседи на эти бешеные взрывы фантазии. С унынием и страхом внимали русские люди бреду столицы. Страна питала и никогда не могла досыта напитать кровью своею петербургские призраки.

Петербург жил бурливо-холодной, пресыщенной, полуночной жизнью. Фосфорические летние ночи, сумасшедшие и сладострастные, и бессонные ночи зимой, зеленые столы и шорох золота, музыка, крутящиеся, пары за окнами, бешеные тройки, цыгане, дуэли на рассвете, в свисте ледяного ветра и пронзительном завывании флейт – парад войскам перед наводящим ужас взглядом византийских глаз императора. Так жил город.

В последнее десятилетие с невероятной быстротой создавались грандиозные предприятия. Возникали, как из воздуха, миллионные состояния. Из хрусталя и цемента строились банки, мюзик-холлы, скетинги, великолепные кабаки, где люди оглушались музыкой, отражением зеркал, полуобнаженными женщинами, светом, шампанским. Спешно открывались игорные клубы, дома свиданий, театры, кинематографы, лунные парки. Инженеры и капиталисты работали над проектом постройки новой, не виданной еще роскоши столицы, неподалеку от Петербурга, на необитаемом острове.

В городе была эпидемия самоубийств. Залы суда наполнялись толпами истерических женщин, жадно внимающих кровавым и возбуждающим процессам. Все было доступно – роскошь и женщины. Разврат проникал всюду, им был, как заразой, поражен дворец.

И во дворец, до императорского трона, дошел и, глумясь и издеваясь, стал шельмовать над Россией неграмотный мужик с сумасшедшими глазами и могучей мужской силой.

Петербург, как всякий город, жил единой жизнью, напряженной и озабоченной. Центральная сила руководила этим движением, но она не была слита с тем, что можно было назвать духом города: центральная сила стремилась создать порядок, спокойствие и целесообразность, дух города стремился разрушить эту силу. Дух разрушения был во всем, пропитывал смертельным ядом и грандиозные биржевые махинации знаменитого Сашки Сакельмана, и мрачную злобу рабочего на сталелитейном заводе, и вывихнутые мечты модной поэтессы, сидящей в пятом часу утра в артистическом подвале «Красные бубенцы», – и даже те, кому нужно было бороться с этим разрушением, сами того не понимая, делали все, чтобы усилить его и обострить.

То было время, когда любовь, чувства и добрые и здоровые считались пошлостью и пережитком; никто не любил, но все жаждали и, как отравленные, припадали ко всему острому, раздирающему внутренности.

Девушки скрывали свою невинность, супруги – верность. Разрушение считалось хорошим вкусом, неврастения – признаком утонченности. Этому учили модные писатели, возникавшие в один сезон из небытия. Люди выдумывали себе пороки и извращения, лишь бы не прослыть пресными.

Таков был Петербург в 1914 году. Замученный бессонными ночами, оглушающий тоску свою вином, золотом, безлюбой любовью, надрывающими и бессильно-чувственными звуками танго – предсмертного гимна, – он жил словно в ожидании рокового и страшного дня. И тому были предвозвестники – новое и непонятное лезло из всех щелей.

– …Мы ничего не хотим помнить. Мы говорим: довольно, повернитесь к прошлому задом! Кто там у меня за спиной? Венера Милосская? А что – ее можно кушать? Или она способствует ращению волос? Я не понимаю, для чего мне нужна эта каменная туша? Но искусство, искусство, брр! Вам все еще нравится щекотать себя этим понятием? Глядите по сторонам, вперед, под ноги. У вас на ногах американские башмаки! Да здравствуют американские башмаки! Вот искусство: красный автомобиль, гуттаперчевая шина, пуд бензину и сто верст в час. Это возбуждает меня пожирать пространство. Вот искусство: афиша в шестнадцать аршин, и на ней некий шикарный молодой человек в сияющем, как солнце, цилиндре. Это – портной, художник, гений сегодняшнего дня! Я хочу пожирать жизнь, а вы меня потчуете сахарной водицей для страдающих половым бессилием…

В конце узкого зала, за стульями, где тесно стояла молодежь с курсов и университета, раздался смех и хлопки. Говоривший, Сергей Сергеевич Сапожков, усмехаясь влажным ртом, надвинул на большой нос прыгающее пенсне и бойко сошел по ступенькам большой дубовой кафедры.

Сбоку, за длинным столом, освещенным двумя пятисвечными канделябрами, сидели члены общества «Философские вечера». Здесь были и председатель общества, профессор богословия Антоновский, и сегодняшний докладчик – историк Вельяминов, и философ Борский, и лукавый писатель Сакунин.

Общество «Философские вечера» в эту зиму выдерживало сильный натиск со стороны мало кому известных, но зубастых молодых людей. Они нападали на маститых писателей и почтенных философов с такой яростью и говорили такие дерзкие и соблазнительные вещи, что старый особняк на Фонтанке, где помещалось общество, по субботам, в дни открытых заседаний, бывал переполнен.

Так было и сегодня. Когда Сапожков при рассыпавшихся хлопках исчез в толпе, на кафедру поднялся небольшого роста человек с шишковатым стриженым черепом, с молодым скуластым и желтым лицом – Акундин. Появился он здесь недавно, успех, в особенности в задних рядах зрительного зала, бывал у него огромный, и когда спрашивали: откуда и кто такой? – знающие люди загадочно улыбались. Во всяком случае, фамилия его была не Акундин, приехал он из-за границы и выступал неспроста.


Толстой Алексей
Хождение по мукам (книга 1)
Алексей Николаевич Толстой
Хождение по мукам
книга 1
* КНИГА ПЕРВАЯ. СЕСТРЫ *
О, Русская земля!..
("Слово о полку Игореве")
1
Сторонний наблюдатель из какого-нибудь заросшего липами захолустного переулка, попадая в Петербург, испытывал в минуты внимания сложное чувство умственного возбуждения и душевной придавленности.
Бродя по прямым и туманным улицам, мимо мрачных домов с темными окнами, с дремлющими дворниками у ворот, глядя подолгу на многоводный и хмурый простор Невы, на голубоватые линии мостов с зажженными еще до темноты фонарями, с колоннадами неуютных и нерадостных дворцов, с нерусской, пронзительной высотой Петропавловского собора, с бедными лодочками, ныряющими в темной воде, с бесчисленными барками сырых дров вдоль гранитных набережных, заглядывая в лица прохожих - озабоченные и бледные, с глазами, как городская муть, - видя и внимая всему этому, сторонний наблюдатель - благонамеренный - прятал голову поглубже в воротник, а неблагонамеренный начинал думать, что хорошо бы ударить со всей силой, разбить вдребезги это застывшее очарование.
Еще во времена Петра Первого дьячок из Троицкой церкви, что и сейчас стоит близ Троицкого моста, спускаясь с колокольни, впотьмах, увидел кикимору - худую бабу и простоволосую, - сильно испугался и затем кричал в кабаке: "Петербургу, мол, быть пусту", - за что был схвачен, пытан в Тайной канцелярии и бит кнутом нещадно.
Так с тех пор, должно быть, и повелось думать, что с Петербургом нечисто. То видели очевидцы, как по улице Васильевского острова ехал на извозчике черт. То в полночь, в бурю и высокую воду, сорвался с гранитной скалы и скакал по камням медный император. То к проезжему в карете тайному советнику липнул к стеклу и приставал мертвец - мертвый чиновник. Много таких россказней ходило по городу.
И совсем еще недавно поэт Алексей Алексеевич Бессонов, проезжая ночь на лихаче, по дороге на острова, горбатый мостик, увидал сквозь разорванные облака в бездне неба звезду и, глядя на нее сквозь слезы, подумал, что лихач, и нити фонарей, и весь за спиной его спящий Петербург - лишь мечта, бред, возникший в его голове, отуманенной вином, любовью и скукой.
Как сон, прошли два столетия: Петербург, стоящий на краю земли, в болотах и пусторослях, грезил безграничной славой и властью; бредовыми видениями мелькали дворцовые перевороты, убийства императоров, триумфы и кровавые казни; слабые женщины принимали полубожественную власть; из горячих и смятых постелей решались судьбы народов; приходили ражие парни, с могучим сложением и черными от земли руками, и смело поднимались к трону, чтобы разделить власть, ложе и византийскую роскошь.
С ужасом оглядывались соседи на эти бешеные взрывы фантазии. С унынием и страхом внимали русские люди бреду столицы. Страна питала и никогда не могла досыта напитать кровью своею петербургские призраки.
Петербург жил бурливо-холодной, пресыщенной, полуночной жизнью. Фосфорические летние ночи, сумасшедшие и сладострастные, и бессонные ночи зимой, зеленые столы и шорох золота, музыка, крутящиеся пары за окнами, бешеные тройки, цыгане, дуэли на рассвете, в свисте ледяного ветра и пронзительном завывании флейт - парад войскам перед наводящим ужас взглядом византийских глаз императора. - Так жил город.
В последнее десятилетие с невероятной быстротой создавались грандиозные предприятия. Возникали, как из воздуха, миллионные состояния. Из хрусталя и цемента строились банки, мюзик-холлы, скетинги, великолепные кабаки, где люди оглушались музыкой, отражением зеркал, полуобнаженными женщинами, светом, шампанским. Спешно открывались игорные клубы, дома свиданий, театры, кинематографы, лунные парки. Инженеры и капиталисты работали над проектом постройки новой, не виданной еще роскоши столицы, неподалеку от Петербурга, на необитаемом острове.
В городе была эпидемия самоубийств. Залы суда наполнялись толпами истерических женщин, жадно внимающих кровавым и возбуждающим процессам. Все было доступно - роскошь и женщины. Разврат проникал всюду, им был, как заразой, поражен дворец.
И во дворец, до императорского трона, дошел и, глумясь и издеваясь, стал шельмовать над Россией неграмотный мужик с сумасшедшими глазами и могучей мужской силой.
Петербург, как всякий город, жил единой жизнью, напряженной и озабоченной. Центральная сила руководила этим движением, но она не была слита с тем, что можно было назвать духом города: центральная сила стремилась создать порядок, спокойствие и целесообразность, дух города стремился разрушить эту силу. Дух разрушения был во всем, пропитывал смертельным ядом и грандиозные биржевые махинации знаменитого Сашки Сакельмана, и мрачную злобу рабочего на сталелитейном заводе, и вывихнутые мечты модной поэтессы, сидящей в пятом часу утра в артистическом подвале "Красные бубенцы", - и даже те, кому нужно было бороться с этим разрушением, сами того не понимая, делали все, чтобы усилить его и обострить.
То было время, когда любовь, чувства добрые и здоровые считались пошлостью и пережитком; никто не любил, но все жаждали и, как отравленные, припадали ко всему острому, раздирающему внутренности.
Девушки скрывали свою невинность, супруги - верность. Разрушение считалось хорошим вкусом, неврастения - признаком утонченности. Этому учили модные писатели, возникавшие в один сезон из небытия. Люди выдумывали себе пороки и извращения, лишь бы не прослыть пресными.
Таков был Петербург в 1914 году. Замученный бессонными ночами, оглушающий тоску свою вином, золотом, безлюбой любовью, надрывающими и бессильно-чувственными звуками танго - предсмертного гимна, - он жил словно в ожидании рокового и страшного дня. И тому были предвозвестники новое и непонятное лезло изо всех щелей.
2
- ...Мы ничего не хотим помнить. Мы говорим: довольно, повернитесь к прошлому задом! Кто там у меня за спиной? Венера Милосская? А что - ее можно кушать? Или она способствует ращению волос! Я не понимаю, для чего мне нужна эта каменная туша? Но искусство, искусство, брр! Вам все еще нравится щекотать себя этим понятием? Глядите по сторонам, вперед, под ноги. У вас на ногах американские башмаки! Да здравствуют американские башмаки! Вот искусство: красный автомобиль, гуттаперчевая шина, пуд бензину и сто верст в час. Это возбуждает меня пожирать пространство. Вот искусство: афиша в шестнадцать аршин, и на ней некий шикарный молодой человек в сияющем, как солнце, цилиндре. Это - портной, художник, гений сегодняшнего дня! Я хочу пожирать жизнь, а вы меня потчуете сахарной водицей для страдающих половым бессилием...
В конце узкого зала, за стульями, где тесно стояла молодежь с курсов и университета, раздался смех и хлопки. Говоривший, Сергей Сергеевич Сапожков, усмехаясь влажным ртом, надвинул на большой нос прыгающее пенсне и бойко сошел по ступенькам большой дубовой кафедры.
Сбоку, за длинным столом, освещенным двумя пятисвечными канделябрами, сидели члены общества "Философские вечера". Здесь были и председатель общества, профессор богословия Антоновский, и сегодняшний докладчик историк Вельяминов, и философ Борский, и лукавый писатель Сакунин.
Общество "Философские вечера" в эту зиму выдерживало сильный натиск со стороны мало кому известных, но зубастых молодых людей. Они нападали на маститых писателей и почтенных философов с такой яростью и говорили такие дерзкие и соблазнительные вещи, что старый особняк на Фонтанке, где помещалось общество, по субботам, в дни открытых заседаний, бывал переполнен.
Так было и сегодня. Когда Сапожков при рассыпавшихся хлопках исчез в толпе, на кафедру поднялся небольшого роста человек с шишковатым стриженым черепом, с молодым скуластым и желтым лицом - Акундин. Появился он здесь недавно, успех, в особенности в задних рядах зрительного зала, бывал у него огромный, и когда спрашивали: откуда и кто такой? - знающие люди загадочно улыбались. Во всяком случае, фамилия его была не Акундин, приехал он из-за границы и выступал неспроста.
Пощипывая редкую бородку, Акундин оглядел затихший зал, усмехнулся тонкой полоской губ и начал говорить.
В это время в третьем ряду кресел, у среднего прохода, подперев кулачком подбородок, сидела молодая девушка, в суконном черном платье, закрытом до шеи. Ее пепельные тонкие волосы были подняты над ушами, завернуты в большой узел и сколоты гребнем. Не шевелясь и не улыбаясь, она разглядывала сидящих за зеленым столом, иногда ее глаза подолгу останавливались, на огоньках свечей.
Когда Акундин, стукнув по дубовой кафедре, воскликнул: "Мировая экономика наносит первый удар железного кулака по церковному куполу", девушка Вздохнула не сильно и, приняв кулачок от покрасневшего снизу подбородка, положила в рот карамель.
Акундин говорил:
- ...А вы все еще грезите туманными снами о царствии божием на земле. А он, несмотря на все ваши усилия, продолжает спать. Или вы надеетесь, что он все-таки проснется и заговорит, как валаамова ослица? Да, он проснется, но разбудят его не сладкие голоса ваших поэтов, не дым из кадильниц, народ могут разбудить только фабричные свистки. Он проснется и заговорит, и голос его будет неприятен для слуха. Или вы надеетесь на ваши дебри и болота? Здесь можно подремать еще с полстолетия, верю. Но не называйте это мессианством. Это не то, что грядет, а то, что уходит. Здесь, в Петербурге, в этом великолепном зале, выдумали русского мужика. Написали о нем сотни томов и сочинили оперы. Боюсь, как бы эта забава не окончилась большой кровью...
Но здесь председатель остановил говорившего. Акундин слабо улыбнулся, вытащил из пиджака большой платок и вытер привычным движением череп и лицо. В конце зала раздались голоса:
- Пускай говорит!
- Безобразие закрывать человеку рот!
- Это издевательство!
- Тише вы, там, сзади!
- Сами вы тише!
Акундин продолжал:
- ...Русский мужик - точка приложения идей. Да. Но если эти идеи органически не связаны с его вековыми желаниями, с его первобытным понятием о справедливости, понятием всечеловеческим, то идеи падают, как семена на камень. И до тех пор, покуда не станут рассматривать русского мужика просто как человека с голодным желудком и натертым работою хребтом, покуда не лишат его наконец когда-то каким-то барином придуманных мессианских его особенностей, до тех пор будут трагически существовать два полюса: ваши великолепные идеи, рожденные в темноте кабинетов, и народ, о котором вы ничего не хотите знать... Мы здесь даже и не критикуем вас по существу. Было бы странно терять время на пересмотр этой феноменальной груды - человеческой фантазии. Нет. Мы говорим: спасайтесь, покуда не поздно. Ибо ваши идеи и ваши сокровища будут без сожаления выброшены в мусорный ящик истории...
Девушка в черном суконном платье не была расположена вдумываться в то, что говорилось с дубовой кафедры. Ей казалось, что все эти слова и споры, конечно, очень важны и многозначительны, но самое важное было иное, о чем эти люди не говорили...
За зеленым столом в это время появился новый человек. Он не спеша сел рядом с председателем, кивнул направо и налево, провел покрасневшей рукой по русым волосам, мокрым от снега, и, спрятав под стол руки, выпрямился, в очень узком черном сюртуке: худое матовое лицо, брови дугами, под ними, в тенях, - огромные серые глаза, и волосы, падающие шапкой. Точно таким Алексей Алексеевич Бессонов был изображен в последнем номере еженедельного журнала.
Девушка не видела теперь ничего, кроме этого почти отталкивающе-красивого лица. Она словно с ужасом внимала этим странным чертам, так часто снившимся ей в ветреные петербургские ночи.
Вот он, наклонив ухо к соседу, усмехнулся, и улыбка - простоватая, но в вырезах тонких ноздрей, в слишком женственных бровях, в какой-то особой нежной силе этого лица было вероломство, надменность и еще то, чего она понять не могла, но что волновало ее всего сильнее.
В это время докладчик Вельяминов, красный и бородатый, в золотых очках и с пучками золотисто-седых волос вокруг большого черепа, отвечал Акундину:
- Вы правы так же, как права лавина, когда обрушивается с гор. Мы давно ждем пришествия страшного века, предугадываем торжество вашей правды.
Вы овладеете стихией, а не мы. Но мы знаем, высшая справедливость, на завоевание которой вы скликаете фабричными гудками, окажется грудой обломков, хаосом, где будет бродить оглушенный человек. "Жажду" - вот что скажет он, потому что в нем самом не окажется ни капли божественной влаги. Берегитесь, - Вельяминов поднял длинный, как карандаш, палец и строго через очки посмотрел на ряды слушателей, - в раю, который вам грезится, во имя которого вы хотите превратить человека в живой механизм, в номер такой-то, - человека в номер, - в этом страшном раю грозит новая революция, самая страшная изо всех революций - революция Духа.
Акундин холодно проговорил с места:
- Человека в номер - это тоже идеализм.
Вельяминов развел над столом руками. Канделябр бросал блики на его лысину. Он стал говорить о грехе, куда отпадает мир, и о будущей страшной расплате. В зале покашливали.
Во время перерыва девушка пошла в буфетную и стояла у дверей, нахмуренная и независимая. Несколько присяжных поверенных с женами пили чай и громче, чем все люди, разговаривали. У печки знаменитый писатель, Чернобылин, ел рыбу с брусникой и поминутно оглядывался злыми пьяными глазами на проходящих. Две, средних лет, литературные дамы, с грязными шеями и большими бантами в волосах, жевали бутерброды у буфетного прилавка. В стороне, не смешиваясь со светскими, благообразно стояли батюшки. Под люстрой, заложив руки сзади под длинный сюртук, покачивался на каблуках полуседой человек с подчеркнуто растрепанными волосами - Чирва - критик, ждал, когда к нему кто-нибудь подойдет. Появился Вельяминов; одна из литературных дам бросилась к нему, вцепилась в рукав. Другая литературная дама вдруг перестала жевать, Отряхнула крошки, нагнула голову, расширила глаза. К ней подходил Бессонов, кланяясь направо и налево смиренным наклонением головы.
Девушка в черном всей своей кожей почувствовала, как подобралась под корсетом литературная дама. Бессонов говорил ей что-то с ленивой усмешкой. Она всплеснула полными руками и захохотала, подкатывая глаза.
Девушка дернула плечиком и пошла из буфета. Ее окликнули. Сквозь толпу к ней протискивался черноватый истощенный юноша, в бархатной куртке, радостно кивал, от удовольствия морщил нос и взял ее за руку. Его ладонь была влажная, и на лбу влажная прядь волос, и влажные длинные черные глаза засматривали с мокрой нежностью. Его звали Александр Иванович Жиров. Он сказал:
- Вот? Что вы тут делаете, Дарья Дмитриевна?
- То же, что и вы, - ответила она, освобождая руку, сунула ее в муфту и там вытерла о платок.
Он захихикал, глядя еще нежнее:
- Неужели и на этот раз вам не понравился Сапожков? Он говорил сегодня, как пророк. Вас раздражает его резкость и своеобразная манера выражаться. Но самая сущность его мысли - разве это не то, чего мы все втайне хотим, но сказать боимся? А он смеет. Вот:
Каждый молод, молод, молод.
В животе чертовский голод,
Будем лопать пустоту...
Необыкновенно, ново и смело, Дарья Дмитриевна, разве вы сами не чувствуете, - новое, новое прет! Наше, новое, жадное, смелое. Вот тоже и Акундин. Он слишком логичен, но как вбивает гвозди! Еще две, три таких зимы, - и все затрещит, полезет по швам, - очень хорошо!
Он говорил тихим голосом, сладко и нежно улыбаясь. Даша чувствовала, как все в нем дрожит мелкой дрожью, точно от ужасного возбуждения. Она не дослушала, кивнула головой и стала протискиваться к вешалке.
Сердитый швейцар с медалями, таская вороха шуб и калош, не обращал внимания на Дашин протянутый номерок. Ждать пришлось долго, в ноги дуло из пустых с махающими дверями сеней, где стояли рослые, в синих мокрых кафтанах, извозчики и весело и нагло предлагали выходящим:
- Вот на резвой, ваше сясь!
- Вот по пути, на Пески!
Вдруг за Дашиной спиной голос Бессонова проговорил раздельно и холодно:
- Швейцар, шубу, шапку и трость.
Даша почувствовала, как легонькие иголочки пошли по спине. Она быстро повернула голову и прямо взглянула Бессонову в глаза. Он встретил ее взгляд спокойно, как должное, но затем веки его дрогнули, в серых глазах появилась живая влага, они словно подались, и Даша почувствовала, как у нее затрепетало сердце.
- Если не ошибаюсь, - проговорил он, наклоняясь к ней, - мы встречались у вашей сестры?
Даша сейчас же ответила дерзко:
- Да. Встречались.
Выдернула у швейцара шубу и побежала к парадным дверям. На улице мокрый и студеный ветер подхватил ее платье, обдал ржавыми каплями. Даша до глаз закуталась в меховой воротник. Кто-то, перегоняя, проговорил ей над ухом:
- Ай да глазки!
Даша быстро шла по мокрому асфальту, по зыбким полосам электрического света. Из распахнувшейся двери ресторана вырвались вопли скрипок - вальс. И Даша, не оглядываясь, пропела в косматый мех муфты:
- Ну, не так-то легко, не легко, не легко!
3
Расстегивая в прихожей мокрую шубу, Даша спросила у горничной:
- Дома никого нет, конечно?
Великий Могол, - так называли горничную Лушу за широкоскулое, как у идола, сильно напудренное лицо, - глядя в зеркало, ответила тонким голосом, что барыни действительно дома нет, а барин дома, в кабинете, и ужинать будет через полчаса.
Даша прошла в гостиную, села у рояля, положила ногу на ногу и охватила колено.
Зять, Николай Иванович, дома, - значит, поссорился с женой, надутый и будет жаловаться. Сейчас - одиннадцать, и часов до трех, покуда не заснешь, делать нечего. Читать, но что?. И охоты нет. Просто сидеть, думать - себе дороже станет. Вот, в самом деле, как жить иногда неуютно.
Даша вздохнула, открыла крышку рояля и, сидя боком, одною рукою начала разбирать Скрябина. Трудновато приходится человеку в таком неудобном возрасте, как девятнадцать лет, да еще девушке, да еще очень и очень неглупой, да еще по нелепой какой-то чистоплотности слишком суровой с теми, - а их было немало, - кто выражал охоту развеивать девичью скуку.
В прошлом году Даша приехала из Самары в Петербург на юридические курсы и поселилась у старшей сестры, Екатерины Дмитриевны Смоковниковой. Муж ее был адвокат, довольно известный; жили они шумно и широко.
Даша была моложе сестры лет на пять; когда Екатерина Дмитриевна выходила замуж, Даша была еще девочкой; последние годы сестры мало виделись, и теперь между ними начались новые отношения: у Даши влюбленные, у Екатерины Дмитриевны - нежно любовные.
Первое время Даша подражала сестре во всем, восхищалась ее красотой, вкусами, уменьем вести себя с людьми. Перед Катиными знакомыми она робела, иным от застенчивости говорила дерзости. Екатерина Дмитриевна старалась, чтобы дом ее был всегда образцом вкуса и новизны, еще не ставшей достоянием улицы; она не пропускала ни одной выставки и покупала футуристические картины. В последний год из-за этого у нее происходили бурные разговоры с мужем, потому что Николай Иванович любил живопись идейную, а Екатерина Дмитриевна со всей женской пылкостью решила лучше пострадать за новое искусство, чем прослыть отсталой.
Даша тоже восхищалась этими странными картинами, развешанными в гостиной, хотя с огорчением думала иногда, что квадратные фигуры с геометрическими лицами, с большим, чем нужно, количеством рук и ног, глухие краски, как головная боль, - вся эта чугунная, циническая поэзия слишком высока для ее тупого воображения.
Каждый вторник у Смоковниковых, в столовой из птичьего глаза, собиралось к ужину шумное и веселое общество. Здесь были разговорчивые адвокаты, женолюбивые и внимательно следящие за литературными течениями; два или три журналиста, прекрасно понимающие, как нужно вести внутреннюю и внешнюю политику; нервно расстроенный критик Чирва, подготовлявший очередную литературную катастрофу. Иногда спозаранку приходили молодые поэты, оставлявшие тетради со стихами в прихожей, в пальто. К началу ужина в гостиной появлялась какая-нибудь знаменитость, шла не спеша приложиться к хозяйке и с достоинством усаживалась в кресло. В средине ужина бывало слышно, как в прихожей с грохотом снимали кожаные калоши и бархатный голос произносил:
"Приветствую Тебя, Великий Могол!" - и затем над стулом хозяйки склонялось бритое, с отвислыми жабрами, лицо любовника-резонера:
- Катюша, - лапку!
Главным человеком для Даши во время этих ужинов была сестра. Даша негодовала на тех, кто был мало внимателен к милой, доброй и простодушной Екатерине Дмитриевне, к тем же, кто бывал слишком внимателен, ревновала, глядела на виноватого злыми глазами.
Понемногу она начала разбираться в этом кружащем непривычную голову множестве лиц. Помощников присяжных поверенных она теперь презирала: у них, кроме мохнатых визиток, лиловых галстуков да проборов через всю голову, ничего не было важного за душой. Любовника-резонера она ненавидела: он не имел права сестру звать Катей, Великого Могола - Великим Моголом, не имел никакого основания, выпивая рюмку водки, щурить отвислые глаза на Дашу и приговаривать:
"Пью за цветущий миндаль!"
Каждый раз при этом Даша задыхалась от злости.
Щеки у нее действительно были румяные, и ничем этот проклятый миндальный цвет согнать было нельзя, и Даша чувствовала себя за столом вроде деревянной матрешки.
На лето Даша не поехала к отцу в пыльную и знойную Самару, а с радостью согласилась остаться у сестры на взморье, в Сестрорецке. Там были те же люди, что и зимой, только все виделись чаще, катались на лодках, купались, ели мороженое в сосновом бору, слушали по вечерам музыку и шумно ужинали на веранде курзала, под звездами.
Екатерина Дмитриевна заказала Даше белое, вышитое гладью платье, большую шляпу из белого газа с черной лентой и широкий шелковый пояс, чтобы завязывать большим бантом на спине, и в Дашу неожиданно, точно ему вдруг раскрыли глаза, влюбился помощник зятя - Никанор Юрьевич Куличек.
Но он был из "презираемых". Даша возмутилась, позвала его в лес и там, не дав ему сказать в оправдание ни одного слова (он только вытирался платком, скомканным в кулаке), наговорила, что она не позволит смотреть на себя, как на какую-то "самку", что она возмущена, считает его личностью с развращенным воображением и сегодня же пожалуется зятю.
Зятю она нажаловалась в тот же вечер. Николай Иванович выслушал ее до конца, поглаживая холеную бороду и с удивлением взглядывая на миндальные от негодования Дашины щеки, на гневно дрожащую большую шляпу, на всю тонкую, беленькую Дашину фигуру, затем сел на песок у воды и начал хохотать, вынул платок, вытирал глаза, приговаривая:
- Уйди, Дарья, уйди, умру!
Даша ушла, ничего не понимая, смущенная и расстроенная. Куличек теперь не смел даже глядеть на нее, худел и уединялся. Дашина честь была спасена. Но вся эта история неожиданно взволновала в ней девственно дремавшие чувства. Нарушилось тонкое равновесие, точно во всем Дашином теле, от волос до пяток, зачался какой-то второй человек, душный, мечтательный, бесформенный и противный. Даша чувствовала его всей своей кожей и мучилась, как от нечистоты; ей хотелось смыть с себя эту невидимую паутину, вновь стать свежей, прохладной, легкой.
Теперь по целым часам она играла в теннис, по два раза на дню купалась, вставала ранним утром, когда на листьях еще горели большие капли росы, от лилового, как зеркало, моря шел пар и на пустой веранде расставляли влажные столы, мели сырые песчаные дорожки.
Но, пригревшись на солнышке или ночью в мягкой постели, второй человек оживал, осторожно пробирался к сердцу и сжимал его мягкой лапкой. Его нельзя было ни отодрать, ни смыть с себя, как кровь с заколдованного ключа Синей Бороды.
Все знакомые, а первая - сестра, стали находить, что Даша очень похорошела за это лето и словно хорошеет с каждым днем. Однажды Екатерина Дмитриевна, зайдя утром к сестре, сказала:
- Что же это с нами дальше-то будет?
- А что, Катя?
Даша в рубашке сидела на постели, закручивала большим узлом волосы.
- Уж очень хорошеешь, - что дальше-то будем делать?
Даша строгими, "мохнатыми" глазами поглядела на сестру и отвернулась. Ее щека и ухо залились румянцем.
- Катя, я не хочу, чтобы ты так говорила, мне это неприятно понимаешь?
Екатерина Дмитриевна села на кровать, щекою прижалась к Дашиной голой спине и засмеялась, целуя между лопатками.
- Какие мы рогатые уродились: ни в ерша, ни в ежа, ни в дикую кошку.
Однажды на теннисной площадке появился англичанин - худой, бритый, с выдающимся подбородком и детскими глазами. Одет он был до того безукоризненно, что несколько молодых людей из свиты Екатерины Дмитриевны впали в уныние. Даше он предложил партию и играл, как машина. Даше казалось, что он за все время ни разу на нее не взглянул - глядел мимо. Она проиграла и предложила вторую партию. Чтобы было ловчее, - засучила рукава белой блузки. Из-под пикейной ее шапочки выбилась прядь волос, она ее не поправляла. Отбивая сильным дрейфом над самой сеткой мяч, Даша думала:
"Вот ловкая русская девушка с неуловимой грацией во всех движениях, и румянец ей к лицу".
Англичанин выиграл и на этот раз, поклонился Даше - был он совсем сухой, - закурил душистую папироску и сел невдалеке, спросив лимонаду.
Играя третью партию со знаменитым гимназистом, Даша несколько раз покосилась в сторону англичанина, - он сидел за столиком, охватив у щиколотки ногу в шелковом носке, положенную на колено, сдвинув соломенную шляпу на затылок, и, не оборачиваясь, глядел на море.
Ночью, лежа в постели, Даша все это припомнила, ясно видела себя, прыгавшую по площадке, красную, с выбившимся клоком волос, и расплакалась от уязвленного самолюбия и еще чего-то, бывшего сильнее ее самой.
С этого дня она перестала ходить на теннис. Однажды Екатерина Дмитриевна ей сказала:
- Даша, мистер Беильс о тебе справляется каждый день, - почему ты не играешь?
Даша раскрыла рот - до того вдруг испугалась. Затем с гневом сказала, что не желает слушать "глупых сплетен", что никакого мистера Беильса не знает и знать не хочет, и он вообще ведет себя нагло, если думает, будто она из-за него не играет в "этот дурацкий теннис". Даша отказалась от обеда, взяла в карман хлеба и крыжовнику и ушла в лес, и в пахнущем горячею смолою сосновом бору, бродя между высоких и красных стволов, шумящих вершинами, решила, что нет больше возможности скрывать жалкую истину: влюблена в англичанина и отчаянно несчастна.
Так, понемногу поднимая голову, вырастал в Даше второй человек. Вначале его присутствие было отвратительно, как нечистота, болезненно, как разрушение. Затем Даша привыкла к этому сложному состоянию, как привыкают после лета, свежего ветра, прохладной воды - затягиваться зимою в корсет и суконное платье.
Две недели продолжалась ее самолюбивая влюбленность в англичанина. Даша ненавидела себя и негодовала на этого человека. Несколько раз издали видела, как он лениво и ловко играл в теннис, как ужинал с русскими моряками, и в отчаянии думала, что он самый обаятельный человек на свете.
А потом появилась около него высокая, худая девушка, одетая в белую фланель, - англичанка, его невеста, - и они уехали. Даша не спала целую ночь, возненавидела себя лютым отвращением и под утро решила, что пусть это будет ее последней ошибкой в жизни.
На этом она успокоилась, а потом ей стало даже удивительно, как все это скоро и легко прошло. Но прошло не все. Даша чувствовала теперь, как тот второй человек - точно слился с ней, растворился в ней, исчез, и она теперь вся другая - и легкая и свежая, как прежде, - но точно вся стала мягче, нежнее, непонятнее, и словно кожа стала тоньше, и лица своего она не узнавала в зеркале, и Особенно другими стали глаза, замечательные глаза, посмотришь в них - голова закружится.
В середине августа Смоковниковы вместе с Дашей переехали в Петербург, в свою большую квартиру на Пантелеймоновской. Снова начались вторники, выставки картин, громкие премьеры в театрах и скандальные процессы на суде, покупки картин, увлечение стариной, поездки на всю ночь в "Самарканд", к цыганам. Опять появился любовник-резонер, скинувший на минеральных водах двадцать три фунта весу, и ко всем этим беспокойным удовольствиям прибавились неопределенные, тревожные и радостные слухи о том, что готовится какая-то перемена.
Даше некогда было теперь ни думать, ни чувствовать помногу: утром лекции, в четыре - прогулка с сестрой, вечером - театры, концерты, ужины, люди - ни минуты побыть в тишине.
В один из вторников, после ужина, когда пили ликеры, в гостиную вошел Алексей Алексеевич Бессонов. Увидев его в дверях, Екатерина Дмитриевна-залилась яркой краской. Общий разговор прервался. Бессонов сел на диван и принял из рук Екатерины Дмитриевны чашку с кофе.
К нему подсели знатоки литературы - два присяжных поверенных, но он, глядя на хозяйку длинным, странным взором, неожиданно заговорил о том, что искусства вообще никакого нет, а есть шарлатанство, факирский фокус, когда обезьяна лезет на небо по веревке.
"Никакой поэзии нет. Все давным-давно умерло, - и люди и искусство. А Россия - падаль, и стаи воронов на ней, на вороньем пиру. А те, кто пишет стихи, все будут в аду".
Он говорил негромко, глуховатым голосом. На злом бледном лице его розовели два пятна. Мягкий воротник был помят, и сюртук засыпан пеплом. Из чашечки, которую он держал в руке, лился кофе на ковер.
Знатоки литературы затеяли было спор, но Бессонов, не слушая их, следил потемневшими глазами за Екатериной Дмитриевной. Затем поднялся, подошел к ней, и Даша слышала, как он сказал:
- Я плохо переношу общество людей. Позвольте мне уйти.
Она робко попросила его почитать. Он замотал головой и, прощаясь, так долго оставался прижатым к руке Екатерины Дмитриевны, что у нее порозовела спина.
После его ухода начался спор. Мужчины единодушно высказывались: "Все-таки есть некоторые границы, и нельзя уж так явно презирать наше общество". Критик Чирва подходил ко всем и повторял: "Господа, он был пьян в лоск". Дамы же решили: "Пьян ли был Бессонов или просто в своеобразном настроении, - все равно он волнующий человек, пусть это всем будет известно".
На следующий день, за обедом, Даша сказала, что Бессонов ей представляется одним из тех "подлинных" людей, чьими переживаниями, грехами, вкусами, как отраженным светом, живет, например, весь кружок Екатерины Дмитриевны. "Вот, Катя, я понимаю, от такого человека можно голову потерять".
Николай Иванович возмутился: "Просто тебе, Даша, ударило в нос, что он знаменитость". Екатерина Дмитриевна промолчала. У Смоковниковых Бессонов больше не появлялся. Прошел слух, что он пропадает за кулисами у актрисы Чародеевой. Куличек с товарищами ходили смотреть эту самую Чародееву и были разочарованы: худа, как мощи, - одни кружевные юбки.
Однажды Даша встретила Бессонова на выставке. Он стоял у окна и равнодушно перелистывал каталог, а перед ним, как перед чучелом из паноптикума, стояли две коренастые курсистки и глядели на него с застывшими улыбками. Даша медленно прошла мимо и уже в другой зале села на стул, - неожиданно устали ноги, и было грустно.
После этого Даша купила карточку Бессонова и поставила на стол. Его стихи - три белых томика - вначале произвели на нее впечатление отравы: несколько дней она ходила сама не своя, точно стала соучастницей какого-то злого и тайного дела. Но читая их и перечитывая, она стала наслаждаться именно этим болезненным ощущением, словно ей нашептывали - забыться, обессилеть, расточить, что-то драгоценное, затосковать по тому, чего никогда не бывает.
Из-за Бессонова она начала бывать на "Философских вечерах". Он приезжал туда поздно, говорил редко, но каждый раз Даша возвращалась домой взволнованная и была рада, когда дома - гости. Самолюбие ее молчало.
Сегодня пришлось в одиночестве разбирать Скрябина. Звуки, как ледяные шарики, медленно падают в грудь, в глубь темного озера без дна. Упав, колышут влагу и тонут, а влага приливает и отходит, и там, в горячей темноте, гулко, тревожно ударяет сердце, точно скоро, скоро, сейчас, в это мгновение, должно произойти что-то невозможное.
Даша опустила руки на колени и подняла голову. В мягком свете оранжевого абажура глядели со стен багровые, вспухшие, оскаленные, с выпученными глазами лица, точно призраки первозданного хаоса, жадно облепившие в первый день творения ограду райского сада.
- Да, милостивая государыня, плохо наше дело, - сказала Даша. Слева направо стремительно проиграла гаммы, без стука закрыла крышку рояля, из японской коробочки вынула папироску, закурила, закашлялась и смяла ее в пепельнице.
- Николай Иванович, который час? - крикнула Даша так, что было слышно через четыре комнаты.
В кабинете что-то упало, но не ответили. Появилась Великий Могол и, глядя в зеркало, сказала, что ужин подан.
В столовой Даша села перед вазой с увядшими цветами и принялась их ощипывать на скатерть. Могол подала чай, холодное мясо и яичницу. Появился наконец Николай Иванович в новом синем костюме, но без воротничка. Волосы его были растрепаны, на бороде, отогнутой влево, висела пушинка с диванной подушки.
Николай Иванович хмуро кивнул Даше, сел в конце стола, придвинул сковородку с яичницей и жадно стал есть.
Потом он облокотился о край стола, подпер большим волосатым кулаком щеку, уставился невидящими глазами на кучу оборванных лепестков и проговорил голосом низким и почти ненатуральным:
- Вчера ночью твоя сестра мне изменила.
4
Родная сестра, Катя, сделала что-то страшное и непонятное, черного цвета. Вчера ночью ее голова лежала на подушке, отвернувшись от всего живого, родного, теплого, а тело было раздавлено, развернуто. Так, содрогаясь, чувствовала Даша то, что Николай Иванович назвал изменой. И ко всему Кати не было дома, точно ее и на свете больше не существует.
В первую минуту Даша обмерла, в глазах потемнело. Не дыша, она ждала, что Николай Иванович либо зарыдает, либо закричит как-нибудь страшно. Но он ни слова не прибавил к своему сообщению и вертел в пальцах подставку для вилок. Взглянуть ему в лицо Даша не смела.
Затем, после очень долгого молчания, он с грохотом отодвинул стул и ушел в кабинет. "Застрелится", - подумала Даша. Но и этого не случилось. С острой и мгновенной жалостью она вспомнила, какая у него волосатая большая рука на столе. Затем он уплыл из ее зрения, и Даша только повторяла: "Что же делать? Что делать?" В голове звенело, - все, все, все было изуродовано и разбито.
Из-за суконной занавески появилась Великий Могол с подносом, и Даша, взглянув на нее, вдруг поняла, что теперь никакого больше Великого Могола не будет. Слезы залили ей глаза, она крепко сжала зубы и выбежала в гостиную.
Здесь все до мелочей было с любовью расставлено и развешано Катиными руками. Но Катина душа ушла из этой комнаты, и все в ней стало диким и нежилым. Даша села на диван. Понемногу ее взгляд остановился на недавно купленной картине. И в первый раз она увидела и поняла, что там было изображено.
Нарисована была голая женщина, гнойно-красного цвета, точно с содранной кожей. Рот - сбоку, носа не было совсем, вместо него - треугольная дырка, голова - квадратная, и к ней приклеена тряпка - настоящая материя. Ноги, как поленья - на шарнирах. В руке цветок. Остальные подробности ужасны. И самое страшное было угол, в котором она сидела раскорякой, - глухой и коричневый. Картина называлась "Любовь". Катя называла ее современной Венерой.
"Так вот почему Катя так восхищалась этой окаянной бабой. Она сама теперь такая же - с цветком, в углу". Даша легла лицом в подушку и, кусая ее, чтобы не кричать, заплакала. Некоторое время спустя в гостиной появился Николай Иванович. Расставив ноги, сердито зачиркал зажигательницей, подошел к роялю и стал тыкать в клавиши. Неожиданно вышел - "чижик". Даша похолодела. Николай Иванович хлопнул крышкой и сказал:
- Этого надо было ожидать.
Даша несколько раз про себя повторила эту фразу, стараясь понять, что она означает. Внезапно в прихожей раздался резкий звонок. Николай Иванович взялся за бороду, но, произнеся сдавленным голосом: "О-о-о!" - ничего не сделал и быстро ушел в кабинет. По коридору простукала, как копытами, Великий Могол. Даша соскочила с дивана, - в глазах было темно, так билось сердце, - и выбежала в прихожую.
Там неловкими от холода пальцами Екатерина Дмитриевна развязывала лиловые ленты мехового капора и морщила носик. Сестре она подставила холодную розовую щеку для поцелуя, но, когда ее никто не поцеловал, тряхнула головой, сбрасывая капор, и пристально серыми глазами взглянула на сестру.
- У вас что-нибудь произошло? Вы поссорились? - спросила она низким, грудным, всегда таким очаровательно милым голосом.
Даша стала глядеть на кожаные калоши Николая Ивановича, они назывались в доме "самоходами" и сейчас стояли сиротски. У нее дрожал подбородок.
- Нет, ничего не произошло, просто я так.
Екатерина Дмитриевна медленно расстегнула большие пуговицы беличьей шубки, движением голых плеч освободилась от нее, и теперь была вся теплая, нежная и усталая. Расстегивая гамаши, она низко наклонилась, говоря:
- Понимаешь, покуда нашла автомобиль, промочила ноги.
Тогда Даша, продолжая глядеть на калоши Николая Ивановича, спросила сурово:
- Катя, где ты была?
- На литературном ужине, моя милая, в честь, ей-богу, даже не знаю кого. Все то же самое. Устала до смерти и хочу спать.
И она пошла в столовую. Там, бросив на скатерть кожаную сумку и вытирая платком носик, спросила:
- Кто это нащипал цветов? А где Николай Иванович, спит?
Даша была сбита с толку: сестра ни с какой стороны не походила на окаянную бабу и была не только не чужая, а чем-то особенно сегодня близкая, так бы ее всю и погладила.
Но все же с огромным присутствием духа, царапая ногтем скатерть в том именно месте, где полчаса тому назад Николай Иванович ел яичницу, Даша сказала:
- Катя!
- Что, миленький?
- Я все знаю.
- Что ты знаешь? Что случилось, ради бога?
Екатерина Дмитриевна села к столу, коснувшись коленями Дашиных ног, и с любопытством глядела на нее снизу вверх.
Даша сказала:
- Николай Иванович мне все открыл.
И не видела, какое было лицо у сестры, что с ней происходило.
После молчания, такого долгого, что можно было умереть, Екатерина Дмитриевна проговорила злым голосом:
- Что же такое потрясающее сообщил про меня Николай Иванович?
- Катя, ты знаешь.
- Нет, не знаю.
Она сказала это "не знаю" так, словно получился ледяной шарик.
Даша сейчас же опустилась у ее ног.
- Так, может быть, это неправда? Катя, родная, милая, красивая моя сестра, скажи, - ведь это все неправда? - И Даша быстрыми поцелуями касалась Катиной нежной, пахнущей духами руки с синеватыми, как ручейки, жилками.
- Ну конечно, неправда, - ответила Екатерина Дмитриевна, устало закрывая глаза, - а ты и плакать сейчас же. Завтра глаза будут красные, носик распухнет.
Она приподняла Дашу и надолго прижалась губами к ее волосам.
- Слушай, я дура! - прошептала Даша в ее грудь.
В это время громкий и отчетливый голос Николая Ивановича проговорил за дверью кабинета:
- Она лжет!
Сестры быстро обернулись, но дверь была затворена. Екатерина Дмитриевна сказала:
- Иди-ка ты спать, ребенок. А я пойду выяснять отношения. Вот удовольствие, в самом деле, - едва на ногах стою.
Она проводила Дашу до ее комнаты, рассеянно поцеловала, потом вернулась в столовую, где захватила сумочку, поправила гребень и тихо, пальцем, постучала в дверь кабинета:
- Николай, отвори, пожалуйста.
На это ничего не ответили. Было зловещее молчание, затем фыркнул нос, повернули ключ, и Екатерина Дмитриевна, войдя, увидела широкую спину мужа, который, не оборачиваясь, шел к столу, сел в кожаное кресло, взял слоновой кости нож и резко провел им вдоль разгиба книги (роман Вассермана "Сорокалетний мужчина").
Все это делалось так, будто Екатерины Дмитриевны в комнате нет.
Она села на, диван, одернула юбку на ногах и, спрятав носовой платочек в сумку, щелкнула замком.