Выбранные места из переписки с друзьями автор. «Размышления над прочитанной книгой. Выбранные места из переписки с друзьями Н. В. Гоголя

«Выбранные места из переписки с друзьями» - центральное произведение позднего Гоголя, в котором как в фокусе собраны и сконцентрированы все проблемы его писательской и житейской биографии. Книга вышла из печати в самом начале 1847 года. О замысле ее Гоголь впервые сообщает в письме к Александре Осиповне Смирновой из Франкфурта от 2 апреля (н. ст.) 1845 года: «Это будет небольшое произведение и не шумное по названию в отношении к нынешнему свету, но нужное для многих…» Год спустя, в письме к Николаю Языкову он снова говорит о своем замысле: «Я как рассмотрел все то, что писал разным лицам в последнее время, особенно нуждавшимся и требовавшим от меня душевной помощи, вижу, что из этого может составиться книга, полезная людям, страждущим на разных поприщах… Я попробую издать, прибавив кое-что вообще о литературе».

В это время Гоголь уже работает над книгой, что видно из письма к Языкову от 5 мая (н. ст.) 1846 года: «Я не оставляю намерения издать выбранные места из писем, а потому, может быть, буду сообщать тебе отныне почаще те мысли, которые нужно будет пустить в общий обиход». В том же 1846 году Гоголь набрасывает в записной книжке план будущей книги, в которой, как он надеялся, ему удастся разрешить свою важнейшую писательскую задачу.

Наиболее напряженное время работы над книгой - лето и осень 1846 года (почти половина писем датирована этим годом). Гоголь переделывает письма (возможно, часть из них он сохранил в черновиках, другие были возвращены ему корреспондентами) и пишет новые главы. Одни представляют собой статьи, другие - послания, адресованные конкретным и неким обобщенным лицам. Среди немногих, посвященных в замысел, был Василий Жуковский, которому Гоголь читал две последние главы.

Книга была написана быстро - как бы на одном дыхании. «Вдруг остановились самые тяжкие недуги, вдруг отклонились все помешательства в работе, и продолжалось все это до тех пор, покуда не кончилась последняя строка труда» (из письма к Петру Плетневу от 20 октября (н. ст.) 1846 года). Здесь же Гоголь объясняет происхождение той легкости, с которой он на этот раз работал: «…я действовал твердо во имя Бога, когда составлял мою книгу, во славу Его святого имени взял перо, а потому и расступились перед мною все преграды…»

Посылая 30 июля (н. ст.) 1846 года Плетневу в Петербург первую тетрадь рукописи, Гоголь требует: «Все свои дела в сторону, и займись печатаньем этой книги под названием: «Выбранные места из переписки с друзьями». Она нужна, слишком нужна всем - вот что покаместь могу сказать; все прочее объяснит тебе сама книга…» Гоголь настолько уверен в успехе, что советует Плетневу запасать бумагу для второго издания, которое, по его убеждению, последует незамедлительно: «…книга эта разойдется более, чем все мои прежние сочинения, потому что это до сих пор моя единственная дельная книга».

Узнав о возникших цензурных затруднениях, Гоголь просит Смирнову, которая жила тогда в Калуге, съездить в Петербург и предпринять необходимые шаги для устранения препятствий, а Плетневу предлагает в случае осложнения с цензором представить книгу Государю на прочтение в корректурных листах: «Дело мое - правда и польза, и я верю, что моя книга будет вся им пропущена».

Первый и весьма ощутимый удар нанесла книге цензура: пять писем-статей были исключены вовсе, в других сделаны купюры и исправлены отдельные места. Встревоженный и огорченный Гоголь жалуется графине Анне Михайловне Виельгорской: «В этой книге все было мною рассчитано и письма размещены в строгой последовательности, чтобы дать возможность читателю быть постепенно введену в то, что теперь для него дико и непонятно. Связь разорвана. Книга вышла какой-то оглодыш» (из письма от 6 февраля (н. ст.) 1847 года).

Гоголь решает представить непропущенные главы Государю и просит Плетнева устроить это через Смирнову и графа Михаила Юрьевича Виельгорского; составлено было даже письмо к царю, но Плетнев отговорил его от этого шага. Гоголь надеялся выпустить книгу вторым изданием, в полном виде, однако этим надеждам сбыться было не суждено.

В русской литературе трудно найти другое произведение, о котором было бы высказано столько резких суждений, пристрастных оценок и полемических заявлений, как о «Выбранных местах из переписки с друзьями». Уже февральский номер петербургского журнала «Финский Вестник» сообщал читателям: «Ни одна книга в последнее время не возбуждала такого шумного движения в литературе и обществе, ни одна не послужила поводом к столь многочисленным и разнообразным толкам…» Спустя год Степан Шевырев в «Москвитянине» как бы подытоживал впечатление от разговоров по тому же поводу: «В течение двух месяцев по выходе книги она составляла любимый, живой предмет всеобщих разговоров. В Москве не было вечерней беседы, разумеется, в тех кругах, куда проникают мысль и литература, где бы не толковали об ней, не раздавались бы жаркие споры, не читались бы из нее отрывки».

Однако весь этот шум вынес на поверхность немало духовных вопросов и таких тонкостей общественной и частной жизни, о которых интеллигенция того времени почти или вовсе не задумывалась. Гоголь как бы пробил полынью в толще льда и так или иначе открыл доступ к живительной влаге.

В спорах быстро выявилась преобладающая тенденция - неприятие книги. Ее решительно осудили А. И. Герцен, В. Г. Белинский и другие люди западнического направления (Т. Н. Грановский, И. С. Тургенев, В. П. Боткин, П. В. Анненков). В славянофильских кругах книга Гоголя была принята по-разному. Так, Алексей Степанович Хомяков защищал ее, а семья Аксаковых в мнениях о ней разделилась. Сергей Тимофеевич, глава этой семьи, выговаривал Гоголю: «Вы грубо и жалко ошиблись. Вы совершенно сбились, запутались, противоречите сами себе беспрестанно и, думая служить Небу и человечеству, - оскорбляете и Бога и человека» . Его сын Константин усмотрел в книге некую ложь: «Ложь не в смысле обмана и не в смысле ошибки - нет, а в смысле неискренности прежде всего. Это внутренняя неправда человека с самим собою…» . Иван Аксаков, напротив, считал, что «Гоголь прав и является в этой книге как идеал художника-христианина…» .

Авторитетнейший из мыслящих москвичей Петр Яковлевич Чаадаев, как всегда, имел своеобразное мнение. «При некоторых страницах слабых, а иных и даже грешных, - писал он князю Петру Андреевичу Вяземскому, - в книге его (Гоголя. - В. В. ) находятся страницы красоты изумительной, полные правды беспредельной, страницы такие, что, читая их, радуешься и гордишься, что говоришь на том языке, на котором такие вещи говорятся» .

На «Выбранные места…» откликнулись почти все журналы и газеты. В мартовских номерах «Московского Городского Листка» была напечатана статья Аполлона Григорьева «Гоголь и его последняя книга» - первая по времени попытка истолкования «Переписки». Разбирая «странную», по его слову, книгу Гоголя, критик утверждал, что она есть болезненный момент в духовном развитии автора, но самую болезненность считал характерной для эпохи и величайшей заслугой Гоголя находил мысль о необходимости для всякой личности «собрания себя всего в самого себя».

Одним из первых Аполлон Григорьев выступил против деления Гоголя на раннего и позднего, гениального художника и слабого мыслителя, пытаясь показать новую книгу писателя как закономерный результат всего его предшествующего развития. Гоголь, однако, не нашел в этом выступлении ничего полезного. «Статья Григорьева довольно молодая, - писал он Шевыреву из Марселя 25 мая (н. ст.) 1847 года, - говорит больше в пользу критика, чем моей книги».

В конце апреля 1847 года в «Санкт-Петербургских Ведомостях» появилась большая статья князя Вяземского «Языков. - Гоголь», посвященная двум событиям в литературном мире - смерти поэта Николая Языкова и выходу «Выбранных мест из переписки с друзьями». «Как ни оценивай этой книги, - писал Вяземский, - с какой точки зрения ни смотри на нее, а все придешь к тому заключению, что книга в высшей степени замечательная. Она событие литературное и психологическое».

Подробному и язвительному разбору подверг «Выбранные места…» литератор Николай Павлов в «Московских Ведомостях» за март - апрель 1847 года. Примерно тогда же появились статьи Леопольда Бранта, барона Розена, Фаддея Булгарина, Осипа Сенковского и других. Это все была мелочная, придирчивая критика. Независимо от того, хвалили они Гоголя или ругали, их писания носили поверхностный характер.

Новое умонастроение Гоголя, впервые столь явственно отразившееся в книге, для многих стало полной неожиданностью. Князь Вяземский не без остроумия писал по этому поводу Шевыреву в марте 1847 года: «…наши критики смотрят на Гоголя, как смотрел бы барин на крепостного человека, который в доме его занимал место сказочника и потешника и вдруг сбежал из дома и постригся в монахи» .

Одним из первых на книгу отозвался Виссарион Белинский. В февральском номере «Современника» (вышел 7 февраля) появилась его рецензия, которая заканчивалась словами: «Горе человеку, которого сама природа создала художником, горе ему, если, недовольный своею дорогою, он ринется в чуждый ему путь! На этом новом пути ожидает его неминуемое падение, после которого не всегда бывает возможно возвращение на прежнюю дорогу…»

Эта рецензия подверглась сокращению как со стороны редакции журнала, так и со стороны цензуры. В том же феврале 1847 года Белинский писал Василию Боткину: «Статья о гнусной книге Гоголя могла бы выйти замечательно хорошею, если бы я в ней мог, зажмурив глаза, отдаться моему негодованию и бешенству…» Этим неблаговидным чувствам Белинский вполне предался в своем известном письме к Гоголю из Зальцбрунна от 15 июля (н. ст.) 1847 года. Он считал, что Гоголь изменил своему дарованию и убеждениям. Бросил ему обвинения в лицемерии и даже корысти, утверждая, что «гимны властям предержащим хорошо устраивают набожного автора» и что книга написана с целью попасть в наставники к сыну наследника престола; в языке книги он видел падение таланта и недвусмысленно намекал на умопомрачение Гоголя. Но главный пункт, на который нападал критик и который является центральным в книге, был вопрос о религиозном будущем народа.

«По-вашему, русский народ самый религиозный в мире: ложь!.. - писал Белинский. - Приглядитесь пристальнее и вы увидите, что это по натуре своей глубоко атеистический народ. В нем еще много суеверия, но нет и следа религиозности… Мистическая экзальтация вовсе не в его натуре; у него слишком много для этого здравого смысла, ясности и положительности в уме: и вот в этом-то, может быть, и заключается огромность исторических судеб его в будущем».

Гоголь был потрясен несправедливостью упреков. Поначалу он написал большое письмо, в котором ответил Белинскому по всем пунктам. «Что мне сказать вам на резкое замечание, будто русский мужик не склонен к религии, - писал, в частности, Гоголь, - и что, говоря о Боге, он чешет у себя другой рукой пониже спины, замечание, которое вы с такою самоуверенностью произносите, как будто век обращались с русским мужиком? Что тут говорить, когда так красноречиво говорят тысячи церквей и монастырей, покрывающих Русскую землю. Они строятся не дарами богатых, но бедными лептами неимущих, тем самым народом, о котором вы говорите, что он с неуваженьем отзывается о Боге… Нет, Виссарион Григорьевич, нельзя судить о русском народе тому, кто прожил век в Петербурге, в занятьях легкими журнальными статейками…»

Этого письма Гоголь, однако, не отправил. Он написал другое, короткое и сдержанное, заключив его словами: «Желаю вам от всего сердца спокойствия душевного, первейшего блага, без которого нельзя действовать и поступать разумно ни на каком поприще». А Павлу Анненкову, знакомому с письмом Белинского, Гоголь признавался, что оно огорчило его «не столько оскорбительными словами… сколько чувством ожесточенья вообще». Его огорчило нехристианское отношение критика. В словах Гоголя чувствуется даже братская жалость к согрешающей «ожесточением» душе.

Среди немногих безоговорочно принявших книгу был Петр Плетнев, который назвал ее в письме к Гоголю «началом собственно русской литературы», но оговорил, что она «совершит влияние свое только над избранными» . Вряд ли это устраивало Гоголя, ведь он собирался наставить на путь истинный всю Россию . Но книга действительно оказала положительное воздействие на небольшой круг людей. Среди них были Иван Аксаков, известная детская писательница Александра Ишимова, супруги Глинки - оба литераторы, Николай Неводчиков (впоследствии архиепископ Кишиневский Неофит). Оптинский иеромонах Климент (Зедергольм), сын лютеранского пастора, рассказывал еще до своего пострижения Льву Кавелину, тогда послушнику в скиту Оптиной Пустыни, а впоследствии архимандриту, наместнику Свято-Троицкой Сергиевой лавры, что «Выбранные места…» стали началом его обращения к Православию .

В книге Гоголь во всеуслышание высказал свои взгляды на веру, Церковь, царскую власть, Россию и слово писателя. Собственно говоря, для тех, кто знал Гоголя и кому адресованы письма, взгляды эти были не новы. Графиня Анна Михайловна Виельгорская писала Гоголю 7 февраля 1847 года из Петербурга: «Я вас совершенно узнаю в ваших письмах; для меня все в них просто, понятно; мне кажется, читая их, что я вас слышу…» .

Новыми воззрения Гоголя оказались для публики и критиков - он как бы обманул ожидания своих прежних читателей. Аркадий Осипович Россет, брат Александры Смирновой, в письме к Гоголю от 12 марта 1847 года высказал общее мнение: «Вы первый светский писатель выступили с решительным религиозным направлением и должны были тем сильнее поразить всех, что ваше прошлое не позволяло предполагать такого направления… Вы пренебрегли… и тем, что у нас привыкли видеть человека, говорящего о Христе, в рясе, а не во фраке, и выступили прямо учителем…» .

Духовенство отнеслось к книге сдержанно - оно традиционно не вмешивалось в дела светской литературы. Сергей Тимофеевич Аксаков в письме к сыну Ивану в январе 1847 года передал мнение святителя Филарета, митрополита Московского, который сказал, что «хотя Гоголь во многом заблуждается, но надобно радоваться его христианскому направлению».

Архиепископ Херсонский и Таврический Иннокентий, которому Гоголь послал книгу, свое отношение к ней высказал в письме к Погодину: «…скажите, что я благодарен за дружескую память, помню и уважаю его, а люблю по-прежнему, радуюсь перемене с ним, только прошу его не парадировать набожностию: она любит внутреннюю клеть. Впрочем, это не то чтоб он молчал. Голос его нужен, для молодежи особенно, но если он будет неумерен, то поднимут на смех, и пользы не будет» .

Гоголь отвечал преосвященному Иннокентию (в июле 1847 года), что не хотел «парадировать набожностию», то есть выставлять ее напоказ: «Я хотел чистосердечно показать некоторые опыты над собой, именно те, где помогла мне религия в исследованьи души человека, но вышло все это так неловко, так странно, что я не удивляюсь этому вихрю недоразумения, какой подняла моя книга».

Другой владыка, архиепископ Иркутский, Нерчинский и Якутский Ириней (Нестерович), в письме к князю Вяземскому от 13 сентября 1847 года отозвался о сочинении Гоголя в целом неблагоприятно, но добавил, что всю книгу окупает глава «О лиризме наших поэтов»: «Это статья классическая» .

Преосвященный Ириней был не одинок в неприятии «светского богословия». По всей вероятности, отрицательное мнение о «Выбранных местах…» имел ржевский протоиерей Матфей Константиновский, которому Гоголь послал книгу по рекомендации графа Толстого. Отзыв его не сохранился, но мы можем судить о нем по ответу Гоголя, который писал ему 9 мая (н. ст.) 1847 года из Неаполя: «Не могу скрыть от вас, что меня очень испугали слова ваши, что книга моя должна произвести вредное действие и я дам за нее ответ Богу».

По-видимому, отец Матфей упрекал Гоголя в непрошеном учительстве, а также в увлечении светскими темами (в частности, он нападал на статью «О театре, об одностороннем взгляде на театр и вообще об односторонности», как уводящую общество от Церкви). Гоголь пытался защищаться тем, что «закон Христов можно внести с собой повсюду… Его можно исполнять также и в званьи писателя» (из письма от 24 сентября (н. ст.) 1847 года). И далее - в этом же письме - знаменательная фраза: «Если бы я знал, что на каком-нибудь другом поприще могу действовать лучше во спасенье души моей и во исполненье всего того, что должно мне исполнить, чем на этом, я бы перешел на то поприще. Если бы я узнал, что я могу в монастыре уйти от мира, я бы пошел в монастырь. Но и в монастыре тот же мир окружает нас…»

На «Выбранные места…» откликнулся и святитель Игнатий (Брянчанинов), в ту пору архимандрит, настоятель Троице-Сергиевой пустыни близ Петербурга, а впоследствии епископ Кавказский и Черноморский, один из авторитетнейших духовных писателей. Он отозвался о книге Гоголя критически: «…она издает из себя и свет и тьму. Религиозные его понятия не определены, движутся по направлению сердечного вдохновения, неясного, безотчетливого, душевного, а не духовного… Книга Гоголя не может быть принята целиком и за чистые глаголы истины. Тут смешано. Желательно, чтоб этот человек, в котором видно самоотвержение, причалил к пристанищу истины, где начало всех духовных благ» .

В заключение святитель советовал своим друзьям читать святых отцов, «стяжавших очищение и просвещение, как и Апостолы, и потом написавших свои книги, из коих светит чистая истина и кои читателям сообщают вдохновение Святаго Духа».

Отзыв святителя Игнатия Гоголю был известен. По выходе книги Плетнев отправил два экземпляра друзьям Гоголя Балабиным. Мария Балабина, бывшая ученица Гоголя (которой он давал уроки в бытность свою в Петербурге), один из них передала для прочтения архимандриту Игнатию, и тот возвратил книгу со своим отзывом.

Поблагодарив Плетнева за присланный отзыв, Гоголь в письме из Неаполя от 9 мая (н. ст.) 1847 года признал справедливость упреков, но утверждал, что для произнесения полного суда над книгой «нужно быть глубокому душеведцу, нужно почувствовать и услышать страданье той половины современного человечества, с которою даже не имеет и случаев сойтись монах; нужно знать не свою жизнь, но жизнь многих. Поэтому никак для меня не удивительно, что им видится в моей книге смешение света со тьмой. Свет для них та сторона, которая им знакома; тьма та сторона, которая им незнакома…»

Последнее замечание Гоголя о святителе Игнатии едва ли справедливо. Мир ему был хорошо известен - до монашества он служил военным инженером, вращался в высших кругах Петербурга и среди литераторов и, таким образом, имел возможность изучить человеческие страсти. С ранней юности стремившийся к подлинной духовно-нравственной жизни и явивший в себе высокий образец такой жизни, святитель Игнатий в этом смысле был, разумеется, неизмеримо опытнее Гоголя. Весьма показательно, например, его отношение к популярной в России книге «О подражании Иисусу Христу» Фомы Кемпийского. Эта книга, которую многие современники Гоголя, и в частности Пушкин, ставили едва ли не в один ряд со Святым Евангелием и которой одно время увлекался сам Гоголь, оказала определенное влияние на «Выбранные места…» Насколько Гоголь в те годы высоко оценивал писание Фомы Кемпийского, настолько святитель Игнатий резко его порицал. «Книга эта написана из «мнения», - считал он, - и «ведет читателей своих прямо к общению с Богом, без предочищения покаянием: почему и возбуждает особенное сочувствие к себе в людях страстных, незнакомых с путем покаяния, не предохраненных от самообольщения и прелести, не наставленных правильному жительству учением святых отцов Православной Церкви». «Кокетничанье пред Богом» - такова, по словам святителя, самая верная оценка книги Фомы Кемпийского .

Следует, однако, иметь в виду, что, говоря о «страданье той половины современного человечества, с которой не имеет и случаев сойтись монах», Гоголь подразумевал людей неверующих, тех, кто не ходит в церковь, которым он, собственно, и адресовал свою книгу. В тот же день, что и Плетневу, Гоголь писал отцу Матфею Константиновскому: «Мне кажется, что если кто-нибудь только помыслит о том, чтобы сделаться лучшим, то он уже непременно потом встретится со Христом, увидевши ясно, как день, что без Христа нельзя сделаться лучшим, и, бросивши мою книгу, возьмет в руки Евангелие».

Можно сказать, что эта мысль Гоголя и есть тот итог, к которому он пришел в результате своих размышлений о писательстве. Но этот итог не запрещал ему художественного творчества, а лишь подвигал к решительному его обновлению в свете евангельского слова.

Наиболее благоприятный отзыв о «Переписке с друзьями» из духовных лиц принадлежал архимандриту Феодору (Бухареву). Он вылился в целую книгу, увидевшую свет через двенадцать лет после своего создания. Отец Феодор стремился связать «Выбранные места…» со всем творчеством Гоголя и в особенности с «Мертвыми душами», главную идею которых видел в воскресении души падшего человека. «Помнится, - писал он в позднейшем примечании, - когда кое-что прочитал я Гоголю из моего разбора "Мертвых душ", желая только познакомить его с моим способом рассмотрения этой поэмы, то и его прямо спросил, чем именно должна кончиться эта поэма. Он, задумавшись, выразил свое затруднение высказать это с обстоятельностию. Я возразил, что мне только нужно знать, оживет ли, как следует, Павел Иванович? Гоголь как будто с радостию подтвердил, что это непременно будет и оживлению его послужит прямым участием сам царь, и первым вздохом Чичикова для истинной прочной жизни должна кончиться поэма» ..На вопрос, воскреснут ли другие герои первого тома, Гоголь отвечал с улыбкой: «Если захотят».

Архимандрит Феодор читал Гоголю отрывки из своей книги. «Из его речей, - свидетельствует он, - мне можно было с грустию видеть, что не мешало бы сказаться и благоприятному о его "Переписке" голосу: мне виделся в нем уже мученик нравственного одиночества…»

Надо заметить, что все отзывы духовных лиц носили частный характер - они были переданы в письмах (за исключением книги архимандрита Феодора, вышедшей уже после смерти Гоголя). Напротив, шквал светской критики, обрушившийся на «Выбранные места…» с журнальных страниц, создал в обществе по преимуществу крайне неблагоприятное мнение о книге. В ней видели отказ Гоголя от художественного творчества и самонадеянные попытки проповедничества. Распространилось даже убеждение, что Гоголь помешался, и оно держалось до последних дней жизни писателя. Иван Сергеевич Тургенев, посетивший вместе с Михаилом Щепкиным Гоголя в октябре 1851 года, вспоминал, что они «ехали к нему, как к необыкновенному, гениальному человеку, у которого что-то тронулось в голове… Вся Москва была о нем такого мнения». В который раз подтвердились слова святого апостола Павла: «Душевный человек не принимает того, что от Духа Божия, потому что он почитает это безумием; и не может разуметь, потому что о сем надобно судить духовно » (1 Кор. 2, 14).

Гоголя огорчала не столько журнальная критика, сколько нападения друзей. «Душа моя изныла, - писал он Сергею Тимофеевичу Аксакову 10 июля (н. ст.) 1847 года, - как ни креплюсь и ни стараюсь быть хладнокровным… Можно еще вести брань с самыми ожесточенными врагами, но храни Бог всякого от этой страшной битвы с друзьями!»

Гоголь стремился выработать в себе христианское чувство смирения. В этом свете следует понимать и его признание в письме к Аксакову от 28 августа (н. ст.) того же 1847 года: «Да, книга моя нанесла мне пораженье, но на это была воля Божия… Без этого поражения я бы не очнулся и не увидел бы так ясно, чего мне недостает. Я получил много писем очень значительных, гораздо значительнее всех печатных критик. Несмотря на все различие взглядов, в каждом из них, так же, как и в вашем, есть своя справедливая сторона».

Это свое понимание христианского смирения, почерпнутое из писаний святых отцов, Гоголь сжато изложил в «Правиле жития в мире»: «От споров, как от огня, следует остерегаться, как бы ни сильно нам противуречили, какое бы неправое мнение нам ни излагали, не следует никак раздражаться, ни доказывать напротив; но лучше замолчать и, удалясь к себе, взвесить все сказанное и обсудить хладнокровно… Истина, сказанная в гневе, раздражает, а не преклоняет».














III. ЗНАЧЕНИЕ БОЛЕЗНЕЙ

(Из письма к гр. А.П. Т....му)

Силы мои слабеют ежеминутно, но не дух. Никогда еще телесные недуги не были так изнурительны. Часто бывает так тяжело, так тяжело, такая страшная усталость чувствуется во всем составе тела, что рад бываешь, как Бог знает чему, когда наконец оканчивается день и доберешься до постели. Часто, в душевном бессилии, восклицаешь: «Боже! где же наконец берег всего?» Но потом, когда оглянешься на самого себя и посмотришь глубже себе внутрь - ничего уже не издает душа, кроме одних слез и благодарения. 0! как нужны нам недуги! Из множества польз, которые я уже извлек из них, скажу вам только одну: ныне каков я ни есть, но я все же стал лучше, нежели был прежде; не будь этих недугов, я бы задумал, что стал уже таким, каким следует мне быть. Не говорю уже о том, что самое здоровье, которое беспрестанно подталкивает русского человека на какие-то прыжки и желанье порисоваться своими качествами перед другими, заставило бы меня наделать уже тысячу глупостей. Притом ныне, в мои свежие минуты, которые дает мне милость небесная и среди самих страданий, иногда приходят ко мне мысли, несравненно лучшие прежних, и я вижу сам, что теперь все, что ни выйдет из-под пера моего, будет значительнее прежнего. Не будь тяжких болезненных страданий, куда б я теперь не занесся! каким бы значительным человеком вообразил себя! Но, слыша ежеминутно, что жизнь моя на волоске, что недуг может остановить вдруг тот труд мой, на котором основана вся моя значительность, и та польза, которую так желает принесть душа моя, останется в одном бессильном желании, а не в исполнении, и не дам я никаких процентов на данные мне Богом таланты, и буду осужден, как последний из преступников... Слыша все это, смиряюсь я всякую минуту и не нахожу слов, как благодарить небесного Промыслителя за мою болезнь. Принимайте же и вы покорно всякий недуг, веря вперед, что он нужен. Молитесь Богу только о том, чтобы открылось перед вами его чудное значение и вся глубина его высокого смысла.

IV. О ТОМ, ЧТО ТАКОЕ СЛОВО

Пушкин, когда прочитал следующие стихи из оды Державина к Храповицкому:

За слова меня пусть гложет,
За дела сатирик чтит, -

VI. О ПОМОЩИ БЕДНЫМ

(Из письма к А. О. С......ой)

Обращаюсь к нападеньям вашим на глупость петербургской молодежи, которая затеяла подносить золотые венки и кубки чужеземным певцам и актрисам в то самое время, когда в России голодают целиком губернии. Это происходит не от глупости и не от ожесточения сердец, даже и не от легкомыслия. Это происходит от всем нам общей человеческой беспечности. Эти несчастия и ужасы, производимые голодом, далеки от нас; они совершаются внутри провинций, они не перед нашими глазами, - вот разгадка и объяснение всего! Тот же самый, кто заплатил, дабы насладиться пеньем Рубини, сто рублей за кресло в театре, продал бы свое последнее имущество, если бы довелось ему быть свидетелем на деле хотя одной из тех ужасных картин голода, перед которыми ничто всякие страхи и ужасы, выставляемые в мелодрамах. За пожертвованьем у нас не станет дело: мы все готовы жертвовать. Но пожертвованья собственно в пользу бедных у нас делаются теперь не весьма охотно, отчасти потому, что не всякий уверен, дойдет ли, как следует, до места назначенья его пожертвованье, попадет ли оно именно в те руки, в которые должно попасть. Большею частию случается так, что помощь, точно какая-то жидкость, несомая в руке, вся расхлещется по дороге, прежде чем донесется, и нуждающемуся приходится посмотреть только на одну сухую руку, в которой нет ничего. Вот о каком предмете следует подумать, прежде чем собирать пожертвованья. Об этом мы с вами после потолкуем, потому что это дело ничуть не маловажное и стоит того, чтобы о нем толково потолковать. А теперь поговорим о том, где скорей нужно помогать. Помогать нужно прежде всего тому, с которым случилось несчастие внезапное, которое вдруг, в одну минуту, лишило его всего за одним разом: или пожар, сжегший все дотла, или падеж, выморивший весь скот, или смерть, похитившая единственную подпору, словом - всякое лишение внезапное, где вдруг является человеку бедность, к которой он еще не успел привыкнуть. Туда несите помощь. Но нужно, чтобы помощь эта произведена была истинно христианским образом; если же она будет состоять в одной только выдаче денег, она ровно ничего не будет значить и не обратится в добро. Если вы не обдумали прежде в собственной голове всего положения того человека, которому хотите помочь, и не принесли с собой ему наученья, как отныне следует вести ему свою жизнь, он не получит большого добра от вашей помощи. Цена поданной помощи редко равняется цене утраты; вообще она едва составляет половину того, что человек потерял, часто одну четверть, а иногда и того меньше. Русский человек способен на все крайности: увидя, что с полученными небольшими деньгами он не может вести жизнь, как прежде, он с горя может прокутить вдруг то, что ему дано на долговременное содержанье. А потому наставьте его, как ему изворотиться именно с той самой помощью, которую вы принесли ему, объясните ему истинное значение несчастья, чтобы он видел, что оно послано ему затем, дабы он изменил прежнее житие свое, дабы отныне он стал уже не прежний, но как бы другой человек и вещественно, и нравственно. Вы сумеете это сказать умно, если только вникнете хорошенько в его природу и в его обстоятельства. Он вас поймет: несчастие умягчает человека; природа его становится тогда более чуткой и доступной к пониманью предметов, превосходящих понятие человека, находящегося в обыкновенном и вседневном положении; он как бы весь обращается тогда в разогретый воск, из которого можно лепить все, что ни захотите. Всего лучше, однако ж, если бы всякая помощь производилась чрез руки опытных и умных священников. Они одни в силах истолковать человеку святой и глубокий смысл несчастия, которое, в каких бы ни являлось образах и видах кому бы то ни было на земле, обитает ли он в избе или палатах, есть тот же крик небесный, вопиющий человеку о перемене всей его прежней жизни.

VIII. НЕСКОЛЬКО СЛОВ О НАШЕЙ ЦЕРКВИ И ДУХОВЕНСТВЕ

(Из письма к гр. А. П. Т..... му)

Напрасно смущаетесь вы нападениями, которые теперь раздаются на нашу Церковь в Европе. Обвинять в равнодушии духовенство наше будет также несправедливость. Зачем хотите вы, чтобы наше духовенство, доселе отличавшееся величавым спокойствием, столь ему пристойным, стало в ряды европейских крикунов и начало, подобно им, печатать опрометчивые брошюры? Церковь наша действовала мудро. Чтобы защищать ее, нужно самому прежде узнать ее. А мы вообще знаем плохо нашу Церковь. Духовенство наше не бездействует. Я очень знаю, что в глубине монастырей и в тишине келий готовятся неопровержимые сочинения в защиту Церкви нашей. Но дела свои они делают лучше, нежели мы: они не торопятся и, зная, чего требует такой предмет, совершают свой труд в глубоком спокойствии, молясь, воспитывая самих себя, изгоняя из души своей все страстное, похожее на неуместную, безумную горячку, возвышая свою душу на ту высоту бесстрастия небесного, на которой ей следует пребывать, дабы быть в силах заговорить о таком предмете. Но и эти защиты еще не послужат к полному убеждению западных католиков. Церковь наша должна святиться в нас, а не в словах наших. Мы должны быть Церковь наша и нами же должны возвестить ее правду. Они говорят, что Церковь наша безжизненна. - Они сказали ложь, потому что Церковь наша есть жизнь; но ложь свою они вывели логически, вывели правильным выводом: мы трупы, а не Церковь наша, и по нас они назвали и Церковь нашу трупом. Как нам защищать нашу Церковь и какой ответ мы можем дать им, если они нам зададут такие вопросы: «А сделала ли ваша Церковь вас лучшими? Исполняет ли всяк у вас, как следует, свой долг?» Что мы тогда станем отвечать им, почувствовавши вдруг в душе и в совести своей, что шли все время мимо нашей Церкви и едва знаем ее даже и теперь? Владеем сокровищем, которому цены нет, и не только не заботимся о том, чтобы это почувствовать, но не знаем даже, где положили его. У хозяина спрашивают показать лучшую вещь в его доме, и сам хозяин не знает, где лежит она. Эта Церковь, которая, как целомудренная дева, сохранилась одна только от времен апостольских в непорочной первоначальной чистоте своей, эта Церковь, которая вся с своими глубокими догматами и малейшими обрядами наружными как бы снесена прямо с Неба для русского народа, которая одна в силах разрешить все узлы недоумения и вопросы наши, которая может произвести неслыханное чудо в виду всей Европы, заставив у нас всякое сословье, званье и должность войти в их законные границы и пределы и, не изменив ничего в государстве, дать силу России изумить весь мир согласной стройностью того же самого организма, которым она доселе пугала, - и эта Церковь нами незнаема! И эту Церковь, созданную для жизни, мы до сих пор не ввели в нашу жизнь!

Нет, храни нас Бог защищать теперь нашу Церковь! Это значит уронить ее. Только и есть для нас возможна одна пропаганда - жизнь наша. Жизнью нашей мы должны защищать нашу Церковь, которая вся есть жизнь; благоуханием душ наших должны мы возвестить ее истину. Пусть миссионер католичества западного бьет себя в грудь, размахивает руками и красноречием рыданий и слов исторгает скоро высыхающие слезы. Проповедник же католичества восточного должен выступить так перед народ, чтобы уже от одного его смиренного вида, потухнувших очей и тихого, потрясающего гласа, исходящего из души, в которой умерли все желания мира, все бы подвигнулось еще прежде, чем он объяснил бы самое дело, и в один голос заговорило бы к нему: «Не произноси слов, слышим и без них святую правду твоей Церкви!»

IX. О ТОМ ЖЕ

Замечание, будто власть Церкви оттого у нас слаба, что наше духовенство мало имеет светскости и ловкости обращенья в обществе, есть такая нелепость, как и утверждение, будто духовенство у нас вовсе отстранено от всякого прикосновения с жизнью уставами нашей Церкви и связано в своих действиях правительством. Духовенству нашему указаны законные и точные границы в его соприкосновениях со светом и людьми. Поверьте, что если бы стали они встречаться с нами чаще, участвуя в наших ежедневных собраниях и гульбищах или входя в семейные дела, - это было бы нехорошо. Духовному предстоит много искушений, гораздо более даже, нежели нам: как раз завелись бы те интриги в домах, в которых обвиняют римско-католических попов. Римско-католические попы именно оттого сделались дурными, что чересчур сделались светскими. У духовенства нашего два законных поприща, на которых они с нами встречаются: исповедь и проповедь. На этих двух поприщах, из которых первое бывает только раз или два в год, а второе может быть всякое воскресенье, можно сделать очень много. И если только священник, видя многое дурное в людях, умел до времени молчать о нем и долго соображать в себе самом, как ему сказать таким образом, чтобы всякое слово дошло прямо до сердца, то он уже скажет об этом так сильно на исповеди и проповеди, как никогда ему не сказать на ежедневных с нами беседах. Нужно, чтобы он говорил стоящему среди света человеку с какого-то возвышенного места, чтобы не его присутствие слышал в это время человек, но присутствие Самого Бога, внимающего равно им обоим, и слышался бы обоюдный страх от Его незримого присутствия. Нет, это даже хорошо, что духовенство наше находится в некотором отдалении от нас. Хорошо, что даже самой одеждой своей, не подвластной никаким изменениям и прихотям наших глупых мод, они отделились от нас. Одежда их прекрасна и величественна. Это не бессмысленное, оставшееся от осьмнадцатого века рококо и не лоскутная, ничего не объясняющая одежда римско-католических священников. Она имеет смысл: она по образу и подобию той одежды, которую носил Сам Спаситель. Нужно, чтобы и в самой одежде своей они носили себе вечное напоминание о Том, Чей образ они должны представлять нам, чтобы и на один миг не позабылись и не растерялись среди развлечений и ничтожных нужд света, ибо с них тысящу крат более взыщется, чем с каждого из нас; чтобы слышали беспрестанно, что они - как бы другие и высшие люди. Нет, покамест священник еще молод и жизнь ему неизвестна, он не должен даже и встречаться с людьми иначе, как на исповеди и проповеди. Если же и входить в беседу, то разве только с мудрейшими и опытнейшими из них, которые могли бы познакомить его с душой и сердцем человека, изобразить ему жизнь в ее истинном виде и свете, а не в том, в каком она является неопытному человеку. Священнику нужно время также и для себя: ему нужно поработать и над самим собою. Он должен с Спасителя брать пример, Который долгое время провел в пустыне и не прежде, как после сорокадневного предуготовительного поста, вышел к людям учить их. Некоторые из нынешних умников выдумали, будто нужно толкаться среди света для того, чтобы узнать его. Это просто вздор. Опроверженьем такого мнения служат все светские люди, которые толкаются вечно среди света и при всем том бывают всех пустее. Воспитываются для света не посреди света, но вдали от него, в глубоком внутреннем созерцании, в исследовании собственной души своей, ибо там законы всего и всему: найди только прежде ключ к своей собственной душе; когда же найдешь, тогда этим же самым ключом отопрешь души всех.

X. О ЛИРИЗМЕ НАШИХ ПОЭТОВ

(Письмо к В. А. Ж.......му)

Поведем речь о статье, над которою произнесен смертный приговор, то есть о статье под названием: «О лиризме наших поэтов». Прежде всего благодарность за смертный приговор! Вот уже во второй раз я спасен тобою, о мой истинный наставник и учитель! Прошлый год твоя же рука остановила меня, когда я уже было хотел послать Плетневу в «Современник» мои сказания о русских поэтах; теперь ты вновь предал уничтожению новый плод моего неразумия. Только один ты меня еще останавливаешь, тогда как все другие торопят неизвестно зачем. Сколько глупостей успел бы я уже наделать, если бы только послушался других моих приятелей! Итак, вот тебе прежде всего моя благодарственная.песнь! А затем обратимся к самой статье. Мне стыдно, когда помыслю, как до сих пор еще я глуп и как не умею заговорить ни о чем, что поумнее. Всего нелепее выходят мысли и толки о литературе. Тут как-то особенно становится все у меня напыщенно, темно и невразумительно. Мою же собственную мысль, которую не только вижу умом, но даже чую сердцем, не в силах передать. Слышит душа многое, а пересказать или написать ничего не умею. Основание статьи моей справедливо, а между тем объяснился я так, что всяким выражением вызвал на противоречие. Вновь повторяю то же самое: в лиризме наших поэтов есть что-то такое, чего нет у поэтов других наций, именно - что-то близкое к библейскому, - то высшее состояние лиризма, которое чуждо движений страстных и есть твердый возлет в свете разума, верховное торжество духовной трезвости. Не говоря уже о Ломоносове и Державине, даже у Пушкина слышится этот строгий лиризм повсюду, где ни коснется он высоких предметов. Вспомни только стихотворенья его: к пастырю Церкви, «Пророк» и, наконец, этот таинственный побег из города, напечатанный уже после его смерти. Перебери стихи Языкова и увидишь, что он всякий раз становится как-то неизмеримо выше и страстей, и самого себя, когда прикоснется к чему-нибудь высшему. Приведу одно из его даже молодых стихотворений, под названием «Гений»; оно же не длинно:

Когда, гремя и пламенея, Пророк на небо улетал,
Огонь могучий проникал
Живую душу Елисея.
Святыми чувствами полна,
Мужала, крепла, возвышалась,
И вдохновеньем озарялась,
И Бога слышала она.
Так гений радостно трепещет,
Свое величье познает,
Когда пред ним гремит и блещет
Иного гения полет.
Его воскреснувшая сила
Мгновенно зреет для чудес,
И миру новые светила -
Дела избранника небес.

Какой свет и какая строгость величия! Я изъяснял это тем, что наши поэты видели всякий высокий предмет в его законном соприкосновенье с верховным источником лиризма - Богом, одни сознательно, другие бессознательно, потому что русская душа вследствие своей русской природы уже слышит это как-то сама собой, неизвестно почему. Я сказал, что два предмета вызывали у наших поэтов этот лиризм, близкий к библейскому. Первый из них - Россия. При одном этом имени как-то вдруг просветляется взгляд у нашего поэта, раздвигается дальше его кругозор, все становится у него шире, и он сам как бы облекается величием, становясь превыше обыкновенного человека. Это что-то более, нежели обыкновенная любовь к отечеству. Любовь к отечеству отозвалась бы приторным хвастаньем. Доказательством тому наши так называемые квасные патриоты: после их похвал, впрочем довольно чистосердечных, только плюнешь на Россию. Между тем заговорит Державин о России - слышишь в себе неестественную силу и как бы сам дышишь величием России. Одна простая любовь к отечеству не дала бы сил не только Державину, но даже и Языкову выражаться так широко и торжественно всякий раз, где ни коснется он России. Например, хоть бы в стихах, где он изображает, как наступил было на нее Баторий:

Повелительный Стефан
В один могущественный стан
Уже сбирал толпы густые -
Да ниспровергнет псковитян,
Да уничтожится Россия!
Но ты, к отечеству любовь,
Ты, чем гордились наши деды,
Ты ополчилась. Кровь за кровь -
И он не праздновал победы!

Эта богатырски трезвая сила, которая временами даже соединяется с каким-то невольным пророчеством о России, рождается от невольного прикосновения мысли к верховному Промыслу, который так явно слышен в судьбе нашего отечества. Сверх любви участвует здесь сокровенный ужас при виде тех событий, которым повелел Бог совершиться в земле, назначенной быть нашим отечеством, прозрение прекрасного нового здания, которое покамест не для всех видимо зиждется и которое может слышать всеслышащим ухом поэзии поэт или же такой духовидец, который уже может в зерне прозревать его плод. Теперь начинают это слышать понемногу и другие люди, но выражаются так неясно, что слова их похожи на безумие. Тебе напрасно кажется, что нынешняя молодежь, бредя славянскими началами и пророча о будущем России, следует какому-то модному поветрию. Они не умеют вынашивать в голове мыслей, торопятся их объявлять миру, не замечая того, что их мысли еще глупые ребенки, вот и все. И в еврейском народе четыреста пророков пророчествовали вдруг: из них один только бывал избранник Божий, которого сказанья вносились в святую книгу еврейского народа; все же прочие, вероятно, наговаривали много лишнего, но тем не менее они слышали неясно и темно то же самое, что избранники умели сказать здраво и ясно; иначе народ побил бы их камнями. Зачем же ни Франция, ни Англия, ни Германия не заражены этим поветрием и не пророчествуют о себе, а пророчествует только одна Россия? - Затем, что сильнее других слышит Божью руку на всем, что ни сбывается в ней, и чует приближенье иного Царствия. Оттого и звуки становятся библейскими у наших поэтов. И этого не может быть у поэтов других наций, как бы ни сильно они любили свою отчизну и как бы ни жарко умели выражать такую любовь свою. И в этом не спорь со мною, прекрасный друг мой!

Но перейдем к другому предмету, где также слышится у наших поэтов тот высокий лиризм, о котором идет речь, то есть - любви к царю. От множества гимнов и од царям поэзия наша, уже со времен Ломоносова и Державина, получила какое-то величественно-царственное выражение. Что их чувства искренни - об этом нечего и говорить. Только тот, кто наделен мелочным остроумием, способным на одни мгновенные, легкие соображенья, увидит здесь лесть и желанье получить что-нибудь, и такое соображенье оснует на каких-нибудь ничтожных и плохих одах тех же поэтов. Но тот, кто более нежели остроумен, кто мудр, тот остановится перед теми одами Державина, где он очертывает властелину широкий круг его благотворных действий, где сам, со слезою на глазах, говорит ему о тех слезах, которые готовы заструиться из глаз, не только русских, но даже бесчувственных дикарей, обитающих на концах его империи, от одного только прикосновенья той милости и той любви, какую может показать народу одна полномощная власть. Тут многое так сказано сильно, что если бы даже и нашелся такой государь, который позабыл бы на время долг свой, то, прочитавши сии строки, вспомнит он вновь его и умилится сам перед святостью званья своего. Только холодные сердцем попрекнут Державина за излишние похвалы Екатерине; но кто сердцем не камень, тот не прочтет без умиленья тех замечательных строф, где говорит, что если и перейдет его мраморный истукан в потомство, так это потому только,

Не прочтет он также без непритворного душевного волненья сих уже почти предсмертных стихов:

Холодна старость дух, у лиры глаз отъемлет:
Екатерины муза дремлет.
...Петь
Уж не могу. Другим певцам греметь
Мои оставлю ветхи струны.
Да черплют вновь из них перуны
Тех чистых пламенных огней,
Как пел я трех царей.

Старик у дверей гроба не будет лгать. При жизни своей носил он, как святыню, эту любовь, унес и за гроб ее, как святыню. Но не об этом речь. Откуда взялась эта любовь? - вот вопрос. Что весь народ слышит ее каким-то сердечным чутьем, а потому и поэт, как чистейшее отражение того же народа, должен был ее услышать в высшей степени - это объяснит только одну половину дела. Полный и совершенный поэт ничему не предается безотчетливо, не проверив его мудростию полного своего разума. Имея ухо слышать вперед, заключа в себе стремленье воссоздавать в полноте ту же вещь, которую другие видят отрывочно, с одной или двух сторон, а не со всех четырех, он не мог не прозревать развития полнейшего этой власти. Как умно определял Пушкин значение полномощного монарха и как он вообще был умен во всем, что ни говорил в последнее время своей жизни! «Зачем нужно, - говорил он, - чтобы один из нас стал выше всех и даже выше самого закона? Затем, что закон - дерево; в законе слышит человек что-то жесткое и небратское. С одним буквальным исполненьем закона не далеко уйдешь; нарушить же или не исполнить его никто из нас не должен; для этого-то и нужна высшая милость, умягчающая закон, которая может явиться людям только в одной полномощной власти. Государство без полномощного монарха - автомат: много-много, если оно достигнет того, до чего достигнули Соединенные Штаты. А что такое Соединенные Штаты? Мертвечина; человек в них выветрился до того, что и выеденного яйца не стоит. Государство без полномощного монарха то же, что оркестр без капельмейстера: как ни хороши будь все музыканты, но, если нет среди них одного такого, который бы движеньем палочки всему подавал знак, никуды не пойдет концерт. А кажется, он сам ничего не делает, не играет ни на каком инструменте, только слегка помахивает палочкой да поглядывает на всех, и уже один взгляд его достаточен на то, чтобы умягчить, в том и другом месте, какой-нибудь шершавый звук, который испустил бы иной дурак-барабан или неуклюжий тулумбас. При нем и мастерская скрыпка не смеет слишком разгуляться на счет других: блюдет он общий строй, всего оживитель, верховодец верховного согласья!» Как метко выражался Пушкин! Как понимал он значенье великих истин! Это внутреннее существо - силу самодержавного монарха он даже отчасти выразил в одном своем стихотворении, которое между прочим ты сам напечатал в посмертном собранье его сочинений, выправил даже в нем стих, а смысла не угадал. Тайну его теперь открою. Я говорю об оде императору Николаю, появившейся в печати под скромным именем: «К Н***». Вот ее происхожденье. Был вечер в Аничковом дворце, один из тех вечеров, к которым, как известно, приглашались одни избранные из нашего общества. Между ними был тогда и Пушкин. Все в залах уже собралося; но государь долго не выходил. Отдалившись от всех в другую половину дворца и воспользовавшись первой досужей от дел минутой, он развернул «Илиаду» и увлекся нечувствительно ее чтеньем во все то время, когда в залах давно уже гремела музыка и кипели танцы. Сошел он на бал уже несколько поздно, принеся на лице своем следы иных впечатлений. Сближенье этих двух противуположностей скользнуло незамеченным для всех, но в душе Пушкина оно оставило сильное впечатленье, и плодам его была следующая величественная ода, которую повторю здесь всю, она же вся в одной строфе:

С Гомером долго ты беседовал один,
Тебя мы долго ожидали.
И светел ты сошел с таинственных вершин
И вынес нам свои скрыжали.
И что ж? Ты нас обрел в пустыне под шатром,
В безумстве суетного пира,
Поющих буйну песнь и скачущих кругом
От нас созданного кумира.
Смутились мы, твоих чуждаяся лучей,
В порыве гнева и печали
Ты проклял нас, бессмысленных детей,
Разбив листы своей скрыжали.
Нет, ты не проклял нас. Ты любишь с высоты
Сходить под тень долины малой,
Ты любишь гром небес, и также внемлешь ты
Журчанью пчел над розой алой.

Оставим личность императора Николая и разберем, что такое монарх вообще, как Божий помазанник, обязанный стремить вверенный ему народ к тому свету, в котором обитает Бог, и вправе ли был Пушкин уподобить его древнему боговидцу Моисею? Тот из людей, на рамена которого обрушилась судьба миллионов его собратий, кто страшною ответственностью за них пред Богом освобожден уже от всякой ответственности пред людьми, кто болеет ужасом этой ответственности и льет, может быть, незримо такие слезы и страждет такими страданьями, о которых и помыслить не умеет стоящий внизу человек, кто среди самих развлечений слышит вечный, неумолкаемо раздающийся в ушах клик Божий, неумолкаемо к нему вопиющий, - тот может быть уподоблен древнему боговидцу, может, подобно ему, разбить листы своей скрыжали, проклявши ветрено-кружащееся племя, которое, наместо того чтобы стремиться к тому, к чему все должно стремиться на земле, суетно скачет около своих же, от себя самих созданных кумиров. Но Пушкина остановило еще высшее значение той же власти, которую вымолило у небес немощное бессилие человечества, вымолило ее криком не о правосудии небесном, перед которым не устоял бы ни один человек на земле, но криком о небесной любви Божией, которая бы все умела простить нам - и забвенье долга нашего, и самый ропот наш, - все, что не прощает на земле человек, чтобы один затем только собрал свою власть в себя самого и отделился бы от всех нас и стал выше всего на земле, чтобы чрез то стать ближе равно ко всем, снисходить с вышины ко всему и внимать всему, начиная от грома небес и лиры поэта до незаметных увеселений наших.

Кажется, как бы в этом стихотворении Пушкин, задавши вопрос себе самому, что такое эта власть, сам же упал во прах перед величием возникнувшего в душе его ответа. Не мешает заметить, что это был тот поэт, который был слишком горд и независимостию своих мнений, и своим личным достоинством. Никто не сказал так о себе, как он:

Я памятник себе воздвиг нерукотворный,
К нему не зарастет народная тропа:
Вознесся выше он главою непокорной
Наполеонова столпа.

Хотя в Наполеоновом столпе виноват, конечно, ты; но положим, если бы даже стих остался в своем прежнем виде, он все-таки послужил бы доказательством, и даже еще большим, как Пушкин, чувствуя свое личное преимущество, как человека, перед многими из венценосцев, слышал в то же время всю малость званья своего перед званием венценосца и умел благоговейно поклониться пред теми из них, которые показали миру величество своего званья.

Поэты наши прозревали значение высшее монарха, слыша, что он неминуемо должен наконец сделаться весь одна любовь, и таким образом станет видно всем, почему государь есть образ Божий, как это признает, покуда чутьем, вся земля наша. Значенье государя в Европе неминуемо приблизится к тому же выраженью. Все к тому ведет, чтобы вызвать в государях высшую. Божескую любовь к народам. Уже раздаются вопли страданий душевных всего человечества, которыми заболел почти каждый из нынешних европейских народов, и мечется, бедный, не зная сам, как и чем себе помочь: всякое постороннее прикосновение жестоко разболевшимся его ранам; всякое средство, всякая помощь, придуманная умом, ему груба и не приносит целения. Эти крики усилятся наконец до того, что разорвется от жалости и бесчувственное сердце, и сила еще доселе небывалого сострадания вызовет силу другой, еще доселе небывалой любви. Загорится человек любовью ко всему человечеству, такою, какою никогда еще не загорался. Из нас, людей частных, возыметь такую любовь во всей силе никто не возможет; она останется в идеях и в мыслях, а не в деле; могут проникнуться ею вполне одни только те, которым уже постановлено в непременный закон полюбить всех, как одного человека. Всё полюбивши в своем государстве, до единого человека всякого сословья и званья, и обративши все, что ни есть в нем, как бы в собственное тело свое, возболев духом о всех, скорбя, рыдая, молясь и день и ночь о страждущем народе своем, государь приобретет тот всемогущий голос любви, который один только может быть доступен разболевшемуся человечеству и которого прикосновенье будет не жестко его ранам, который один может только внести примиренье во все сословия и обратить в стройный оркестр государство. Там только исцелится вполне народ, где постигнет монарх высшее значенье свое - быть образом Того на земле, Который Сам есть любовь. В Европе не приходило никому в ум определять высшее значенье монарха. Государственные люди, законоискусники и правоведцы смотрели на одну его сторону, именно, как на высшего чиновника в государстве, поставленного от людей, а потому не знают даже, как быть с этой властью, как ей указать надлежащие границы, когда, вследствие ежедневно изменяющихся обстоятельств, бывает нужно то расширить ее пределы, то ограничить ее. А через это и государь и народ поставлены между собой в странное положение: они глядят друг на друга чуть не таким же точно образом, как на противников, желающих воспользоваться властью один на счет другого. Высшее значенье монарха прозрели у нас поэты, а не законоведцы, услышали с трепетом волю Бога создать ее в России в ее законном виде; оттого и звуки их становятся библейскими всякий раз, как только излетает из уст их слово царь. Его слышат у нас и не поэты, потому что страницы нашей истории слишком явно говорят о воле Промысла: да образуется в России эта власть в ее полном и совершенном виде. Все события в нашем отечестве, начиная от порабощенья татарского, видимо, клонятся к тому, чтобы собрать могущество в руки одного, дабы один был в силах произвесть этот знаменитый переворот всего в государстве, все потрясти и, всех разбудивши, вооружить каждого из нас тем высшим взглядом на самого себя, без которого невозможно человеку разобрать, осудить самого себя и воздвигнуть в себе самом ту же брань всему невежественному и темному, какую воздвигнул царь в своем государстве; чтобы потом, когда загорится уже каждый этою святою бранью и все придет в сознанье сил своих, мог бы также один, всех впереди, с светильником в руке, устремить, как одну душу, весь народ свой к тому верховному свету, к которому просится Россия. Смотри также, каким чудным средством, еще прежде, нежели могло объясниться полное значение этой власти как самому государю, так и его подданным, уже брошены были семена взаимной любви в сердца! Ни один царский дом не начинался так необыкновенно, как начался дом Романовых. Его начало было уже подвиг любви. Последний и низший подданный в государстве принес и положил свою жизнь для того, чтобы дать нам царя, и сею чистою жертвою связал уже неразрывно государя с подданным. Любовь вошла в нашу кровь, и завязалось у нас всех кровное родство с царем. И так слился и стал одно-едино с подвластным повелитель, что нам всем теперь видится всеобщая беда - государь ли позабудет своего подданного и отрешится от него или подданный позабудет своего государя и от него отрешится. Как явно тоже оказывается воля Бога - избрать для этого фамилию Романовых, а не другую! Как непостижимо это возведенье на престол никому не известного отрока! Тут же рядом стояли древнейшие родом, и притом мужи доблести, которые толко что спасли свое отечество: Пожарский, Трубецкой, наконец князья, по прямой линии происходившие от Рюрика. Всех их мимо произошло избрание, и ни одного голоса не было против: никто не посмел предъявлять прав своих. И случилось это в то смутное время, когда всякий мог вздорить, и оспоривать, и набирать шайки приверженцев! И кого же выбрали? Того, кто приходился по женской линии родственником царю, от которого недавний ужас ходил по всей земле, так что не только им притесняемые и казнимые бояре, но даже и самый народ, который почти ничего не потерпел от него, долго повторял поговорку: «Добро была голова, да слава Богу, что земля прибрала». И при всем том все единогласно, от бояр до последнего бобыля, положило, чтоб он был на престоле. Вот какие у нас делаются дела! Как же ты хочешь, чтобы лиризм наших поэтов, которые слышали полное определение царя в книгах Ветхого Завета и которые в то же время так близко видели волю Бога на всех событиях в нашем отечестве, - как же ты хочешь, чтобы лиризм наших поэтов не был исполнен библейских отголосков? Повторяю, простой любви не стало бы на то, чтобы облечь такою суровою трезвостью их звуки; для этого потребно полное и твердое убеждение разума, а не одно безотчетное чувство любви, иначе звуки их вышли бы мягкими, как у тебя в прежних твоих молодых сочинениях, когда ты предавался чувству одной только любящей души своей. Нет, есть что-то крепкое, слишком крепкое у наших поэтов, чего нет у поэтов других наций. Если тебе этого не видится, то еще не доказывает, чтобы его вовсе не было. Вспомни сам, что в тебе не все стороны русской природы; напротив, некоторые из них взошли в тебе на такую высокую степень и так развивались просторно, что через это не дали места другим, и ты уже стал исключеньем из общерусских характеров. В тебе заключились вполне все мягкие и нежные струны нашей славянской природы; но те густые и крепкие ее струны, от которых проходит тайный ужас и содроганье по всему составу человека, тебе не так известны. А они-то и есть родники того лиризма, о котором идет речь. Этот лиризм уже ни к чему не может возноситься, как только к одному верховному источнику своему - Богу. Он суров, он пуглив, он не любит многословия, ему приторно все, что ни есть на земле, если только он не видит на нем напечатления Божьего. В ком хотя одна крупица этого лиризма, тот, несмотря на все несовершенства и недостатки, заключает в себе суровое, высшее благородство душевное, перед которым дрожит сам и которое заставляет его бежать от всего, похожего на выраженье признательности со стороны людской. Собственный лучший подвиг ему вдруг опротивеет, если за него последует ему какая-нибудь награда: он слишком чувствует, что все высшее должно быть выше награды. Только по смерти Пушкина обнаружились его истинные отношения к государю и тайны двух его лучших сочинений. Никому не говорил он при жизни о чувствах, его наполнявших, и поступил умно. После того как вследствие всякого рода холодных газетных возгласов, писанных слогом помадных объявлений, и всяких сердитых, неопрятно-запальчивых выходок, производимых всякими квасными и неквасными патриотами, перестали верить у нас на Руси искренности всех печатных излияний, - Пушкину было опасно выходить: его бы как раз назвали подкупным или чего-то ищущим человеком. Но теперь, когда явились только после его смерти эти сочинения, верно, не отыщется во всей России такого человека, который посмел бы назвать Пушкина льстецом или угодником кому бы то ни было. Чрез то святыня высокого чувства сохранена. И теперь всяк, кто даже и не в силах постигнуть дело собственным умом, примет его на веру, сказавши: «Если сам Пушкин думал так, то уж, верно, это сущая истина». Царственные гимны наших поэтов изумляли самих чужеземцев своим величественным складом и слогом. Еще недавно Мицкевич сказал об этом на лекциях Парижу, и сказал в такое время, когда и сам он был раздражен противу нас, и всё в Париже на нас негодовало. Несмотря, однако ж, на то, он объявил торжественно, что в одах и гимнах наших поэтов ничего нет рабского или низкого, но, напротив, что-то свободно-величественное: и тут же, хотя это не понравилось никому из земляков его, отдал честь благородству характеров наших писателей. Мицкевич прав. Наши писатели, точно, заключили в себя черты какой-то высшей природы, В минуты сознания своего они сами оставили свои душевные портреты, которые отозвались бы самохвальством, если бы их жизнь не была тому подкрепленьем. Вот что говорит о себе Пушкин, помышляя о будущей судьбе своей:

И долго буду тем народу я любезен,
Что чувства добрые я лирой пробуждал,
Что прелестью живой стихов я был полезен
И милость к падшим призывал.

Стоит только вспомнить Пушкина, чтобы видеть, как верен этот портрет. Как он весь оживлялся и вспыхивал, когда шло дело к тому, чтобы облегчить участь какого-либо изгнанника или подать руку падшему! Как выжидал он первой минуты царского благоволения к нему, чтобы заикнуться не о себе, а о другом несчастном, упадшем! Черта истинно русская. Вспомни только то умилительное зрелище, какое представляет посещение всем народом ссыльных, отправляющихся в Сибирь, когда всяк несет от себя - кто пищу, кто деньги, кто христиански-утешительное слово. Ненависти нет к преступнику, нет также и донкишотского порыва сделать из него героя, собирать его факсимили, портреты, или смотреть на него из любопытства, как делается в просвещенной Европе. Здесь что-то более: не желанье оправдать его или вырвать из рук правосудия, но воздвигнуть упадший дух его, утешить, как брат утешает брата, как повелел Христос нам утешать друг друга. Пушкин слишком высоко ценил всякое стремление воздвигнуть падшего. Вот отчего так гордо затрепетало его сердце, когда услышал он о приезде государя в Москву во время ужасов холеры,- черта, которую едва ли показал кто-нибудь из венценосцев и которая вызвала у него сии замечательные стихи:

Небесами
Клянусь: кто жизнию своей
Играл пред сумрачным недугом,
Чтоб ободрить угасший взор,-
Клянусь, тот будет Небу другом,
Какой бы ни был приговор
Земли слепой.

Он умел также оценить и другую черту в жизни другого венценосца, Петра. Вспомни стихотворенье «Пир на Неве», в котором он с изумленьем спрашивает о причине необыкновенного торжества в царском доме, раздающегося кликами по всему Петербургу и по Неве, потрясенной пальбою пушек. Он перебирает все случаи, радостные царю, которые могли быть причиной такого пирования: родился ли государю наследник его престола, именинница ль жена его, побежден ли непобедимый враг, прибыл ли флот, составлявший любимую страсть государя, и на все это отвечает:

Нет, он с подданным мирится,
Виноватому вину
Забывая, веселится,
Чарку пенит с ним одну.
Оттого-то пир веселый,
Речь гостей хмельна, шумна,
И Нева пальбой тяжелой
Далеко потрясена.

Только один Пушкин мог почувствовать всю красоту такого поступка. Уметь не только простить своему подданному, но еще торжествовать это прощение, как победу над врагом, - это истинно Божеская черта. Только на небесах умеют поступать так. Там только радуются обращению грешника еще более, чем самому праведнику, и все сонмы невидимых сил участвуют в небесном пиршестве Бога. Пушкин был знаток и оценщик верный всего великого в человеке. Да и как могло быть иначе, если духовное благородство есть уже свойственность почти всех наших писателей? Замечательно, что во всех других землях писатель находится в каком-то неуважении от общества, относительно своего личного характера. У нас напротив. У нас даже и тот, кто просто кропатель, а не писатель, и не только не красавец душой, но даже временами и вовсе подленек, во глубине России отнюдь не почитается таким. Напротив, у всех вообще, даже и у тех, которые едва слышат о писателях, живет уже какое-то убеждение, что писатель есть что-то высшее, что он непременно должен быть благороден, что ему многое неприлично, что он не должен и позволить себе того, что прощается другим. В одной из наших губерний, во время дворянских выборов, один дворянин, который с тем вместе был и литератор, подал было свой голос в пользу человека, совести несколько запятнанной, - все дворяне обратились к нему тут же и его попрекнули, сказавши с укоризной: «А еще и писатель!»

XI. СПОРЫ

(Из письма к Л***)

Споры о наших европейских и славянских началах, которые, как ты говоришь, пробираются уже в гостиные, показывают только то, что мы начинаем просыпаться, но еще не вполне проснулись; а потому не мудрено, что с обеих сторон наговаривается весьма много дичи. Все эти славянисты и европисты, или же староверы и нововеры, или же восточники и западники, а что они в самом деле, не умею сказать, потому что покамест они мне кажутся только карикатуры на то, чем хотят быть, - все они говорят о двух разных сторонах одного и того же предмета, никак не догадываясь, что ничуть не спорят и не перечат друг другу. Один подошел слишком близко к строению, так что видит одну часть его; другой отошел от него слишком далеко, так что видит весь фасад, но по частям не видит. Разумеется, правды больше на стороне славянистов и восточников, потому что они все-таки видят весь фасад и, стало быть, все-таки говорят о главном, а не о частях. Но и на стороне евро-пистов и западников тоже есть правда, потому что они говорят довольно подробно и отчетливо о той стене, которая стоит перед их глазами; вина их в том только, что из-за карниза, венчающего эту стену, не видится им верхушка всего строения, то есть главы, купола и все, что ни есть в вышине. Можно бы посоветовать обоим - одному попробовать, хотя на время, подойти ближе, а другому отступиться немного подалее. Но на это они не согласятся, потому что дух гордости обуял обоими. Всякий из них уверен, что он окончательно и положительно прав, и что другой окончательно и положительно лжет. Кичливости больше на стороне славянистов: они хвастуны; из них каждый воображает о себе, что он открыл Америку, и найденное им зернышко раздувает в репу. Разумеется, что таким строптивым хвастовством вооружают они еще более противу себя евро-пистов, которые давно бы готовы были от многого отступиться, потому что и сами начинают слышать многое, прежде не слышанное, но упорствуют, не желая уступить слишком раскозырявшемуся человеку. Все эти споры еще ничего, если бы только они оставались в гостиных да в журналах. Но дурно то, что два противоположные мнения, находясь в такой еще незрелом и неопределенном виде, переходят уже в головы многих должностных людей. Мне сказывали, что случается (особенно в тех местах, где должность и власть разделена в руках двух) таким образом, что в одно и то же время один действует совершенно в европейском духе, а другой старается подвизаться решительно в древнерусском, укрепляя все прежние порядки, противуположные тем, которые замышляет собрат его. И оттого, как делам, так и самим подчиненным чиновникам приходит беда: они не знают, кого слушаться. А так как оба мнения, несмотря на всю свою резкость, окончательно всем не определились, то, говорят, этим пользуются всякого рода пройдохи. И плуту оказалась теперь возможность, под маскою славяниста или европиста, смотря по тому, чего хочется начальнику, получить выгодное место и производить на нем плутни в качестве как поборника старины, так и поборника новизны. Вообще споры суть вещи такого рода, к которым люди умные и пожилые покамест не должны приставать. Пусть прежде выкричится хорошенько молодежь: это ее дело. Поверь, уже так заведено и нужно, чтобы передовые крикуны вдоволь выкричались затем именно, дабы умные могли в это время надуматься вдоволь. К спорам прислушивайся, но в них не вмешивайся. Мысль твоего сочинения, которым хочешь заняться, очень умна, и я даже уверен, что исполнишь это дело лучше всякого литератора. Но об одном тебя прошу: производи его в минуты, сколько возможно, хладнокровные и спокойные. Храни тебя Бог от запальчивости и горячки, хотя бы даже в малейшем выражении. Гнев везде неуместен, а больше всего в деле правом, потому что затемняет и мутит его. Вспомни, что ты человек не только немолодой, но даже и весьма в летах. Молодому человеку еще как-нибудь пристал гнев; по крайней мере, в глазах некоторых он придает ему какую-то картинную наружность. Но если старик начнет горячиться, он делается просто гадок; молодежь как раз подымет его на зубки и выставит смешным. Смотри же, чтоб не сказали о тебе: «Эк, скверный старикашка! всю жизнь валялся на боку, ничего не делая, а теперь выступил укорять других, зачем они не так делают!» Из уст старика должно исходить слово благостное, а не шумное и спорное. Дух чистейшего незлобия и кротости должен проникать величавые речи старца, так, чтобы молодежь ничего не нашлась сказать ему в возраженье, почувствовав, что неприличны будут ее речи и что седина есть уже святыня.

XII. ХРИСТИАНИН ИДЕТ ВПЕРЕД

(Письмо к Щ.....ву)

Друг мой! считай себя не иначе, как школьником и учеником. Не думай, чтобы ты уже был стар для того, чтобы учиться, что силы твои достигнули настоящей зрелости и развития и что характер и душа твоя получили уже настоящую форму и не могут быть лучшими. Для христианина нет оконченного курса; он вечно ученик и до самого гроба ученик. По обыкновенному, естественному ходу человек достигает полного развития ума своего в тридцать лет. От тридцати до сорока еще кое-как идут вперед его силы; дальше же этого срока в нем ничто не подвигается, и все им производимое не только не лучше прежнего, но даже слабее и холодней прежнего. Но для христианина этого не существует, и где для других предел совершенства, там для него оно только начинается. Самые способные и самые даровитые из людей, перевалясь за сорокалетний возраст, тупеют, устают и слабеют. Перебери всех философов и первейших всесветных гениев: лучшая пора их была только во время их полного мужества; потом они уже понемногу выживали из своего ума, а в старости впадали даже в младенчество. Вспомни о Канте, который в последние годы обеспамятел вовсе и умер, как ребенок. Но пересмотри жизнь всех святых: ты увидишь, что они крепли в разуме и силах духовных по мере того, как приближались к дряхлости и смерти. Даже и те из них, которые от природы не получили никаких блестящих даров и считались всю жизнь простыми и глупыми, изумляли потом разумом речей своих. Отчего ж это? Оттого, что у них пребывала всегда та стремящая сила, которая обыкновенно бывает у всякого человека только в лета его юности, когда он видит перед собой подвиги, за которые наградой всеобщее рукоплесканье, когда ему мерещится радужная даль, имеющая такую заманку для юноши. Угаснула пред ним даль и подвиги - угаснула и сила стремящая. Но перед христианином сияет вечно даль, и видятся вечные подвига. Он, как юноша, алчет жизненной битвы; ему есть с чем воевать и где подвизаться, потому что взгляд его на самого себя, беспрестанно просветляющийся, открывает ему новые недостатки в себе самом, с которыми нужно производить новые битвы. Оттого и все его силы не только не могут в нем заснуть или ослабеть, но еще возбуждаются беспрестанно; а желанье быть лучшим и заслужить рукоплесканье на небесах придает ему такие шпоры, каких не может дать наисильнейшему честолюбцу его ненасытимейшее честолюбие. Вот причина, почему христианин тогда идет вперед, когда другие назад, и отчего становится он, чем дальше, умнее.

Ум не есть высшая в нас способность. Его должность не больше, как полицейская: он может только привести в порядок и расставить по местам все то, что у нас уже есть. Он сам не двигнется вперед, покуда не двигнутся в нас все другие способности, от которых он умнеет. Отвлеченными чтеньями, размышленьями и беспрестанными слушаньями всех курсов наук его заставишь только слишком немного уйти вперед; иногда это даже подавляет его, мешая его самобытному развитию. Он несравненно в большей зависимости находится от душевных состояний: как только забушует страсть, он уже вдруг поступает слепо и глупо; если же покойна душа и не кипит никакая страсть, он и сам проясняется и поступает умно. Разум есть несравненно высшая способность, но она приобретается не иначе, как победой над страстьми. Его имели в себе только те люди, которые не пренебрегли своим внутренним воспитанием. Но и разум не дает полной возможности человеку стремиться вперед. Есть высшая еще способность; имя ей - мудрость, и ее может дать нам один Христос. Она не наделяется никому из нас при рождении, никому из нас не есть природная, но есть дело высшей благодати небесной. Тот, кто уже имеет и ум и разум, может не иначе получить мудрость, как молясь о ней и день и ночь, прося и день и ночь ее у Бога, возводя душу свою до голубиного незлобия и убирая все внутри себя до возможнейшей чистоты, чтобы принять эту небесную гостью, которая пугается жилищ, где не пришло в порядок душевное хозяйство и нет полного согласья во всем. Если же она вступит в дом, тогда начинается для человека небесная жизнь, и он постигает всю чудную сладость быть учеником. Все становится для него учителем; весь мир для него учитель: ничтожнейший из людей может быть для него учитель. Из совета самого простого извлечет он мудрость совета;глупейший предмет станет к нему своей мудрой стороной, и вся вселенная перед ним станет, как одна открытая книга ученья: больше всех будет он черпать из нее сокровищ, потому что больше всех будет слышать, что он ученик.

Но если только возмнит он хотя на миг, что ученье его кончено, и он уже не ученик, и оскорбится он чьим бы то ни было уроком или поученьем, мудрость вдруг от него отнимется, и останется он впотьмах, как царь Соломон в свои последние дни.

XV. ПРЕДМЕТЫ ДЛЯ ЛИРИЧЕСКОГО ПОЭТА В НЫНЕШНЕЕ ВРЕМЯ

(Два письма к Н. М. Я.....у)

Твое стихотворенье «Землетрясенье» меня восхитило. Жуковский также был от него в восторге. Это, по его мнению, лучшее не только из твоих, но даже из всех русских стихотворений. Взять событие из минувшего и обратить его к настоящему - какая умная и богатая мысль! А примененье к поэту, завершающее оду, таково, что его следует всякому из нас, каково бы ни было его поприще, применить к самому себе в эту тяжелую годину всемирного землетрясенья, когда все помутилось от страха за будущее. Друг! перед тобой разверзается живоносный источник. В словах твоих поэту:

И приноси дрожащим людям Молитвы с горней вышины! -

заключаются слова тебе самому. Тайна твоей музы тебе открывается. Нынешнее время есть именно поприще для лирического поэта. Сатирой ничего не возьмешь; простой картиной действительности, оглянутой глазом современного светского человека, никого не разбудишь: богатырски задремал нынешний век. Нет, отыщи в минувшем событье подобное настоящему, заставь его выступить ярко и порази его в виду всех, как поражено было оно гневом Божьим в свое время; бей в прошедшем настоящее, и в двойную силу облечется твое слово: живей через то выступит прошедшее и криком закричит настоящее. Разогни книгу Ветхого Завета: ты найдешь там каждое из нынешних событий, ясней как день увидишь, в чем оно преступило пред Богом, и так очевидно изображен над ним совершившийся Страшный Суд Божий, что встрепенется настоящее. У тебя есть на то орудья и средства: в стихе твоем есть сила, и упрекающая и подъемлющая. То и другое теперь именно нужно. Одних нужно поднять, других попрекнуть: поднять тех, которые смутились от страхов и бесчинств, их окружающих; попрекнуть тех, которые в святые минуты небесного гнева и страданий повсюдных дерзают предаваться буйству всяких скаканий и позорного ликованья. Нужно, чтобы твои стихи стали так в глазах всех, как начертанные на воздухе буквы, явившиеся на пиру Валтасара, от которых все пришло в ужас еще прежде, чем могло проникнуть самый их смысл. А если хочешь быть еще понятней всем, то, набравшись духа библейского, опустись с ним, как со светочем, во глубины русской старины и в ней порази позор нынешнего времени и углуби в то же время глубже в нас то, перед чем еще позорнее станет позор наш. Стих твой не будет вял, не бойся; старина даст тебе краски и уже одной собой вдохновит тебя! Она так живьем и шевелится в наших летописях. На днях попалась мне книга: «Царские выходы». Казалось, что бы могло быть ее скучней, но и тут уже одни слова и названья царских убранств, дорогих тканей и каменьев - сущие сокровища для поэта; всякое слово так и ложится в стих. Дивишься драгоценности нашего языка: что ни звук, то и подарок; все зернисто, крупно, как сам жемчуг, и, право, иное названье еще драгоценней самой вещи. Да если только уберешь такими словами стих свой - целиком унесешь читателя в минувшее. Мне, после прочтенья трех страниц из этой книги, так и виделся везде царь старинных, прежних времен, благоговейно идущий к вечерне в старинном царском своем убранстве.

Пишу к тебе под влиянием того ж стихотворенья твоего: «Землетрясенье». Ради Бога, не оставляй начатого дела! Перечитывай строго Библию, набирайся русской старины и, при свете их, приглядывайся к нынешнему времени. Много, много предстоит тебе предметов, и грех тебе их не видеть. Жуковский недаром доселе называл твою поэзию восторгом, никуды не обращенным. Стыдно тратить лирическую силу в виде холостых выстрелов на воздух, тогда как она дана тебе на то, чтобы взрывать камни и ворочать утесы. Оглянись вокруг: все теперь - предметы для лирического поэта; всяк человек требует лирического воззвания к нему; куды ни поворотишься, видишь, что нужно или попрекнуть, или освежить кого-нибудь.

Попрекни же прежде всего сильным лирическим упреком умных, но унывших людей. Проймешь их, если покажешь им дело в настоящем виде, то есть, что человек, предавшийся унынию, есть дрянь во всех отношениях, каковы бы ни были причины уныния, потому что унынье проклято Богом. Истинно русского человека поведешь на брань даже и против уныния, поднимешь его превыше страха и колебаний земли, как поднял поэта в своем «Землетрясении».

Воззови, в виде лирического сильного воззванья, к прекрасному, но дремлющему человеку. Брось ему с берега доску и закричи во весь голос, чтобы спасал свою бедную душу: уже он далеко от берега, уже несет и несет его ничтожная верхушка света, несут обеды, ноги плясавиц, ежедневное сонное опьяненье; нечувствительно облекается он плотью и стал уже весь плоть, и уже почти нет в нем души. Завопи воплем и выставь ему ведьму старость, к нему идущую, которая вся из железа, перед которой железо есть милосердье, которая ни крохи чувства не отдает назад и обратно. О, если б ты мог сказать ему то, что должен сказать мой Плюшкин, если доберусь до третьего тома «Мертвых душ»!

Опозорь в гневном дифирамбе новейшего лихоимца нынешних времен и его проклятую роскошь, и скверную жену его, погубившую щеголяньями и тряпками и себя, и мужа, и презренный порог их богатого дома, и гнусный воздух, которым там дышат, чтобы, как от чумы, от них побежало все бегом и без оглядки.

Возвеличь в торжественном гимне незаметного труженика, какие, к чести высокой породы русской, находятся посреди отважнейших взяточников, которые не берут даже и тогда, как все берет вокруг их. Возвеличь и его, и семью его, и благородную жену его, которая лучше захотела носить старомодный чепец и стать предметом насмешек других, чем допустить своего мужа сделать несправедливость и подлость. Выставь их прекрасную бедность так, чтобы, как святыня, она засияла у всех на глазах и каждому из них захотелось бы самому быть бедным.

Ублажи гимном того исполина, какой выходит только из русской земли, который вдруг пробуждается от позорного сна, становится вдруг другим; плюнувши в виду всех на свою мерзость и гнуснейшие пороки, становится первым ратником добра. Покажи, как совершается это богатырское дело в истинно русской душе; но покажи так, чтобы невольно затрепетала в каждом русская природа и чтобы все, даже в грубом и низшем сословии, вскрикнуло: «Эх, молодец!» - почувствовавши, что и для него самого возможно такое дело.

Много, много предметов для лирического поэта - в книге не вместишь, не только в письме. Всякое истинное русское чувство глохнет, и некому его вызвать! Дремлет наша удаль, дремлет решимость и отвага на дело, дремлет каша крепость и сила, - дремлет ум наш среди вялой и бабьей светской жизни, которую привили к нам, под именем просвещения, пустые и мелкие нововведенья. Стряхни же сон с очей своих и порази сон других. На колени перед Богом, и проси у Него Гнева и Любви! Гнева - противу того, что губит человека, любви - к бедной душе человека, которую губят со всех сторон и которую губит он сам. Найдешь слова, найдутся выраженья, огни, а не слова, излетят от тебя, как от древних пророков, если только, подобно им, сделаешь это дело родным и кровным своим делом, если только, подобно им, посыпав пеплом главу, раздравши ризы, рыданьем вымолишь себе у Бога на то силу и так возлюбишь спасенье земли своей, как возлюбили они спасенье богоизбранного своего народа.

XVII. ПРОСВЕЩЕНИЕ

(Письмо к В. А. Ж.......му)

Еще раз пишу к тебе с дороги. Брат, благодарю за все! У Гроба Господа испрошу, да поможет мне отдать тебе хотя часть того умного добра, которым наделял меня ты. Веруй, и да не смущается твое сердце! В Москву ты приедешь, как в родную свою семью. Она предстанет тебе желанной пристанью, и в ней будет покойнее тебе, нежели здесь. Ни пустой шум суеты, ни гром экипажа не смутит тебя: объедут бережно и улицу, в которой ты будешь жить. Если кто и приедет тебя навестить, старый ли друг твой или же дотоле незнакомый человек, он станет вперед просить не отдавать ему визита, боясь, чтобы и минута твоего времени не пропала. У нас умеют и даже знают, как почтить того, кто сделал целиком свое дело. Кто так безукоризненно, так честно употреблял все дары свои, не давая задремать своим способностям, не ленясь ни минуты во всю жизнь свою, кто сохранил свежую старость свою, как бы молодость, в то время как все вокруг ее истратили на пустые соблазны и когда молодые превратились в хилых стариков, тот имеет право на вниманье благоговейное. Как патриарх ты будешь в Москве, и на вес золота примут от тебя юноши старческие слова твои. Твоя «Одиссея» принесет много общего добра, это тебе предрекаю. Она возвратит к свежести современного человека, усталого от беспорядка жизни и мыслей; она обновит в глазах его много того, что брошено им, как ветхое и ненужное для быта; она возвратит его к простоте. Но не меньше добра, если еще не больше, принесут те труды, на которые навел тебя Сам Бог и которые ты держишь покуда разумно под спудом. В них окажется также потребность общая. Не смущайся же и твердо гляди вперед! Да не испугает тебя никакая нестройность того, что бы ты ни встретил. Есть примиритель всего внутри самой земли нашей, который покуда еще не всеми видим, - наша Церковь. Уже готовится она вдруг вступить в полные права свои и засиять светом на всю землю. В ней заключено все, что нужно для жизни истинно русской, во всех ее отношениях, начиная от государственного до простого семейственного, всему настрой, всему направленье, всему законна и верная дорога. По мне, безумна и мысль ввести какое-нибудь нововведенье в Россию, минуя нашу Церковь, не испросив у нее на то благословенья. Нелепо даже и к мыслям нашим прививать какие бы то ни было европейские идеи, покуда не окрестит их она светом Христовым. Увидишь, как это вдруг и в твоих же глазах будет признано всеми в России, как верующими, так и неверующими, как вдруг выступит всеми узнанная наша Церковь. Была на то воля Промысла, чтобы непостижимая слепота пала на глаза многих. Когда разбираю пристально нить событий мира, вижу всю мудрость Божью, попустившую временному разделенью Церквей, повелевшую одной стоять неподвижно и как бы вдали от людей, а другой - волноваться вместе с людьми; одной - не принимать в себя никаких нововведений, кроме тех, которые были внесены святыми людьми лучших времен христианства и первоначальными отцами Церкви, другой - меняясь и применяясь ко всем обстоятельствам времени, духу и привычек людей, вносить все нововведения, сделанные даже порочными несвятыми епископами; одной - на зремя как бы умереть для мира, другой - на время как бы овладеть всем миром; одной - подобно скромной Марии, отложивши все попеченья о земном, поместиться у ног Самого Господа, затем, чтобы лучше наслушаться слов Его, прежде чем применять и передавать их людям, другой же - подобно заботливой хозяйке Марфе, гостеприимно хлопотать около людей, передавая им еще не взвешенные всем разумом слова Господни. Благую часть избрала первая, что так долго прислушивалась к словам Господа, вынося упреки недальновидной сестры своей, которая уже было осмелилась называть ее мертвым трупом и даже заблудшей и отступившей от Господа. Не легко применить Слово Христово к людям, и следовало ей прежде сильно проникнуться им самой. Зато в нашей Церкви сохранилось все, что нужно для ныне просыпающегося общества. В ней кормило и руль наступающему новому порядку вещей, и чем больше вхожу в нее сердцем, умом и помышленьем, тем больше изумляюсь чудной возможности примирения тех противуречий, которых не в силах примирить теперь Церковь Западная. Западная Церковь была еще достаточна для прежнего несложного порядка, еще могла кое-как управлять миром и мирить его со Христом во имя одностороннего и неполного развития человечества. Теперь же, когда человечество стало достигать развития полнейшего во всех своих силах, во всех свойствах, как хороших, так и дурных, она его только отталкивает от Христа: чем больше хлопочет о примирении, тем больше вносит раздор, будучи не в силах осветить узким светом своим всякий нынешний предмет со всех его сторон. Все сознаются в том, что этим самым введеньем в себя множества постановлений человеческих, сделанных такими епископами, которые еще не достигнули святостью жизни своей до полной и многосторонней христианской мудрости, она сузила взгляд свой на жизнь и мир и не может обхватить их. Полный и всесторонний взгляд на жизнь остался на ее Восточной половине, видимо сбереженной для позднейшего и полнейшего образования человека. В ней простор не только душе и сердцу человека, но и разуму, во всех его верховных силах; в ней дорога и путь, как устремить все в человеке в один согласный гимн верховному Существу. Друг, не смущайся ничем! Если бы седмерицею крат были запутанней нынешние обстоятельства - все примирит и распутает наша Церковь. Уже каким-то неведомым чутьем даже наши светские люди, толкающиеся среди нас, начинают слышать, что есть какое-то сокровище, от которого спасенье, - которое среди нас и которого не видим. Блеснет сокровище, и на всем осветится блеск его. И время уже недалеко. Мы повторяем теперь еще бессмысленно слово «просвещение». Даже и не задумались над тем, откуда пришло это слово и что оно значит. Слова этого нет ни на каком языке, оно только у нас. Просветить не значит научить, или наставить, или образовать, или даже осветить, но всего насквозь высветлить человека во всех его силах, а не в одном уме, пронести всю природу его сквозь какой-то очистительный огонь. Слово это взято из нашей Церкви, которая уже почти тысячу лет его произносит, несмотря на все мраки и невежественные тьмы, отовсюду ее окружавшие, и знает, зачем произносит. Недаром архиерей, в торжественном служении своем, подъемля в обеих руках и троесвещник, знаменующий Троицу Бога, и двусвещник, знаменующий Его сходившее на землю Слово в двойном естестве Его, и Божеском и человеческом, всех ими освещает, произнося: «Свет Христов освещает всех!» Недаром также в другом месте служенья гремят отрывочно, как бы с Неба, вслух всем слова: «Свет просвещенья!» - и ничего к ним не прибавляется больше.

XIX. НУЖНО ЛЮБИТЬ РОССИЮ
(Из письма к гр. А. П. Т.....му)

Без любви к Богу никому не спастись, а любви к Богу у вас нет. В монастыре ее не найдете; в монастырь идут одни, которых уже позвал туда Сам Бог. Без воли Бога нельзя и полюбить Его. Да и как полюбить Того, Которого никто не видал? Какими молитвами и усильями вымолить у Него эту любовь? Смотрите, сколько есть теперь на свете добрых и прекрасных людей, которые добиваются жарко этой любви и слышат одну только черствость да холодную пустоту в душах. Трудно полюбить того, кого никто не видал. Один Христос принес и возвестил нам тайну, что в любви к братьям получаем любовь к Богу. Стоит только полюбить их так, как приказал Христос, и сама собой выйдет в итоге любовь к Богу Самому. Идите же в мир и приобретите прежде любовь к братьям.

Но как полюбить братьев, как полюбить людей? Душа хочет любить одно прекрасное, а бедные люди так несовершенны и так в них мало прекрасного! Как же сделать это? Поблагодарите Бога прежде всего за то, что вы русский. Для русского теперь открывается этот путь, и этот путь есть сама Россия. Если только возлюбит русский Россию, возлюбит и все, что ни есть в России. К этой любви нас ведет теперь Сам Бог. Без болезней и страданий, которые в таком множестве накопились внутри ее и которых виною мы сами, не почувствовал бы никто из нас к ней состраданья. А состраданье есть уже начало любви. Уже крики на бесчинства, неправды и взятки - не просто негодованье благородных на бесчестных, но вопль всей земли, послышавшей, что чужеземные враги вторгнулись в бесчисленном множестве, рассыпались по домам и наложили тяжелое ярмо на каждого человека; уже и те, которые приняли добровольно к себе в домы этих страшных врагов душевных, хотят от них освободиться сами, и не знают, как это сделать, и все сливается в один потрясающий вопль, уже и бесчувственные подвигаются. Но прямой любви еще не слышно ни в ком, - ее нет также и у вас. Вы еще не любите Россию: вы умеете только печалиться да раздражаться слухами обо всем дурном, что в ней ни делается, в вас все это производит только одну черствую досаду да уныние. Нет, это еще не любовь, далеко вам до любви, это разве только одно слишком еще отдаленное ее предвестие. Нет, если вы действительно полюбите Россию, у вас пропадет тогда сама собой та близорукая мысль, которая зародилась теперь у многих честных и даже весьма умных людей, то есть, будто в теперешнее время они уже ничего не могут сделать для России и будто они ей уже не нужны совсем; напротив, тогда только во всей силе вы почувствуете, что любовь всемогуща и что с ней возможно все сделать. Нет, если вы действительно полюбите Россию, вы будете рваться служить ей; не в губернаторы, но в капитан-исправники пойдете, - последнее место, какое ни отыщется в ней, возьмете, пред почитая одну крупицу деятельности на нем всей вашей ны нешней, бездейственной и праздной жизни. Нет, вы еще не любите Россию. А не полюбивши России, не полюбить вам своих братьев, а не полюбивши своих братьев, не возгореться вам любовью к Богу, а не возгоревшись любовью к Богу, не спастись вам.

XXIX. ЧЕЙ УДЕЛ НА ЗЕМЛЕ ВЫШЕ
(Из письма к У.........му)

Никак не могу сказать вам, чей удел на земле выше и кому суждена лучшая участь. Прежде, когда я был поглупее, я предпочитал одно звание другому, теперь же вижу, что участь всех равно завидна. Все получат равное воздаяние - как тот, которому вверен был один талант и он принес на него другой, так и тот, которому дано было пять талантов, и который принес на них другие пять. Даже, я думаю, участь первого еще лучше, именно оттого, что он не пользовался на земле известностью и не вкушал очаровательного напитка земной славы, подобно последнему. Чудна милость Божия, определившая равное воздаяние всякому, исполнившему честно долг свой, царь ли он или последний нищий. Все они там уравняются, потому что все внидут в радость Господина своего и будут пребывать равно в Боге. Конечно, Сам Христос сказал в другом месте: «В дому Отца Моего обители многи суть»; но как помыслю об этих обителях, как помыслю о том, что должны быть у Бога обители, не могу удержаться от слез и знаю, что никак бы не решил, какую из них выбрать себе, если бы только действительно был удостоен Небесного Царства и вопрошен: «Какую из них хочешь?» Знаю только то, что сказал бы: «Последнюю, Господи, но лишь бы она была в дому Твоем!» Кажется, ничего бы не желалось больше, как только служить тем избранным, которые уже удостоились созерцать во всем величии Его славу. Лежать бы только у ног их и целовать святые их ноги!

В «Выбранных местах из переписки с друзьями» Гоголь поторопился «перед смертью» договорить то, чего он не мог выговорить путем беллетристики путем продолжения «Мертвых Душ ». Он обнародовал некоторые свои интимные письма к ближайшим друзьям и знакомым, и в результате, получилась странная книга, в которой торопливо, сбивчиво, местами с горячим воодушевлением, местами с приподнятым пафосом Гоголь говорит о тех вопросах, которые мучили его перед смертью. Это книга страстная, но правдивая. И нельзя было тяжелее придумать оскорбления умирающему человеку, как сказать, что он «лгал» в своей книге. Однако именно это сказали Гоголю. В своей «Авторской исповеди» он говорит по этому поводу следующее: «...называть лжецом и обманщиком, надевшим личину набожности, приписывать подлые и низкие цели – это такого рода обвинения, которых я бы не в силах был взвести даже на отъявленного мерзавца... Не мешало бы подумать прежде, чем произносить такое обвинение: "Не ошибаюсь ли я сам? ведь я тоже человек. Дело тут душевное. Душа человека кладезь, не для всех доступный, и на видимом соседстве некоторых признаков нельзя основываться..." Нет, в книге "Переписка с друзьями", как ни много недостатков во всех отношениях, но есть также в ней много того, что не скоро может быть доступно всем... Для того, чтобы сколько-нибудь почувствовать эту книгу, нужно иметь или очень простую и добрую душу, или быть слишком многосторонним человеком, который, при уме, обнимающем со всех сторон, заключал бы высокий поэтический талант и душу, умеющую любить полною и глубокою любовью».

Гоголь был прав, говоря, что мысли его не умрут многое из того, что он высказал в «Выбранных местах», нашло потом развитие у Льва Толстого .

Н. В. Гоголь. Портрет работы Ф. Мюллера, 1841

Идеализация Гоголем патриархально-консервативной государственности

Содержание «Выбранных мест» слишком пестро и разнохарактерно, чтобы путём их анализа можно было стройно и полно изложить «философию» Гоголя. Приходится довольствоваться лишь главным. Во-первых, в этом произведении много чисто автобиографического: боязнь смерти, горячая, фанатическая любовь к Богу, заботы о строении своего «душевного дела», самобичевание, различные признания касательно своих сочинений. Все это не имеет общественного значения. Такое значение остается только за мыслями Гоголя о государстве, обществе, русском народе и русской интеллигенции, о значении литературы, её содержании и целях. Гоголь, идеализировавший в юности бюрократический строй русской жизни, под конец, совершенно в нем разочаровался. И в «Мертвых Душах», и в «Переписке с друзьями» найдём мы резкие нападения его на систему управлять страной при помощи «бумаг из Петербурга», при помощи комиссий и иерархии чиновников. Вместо этого строя Гоголь мечтал о каком-то «патриархальном устройстве» государства: во главе его стоит государь, который к подданным относится сердечно, как «отец», с верою и любовью. Такими же государями «в миниатюре» должны были быть «генерал-губернаторы» и «губернаторы»; гуманно, просто, без чинопочитания должны были относиться друг к другу люди в этом гоголевском государстве. Прямой путь к этому идеалу – «очищение своей собственной души и сердца». Не реформы в западном духе необходимы отечеству, говорит Гоголь, а моральное возрождение каждого отдельного человека. К просвещению в западном духе он относился так же, как тот же Л. Толстой. Жизнь идеального государства будет течь быстро и правильно, когда каждый определит свой «долг» и, довольствуясь малым жребием, честно понесет его в жизни. Мужик пусть пашет землю, пусть помещик патриархально к нему относится, оберегает его, наставляет, хвалит, наказывает, судит, и чиновник пусть честно исполняет свою работу, купец пусть честно работает – и тогда все процветет без реформ.

Роль дворян по представлению Гоголя

Особенное внимание уделил Гоголь в «Выбранных местах» помещику-дворянину. Дворянин, по его представлению, – маленький государь в своем поместье: он перед Богом отвечает за своих крепостных, оттого писатель называет «святой» работу в деревне разумного, добродетельного помещика. Не освобождение крестьян нужно мужикам, пишет Гоголь, не школы и не книги, а разумное руководительство и религиозное воспитание. Труд землепашца и дворянина-помещика, живущего неотлучно в деревне, – основа процветания отечества.

Это тяготение к «земле», обожествление труда, особенно физического (Гоголь даже рекомендует помещику косить вместе с крестьянами) опять сближает его с Л. Толстым.

Гоголь о новых веяниях в русском обществе

Русским обществом Гоголь в своей «Переписке» недоволен: он не раз говорит о какой-то тревоге, которая растет в русской интеллигенции, о растерянности, пустоте русской мысли, об исканиях чего-то. Гоголь был прав, отметив переходный характер русского общественного самосознания, но он не угадал близости реформ 1860-х годов и переустройства всей русской жизни на новых либеральных началах. В своей книге он идёт за стремлением, которое замечалось во многих русских людях ещё со времен Ивана Грозного : они мечтали исправить русскую жизнь, восстановив «поисшатавшуюся старину». «Выбранные места» Гоголя несколько смахивают на «Домострой », с его патриархальными взглядами на жизнь.

Зато совсем не по-старинному смотрел Гоголь на «женщину». Её он боготворит, ей отводит первое место в истории человеческой жизни, общественной и семейной. Отзвуки юношеского романтизма привели Гоголя к такому преклонению.

Гоголь о значении церковной поэзии

С историко-литературной точки зрения любопытны те части «Переписки» Гоголя, где он говорит о русской поэзии. Гоголь отмечает органическую связь русской лирики с поэзией древнерусской, церковной. Он указывает, что русские поэты даже XVIII века черпали и образы, и настроения из Св. Писания. Ломоносов , Державин , Пушкин , Языков дают ему особенно много оснований для этого утверждения. Восхваление России, русского царя в нашей поэзии есть отзвук того полурелигиозного пафоса, с которым о царях и родине говорится только в Ветхом Завете. И Гоголь рекомендует лирическому поэту своего времени Ветхий Завет, говоря, что там источник вечной и возвышенной, божественной поэзии. Из христианских церквей он отдает предпочтение православной: в ней больше забот о небесном, в ней больше смирения, больше любви к людям, больше гуманности. «Святые отцы» и «Златоуст» – лучшие книги для народа, говорит Гоголь. В этих словах перед нами вновь воскресает старая, допетровская Русь, когда эти книги были настольными у русского грамотея.

«Выбранные места» об отношениях Европы и России

Гоголь не раз поднимает в «Выбранных местах» вопрос об отношениях Европы и России: он критически, даже с юмором относится к «квасным патриотам», к славянофилам , но критикует и «западников ». К «Западу» он относится с полным недоверием. Ему кажется, что западная культура иссякает, и что скоро заграничные люди обратятся к России «за мудростью». «Все европейские государства, – говорит он, – теперь болеют необыкновенною сложностью всяких законов и постановлений», идеалы религиозные там забыты, и «душевным делом» никто не занимается. Не то Гоголь видел в России, по крайней мере, в том кругу, в котором он вращался: очевидно, в самом деле, все эти губернаторши, помещики, «значительные лица», поэты, которым он писал свои письма, думали больше о своей душе, о «своем внутреннем строении», чем о земле. И это утешало Гоголя. Он говорит, что русское общество его времени «всё чего-то ищет, ищет уже не вне, а внутри себя. Вопросы нравственные взяли перевес над политическими и над учеными». Гоголь плохо знал о других настроениях русского общества, и это приверженцы этих других взглядов сочли его книгу непонятной, глупой и вредной.

Разнообразие стиля «Переписки» Гоголя

Гоголь писал свои письма к разным лицам: к умным и глупым, к восторженным и спокойным. Он сам говорит, что писал так, чтобы его всякий понял, оттого в его письмах много разнообразия. Грубоватому и недалёкому помещику он писал грубоватое письмо, говоря понятным для него стилем. Это письмо особенно возмутило Белинского . Гоголь советует помещику внедрять у крестьян уважение к честным и хорошим работникам; перед образцовым «мужиком» обыкновенные должны были снимать шапки. По адресу того, кто не снимет, Гоголь рекомендовал помещику употребить «крепкое слово»: «ах, ты, невымытое рыло! Сам весь заплыл в саже, так что и глаз не видать, да еще не хочет оказать и чести честному! Поклонись же ему в ноги!» Это «невымытое рыло» – только «мужицкий стиль», которым, очевидно, Гоголь хотел указать лишь на необразованность мужика. «Мужика не бей, – говорит он в том же письме. – Съездить его в рожу еще не большое искусство. Но умей пронять его хорошенько словами». Это «съездить в рожу» – помещичий жаргон, под который подделывается Гоголь, стараясь сделаться ясным своему простоватому и грубому корреспонденту.

Многое из того, что указал Гоголь в русской жизни, и умно, и верно; его собственные взгляды часто возвышены и чисты, но когда он переходил на практическую почву, то советы его часто наивны... Так, в этом же письме к помещику он рекомендует помещику, для поднятия в деревне авторитета сельского батюшки, всюду брать с собой этого батюшку на работу и каждый день сажать его за господский стол. Гоголь не пожелал заглянуть по-человечески в душу этого несчастного священника, который даже пообедать в кругу своей семьи не имеет права! Наивны советы тому же помещику сжечь перед мужиками несколько ассигнаций в доказательство того, что он, помещик, не корыстолюбив!

Отношение русского общества к «Выбранным местам»

Когда «Выбранные места из переписки с друзьями» сделались достоянием публики, они почти ни в ком, кроме интимных друзей Гоголя, не вызвали сочувствия. Особенно возмущены были люди либерального склада, недавние поклонники Гоголя. Они увидели в этой книге измену его прежним убеждениям, ложь и подлость. Всего энергичнее такое отношение выразилось в письме Белинского к Гоголю. Сам фанатик по темпераменту, больной и измученный жизненной борьбой Белинский сказал уже стоявшему одной ногой в могиле Гоголю много злого и несправедливого. В этом столкновении двух современников сказалось все русское общество, с различными полюсами его тогдашнего мировоззрения.

Белинский написал Гоголю, что прежде «любил его со всею страстью», видя в нем надежду, честь, славу русской земли, «одного из великих вождей её на пути сознания, развития, прогресса». Теперь от этой страсти осталось «презрение и ненависть», такая же страстная... «Выбранные места» он назвал «хитрой, но чересчур нецеремонной проделкой для достижения небесным путем чисто земной цели». Он с негодованием остановился на выражении: «ах, ты невымытое рыло!»... Не вникая в истинный смысл этой грубости, он назвал Гоголя проповедником кнута, апостолом невежества, поборником обскурантизма и мракобесия. «Не истиной христианского учения, – говорит Белинский, – а болезненной боязнью смерти, чёрта и ада веет из вашей книги». Критик саркастически высмеял стиль книги и не погнушался сослаться на слухи о том, что книга Гоголя была написана для того, чтобы попасть в наставники цесаревича.

«Авторская исповедь» Гоголя

В ответ на эту жестокую и незаслуженную «критику» и на другие подобные Гоголь написал свою «Авторскую исповедь». Глубокою горестью, тоской проникнуто это ясное по мысли, спокойное по изложению сочинение. Гоголь умирал, непонятый современниками и потерявший надежду, что они его поймут, что ему простят промахи и поблагодарят за то страстное желание принести пользу родине, которое руководило им в жизни и которое он перенес в свои сочинения. В трогательной «Авторской исповеди» он просит у грядущих поколений справедливости и милости.

    Оценил книгу

    «Выбранные места», конечно, принадлежат больше истории, нежели литературе или публицистике. Того, что они наделали для нашей общественной жизни и политической мысли, не приснилось бы Гоголю в самом смелом сне-фантасмагории. Достоевский был приговорен к расстрелу за чтение в кружке Петрашевского письма Белинского Гоголю по поводу «Выбранных мест». Ни много, ни мало. А суровость наказания объяснялась тем, что во время чтения глаза Достоевского «горели». Официально его повели на казнь за «недонесение о распространении преступного о религии и правительстве письма литератора Белинского». То есть, в первую очередь, за богохульство! Достоевского! Который станет потом главным религиозным писателем для всего мира! А потом полемика Гоголя с Белинским по поводу «Выбранных мест» определит пути развития политической мысли России лет на пятьдесят. Тезисы Белинского станут религией западников и сторонников прогресса, тезисы Гоголя – религиозных охранителей. А сейчас эту последнюю книгу Гоголя никто не читает. Скучное религиозное морализаторство. Причем и устаревшее. Вспоминают о ней только авторы, направление которых можно назвать православное просветительство.

    Но мне хотелось сказать о другом. Эта книга неожиданно дает отчетливое понимание жизненной драмы Гоголя. Она как будто фарой высвечивает несчастную фигуру Николая Васильевича. Читая «Выбранные места», мы видим ту раздвоенность, которая стала его проклятием. С одной стороны, от природы Гоголь обладал избыточным воображением, как будто не вполне зависящим от него самого, воображением демоническим и неисчерпаемым. С другой стороны, он рано осознал свое призвание – нравственно врачевать общество. Подсознание его порождало бесконечное количество чертей и бесов, а сознание было устремлено к Богу. Свои произведения, начиная с «Ревизора», он пытался подчинить проекту улучшения человека, но публика в них находила лишь гениальную сатиру на чиновничество, крепостное право да самодержавие. И не потому, что публика была глупой. Нет. Белинский, зачисливший Гоголя в революционеры, был, может быть, самым чутким читателем XIX века, просто подсознание Гоголя оказывалось всегда энергетически мощнее его богоугодных умственных проектов во сто крат. Розанов сказал о «Мертвых душах»: «После Гоголя стало не страшно ломать, стало не жалко ломать». То есть Гоголь своим демоническим смехом, с точки зрения революционеров, просто-таки вбил кол в «толстозадую» помещичью Святую Русь. Морально оправдал революцию…

    Гоголь ужасно страдал, что его превратно поняли. Но что делать?! И он решает бросить свое предательское воображение и объяснить простыми словами, как надо жить и как надо все понимать. Отсюда родилась книжка «Выбранные места из переписки с друзьями». Он написал, все подробно объяснил, даже скорее прокричал, чем написал… а его опять не поняли. Высмеяли. Назвали сумасшедшим. На полном серьезе. Когда были впервые напечатаны «Выбранные места», в Москве и Петербурге публика с грустью признала, что классик тронулся рассудком. Подсознание постоянно предавало Гоголя, но и разум оказался не лучшим помощником. Люди не бросились изменяться к лучшему, не стали читать «Выбранные места» по пять-десять раз, как автор их просил в предисловии, а предпочли побыстрее забыть об этой неприятной книжке.

    У Гоголя была мечта все-таки в равной степени совместить воображение и разум, литературу и нравственную проповедь. Свою задумку он хотел воплотить во втором томе «Мертвых душ», где решил вывести ряд положительных типов, примеров для подражания. Но задумка не удалась. «Мертвые души 2» отправились в камин. Оказалось, что воображение Гоголя могло бесконечно штамповать чертей, Чичиковых, летающие гробы, шаровары, размером с Черное море, но отказалось производить благородных помещиков и честных губернаторов. Бедный Гоголь! Гениальное воображение одержало безоговорочную победу и над разумом и над измученным телом Гоголя. И заметьте, одержало историческую победу, потому что Гоголь до сих пор понимается не так, как ему того хотелось. А, может быть, это и есть единственно правильное понимание? Может быть, подсознание Гоголя было всюду право, а разум врал?!

    Pachkuale_Pestrini

    Оценил книгу

    Необходимо сразу пояснить, что читал я сию относительно небольшую по объему книгу катастрофически долго и даже навскидку не смогу назвать произведение, чтение которого давалось также тяжело (разве что "Голем" Майринка). Отчасти из-за тем, затрагиваемых в тексте, отчасти - из-за громоздкой, очень трудно воспринимаемой манеры письма. Что вообще произведениям Николая Васильевича никак не свойственно.

    Я обожаю "Вечера на хуторе...", да и трудно найти человека, не разделяющего мою точку зрения, и поэтому прочитать "Выбранные места..." стоит уже хотя бы потому, что это все-таки Гоголь, тот самый любимый нами с детства Гоголь. И тут стоило бы написать, что-то вроде "А видим мы вовсе не того Гоголя, которого знаем", но это было бы не совсем честным приукрашиванием рецензии. Для меня фигура Николая Васильевича всегда была окутана каким-то глубоким мистицизмом, чем-то таинственным и трагичным. Все мы слышали (уж не знаю, правда ли это) про его летаргический сон (кстати, в одном из первых пунктов включенного в книгу завещания, писатель просит похоронить его только, когда будут налицо признаки гниения тела), про погружение в религию, про болезненность и инаковость, отрешенность от мира. Бессмысленно было бы ожидать от "Выбранных мест..." хуторской разудальщины, открывая книгу, надо быть готовым к серьезным темам.

    И вот тут-то возникает небольшой диссонанс, потому что темы, важные и актуальные тогда, сегодня по большей части представляют интерес исторический, праздно любопытный. Исчезла та Россия, о которой говорит Николай Васильевич, растворилось тогдашнее административное устройство государственных органов, рассыпались сословия. Гоголь писал, глядя в будущее, ожидая неизбежного преображения России, он с уверенностью заявлял, что скорченная под тяжестью противоестественных свобод Европа скоро приползет к нам учиться нравственности, что Россия воспрянет. Гоголь писал это, не предполагая, что через чуть более, чем полвека по России прокатится циркулярной пилой явление, называемое страшным словом революция. Исполнение пророчеств Николая Васильевича откладывается (мы ведь знаем, что больше Европе ползти некуда, не знаем только, - останется ли у нее, Европы, здравого понимания своего катастрофического положения), и от этого читать "Выбранные места..." зачастую грустно, потому что между строк сквозит "вот-вот" и "еще чуть-чуть". Но прошло уже сто пятьдесят лет, - "чуть-чуть" ли это? - и мы знаем то, о чем Гоголь не подозревал. Мы знаем, например, что у публичных чтений, которым автор пророчил большое будущее, не было шансов не против театра (у театра самого шансов не осталось), а против заполонившего умы кинематографа, о котором в середине девятнадцатого века думали разве что фантасты.

    Книгу, наверное, лучше читать вслух. Есть такие вещи, которые про себя ну не воспринимаются. Я через каждые три-пять страниц сладко засыпал прямо в кресле.
    Правды ради следует сообщить, что на сонливость мою во многом повлияло не содержание и не стиль написания, а непосредственно оформление пресловутой в своем убожестве "зеленой серии". Мелкий шрифт, крохотные междустрочные интервалы, "неразгибаемость" книги, - три врага вдумчивого чтения, это факт известный.

    Некоторые письма действительно интересны. Интересны они вдвойне, если признавать себя адресатом, ведь по сути Гоголь обратился ко всем нам.

    Книгу весьма трудно найти, да что уж там, мало кто вообще про нее знает. Еле в "Библио-глобусе" нашли, а уж это о чем-то да говорит.

    А вместе с тем сам Николай Васильевич возлагал на "Выбранные места..." колоссальные надежды. Книга подводит черту под всем его творчеством. Гоголь объясняет, почему он сжег тот самый второй том "Мертвых душ", просит прощения у читателей за легкомысленные произведения, которые кому-то могли навредить. Подведение черты - то, чего не хватает зачастую в литературе. Одно дело - исследователи, аналитики; совсем другое - слово самого автора, финальный аккорд. Гоголь ощущал близость смерти, потому и замыслил подобное "прощальное" произведение, и мы, как читатели, должны отнестись к подобному порыву с крайним уважением.

Гоголь Степанов Николай Леонидович

«ВЫБРАННЫЕ МЕСТА ИЗ ПЕРЕПИСКИ С ДРУЗЬЯМИ»

«И возненавидел я жизнь: потому что противны стали мне дела, которые делаются под солнцем; ибо все - суета и томление духа! И возненавидел я весь труд мой, которым трудился под солнцем; потому что должен оставить его человеку, который будет после меня. И кто знает: мудрый ли будет он, или глупый?» Гоголь медленно закрыл маленькую библию в черном бархатном переплете, подаренную ему Смирновой. В гостинице царил полумрак, из-за прикрытых штор вырывались приглушенные лучи света. В большом зале столовой было пустынно. В этот ранний час туристы разбрелись по окрестностям Бамберга.

Гоголь подошел к камину. В нем чернела давно потухшая зола. Поплотнее укутавшись в шинель, Гоголь принялся быстро шагать по комнате, потирая леденевшие руки. «Богу угодно было послать мне страдания душевные и телесные, - мучительно думал он, - всякие и горькие и трудные минуты, всякие недоразумения тех людей, которых любила душа моя, и все на то, чтобы разрешилась скорей во мне та трудная задача, которая без того не разрешилась бы вовеки». «Все суета и томление духа!» Вот он издал первый том своей поэмы, но это принесло лишь вред. Многие считают, что он осмеял в своем творении неправду и злоупотребления, царящие в России. Но мало осмеять: надо показать людям путь возрождения. Теперь он сам выстрадал этот путь. Нужно научить других следовать этим путем, путем христианина, оказать им душевную помощь.

Гоголь мучительно задумался. Нет, не поэма нужна теперь. Нужно оставить все, что сложилось в душе и разуме его за эти последние годы. «Кто знает, кто будет после меня? Глупый или умный?»

Он подошел к конторке, достал из шкатулки, которую всегда возил с собой, лист бумаги и написал письмо Языкову. Он просил его сберечь письма, которые посылал ему за последние годы. Надо об этом сообщить Александре Осиповне, Жуковскому, Плетневу, Толстому. «Я как рассмотрел все то, что писал разным лицам в последнее время, - заканчивал он свое письмо, - особенно нуждавшимся и требовавшим от меня душевной помощи, вижу, что из этого может составиться книга, полезная людям, страждущим на разных поприщах. Страданья, которыми страдал я сам, пришлись мне в пользу, и с помощью их мне удалось помочь другим!»

Он запечатал письмо и старательно вытер перо. Да, это будет книга наставлений, христианской мудрости, которая гораздо нужнее, чем его поэма. Она поможет людям найти утешение в их страданиях и горестях, поможет разобраться в той неразберихе, которая сейчас творится в России и в Европе. Его опять охватил озноб.

Закрыв шкатулку, Гоголь вышел на улицу. Летнее солнце пригрело его горячими лучами. Он быстро зашагал по дороге, которая вела наверх в гору, к собору.

Навстречу попадались туристы в тирольских шляпах, в коротких кожаных штанах, истертых до блеска. Прошла чопорная англичанка в серой кофте с большими буфами, соломенно-желтые волосы закрывали ее бесцветное лицо. Вдруг среди встречных показалась знакомая фигура плотного, немолодого мужчины с одутловатым лицом и опущенными книзу короткими усами. Это Жюль - давний друг, помогавший ему в Риме в работе над поэмой!

Павел Васильевич, в свою очередь, был обрадован и удивлен. Ведь по его представлениям Гоголь, которого он недавно видел в Париже, должен был быть уже в Остенде на морских купаньях? А тут Гоголь собственной персоной в маленьком австрийском городишке Бамберге! Однако как он за последние годы постарел и переменился! Приобрел особенного рода красоту, которую нельзя иначе определить, как назвав красотой мыслящего человека. Лицо его побледнело, осунулось, томительная работа мысли наложила на нем печать истощения и усталости, но оно стало как-то светлее и спокойнее прежнего. Это было лицо философа. Оно оттенялось длинными, густыми, почти до плеч, волосами, в раме которых блестели глаза, исполненные огня и выражения!

После первых слов приветствия Гоголь сообщил Анненкову, что он в самом деле едет в Остенде, но только взял дорогу через Австрию и Дунай, так как длительная дорога ему помогает, восстанавливает его слабые силы. Теперь он остановился ненадолго в Бамберге, чтобы поглядеть на знаменитый собор XII века. А отсюда отправляется в Швальбах, а затем в Остенде.

А что делаете теперь вы? - отрывисто спросил Гоголь.

Я путешествую по Европе, так, из простого любопытства, - рассмеялся Анненков.

Это черта хорошая… но все же эго беспокойство… надо же и остановиться когда-нибудь! - Гоголь говорил, как будто ему трудно было собрать мысли, витавшие где-то далеко.

Они пошли вместе осматривать собор, часа два пробродив между тяжелыми, массивными колоннами главного здания. В затейливых барельефах, на которых мистические аллегории христианской символики были забавно перемешаны с бытовыми сценками из народной жизни, в суровых каменных колокольнях виделось своеобразие и сложность замысла старых мастеров.

Я предпочитаю романские соборы готическим, - заметил Анненков, - они разнообразнее и величественнее по архитектуре.

Вы, Павел Васильевич, возможно, не знаете, что я сам знаток в архитектуре, - серьезно ответил Гоголь. - Готическая архитектура есть явление такое, какого еще никогда не производили вкус и воображение человека. Она обширна и возвышенна, как христианство! В ней все соединено вместе: величие и красота, роскошь и простота, тяжесть и легкость. Это такие достоинства, которых не вмещает в себе никакая другая архитектура. Но эта архитектура исчезла, как только мысль человека раздробилась.

Со спора об архитектуре разговор перешел к современному положению в Европе.

Вот, - продолжал Гоголь, - начали бояться у нас европейской неурядицы, пролетариата… Думают, как из мужиков сделать немецких фермеров… А к чему это?.. Можно ли разделить мужика с землей?.. Какое же тут пролетариатство?.. Вы ведь подумайте, что мужик наш плачет от радости, увидав землю свою… Это что-нибудь да значит? Об этом-то и надо поразмыслить.

Анненков попробовал возразить, указав на то, что нынешние политические волнения в Европе - результат жестокости реакционных режимов, что и в России угнетение крестьян помещиками тоже может привести к смутам и озлоблению.

Гоголь недовольно слушал его и раздраженно ответил:

В Европе завариваются теперь повсюду такие сумятицы, что не поможет никакое человеческое средство, когда они вскроются. Перед ними будет ничтожная вещь те страхи, которые вам видятся теперь в России. В России еще брезжит свет, есть еще пути и дороги к спасенью…

Но из пепла старой европейской цивилизации возникнет новый, справедливый порядок вещей. Европа укажет путь и России, - возразил Анненков, вытирая платком вспотевшую в споре шею.

Вы ошибаетесь, - сухо заявил Гоголь. - Пройдет десяток лет, и вы увидите, что Европа приедет к нам не за покупкой пеньки и сала, но за покупкой мудрости, которой не продают больше на европейских рынках.

Но ведь Россия отсталая страна, - пробовал спорить Анненков. - Крепостное право и остатки феодализма заглушают в ней развитие экономики и новых форм государственности.

Вы не любите Россию, вы умеете печалиться и раздражаться только слухами обо всем дурном, что в ней ни делается… - укоризненно покачал головой Гоголь. - Не умрет из нашей старины ни зерно Того, что есть в ней истинно русского и что освящено самим Христом. Нет у нас непримиримой ненависти сословья против сословья и тех озлобленных партий, какие водятся в Европе. Теперь не на шутку задумались многие над древним патриархальным бытом. Нам следует лишь склонить правительство и дворян, чтобы они рассмотрели попристальней истинно русские отношения помещика к крестьянам…

Гоголь говорил все это, как давно заученные фразы, не допуская никаких возражений. Это был какой-то начальнический, пастырский выговор. Худые бледные руки писателя судорожно подергивались, глаза блестели каким-то болезненным, фанатическим огнем. Вместо добродушного, насмешливого Гоголя, любящего шутку, острое смешливое словцо, перед Анненковым был совсем другой человек, какой-то проповедник на кафедре или фанатичный монах, с которым невозможно было вступать ни в какой спор.

Приняв таинственный вид, Гоголь сообщил Анненкову, что он задумал одно очень важное дело - издание своих писем к друзьям, которое должно раскрыть всем глаза на истинное положение вещей. Он собирается послать Плетневу из Швальбаха первую тетрадку этих писем, с тем чтобы тот подготовил их опубликование. Закончив это дело, он, наконец, сможет осуществить давно намеченную поездку в Иерусалим, а оттуда вернуться в Россию.

Задумчиво шагал Гоголь по мостовой, когда они возвращались в гостиницу. В черной шинели, с глазами, опущенными к земле, он был полностью поглощен своими мыслями и едва ли понимал то, что ему рассказывал Анненков. Наконец подошли к гостинице. Дилижанс уже был подан, в него запрягали лошадей.

А вы что, остаетесь без обеда? - спросил Анненков.

Да, кстати, хорошо, что напомнили! - очнулся Гоголь. - Нет ли здесь где кондитерской или пирожной?

Кондитерская оказалась рядом. Гоголь аккуратно выбрал десяток сладких пирожков с яблоками, велел их завернуть в бумагу и, захватив в гостинице свое имущество, направился к дилижансу.

Друзья еще немного постояли, пока не раздалась труба кондуктора, возвещавшая скорое отправление. Гоголь сел в купе, поместившись как-то боком к своему соседу, тучному пожилому немцу, поднял воротник шинели, приняв выражение холодного, каменного бесстрастия. Карета тронулась.

Приехав в Швальбах, Гоголь засел за переписку черновиков и, подготовив объемистую тетрадь, отправил ее Плетневу. В письме к нему он сообщал: «Наконец моя просьба! Ее ты должен выполнить, как наивернейший друг выполняет просьбу своего друга. Все свои дела в сторону и займись печатаньем этой книги под названием: «Выбранные места из переписки с друзьями». Она нужна, нужна всем - вот что покамест могу тебе сказать; все прочее объяснит тебе сама книга…»

Он кончил писать поздно вечером. Кругом сгущались сумерки. В незнакомом немецком городе было тихо. На ратуше отбивали печальным звоном большие старинные часы. До утра он не мог заснуть.

Из книги Тюремные записки Рихарда Зорге автора Зорге Рихард

ПРОБЛЕМЫ ИЗУЧЕНИЯ, ВЫБРАННЫЕ МНОЮ ЛИЧНО Постараюсь также объяснить по порядку наиболее важные области работы, которые сам взял на себя в связи с новыми обстоятельствами, возникшими после того, как я приступил к выполнению своих задач в Китае.А. Экономическая

Из книги Кремлевское дело автора Иванов Николай Владимирович

ИЗБРАННЫЕ МЕСТА ИЗ ПЕРЕПИСКИ С ГЕНСЕКОМ

Из книги Гоголь автора Воронский Александр Константинович

«ВЫБРАННЫЕ МЕСТА» Он милосерд, он сказал: «Толците и отверзется вам». А покуда займись огородом. (Из письма сестре Анне, 1841 год) От «Переписки с друзьями» остается глубокое впечатление, что автор ее одержим прежде всего страхом смерти, доведенным до отчаяния, до ужаса, до

Из книги Духовный путь Гоголя автора Мочульский Константин Васильевич

7 «Выбранные места из переписки с друзьями» В свободной форме писем на самые разнообразные темы Гоголь создает стройную и полную систему религиозно-нравственного мировоззрения. Ее можно принимать или отвергать, но нельзя отрицать ее значительности. «Переписка» есть

Из книги Звезды и немного нервно автора

Из книги Распря с веком. В два голоса автора Белинков Аркадий Викторович

Аркадий Белинков «Декабристы» в «Современнике» Выбранные места из подготовительных записей для выступления перед актерами театра Никогда никакой исторический и литературный материал не существует вне зависимости от отношения к нему. Отношение к нему всегда

Из книги Неостывшая память [сборник] автора Друян Борис Григорьевич

Вместе с друзьями И друзей позову, на любовь свое сердце настрою, А иначе зачем на земле этой вечной живу. Булат Окуджава Вместо первой же лекции нас отправили «на картошку» – в Лужский район, в деревеньку с ласковым названием Замошье. Здесь мы все сразу же

Из книги Напрасные совершенства и другие виньетки автора Жолковский Александр Константинович

Выбранные места из переписки с Хемингуэем Это было давно, более сорока лет назад. Летом 1957 года в Москве должен был состояться Международный фестиваль молодежи и студентов. Подготовка к этой операции по контролируемому приподнятию железного занавеса, первой после

Из книги Гоголь автора Степанов Николай Леонидович

«ВЫБРАННЫЕ МЕСТА ИЗ ПЕРЕПИСКИ С ДРУЗЬЯМИ» «И возненавидел я жизнь: потому что противны стали мне дела, которые делаются под солнцем; ибо все - суета и томление духа! И возненавидел я весь труд мой, которым трудился под солнцем; потому что должен оставить его человеку,

Из книги Гоголь без глянца автора Фокин Павел Евгеньевич

«Выбранные места из переписки с друзьями» Николай Васильевич Гоголь. Из письма П. А. Плетневу 30 июля 1846 г., из Швальбаха:Наконец моя просьба! Ее ты должен выполн<ить>, как наивернейший друг выполняет просьбу своего друга. Все свои дела в сторону и займись печатаньем

Из книги Гоголь автора Соколов Борис Вадимович

«ВЫБРАННЫЕ МЕСТА ИЗ ПЕРЕПИСКИ С ДРУЗЬЯМИ», публицистический сборник Гоголя. Опубликовано (со значительными цензурными изъятиями): Выбранные места из переписки с друзьями Николая Гоголя. СПб., 1847. Книга вышла в свет 31 декабря 1846 г. (12 января 1847 г.). Впервые полный текст

Из книги Живая жизнь. Штрихи к биографии Владимира Высоцкого автора Перевозчиков Валерий Кузьмич

Я РАБОТАЛ С ДРУЗЬЯМИ В самом начале 1972 года я записала на магнитофон интервью о выразительности актерской пластики с ведущими артистами Театра на Таганке. Большинство из них так и остались лишь на пленке, другие же, даже если и были расшифрованы и перенесены на бумагу,

Из книги Записки о жизни Николая Васильевича Гоголя. Том 2 автора Кулиш Пантелеймон Александрович

XXIV. Письма к П.А. Плетневу по поводу издания "Переписки с друзьями": тайна, в которой должно было быть сохранено дело; - расчеты на большой сбыт экземпляров; - поправки; - высокое мнение автора о значении книги; - искренняя преданность к Царствующему Дому; - о нуждающихся в

Из книги Выбраные места из дневника 2002 года автора Есин Сергей Николаевич

XXV. Переписка Гоголя с С.Т. Аксаковым по поводу "Переписки с друзьями". - Суровый прием книги. - Жалобы и оправдания Гоголя. - Письма к критику. Когда достигли слухи в Москву о том, какая книга печатается в Петербурге под именем автора "Мертвых душ", многие были изумлены,

Из книги Выбраные места из дневника 2001 года автора Есин Сергей Николаевич

Сергей Есин Выбранные места из дневника 2002 года 1 января, вторник. Весь день сидел и приводил в порядок дневники за последний квартал прошлого года, дописывал, вставлял пропущенные цитаты. На улице очень холодно. Возле метро куча невостребованных, непроданных елок. Это

Из книги автора

Сергей Есин Выбранные места из дневника 2001 года 7 января, воскресенье. День Рождества. Накануне весь вечер смотрел по ТВ и слушал трансляцию патриаршего богослужения из храма Христа Спасителя. Очень жалел, что в этом году “вживую” на службу не попал. Храм изнутри