Вечер у клэр гайто газданов краткое содержание. Гайто Газданов Вечер у Клэр. Полет. Ночные дороги

Анна Зегерс

«Седьмой крест»

Глава первая

Действие происходит в Германии в нескольких деревнях вокруг Концентрационного лагеря Вестгофен. Повествование ведёт один из заключённых, но непонятно, кто, потому что он все время говорит «мы». Около барака номер три были спилены под человеческий рост необычайные деревья — семь платанов. К ним прибили доски, они казались издали семью крестами. В бараках очень грязно и сыро. Начался дождь.

Франц Марнет — работник хим. завода едет на работу на велосипеде. У него хорошее настроение. Проезжает мимо пастуха Эрнста.

Франц любил на работу ездить один и немного был раздосадован тем, что ему придётся ехать вместе с Антоном Грейнером, с которым он встретился по дороге. Антон заговорил с Францем. Грейнеру показалось, что утром что-то стряслось — он привёл в доказательство странное поведение военных. Сначала Франц не понял и думал, что это бред. Но потом он вдруг сам почувствовал в воздухе, что что-то случилось.

В столовой от Антона, что из лагеря бежали несколько человек, говорят, большинство уже схватили.

Георг Гейслер лежал в трясине. Побег обнаружен. Повсюду бегают военные, воет сирена. Очень густой туман. Одного беглеца поймали — Бейтлера.

Фаренберг — комендант лагеря — в своём кабинете думает, что это сон. Все соответствующие подобному событию (побегу) мероприятия уже были сделаны, приказы отданы. Оставалось только ждать, пока поймают беглецов. Когда приволокли избитого Бейтлера, следователи Оверкамп и Фишер вошли в ворота лагеря. Оверкамп приказал немедленно вызвать врача и был зол на то, что беглеца сейчас даже допросить будет невозможно, настолько сильно его избили.

Георг все полз. В голове у него всегда вырисовывался образ Валлау, который как бы мысленно давал ему советы, что делать и чтобы он не сдавался и не поддавался панике и страху.

Когда он вышел на дорогу, он повстречал старика по прозванию Грибок, бабушку, «по прозванию Корзиночка» и ее внучку. С ними он дошёл до деревни. Вдруг резко появился мотоцикл. Георг перепрыгнул через стену, утыканную сверху битым стеклом. Его не заметили, но его рука была вся в крови и ужасно болела. Это была стена сельскохозяйственного училища. Рядом был сарай, в котором Георг оделся в чью-то коричневую вельветовую куртку с молнией, обувь и брюки. Взял машинную часть, что лежала у двери, и пошёл с ней на улицу «ведь такая ноша указывает на определённость пути и узаконивает несущего». Когда его остановил патруль, он показал ярлычок фирмы с детали от машины, и его отпустили. Он дошёл до деревни Бухенау. Вдруг деревню оцепили. Георг спрятался в ближайшем дворе за дровами.

Фриц Гельвиг — ученик с/х школы, садовник — обнаружил в сарае пропажу куртки, на которую он долго копил и сообщил в полицию.

Во дворе женщины снимали белье с верёвок. Георг все ещё прятался за дровами. Во двор пришли обыскивать, но в соседнем доме нашли другого беглеца. Это был Пельцер. Георг узнал об этом, потому что о пойманном сказали, что он в очках. А только Пельцер носил очки. Все в деревне решили, что больше опасности нет и больше беглецов нет. Пельцера доставили в лагерь и стали допрашивать. Ему сказали, что Георг Гейслер уже пойман и дал показания.

Георг лежал в поле и думал о том, что ему непременно надо попасть к Ленни. Это девушка, с которой он познакомился за 21 день до ареста. Он опять думает, что бы посоветовал ему Валлау. Один шофёр подбросил его. Они ехали, и их остановили на посту. Военный долго рассматривал Георга, потому что он подходил по описанию, которое разослали по всем постам (куртка коричневая, вельветовая), но отпустил машину. Через некоторое время водитель молча высадил Георга по середине дороги и уехал. Георг дотопал до ближайшего города и зашёл в собор.

Франц и Георг познакомились очень давно и сначала не полюбили друг друга, а потом они подружились и долго жили вместе, пока Георг не увёл у Франца девушку Элли. Даже женился на ней, и у них был ребёнок, но она от него ушла.

Глава вторая

Собор закрыли, и Георг там ночевал.

Альфонса Меттенгеймера — отца Элли — вызвали в гестапо для допроса. Его спрашивали по поводу Георга Гейслера (мужа его дочери), но Альфонс сказал, что не желает знать этого мерзавца и его отпустили.

Георг случайно зашёл к частному доктору Герберту Левенштейну (еврею, который работает врачом) и тот, догадавшись, кто такой Георг, очень испугался и перевязал ему руку бесплатно.

В гостинице «Савой» ловили вора. Толпа думала, что это вор. А это был один из беглецов. Беллони в обыкновенной жизни — Антон Мейер. Ему выстрелили в ноги, когда он сидел не крыше. Он упал посреди гостиничного двора. Беллони умер в больнице. Разговор врачей: «Какое вам дело до его ног? Не от них же он умер».

Георг шёл вдоль Рейна, он обменял у лодочника куртку на свитер, потом пошёл дальше, но к нему привязался Щурёнок — один из рыбаков. Он довёл Георга до косы и признался, что ввёл в заблуждение Георга, чтобы рыбаку было не скучно идти. Георг уже собрался обратно. Вдруг из кустов вышел полицейский, когда он попросил документы у Георга, тот побежал. Ему удалось сбежать. Он опять оказался в городе. Зашёл в кафе. У грузчика он узнал имя женщины, которая куда-то собиралась ехать на грузовике — фрау Биндер. Он забрался к ней в машину и начал рассказывать что-то о дальних родственниках, больнице и т. д. Через пару глав, его высадили.

За Альфонсом Меттенгеймером установили слежку, и он ее заметил. За домом его дочери — жены Георга — тоже. Когда к ней пришёл в гости поклонник Генрих Кюблер, военные перепутали его с Георгом, схватили его и увезли на допрос, там жестоко избили.

Это примерно 128 страница. Всего страниц 390. Дальше подробно рассказывать нет смысла. Итак. Георг все ходит. Он пришёл к Ленни, но она сделала вид, что не узнала его, и он ушёл. Валлау поймали. Его жена готовила побег и оставила ему одежду и деньги в сарае на даче у друзей. Вот друг и сдал его, а потом повесился. На допросе Валлау молчал, так как считал себя уже мёртвым. Теперь осталось на свободе только 3 беглецов: Георг, Фюльграбе и Альдингер. Их фотографии поместили в газете. С Фюльграбе Георг случайно встретился на остановке, тот сообщил Георгу, что собирается сдаться. История старика Альдингера проста — на него доложил в гестапо, чтобы получить должность. Когда он сбежал, он просто шёл прямо, ведомый каким-то внутренним чувством ориентира. Он дошёл до своей деревни, лёг под кустик отдохнуть и умер. Его нашли и похоронили. Остался одни беглец — Георг. Он пришёл к старому школьному другу — Паулю Редеру. Тот решил помочь Георгу, сходил к его старым товарищам, но одного уже посадили, а второй Зауэр сделал вид, что не знает Георга. Под видом двоюродного брата, Пауль устроил Георга к своей тёте Катарине Грабер на сутки. А сам пошёл за помощью к Фидлеру — коллеге по работе. Тот поселил Георга у семьи Кресс. Пауля увезли на допрос.

А в это время Франц рассказал Герману, как выглядит Пауль. И один из товарищей Георга — Зауэр тоже рассказал, что Пауль приходил. Герман решил передать паспорт Георгу.

Пока Георг был у Крессов, Фидлер вспомнил ещё одного товарища, который тоже может помочь — Рейнгардт. Пришёл к тому все рассказывать, а тот уже все знает и у него готовые документы на имя Георга и деньги. Получилось так, что Георгу одновременно с двух сторон помогали.

С документами Георга отвезли на пристань, в кафе он познакомился с официанткой Марией. А его ждал пароход «Вильгельмина». Там был человек, по которому сразу ясно, что он «готов на любой риск».

Заканчивается продолжением первой страницы, где кто-то рассказывает. Становится понятно, что это говорит заключённый уже после побега, когда уже назначили нового коменданта в лагерь. Пересказала Наталья Берёзкина

Развитие событий происходит в Германии в деревнях близ концлагеря Вестгофен. Рассказ ведет заключенный, но его личность не ясна, так как, рассказывая, он говорит «мы». Рядом с бараком концлагеря, на семи деревьях, спиленных примерно в рост человека, были прибиты доски, издалека они были похожи на семь крестов. Однажды из концлагеря сбежали несколько человек.

Один из сбежавших, Георг Гейслер, успел спрятаться в трясину, другого Бейтлера – поймали. Выбравшись на дорогу Георг встретил старика по прозвищу Грибок, старушку Корзиночку и их внучку, с которыми и добрался до деревни Бухенау. Внезапно появившийся мотоцикл вынудил Георга перепрыгнуть через стену, утыканную битым стеклом, и он сильно поранил руку. Это была стена сельскохозяйственного училища. Здесь, в одном из сараев, он нашел, во что переодеться и, подобрав какую-то деталь от машины, уже смелее вышел на улицу. Когда его остановили, он показал патрулю ярлычок детали и его отпустили.

Деревню оцепили, и Георг спрятался в одном из дворов. В это время один из учеников училища, Фриц Гельвиг, заявил о пропаже куртки в полицию. В доме рядом с двором, где прятался Георг, при обыске нашли еще одного беглеца – Пельцера. Его тоже доставили в лагерь и допрашивали. Георг очень хотел разыскать девушку, с которой познакомился до своего ареста. Ему удалось добраться до ближайшего города. Когда-то давно он познакомился с Францем, со временем они подружились и долго жили вместе, пока Георг не увел у него девушку Элли. Они поженились, и у них родился ребенок, но Элли ушла от Георга.

Отца Элли вызвали на допрос в гестапо, хотели узнать про Георга, но тот сказал, что ничего не знает об этом мерзавце, поэтому его отпустили. В одной из гостиниц города поймали еще одного беглеца Беллони. В него выстрелили, когда он сидел на крыше. Беллони упал и умер прямо посреди гостиничного двора. Из города Георг выбрался благодаря тому, что его вывезла на своем грузовике фрау Биндер.

За домом Элли и ее отцом Альфонсом Меттенгеймером установили тайную слежку. Одного из поклонников Элли перепутали с Георгом, избили и допрашивали.

Георг нашел ту девушку, но она сделала вид, что его не узнала. Позже поймали и Валлау. Из беглецов осталось трое: Георг, Фюльграбе и Альдингер. Фюльграбе сдался самостоятельно, а старика Альдингера нашли мертвым. Георг обратился к Паулю Редеру, своему школьному другу. Благодаря еще одному другу, Фидлеру, Пауль помог Георгу устроиться к семье Кресс.

Друг Фидлера, Рейнгардт, помогает Георгу с документами. Затем его отвозят на пристань, где уже ждет пароход «Вильгельмина» с надежным человеком на борту.

Текущая страница: 1 (всего у книги 34 страниц) [доступный отрывок для чтения: 23 страниц]

Гайто Газданов
Вечер у Клэр. Полет. Ночные дороги

© Издание. Оформление. ООО Группа Компаний «РИПОЛ классик», 2015

* * *

Предисловие

Гайто Газданов – осетинское имя. К началу ХХ столетия в России сложился весомый слой интеллектуально и творчески заметных фигур с кавказскими корнями. Поколениями эти семьи усваивали русскую культуру самой высокой пробы, достигали сродства с ней, чувства органической принадлежности ей, наконец, одаряли ее своим талантом и характером. Если и было когда-нибудь время, когда ни среда не ощущала инородца чужим, ни он себя чужим ей, то это период – по нарастающей – от Петра до революции 1917 года. Газданов родился в Петербурге, жил у Пяти Углов, читал книги, входившие в канон интеллигентного русского мальчика, учился в кадетском корпусе, в гимназии. Так что выглядит совершенно естественным, что 16 лет он ушел в Добровольческую армию. «Я поступал в Белую армию потому, что находился на ее территории, потому, что так было принято». Как говорит один из его героев – «за белых, так как они побеждаемые».

Дальше крымский разгром, бегство в Турцию, лагерь в Галлиполи, Константинополь, Болгария, Париж. Рядовая судьба русского человека, потерпевшего поражение. (Победителям, впрочем, выпала, как оказалось, участь еще горшая.) Портовый грузчик, мойщик паровозов, рабочий на автозаводе, ночной таксист. И – студент Сорбонны. И – первые литературные опыты.

В 1929 году у него выходит роман, сразу сделавший ему имя, – «Вечер у Клэр». Это замечательное произведение. Написанное молодым, без оглядки на расстановку литературных сил, полнокровное, наглядно талантливое. Этот парижский вечер у прелестной, красивой, необычной, загадочной молодой женщины, в которую герой был влюблен гимназистом еще в России, – вместе с описанием горстки встреч и разговоров, словно бы подготовительных, – занимает в насыщенной 120-страничной книге семь страниц. Все происходящее укладывается в несколько часов, бо́льшую часть которых возлюбленная проводит спящей. Но это техническое время появляется перед нами, читающими, наполненным предшествующей жизнью героя во всей ее полноте. Как шпиль – или, если угодно, как крест, – венчающий здание стометрового храма, едва заметный с земли.

Все, что вместили два с половиной десятилетия от рождения до этого вечера, свелось к коротким часам и так же, как они, превратилось в сбывшуюся мечту и прошло. Однажды мальчиком герой, «убежав из дому и гуляя по бурому полю, заметил в далеком овраге нерастаявший слой снега, который блестел на весеннем солнце. Этот белый и нежный свет возник передо мной внезапно и показался мне таким невозможным и прекрасным, что я готов был заплакать от волнения. Я пошел к этому месту и достиг его через несколько минут. Рыхлый и грязный снег лежал на черной земле; но он слабо блестел сине-зеленым светом, как мыльный пузырь, и был вовсе не похож на тот сверкающий снег, который я видел издали. Я долго вспоминал наивное и грустное чувство, которое я испытал тогда, и этот сугроб. И уже несколько лет спустя, когда я читал одну трогательную книгу без заглавных листов, я представил себе весеннее поле и далекий снег и то, что стоит только сделать несколько шагов, и увидишь грязные, тающие остатки. И больше ничего? – спрашивал я себя. И жизнь мне показалась такой же: вот я проживу на свете столько-то лет и дойду до моей последней минуты и буду умирать. Как? И больше ничего?» Этот потемневший исчезающий пласт снега, это убийственное разочарование невпрямую трансформируется в другой образ: «Лежа на ее кровати, в ее постели, в Париже, в светло-синих облаках ее комнаты, которые я до этого вечера счел бы несбыточными и несуществующими – и которые окружали белое тело Клэр, покрытое в трех местах такими постыдными и мучительно соблазнительными волосами, – я жалел о том, что уже не могу больше мечтать о Клэр, как я мечтал всегда».

Все, что написал Газданов, – об этом. О том, что ради этого вечера, ради этой несбыточной Клэр надо лишиться дома и родины, пройти через кровь и грязь войны, кровь и грязь парижского дна, стрелять и видеть вокруг себя застреленных, бедствовать, жить через силу, не давая себе забыть ее, чтобы, найдя, тотчас потерять, как все осуществившееся и невозобновимое.

Он принадлежал к поколению моих родителей (1903–1971), и к тому же кругу начитанных независимых людей, что они. До последнего времени я думал об этом поколении и этом круге со всем, на какое способен, состраданием, с печалью и горечью. Лишенное будущего, униженное, истребляемое, едва сводящее концы с концами, обреченное на издевательское порицание все более вульгарных потомков – в России. И с самого начала записанное в граждан второго сорта, в этническое гетто, старающееся имитировать коренных жителей, опускающееся, выкарабкивающееся – в эмиграции. Но чем теснее обступало меня племя новое, освободившееся от угнетения советского режима на родине, выезжающее за границу по своей воле, «для нормальной жизни», для карьеры, заработка и развлечений, тем существеннее менялось освещение судьбы «отцов», тех, кого я так жалел. Так ли сяк ли, с меньшей или большей изменой себе, они жили, ориентируясь на чувство собственного достоинства, а не выгоды. Не прославляя, как сказал поэт, «ни хищи, ни поденщины, ни лжи».

Когда же я стал перечитывать Газданова, роман за романом, от «Клэр» до «Эвелины», от 1929 до 1969 года, я укрепился в убеждении, что и те, кто попал в изгнание, предпочитали, насколько это было в их силах, руководствоваться понятиями русской чести и благородства. Образ ночного таксиста в Париже сделался – не без участия советской и буржуазной пропаганды – символом краха личности и стереотипом социального падения русского эмигранта. Подруга моих детей, отпрыск титулованной и одновременно священнической семьи, в революцию бежавшей из России, рассказывала, как после Перестройки их беспрерывно просили об интервью и приглашали на всевозможные объединительные собрания. С очаровательным французским акцентом и милыми грамматическими неправильностями она говорила: «Они всегда начинали: «Вы – графы, вы – графы… Мне хотелось сказать: а где вы были, когда мы водили такси?»

Герой Газданова, его автобиографический двойник, тоже водитель ночного такси, делает несколько признаний: «Бескорыстному моему любопытству ко всему, что окружало меня и что мне с дикарской настойчивостью хотелось понять до конца, мешал, помимо всего остального, недостаток свободного времени, происходивший, в свою очередь, оттого, что я всегда жил в глубокой нищете и заботы о пропитании поглощали все мое внимание…

В отношении клиентов к шоферу всегда отсутствовали сдерживающие причины – не все ли равно, что подумает обо мне человек, которого я больше никогда не увижу и который никому из моих знакомых не может об этом рассказать?..

Об этих годах моей жизни у меня осталось впечатление, что я провел их в огромном и апокалипсически смрадном лабиринте. Но, как это ни странно, я не прошел сквозь все это без того, чтобы не связать – случайно и косвенно – свое существование с другими существованиями, как я прошел через фабрики, контору и университет…»

Не торопитесь ни сочувствовать этому призраку за рулем, ни тем более смотреть на него сверху вниз. Это не вы распоряжаетесь им, называя адрес и по прибытии немножко прибавляя к сумме, выбитой счетчиком. Это он, проницательный, изучивший разные стороны человеческой натуры, много больше вас образованный человек с пронзительным взглядом, видит подноготную – не только конкретно вашу, но и жизни в целом. «Было невозможно предположить, что все это только случайности. Только отступления от каких-то правил. И мне казалось, что та жизнь, которую вели мои ночные клиенты, не имела ни в чем никаких оправданий. На языке людей, живших этим, все это называлось работой. Но во Франции все называется работой: педерастия, сводничество, гадание, похороны, собирание окурков. Труды Пастеровского института, лекции в Сорбонне, концерты и литература, музыка и торговля молочными продуктами…» А у вас – у всех нас – что у нас за душой, чтобы противопоставить этому? Не торопитесь жалеть его: это Гайто Газданов, редкостный русский писатель.

И по поводу его судьбы, писателя, не получившего должного признания и славы, не сокрушайтесь. Не повторяйте тривиальных заклинаний о русском литераторе, задыхающемся в тесноте эмигрантской публики. Да, действительно, на то, что тогда писалось по-русски в Европе, откликались одни и те же Ходасевич, Вейдле, Адамович, еще два-три критика с именем. А сколько нужно? Несколько дюжин серафимовичей и безыменских, как это было в советской России? В наше время, меряющее творчество человека исключительно успехом, а успех – тиражами и частотой вызова на телевизор, неловко говорить о том, что в самом деле может принести ему удовлетворение и что не может никогда. Отзывы Ходасевича, Вейдле, Адамовича означали ауканье, перекличку ровни – независимо от того, содержалась в них похвала или упрек.

Вы скажете: Набоков добился большего, не так ли? Это как на чей вкус. Он добился большего в демонстрации своего превосходства над читателем. В демонстрации того, как он, писатель, распоряжается персонажами, как они покорны ему. В демонстрации читателю своего ума и таланта. В социальном статусе – он был университетский профессор, а не таксер. Он не забывал держать читательскую аудиторию на дистанции. В произведениях, не озабоченных этой стороной сочинительства, таких как «Дар» или «Другие берега», то есть в лучших своих вещах, он пребывает в том же ограниченном пространстве читательского меньшинства, что и Газданов. В массовом сознании Набоков – автор «Лолиты». В массовом сознании это – бесспорное достижение: экранизация, Голливуд, миллионные гонорары. Трудно сказать, выигрыш ли это Набокова и хотелось ли Газданову такой судьбы.

Ибо что такое превосходство одного человека над другим, умственное, эмоциональное, нравственное, социальное, и какой ценой оно дается, Газданов знал, как мало кто другой. Герою романа «Полет» всё, начиная от высокой интеллектуальности и физической крепости и кончая удачей и богатством, дается без усилий, как само собой разумеющееся. Он щедр, не отказывает просящим, хоть ему и видимы схемы применяемых ими обманов, предан жене, верен тем, кого любит. Пленительное остроумие, мужество, точные, всегда ироничные оценки людей, снисходительность к их слабостям, жизненная философия и позиция делают его неуязвимым для любой критики. Он должен вызывать восхищение, если бы не эта неуязвимость. Постепенно все, что составляет сердцевину его жизни, его тыл, то, чему его превосходство над другими дает вид незыблемости, превращается в груду руин.

Всякий писатель всегда хочет писать дальше, написанное прежде подталкивает его к новому сочинению. Роман, последовавший за «Вечером у Клэр», «История одного путешествия», написан как будто для того, чтобы читатель убедился, что первая книга не случайность и не исключение, а одна из вещей в собрании сочинений, просто первая в списке. А возможно, и для того, чтобы убедить себя, что ты в самом деле писатель: написал один роман, написал следующий. Но «Путешествие» проигрывает «Клэр» по всем статьям. Это беллетристика, с симпатичными, но не останавливающими на себе внимание персонажами, с отношениями тоже симпатичными, но словно бы заранее выбранными, как стиль быта и одежды, с эпизодами трогательными, но литературно. Единственное, что роднит с «Клэр», это писательская манера, прозрачность прозы, аромат, атмосфера, а если говорить просто и прямо – умение рассказывать, талант.

Чем дальше, тем более европейцем становился этот писатель. Тем самым типом русского европейца, который формировался еще в Карамзине, которого искали современные Газданову евразийцы и о котором не прекращаются споры доныне. Какие национальные качества прибавляют к сложившемуся за тысячелетия образу русские, становясь подлинно гражданами этого древнего континента, чем обогащают этот образ? В последнем романе, «Эвелина и ее друзья», за непосредственным содержанием, поставленными нравственными вопросами и тонкими психологическими разработками встает явление, по-видимому, свойственное Европе первой половины прошлого столетия. Это верность мужской дружбе, начинающейся с ранней молодости, с осознания себя единой компанией, группой. На память приходит прежде всего «Три товарища» Ремарка: не ситуационным сходством – которого нет, как, впрочем, и никакого другого, ни подобия реакций, ни мотиваций, – а натянутой струной, звенящей в обоих произведениях в резонанс.

Русские привносят в эту дружбу достоевский излом, «самоедство», душевные, кажущиеся несовместимыми противоречия, поэзию и кулацкую скаредность – да. Но и те уже упомянутые офицерскую честь, дворянскую совестливость, разночинную самоотверженность, безоглядность поступков, готовность принимать удары судьбы так же, как ее дары, личную надежность. Словом, то, что в Средние века составляло на территории Европы кодекс трубадурской доблести. Венцом ее была Юность, Jovens. Почему и преданы с такой неизменностью герои Газданова юношеским идеалам. Почему, мужая, отравляясь ядом взрослости, ранясь о пружины человеческой безжалостности и низости, они остаются юны. Прибавим к этому томительно влекущую законсервированность вывезенной с собой культуры, как шкатулку с фамильными драгоценностями: серебряной чеканки, серебряного века.

Девять романов, около сорока рассказов. Красивое лицо на фотографии: мужчины, рыцаря, поэта, – расположенное ко всем, на кого смотрит. «Ненасытное стремление непременно узнать и попытаться понять многие чужие жизни… Оно всегда было бесплодно, так как у меня не было времени, чтобы посвятить себя этому. Но сожаление, которое я испытывал от сознания этой невозможности, проходит через всю мою жизнь».

Анатолий Найман

Вечер у Клэр


Вся жизнь моя была залогом
Свиданья верного с тобой.

А. С. Пушкин


Клэр была больна; я просиживал у нее целые вечера и, уходя, всякий раз неизменно опаздывал к последнему поезду метрополитена и шел потом пешком с улицы Raynouard на площадь St. Michel, возле которой я жил. Я проходил мимо конюшен Ecole Militaire1
Военное училище (фр .).

; оттуда слышался звон цепей, на которых были привязаны лошади, и густой конский запах, столь необычный для Парижа; потом я шагал по длинной и узкой улице Babylone, и в конце этой улицы в витрине фотографии, в неверном свете далеких фонарей, на меня глядело лицо знаменитого писателя, все составленное из наклонных плоскостей; всезнающие глаза под роговыми европейскими очками провожали меня полквартала – до тех пор, пока я не пересекал черную сверкающую полосу бульвара Raspail. Я добирался, наконец, до своей гостиницы. Деловитые старухи в лохмотьях обгоняли меня, перебирая слабыми ногами; над Сеной горели, утопая в темноте, многочисленные огни, и когда я глядел на них с моста, мне начинало казаться, что я стою над гаванью и что море покрыто иностранными кораблями, на которых зажжены фонари. Оглянувшись на Сену в последний раз, я поднимался к себе в комнату и ложился спать и тотчас погружался в глубокий мрак; в нем шевелились какие-то дрожащие тела, иногда не успевающие воплотиться в привычные для моего глаза образы и так и пропадающие, не воплотившись; и я во сне жалел об их исчезновении, сочувствовал их воображаемой, непонятной печали и жил и засыпал в том неизъяснимом состоянии, которого никогда не узнаю наяву. Это должно было бы огорчать меня; но утром я забывал о том, что видел во сне, и последним воспоминанием вчерашнего дня было воспоминание о том, что я опять опоздал на поезд. Вечером я снова отправлялся к Клэр. Муж ее несколько месяцев тому назад уехал на Цейлон, мы были с ней одни; и только горничная, приносящая чай и печенье на деревянном подносе с изображением худенького китайца, нарисованного тонкими линиями, женщина лет сорока пяти, носившая пенсне и потому не похожая на служанку и раз навсегда о чем-то задумавшаяся – она все забывала то щипцы для сахара, то сахарницу, то блюдечко или ложку, – только горничная прерывала наше пребывание вдвоем, входя и спрашивая, не нужно ли чего-нибудь madame. И Клэр, которая почему-то была уверена, что горничная будет обижена, если ее ни о чем не попросят, говорила: да, принесите, пожалуйста, граммофон с пластинками из кабинета monsieur, – хотя граммофон вовсе не был нужен, и, когда горничная уходила, он оставался на том месте, куда она его поставила, и Клэр сейчас же забывала о нем. Горничная приходила и уходила раз пять за вечер; и когда я как-то сказал Клэр, что ее горничная очень хорошо сохранилась для своего возраста и что ноги ее обладают совершенно юношеской неутомимостью, но что, впрочем, я считаю ее не вполне нормальной – у нее или мания передвижения, или просто малозаметное, но несомненное ослабление умственных способностей, связанное с наступающей старостью, – Клэр посмотрела на меня с сожалением и ответила, что мне следовало бы изощрять мое специальное русское остроумие на других. И прежде всего, по мнению Клэр, я должен был бы вспомнить о том, что вчера я опять явился в рубашке с разными запонками, что нельзя, как я это сделал позавчера, класть мои перчатки на ее постель и брать Клэр за плечи, точно я здороваюсь не за руку, а за плечи, чего вообще никогда на свете не бывает, и что если бы она захотела перечислить все мои погрешности против элементарных правил приличия, то ей пришлось бы говорить… она задумалась и сказала: пять лет. Она сказала это с серьезным лицом – мне стало жаль, что такие мелочи могут ее огорчать, и я хотел попросить у нее прощения; но она отвернулась, спина ее задрожала, она поднесла платок к глазам, и, когда, наконец, она посмотрела на меня, я увидел, что она смеется. И она рассказала мне, что горничная переживает свой очередной роман и что человек, который обещал на ней жениться, теперь наотрез от этого отказался. И потому она такая задумчивая.

– О чем же тут задумываться? – спросил я. – Ведь он отказался на ней жениться. Разве нужно так много времени, чтобы понять эту простую вещь?

– Вы всегда слишком прямо ставите вопросы, – сказала Клэр. – С женщинами так нельзя. Она задумывается потому, что ей жаль, как вы не понимаете?

– А долго длился роман?

– Нет, – ответила Клэр, – всего две недели.

– Странно, она ведь всегда была такой задумчивой, – заметил я. – Месяц тому назад она так же грустила и мечтала, как сейчас.

– Боже мой, – сказала Клэр, – просто тогда у нее был другой роман.

– Это действительно очень просто, – сказал я, – простите меня, но я не знал, что под пенсне вашей горничной скрыта трагедия какого-то женского Дон Жуана, который, однако, любит, чтобы на нем женились, в противоположность Дон Жуану литературному, относившемуся к браку отрицательно.

Но Клэр прервала меня и продекламировала с пафосом фразу, которую она прочла в рекламной афише и читая которую смеялась до слез:


Heureux acquereurs de la vraie Salamandre
Jamais abandonnés par le constructeur!2
Счастливые обладатели настоящей «Саламандры»,Никогда не оставляемые фабрикой! (фр.) – Пер. автора.

Затем разговор вернулся к Дон Жуану, потом, неизвестно как, перешел к подвижникам, к протопопу Аввакуму, но, дойдя до искушения святого Антония, я остановился, так как вспомнил, что подобные разговоры не очень занимают Клэр; она предпочитала другие темы – о театре, о музыке; но больше всего она любила анекдоты, которых знала множество. Она рассказывала мне эти анекдоты, чрезвычайно остроумные и столь же неприличные; и тогда разговор принимал особый оборот, и самые невинные фразы, казалось, таили в себе двусмысленность – и глаза Клэр становились блестящими; а когда она переставала смеяться, они делались темными и преступными и тонкие ее брови хмурились; но как только я подходил ближе к ней, она сердитым шепотом говорила: mais vous etes fou3
Но вы с ума сошли (фр .). – Пер. автора.

– и я отходил. Она улыбалась, и улыбка ее ясно говорила: mon Dieu, qu’il est simple!4
Боже, как он прост! (фр .) – Пер. автора.

И тогда я, продолжая прерванный разговор, начинал с ожесточением ругать то, к чему обычно бывал совершенно равнодушен; я старался говорить как можно резче и обиднее, точно хотел отомстить за поражение, которое только что претерпел. Клэр насмешливо соглашалась с моими доводами; и оттого, что она так легко уступала мне в этом, мое поражение становилось еще более очевидным.

– Oui, mon petit, c’est tres intéressant, ce que vous dites la5
Да, то, что вы говорите, очень интересно (фр .). – Пер. автора.

, – говорила она, не скрывая своего смеха, который относился, однако, вовсе не к моим словам, а все к тому же поражению, и подчеркивая этим пренебрежительным «la», что она всем моим доказательствам не придает никакого значения.

Я делал над собой усилие, вновь преодолевая искушение приблизиться к Клэр, так как понимал, что теперь было поздно; я заставлял себя думать о другом, и голос Клэр доходил до меня полузаглушенным; она смеялась и рассказывала мне какие-то пустяки, которые я слушал с напряженным вниманием, пока не замечал, что Клэр просто забавляется. Ее развлекало то, что я ничего не понимал в такие моменты. На следующий день я приходил к ней примиренным; я обещал себе не приближаться к ней и выбирал такие темы, которые устранили бы опасность повторения вчерашних унизительных минут. Я говорил обо всем печальном, что мне пришлось видеть, и Клэр становилась тихой и серьезной и рассказывала мне в свою очередь, как умирала ее мать.

– Asseyez-vous ici6
Садитесь сюда (фр .). – Пер. автора.

, – говорила она, указывая на кровать, и я садился совсем близко к ней, и она клала мне голову на колени и произносила: – Oui, mon petit, c’est triste, nous sommes bien malheureux quand meme7
Да, это грустно, мы все-таки очень несчастны (фр .). – Пер. автора.

Я слушал ее и боялся шевельнуться, так как малейшее мое движение могло оскорбить ее грусть. Клэр гладила рукой одеяло то в одну, то в другую сторону; и печаль ее словно тратилась в этих движениях, которые сначала были бессознательными, потом привлекали ее внимание, и кончалось это тем, что она замечала на своем мизинце плохо срезанную кожу у ногтя и протягивала руку к ночному столику, на котором лежали ножницы. И она опять улыбалась долгой улыбкой, точно поняла и проследила в себе какой-то длинный ход воспоминаний, который кончился неожиданно, но вовсе не грустной мыслью; и Клэр взглядывала на меня мгновенно темневшими глазами. Я осторожно перекладывал ее голову на подушку и говорил: простите, Клэр, я забыл папиросы в кармане плаща – и уходил в переднюю, и тихий ее смех доносился до меня. Когда я возвращался, она замечала:

– J’étals etonnée tout a l’heure. Je croyais que vous portiez vos cigarettes toujours sur vous, dans la poche de votre pantalon, comme vous le faisiez jusqu’a présent. Vous avez changé d’habitude?8
Я была удивлена. Я думала, что вы носите папиросы в кармане брюк, как вы это делали до сих пор. Вы изменили этой привычке? (фр .) – Пер. автора.

И она смотрела мне в глаза, смеясь и жалея меня, и я знал, что она прекрасно понимала, почему я встал и вышел из комнаты. Вдобавок я имел неосторожность сейчас же вытащить портсигар из заднего кармана брюк.

– Ditez moi, – сказала Клэр, как бы умоляя меня ответить ей правду, – quelle est la différence entre un trench-coat et un pantalon?9
Скажите мне… какая разница между плащом и брюками?.. (фр .) – Пер. автора.

– Клэр, это очень жестоко, – ответил я.

– Je ne vous reconnais pas, mon petit. Mettez toujours en marche le phono, ça va vous distraire.10
Я вас не узнаю. Заведите граммофон, это вас развлечет (фр .). – Пер. автора.

В тот вечер, уходя от Клэр, я услышал из кухни голос горничной – надтреснутый и тихий. Она пела с тоской веселую песенку, и это удивило меня.


C’est une chemise rose
Avec une petite femme dedans,
Fraiche comme la fleur éclose,
Simple comme la fleur des champs 11
Почти непереводимо. Буквально это значит следующее:
Это розовая рубашка,Внутри которой – женщина,Свежая, как распустившийся цветок.Простая, как цветок полей (фр.). – Пер. автора.

Она вкладывала столько меланхолии в эти слова, столько ленивой грусти, что они начинали звучать иначе, чем обычно, и фраза «fraiche comme la fleur éclose» сразу напоминала мне пожилое лицо горничной, ее пенсне, ее роман и постоянную ее задумчивость. Я рассказал это Клэр; она отнеслась к несчастью горничной с участием, потому что с Клэр ничего подобного случиться не могло, и это сочувствие не пробуждало в ней личных чувств или опасений, и ей очень понравилась песенка:


C’est une chemise rose

Она придавала этим словам самые разнообразные оттенки – то вопросительный, то утвердительный, то торжествующий и насмешливый. Каждый раз, как я слышал этот мотив на улице или в кафе, мне становилось не по себе. Однажды я пришел к Клэр и стал бранить песенку, говоря, что она слишком французская, что она пошлая и что соблазн такого легкого остроумия не увлек бы ни одного композитора более или менее способного; вот в этом главное отличие французской психологии от серьезных вещей, говорил я, это искусство, столь же непохожее на настоящее искусство, как поддельный жемчуг на неподдельный.

– В этом не хватает самого главного, – сказал я, исчерпав все свои аргументы и рассердившись на себя. Клэр утвердительно кивнула головой, потом взяла мою руку и сказала:

– Il n’y manque qu’une chose12
Здесь не хватает только одного (фр .). – Пер. автора.

– Что именно? – Она засмеялась и пропела:


C’est une chemise rose
Avec une petite femme dedans.

Когда Клэр выздоровела и провела несколько дней уже не в кровати, а в кресле или на chaise longue13
Шезлонге (фр .).

И почувствовала себя вполне хорошо, она потребовала, чтобы я сопровождал ее в кинематограф. После кинематографа мы просидели около часа в ночном кафе. Клэр была со мной очень резка, часто обрывала меня, когда я шутил, она сдерживала свой смех и, улыбаясь против воли, говорила: «Non, ce n’est pas bien dit, ça»14
«Нет, это не остроумно» (фр .). – Пер. автора.

, – и так как она была в плохом, как мне казалось, настроении, то у нее было впечатление, что и другие всем недовольны и раздражены. И она с удивлением спрашивала меня: «Mais qu’est се que vous avez ce soir? Vous n’etes pas comme toujours»15
«Что с вами сегодня вечером? Вы не такой, как всегда» (фр .). – Пер. автора.

Хотя я вел себя нисколько не иначе, чем всегда. Я проводил ее домой; шел дождь. У двери, когда я поцеловал ей руку, прощаясь, она вдруг раздраженно сказала: «Mais entrez done, vous allez boire une tasse de thé»16
«Ну, входите же, выпейте чашку чая» (фр .). – Пер. автора.

, – и произнесла это таким сердитым тоном, как если бы хотела прогнать меня: ну, уходите, разве вы не видите, что вы мне надоели? Я вошел. Мы выпили чай в молчании. Мне было тяжело, я подошел к Клэр и сказал:

– Клэр, не надо на меня сердиться. Я ждал встречи с вами десять лет. И я ничего у вас не прошу.

Я хотел прибавить, что такое долгое ожидание дает право на просьбу о самом простом, самом маленьком снисхождении; но глаза Клэр из серых стали почти черными; я с ужасом увидел – так как слишком долго этого ждал и перестал на это надеяться, – что Клэр подошла ко мне вплотную и ее грудь коснулась моего двубортного застегнутого пиджака; она обняла меня, лицо ее приблизилось; ледяной запах мороженого, которое она ела в кафе, вдруг почему-то необыкновенно поразил меня; и Клэр сказала: «Comment ne compreniez vous pas?..»17
«Как, вы не понимали?..» (фр. ) – Пер. автора.

И судорога прошла по ее телу. Туманные глаза Клэр, обладавшие даром стольких превращений – то жестокие, то бесстыдные, то смеющиеся, – мутные ее глаза я долго видел перед собой; и когда она заснула, я повернулся лицом к стене и прежняя печаль посетила меня; печаль была в воздухе, и прозрачные ее волны проплывали над белым телом Клэр, вдоль ее ног и груди; и печаль выходила изо рта Клэр невидимым дыханием. Я лежал рядом с Клэр и не мог заснуть; и, отводя взгляд от ее побледневшего лица, я заметил, что синий цвет обоев в комнате Клэр мне показался внезапно посветлевшим и странно изменившимся. Темно-синий цвет, каким я видел его перед закрытыми глазами, представлялся мне всегда выражением какой-то постигнутой тайны, и постижение было мрачным и внезапным и точно застыло, не успев высказать все до конца; точно это усилие чьего-то духа вдруг остановилось и умерло – и вместо него возник темно-синий фон. Теперь он превратился в светлый, как будто усилие еще не кончилось и темно-синий цвет, посветлев, нашел в себе неожиданный, матово-грустный оттенок, странно соответствовавший моему чувству и несомненно имевший отношение к Клэр. Светло-синие призраки с обрубленными кистями сидели в двух креслах, стоявших в комнате; они были равнодушно враждебны друг другу, как люди, которых постигла одна и та же судьба, одно и то же наказание, но за разные ошибки. Лиловый бордюр обоев изгибался волнистой линией, похожей на условное обозначение пути, по которому проплывает рыба в неведомом море; и сквозь трепещущие занавески открытого окна все стремилось и не могло дойти до меня далекое воздушное течение, окрашенное в тот же светло-синий цвет и несущее с собой длинную галерею воспоминаний, падавших обычно, как дождь, и столь же неудержимых; но Клэр повернулась, проснувшись и пробормотав: «Vous ne dormez pas? Dormez toujours, mon petit, vous serez fatigué le matin»18
«Вы не спите? Спите, утром вы будете усталым» (фр. ). – Пер. автора.

, – и глаза ее опять было потемнели. Она, однако, была не в силах преодолеть оцепенение сна и, едва договорив фразу, опять заснула; брови ее остались поднятыми, и во сне она как будто удивлялась тому, что с ней сейчас происходит. В том, что она этому удивлялась, было нечто чрезвычайно для нее характерное: отдаваясь власти сна, или грусти, или другого чувства, как бы сильно оно ни было, она не переставала оставаться собой; и казалось, самые могучие потрясения не могли ни в чем изменить это такое законченное тело, не могли разрушить это последнее, непобедимое очарование, которое заставило меня потратить десять лет моей жизни на поиски Клэр и не забывать о ней нигде и никогда.

Но во всякой любви есть печаль, вспоминал я, печаль завершения и приближения смерти любви, если она бывает счастливой, и печаль невозможности и потери того, что нам никогда не принадлежало, если любовь остается тщетной. И как я грустил о богатствах, которых у меня не было, так раньше я жалел о Клэр, принадлежавшей другим; и так же теперь, лежа на ее кровати, в ее квартире в Париже, в светло-синих облаках ее комнаты, которые я до этого вечера счел бы несбыточными и несуществующими и которые окружали белое тело Клэр, покрытое в трех местах такими постыдными и мучительно соблазнительными волосами, так же теперь я жалел о том, что я уже не могу больше мечтать о Клэр, как я мечтал всегда; и что пройдет еще много времени, пока я создам себе иной ее образ и он опять станет в ином смысле столь же недостижимым для меня, сколь недостижимым было до сих пор это тело, эти волосы, эти светло-синие облака.

Я думал о Клэр, о вечерах, которые я проводил у нее, и постепенно стал вспоминать все, что им предшествовало; и невозможность понять и выразить все это была мне тягостна. В тот вечер мне казалось более очевидно, чем всегда, что никакими усилиями я не могу вдруг охватить и почувствовать ту бесконечную последовательность мыслей, впечатлений и ощущений, совокупность которых возникает в моей памяти как ряд теней, отраженных в смутном и жидком зеркале позднего воображения. Самым прекрасным, самым пронзительным чувствам, которые я когда-либо испытывал, я обязан был музыке; но ее волшебное и мгновенное существование есть лишь то, к чему я бесплодно стремлюсь, – и жить так я не могу. Очень часто в концерте я внезапно начинал понимать то, что до тех пор казалось мне неуловимым; музыка вдруг пробуждала во мне такие странные физические ощущения, к которым я считал себя неспособным, но с последними замиравшими звуками оркестра эти ощущения исчезали, и я опять оставался в неизвестности и неуверенности, мне часто присущими. Болезнь, создававшая мне неправдоподобное пребывание между действительным и мнимым, заключалась в неумении моем ощущать отличие усилий моего воображения от подлинных, непосредственных чувств, вызванных случившимися со мной событиями. Это было как бы отсутствием дара духовного осязания. Всякий предмет был почти лишен в моих глазах точных физических очертаний; и в силу этого странного недостатка я никогда не мог сделать даже самого плохого рисунка; и позже, в гимназии, я при всем усилии не представлял себе сложных линий чертежей, хотя понимал ясную цель их сплетений. С другой стороны, зрительная память у меня была всегда хорошо развита, и я до сих пор не знаю, как примирить это явное противоречие: оно было первым из тех бесчисленных противоречий, которые впоследствии погружали меня в бессильную мечтательность; они укрепляли во мне сознание невозможности проникнуть в сущность отвлеченных идей; и это сознание, в свою очередь, вызывало неуверенность в себе. Я был поэтому очень робок; и моя репутация дерзкого мальчика, которую я имел в детстве, объяснялась, как это понимали некоторые люди, например моя мать, именно сильным желанием победить эту постоянную несамоуверенность. Позже у меня появилась привычка к общению с самыми разнообразными людьми, и я даже выработал известные правила разговора, которых почти никогда не преступал. Они заключались в употреблении нескольких десятков мыслей, достаточно сложных на вид и чрезвычайно примитивных на самом деле, доступных любому собеседнику; но сущность этих простых понятий, общепринятых и обязательных, всегда была мне чужда и неинтересна. Я, однако, не мог победить в себе мелочного любопытства, и мне доставляло удовольствие вызывать некоторых людей на откровенность; их унизительные и ничтожные признания никогда не возбуждали во мне вполне законного и понятного отвращения; оно должно было бы появляться, но не появлялось. Я думаю, это происходило потому, что резкость отрицательных чувств была мне несвойственна, я был слишком равнодушен к внешним событиям; мое глухое, внутреннее существование оставалось для меня исполненным несравненно большей значительности. И все-таки в детстве оно было более связано с внешним миром, чем впоследствии; позже оно постепенно отдалялось от меня, и, чтобы вновь очутиться в этих темных пространствах с густым и ощутимым воздухом, мне нужно бывало пройти расстояние, которое увеличивалось по мере накопления жизненного опыта, то есть просто запаса соображений и зрительных или вкусовых ощущений. Изредка я с ужасом думал, что, может быть, когда-нибудь наступит такой момент, который лишит меня возможности вернуться в себя, и тогда я стану животным, – и при этой мысли в моей памяти неизменно возникала собачья голова, поедающая объедки из мусорной ямы. Однако опасность того сближения, мнимого и действительного, которое я считал своей болезнью, никогда не была далеко от меня; и изредка в приступах душевной лихорадки я не мог ощутить моего подлинного существования; гул и звон стояли в ушах, и на улице мне становилось так трудно идти, так трудно идти, как будто я с моим тяжелым телом пытаюсь продвигаться в том плотном воздухе, в тех мрачных пейзажах моей фантазии, где так легко скользит удивленная тень моей головы. В такие минуты меня оставляла память. Она вообще была самой несовершенной моей способностью, несмотря на то что я легко запоминал наизусть целые печатные страницы. Она покрывала мои воспоминания прозрачной, стеклянной паутиной и уничтожала их чудесную неподвижность; и память чувств, а не мысли, была неизмеримо более богатой и сильной. Я никогда не мог дойти до первого моего ощущения, я не знал, каким оно было; сознавать происходящее и впервые понимать его причины я стал тогда, когда мне было лет шесть; и восьми лет от роду, благодаря большому сравнительно количеству книг, которые от меня запирали и которые я все-таки читал, я был способен к письменному изложению мыслей; я сочинил тогда довольно длинный рассказ об охотнике на тигров. Из раннего моего детства я запомнил всего лишь одно событие. Мне было три года; мои родители вернулись на некоторое время в Петербург, из которого незадолго перед этим уехали; они должны были пробыть там очень немного, что-то недели две. Они остановились у бабушки, в большом ее доме на Кабинетской улице, том самом, где я родился. Окна квартиры, находившейся на четвертом этаже, выходили во двор. Помню, что я остался один в гостиной и кормил моего игрушечного зайца морковью, которую попросил у кухарки. Вдруг странные звуки, доносившиеся со двора, привлекли мое внимание. Они были похожи на тихое урчание, прерывавшееся изредка протяжным металлическим звоном, очень тонким и чистым. Я подошел к окну, но как я ни пытался подняться на цыпочках и что-нибудь увидеть – ничего не удавалось. Тогда я подкатил к окну большое кресло, взобрался на него и оттуда влез на подоконник. Как сейчас вижу пустынный двор внизу и двух пильщиков; они поочередно двигались взад и вперед, как плохо сделанные металлические игрушки с механизмом. Иногда они останавливались, отдыхая, и тогда раздавался звон внезапно задержанной и задрожавшей пилы. Я смотрел на них как зачарованный и бессознательно сползал с окна. Вся верхняя часть моего тела свешивалась во двор. Пильщики увидели меня; они остановились, подняв головы и глядя вверх, но не произнося ни слова. Был конец сентября; помню, что я вдруг почувствовал холодный воздух и у меня начали зябнуть кисти рук, не закрытые оттянувшимися назад рукавами. В это время в комнату вошла моя мать. Она тихонько приблизилась к окну, сняла меня, закрыла раму – и упала в обморок. Этот случай запомнился мне чрезвычайно; я помню еще одно событие, случившееся значительно позже, – и оба эти воспоминания сразу возвращают меня в детство, в тот период времени, понимание которого мне теперь уже недоступно.

ВВЕДЕНИЕ

«Вечер у Клэр» (Париж, 1929) – первый опубликованный роман Гайто (Георгия Ивановича) Газданова (1903-1971). Произведение принесло автору успех: почти все эмигрантские издания отметили выход романа; о нем пишут критики, в том числе такие известные, как Георгий Адамович и Михаил Осоргин. М. Осоргин посылал роман «Вечер у Клэр» А.М. Горькому в Италию, и тот тоже оценил его очень высоко.
Этого «раннего» Газданова сравнивали с Прустом, Достоевским и Кафкой, что само по себе говорит об уровне писателя. «Вечер у Клэр» к тому же считают автобиографичным произведением, в котором нашла свое отражение необычная судьба Гайто Газданова. Критики называют «Вечер у Клэр» романом-воспоминанием. «Его память в мельчайших подробностях сохранила прошлые события – даже не сами события, а эмоциональные слепки событий, и уже на них наслаиваются новые происшествия, истории, герои, сюжеты, и память писателя дает им необычное освещение: пронзительно печальное, ироническое, трагикомическое. Основа, на которой вышивает жизнь свои узоры, остается прежней, тонкая ткань воспоминаний не рвется: “Все, что я видел и любил, – солдаты, офицеры, женщины, снег и война, – все это уже никогда не оставит меня…”» (С. 403)
Мое знакомство с творчеством Гайто Газданова началось именно с романа «Вечер у Клэр», и надо сказать, что этому произведению действительно можно удивиться: сочетание прекрасного слога и как будто неумения выстроить сюжет производят волшебное впечатление некоторой недосказанности, недоговоренности. Хочется разгадать эту загадку. В этой работе будет сделана попытка расшифровать то, что может быть заведомо не поддающимся расшифровке.
Текст цитируется по следующему изданию: Гайто Газданов. Вечер у Клэр. Ночные дороги. СПб, 2000, С. 5-154. Также используется статья И.Е. Ерыкаловой «Струящееся время» – там же, С. 403-410.
4

«СВИДАНЬЕ ВЕРНОЕ…»

Хотя в названии романа фигурирует единственное число «вечер…», уже в первом предложении речь идет о «целых вечерах», которые просиживает у Клэр герой. Ясно, что мы должны встреть в тексте такой единственный вечер, который бы оправдал заглавное его упоминание. Скорее всего, это то самое «свиданье верное» эпиграфа из «Евгения Онегина». У А.С. Пушкина героиня употребляла «верное» в значении ‘предопределенное Судьбой’, и история ее отношений с героем романа строится как невозможность соединения: сначала она просит любви, которой не захотел дать ей ее избранник, потом Евгений Онегин просит любви у дамы, которая дать ее не может. У Гайто Газданова же «верное» по видимости действительно означает ‘любовное’ – такое свидание, которого его герой искал долгих десять лет (С. 16-17) и которое происходит в самом начале романа, на девятой его странице (С.15).
Вся история парижских встреч «я» с Клэр и рассказана на этих девяти страницах, т.е. занимает чуть более 5% текста (весь текст романа составляет около 150 страниц). Их отношения описаны как непростые: герой не просто зачарован героиней, она представляет для него нечто идеальное, «недостижимый образ». «Я» не может сопротивляться власти над ним его «мечты о Клэр» (С. 17). Герой, уходя от героини, «всякий раз неизменно опаздывает к последнему поезду метрополитена» и вынужден проделывать очень долгий путь до своей гостиницы пешком, но следующим вечером снова отправляется к ней (С. 7-8); и он «боится шевельнуться, так как малейшее движение может оскорбить грусть» героини (С.11); и он «вновь преодолевает искушение приблизиться к Клэр» (С. 11), так как «такое долгое ожидание» считает безнадежным (С. 15).
Герою кажется, что Клэр смеется над ним: она «смеется», когда с серьезным лицом «перечисляет все его погрешности против элементарных правил приличия», и не желающий огорчать ее герой уж готов «просить у нее прощения»

(С. 9); «улыбка ее ясно говорит: mon Dieu, qu’il est simple! (Боже, как он прост!)» (С. 10); она «насмешливо соглашается с доводами» героя, и оттого, что она так легко уступала ему в этом, его «поражение становилось еще более очевидным», а Клэр с подчеркнутым пренебрежением «не скрывает своего смеха» по отношению к «поражению» героя, «просто забавляется» над ним: «ее развлекало то, что я ничего не понимал в такие моменты» (С. 11); она видит все неловкие попытки героя избежать ее насмешек – и смеется и над этими попытками тоже (С. 12-14). Создается впечатление, что героиня «смеется до слез» над такой «настоящей Саламандрой», «счастливым обладателем» коей она вдруг оказалась, которая ее действительно «никогда не оставит» и оставить не сможет. Но это не так. Причина этой «веселости» героини откроется позже, и корни ее скрыты в их «несовместном» прошлом: Клэр, возможно, мстит герою за бывшее его пренебрежение ею. Пушкинская ситуация («Евгений Онегин»), похоже, повторяется и в романе Г. Газданова.
Повтор пушкинского сюжета заметен и в том, что герой явно небезразличен Клэр. Страсть выдают ее «туманные глаза, обладавшие даром стольких превращений, то жестокие, то бесстыдные, то смеющиеся, – мутные ее глаза» (С. 15), которые «становятся блестящими», «делаются темными и преступными» (С. 10), «мгновенно темневшими» (С. 12), «из серых почти черными», которые и искушают, и ужасают героя (С. 15). «Самые невинные фразы» в ее устах «таят в себе двусмысленность» (С.10), и герою становится от этого «не по себе» (С. 13).
Отношения «я» с Клэр представлены как игра женщины с мужчиной, причем мужское начало отличается «почти полной беззащитностью в сфере чувств» (С.406), тогда как женскому присуще всеведение. Так, она «прекрасно понимала, почему я встал и вышел из комнаты», и в ее всегдашний смех примешивается жалость к герою (С. 12).
Общение женщины и мужчины описано как разговор на женском языке, который мужчина не понимает. Характерно в этом отношении их обсуждение «раз навсегда о чем-то задумавшейся» (С.8) горничной героини, для меланхолии которой герой не видит никаких причин: «Разве нужно так много времени, чтобы
6

Понять эту простую вещь? – Вы всегда слишком прямо ставите вопросы, – сказала Клэр. – С женщинами так нельзя. Она задумывается потому, что ей жаль, как вы не понимаете?» Эта горничная, «под пенсне которой скрыта трагедия какого-то женского Дон-Жуана» (С. 9), конечно, является полной противоположностью «я», мечтавшего о встрече с единственной для него женщиной десять лет «и не забывавшего о ней нигде и никогда» (С. 17). Героя удивляют возможности женского интонирования «пошлой» «веселой песенки», которую, оказывается, можно петь «с тоской» (как поет ее горничная), или же «придавать словам песенки самые разнообразные оттенки – то вопросительный, то утвердительный, то торжествующий и насмешливый» (как это делает Клэр), и это беспокоит героя (С. 13). Противоположностью «я» является и сама Клэр, «смеющаяся до слез» над верностью героя-Саламандры (С. 10), принадлежавшая не только мужу, но и другим (С. 17).
Различие женского/мужского начал усугубляется в романе Г. Газданова подчеркиванием национальных признаков героев – тем, что Клэр француженка, а «я» русский. Французское, в представлении героя, есть нечто неглубокое, «несерьезное», «ненастоящее», ему «не хватает самого главного». Так, например, героиня «отнеслась к несчастью горничной с участием – потому что с Клэр ничего подобного случиться не могло, и это сочувствие не пробуждало в ней личных чувств и опасений» (С.13-14); печаль героини заканчивается тем, «что она замечала на своем мизинце плохо срезанную кожу у ногтя», в то время как герой, напротив, боится даже шевельнуться, дабы не «оскорбить ее грусть» (С. 11-12). Разговоры о подвижниках, протопопе Аввакуме, искушении святого Антония не занимают Клэр, «предпочитавшую другие темы – о театре, о музыке; но больше всего любившую анекдоты, которых знала множество – чрезвычайно остроумные и столь же неприличные» (С. 10). Именно различие национальных «остроумий» почему-то акцентировано в романе. Так, французское остроумие герой называет «легким» (С.13), русское же остроумие Клэр считает «специальным» (С.9).
«Русскому» свойственна какая-то неустроенность и неуверенность в жизни– в противоположность «французскому». Когда герой ежедневно пешком добирался
7

До своей гостиницы, «всезнающие глаза под роговыми европейскими очками провожали его полквартала» (заметим, что и горничная «носила пенсне и потому не походила на служанку»), а французские «деловитые старухи в лохмотьях обгоняли» его, «перебирая слабыми ногами» (С. 7-8). Все это, а также сравнение огней над Сеной – с морем, покрытым иностранными кораблями, уже с самого начала романа создает эффект «русского в чужой стране».
Клэр в романе также изображена «всезнающей» француженкой. Она выговаривает герою за то, что он «вчера опять явился в рубашке с разными запонками, что нельзя, как <он> это сделал позавчера, класть перчатки на ее постель и брать Клэр за плечи, точно <он> здоровается не за руку, а за плечи, чего вообще никогда на свете не бывает, и что если бы она захотела перечислить все <его> погрешности против элементарных правил приличия, то ей пришлось бы говорить… пять лет» (С. 9). Герой вечно за что-то извиняется перед ней: на протяжении 7 страниц романа он просит (хочет попросить) у нее прощения 4 раза, 2 из которых – на одной странице(!) (см. С. 9 – 2 раза; С. 12, С. 15).
Зато у Клэр нет очков. У Клэр есть только темнеющие от страсти глаза. И потому, даже выговаривая герою «с серьезным лицом», она смеется не над героем, а над своими же словами – над тем, что их можно воспринимать действительно серьезно (С. 9). «Все диалоги с Клэр написаны как поток сознания самого героя. Клэр – второе, чувственное его «я», живущее в том же ритме, существующее с той же пульсацией токов и слов» (С. 406).
Поэтому то, что казалось невозможным соединить, соединилось; свиданье, по всей видимости, стало «верным». Но это не так.
Восприятие Клэр героем до этого «вечера» было очень целомудренным, несмотря на его неловкие попытки сближения. Он видит у героини только ее глаза; взгляд «я» даже не опускается ниже. Герой, сидящий на кровати «совсем близко к ней», лежащей под одеялом, и голова ее лежит на его коленях, – этот герой смотрит, как Клэр «гладит рукой одеяло то в одну, то в другую сторону», и видит просто одеяло (С. 11-12). Можно сказать, что «я» видит только «chemise rose» (розовую рубашку) и не замечает, что «внутри нее – женщина» (С. 13).
8

В этот же «вечер» все изменилось. «Двубортный застегнутый пиджак» героя оказался, наконец, не просто расстегнутым, но и снятым. «Ледяной запах мороженого» изо рта Клэр «необыкновенно поражает его». У героини, оказывается, есть не только глаза, но и грудь, и ноги (С. 15), и «такое законченное тело» (С.16) – «белое, покрытое в трех местах такими постыдными и мучительно соблазнительными волосами» (С. 17). Действительность вторглась в «мечту о Клэр» героя, и ему жаль, что он «уже не может больше мечтать о Клэр, как мечтал всегда» (С. 17). «Призраки с обрубленными кистями сидели в двух креслах, стоявших в комнате; они были равнодушно враждебны друг другу, как люди, которых постигла одна и та же судьба, одно и то же наказание, но за разные ошибки». Клэр вся принадлежит жизни, она никогда «не переставала оставаться собой», и это свойство ее натуры таит для «я» «непобедимое очарование» (С.16). Зачем было такой Клэр желать героя, «не способного ощутить подлинного существования», «слишком равнодушного к внешним событиям» (С. 19), не «отличающего усилий <своего> воображения от подлинных, непосредственных чувств». Для «я» его вечный разрыв с реальностью есть «постоянная несамоуверенность»; «болезнь, создававшая ему неправдоподобное пребывание между действительным и мнимым» (С. 18). Зачем было такому герою разрушать свою мечту действительностью. Мечта может быть только недостижимой, и теперь герою надо будет постараться создать «иной образ Клэр», который бы снова стал для него мечтой (С. 17).
Гайто Газданов в какой-то мере настраивает читателя именно на такое продолжение книги. Впрочем, чуть ранее он предлагает еще несколько линий развития темы: «Но во всякой любви есть печаль – печаль завершения и приближения смерти любви, если она бывает счастливой, и печаль невозможности и потери того, что нам никогда не принадлежало, – если любовь остается тщетной» (С. 17). По какому же из этих путей двинется роман? Ни по первому, ни по второму, ни по третьему. Это все обман читательского ожидания. Автор так и оставляет героев лежащими в одной постели, где Клэр «отдается власти сна», а «я» – воспоминаниям обо всей своей жизни до этих вечеров с Клэр.
9

«ВСЯ ЖИЗНЬ МОЯ…»

Дальнейшее повествование романа представляют собой воспоминания героя о своей жизни в России. И хотя «парижские вечера» также описаны в прошедшем времени, они по отношению к дальнейшему «прошедшему» выглядят как настоящее время. Внутри воспоминаний есть свои градации, представляющие собой как бы воспоминания в воспоминаниях. Так, герой по отношению к какому-нибудь событию вспоминает «сейчас», как он вспоминал его «раньше».
Воспоминания героя музыкальны. Об этом заявлено сразу же по их началу: «В тот вечер мне казалось более очевидно, чем всегда, что никакими усилиями я не могу вдруг охватить и почувствовать ту бесконечную последовательность мыслей, впечатлений и ощущений, совокупность которых возникает в моей памяти как ряд теней, отраженных в смутном и жидком зеркале позднего воображения. Самым прекрасным, самым пронзительным чувствам, которые я когда-либо испытывал, я обязан был музыке; но ее волшебное и мгновенное существование есть лишь то, к чему я бесплодно стремлюсь» (С. 17). Значимым для героя является также окрашенность событий. Таким образом, именно «память чувств, а не мысли» (С. 20) является содержанием его воспоминаний. Тем не менее, текст, за исключением небольших отступлений, имеет четкую направленность: «из детства во взрослую жизнь».
Герой описывает свое «внутреннее существование» посреди (зачастую и «вопреки», С. 24) подлинного» (то есть «внешних событий» и того «жизненного опыта», который он называет «запасом соображений и зрительных или вкусовых ощущений» и в котором видит «животное» начало). Внутреннее существование героя иногда полностью заслоняло собой действительность, и тогда «гул и звон стояли в ушах, и на улице становилось так трудно идти, так трудно идти, как будто я с моим тяжелым телом пытаюсь продвигаться в том плотном воздухе, в тех мрачных пейзажах моей фантазии, где так легко скользит удивленная тень моей головы» (С. 19).
10

Самое раннее воспоминание героя оказалось связанным со «странными звуками», «похожими на тихое урчание, прерывавшимися изредка протяжным металлическим звоном, очень тонким и чистым» (С. 20-21). Этот «звон внезапно задержанной и задрожавшей пилы» будет услышан героем много позже, практически за пределами повествования, в музыке заморских островов, «протяжной и вибрирующей», и «божественная сила звука» переносит героя то в «Петербург с замерзшей водой», то на прекрасные острова Индийского океана из рассказов его отца, то на корабль из России, где «я» сидит, закутавшись в шинель и думает о «ровном песчаном береге», «пальмах, женщинах оливкового цвета и сверкающем тропическом солнце», и «желтый туман волшебно клубится и исчезает» над всей воображаемой его жизнью (С. 153).
Это воспоминание вводит в роман тему смерти – действительной или возможной, но «никогда не бывшей далеко» от «я», так как не только реальные события, но и «пропасти, в которые повергало меня воображение, казались ее владениями». «Иногда мне снилось, что я умер, умираю, умру; я не мог кричать, и вокруг меня наступало привычное безмолвие, которое я так давно знал; оно предостерегало меня» (С. 56).
Со смертью же оказывается связанным второе из событий, возвращающих героя в его детство: рассказ о сироте и пожаре, так странно воплотившийся в судьбе самого героя. Пожары и сиротство, введенные рассказом из детской хрестоматии, продолжены темой отца, так любившего пожары и умершего, когда мальчику было восемь лет (С. 21, 25). «Ледяное чувство смерти охватило» героя; смерть стала ассоциироваться с колокольным звоном, которого отец не переносил; но колокола все-таки звонили на его похоронах. «С отцом погиб я, и мой чудесный корабль, и остров с белыми зданиями, который я открыл в Индийском океане». «Желтый свет», «невыносимое солнечное пламя» (С. 31-32) сопровождают его состояние близящейся смерти. Песок, хрустящий под ногами мальчика в садике лечебницы (С. 22), начинает представляться как «огромное пространство земли, ровное, как пустыня, и видимое до конца. Далекий край этого пространства внезапно отделяется глубокой трещиной и бесшумно падает в
11

Пропасть, увлекая за собой все, что на нем находилось. Наступает тишина. Потом беззвучно откалывается второй слой, за ним третий; и вот мне уже остается лишь несколько шагов до края; и наконец мои ноги уходят в пылающий песок; в медленном песчаном облаке я тяжело лечу туда, вниз, куда уже упали все остальные. Так близко, над головой, горит желтый свет, и солнце, как громадный фонарь, освещает черную воду неподвижного озера и оранжевую мертвую землю» (С. 37).
Любопытно, что весь этот комплекс ощущений, олицетворяющих для героя понятие «смерть», повторяется в полном объеме при покидании им России: горящая Феодосия, и «фосфорический песок», сыплющийся на море, и «отцовские» острова в Индийском океане, «желтый туман», и «звон корабельного колокола» (С. 151-153). Однако для героя это уже не состояние близкой смерти, а вход в «неизведанную жизнь, поднимающуюся над горячим песком и проносящуюся, как ветер, над пальмами» его воображения. Это его дорога к Клэр.
«Дорога к Клэр» начинается еще до их знакомства; герой ощущает близость «новой эпохи жизни», которой «предшествует стремление к перемене и тяга из дому»: «Она вот-вот должна была наступить; смутное сознание ее нарастающей неизбежности всегда существовало во мне». И «то, к чему постепенно и медленно вела меня моя жизнь, к чему все, прожитое и понятое мной, было только испытанием и подготовкой», воплощается для героя в сидящей на скамье для публики Клэр (С. 63-64). Песок, «оранжевая мгла, пересеченная зелеными молниями», ее «чистый женский» голос, который «казался уже знакомым; казалось, что я его где-то уже слыхал и успел забыть и вспомнить», являются для героя свидетельствами предопределенности их встречи. В героине с самого начала появления ее в жизни героя замечается ее всегдашняя насмешливость и умение вести двусмысленные разговоры. Это действительно Клэр их «парижских встреч». Однако любопытно, что «парижскую» Клэр герой видит целомудренными глазами, в этой же он сразу замечает «длинные розовые ногти, очень белые руки, литое, твердое тело и длинные ноги с высокими коленями (С.65). В присутствии этой героини ему чудится, что он «погружается в огненную
12

И сладкую жидкость и видит рядом с собой тело Клэр» (С. 68), тогда как в его любви к «парижской» героине физическое влечение лишь угадывается. В четыре месяца разлуки герой «готовился только к встрече с ней и забывал обо всем остальном»; он ждет ее везде и «представляет себе диалог, который произойдет между ними». «Я с бессознательным вниманием смотрел на снег, точно искал ее следы. Я ждал, что вот-вот послышатся шаги, взовьется снежная пыль и в белом ее облаке я увижу Клэр» (С. 70). «Я ждал – и обманывался; и в этих постоянных ошибках черные чулки Клэр, ее смех и глаза соединялись в нечеловеческий и странный образ, в котором фантастическое смешивалось с настоящим и воспоминания моего детства со смутными предчувствиями катастроф». Смерть вновь приближается к герою, существование «я» становится «призрачным»; «опять оранжевое пламя подземного солнца осветило долину, куда я падал в туче желтого песка, на берег черного озера, в мою мертвую тишину» (С. 71). Во время своей долгой болезни «я» видит героиню в центре мироздания, в котором «все (и «я», ставший «романтическим персонажем», «неподвижным ее спутником», и дома, город, и Россия) – это вещи, окружающие Клэр» (С. 73).
И вот опять идет снег. В герое опять «вдруг появилось ожидание какого-то события» – он оборачивается и видит в «желтом облаке» лисьего воротника Клэр. И опять «наступила та тишина», сопровождающая болезненные состояния героя; вокруг него встал «снежный туман», «и все, что затем произошло, случилось помимо <него> и вне <его>» (С. 77). Вечер, проведенный не у Клэр, и стал той «душевной катастрофой» (С. 55), в результате которой в течение десяти лет герой «нигде и никогда не мог забыть гневное лицо Клэр – сквозь снег, и метель, и безмолвный грохот величайшего потрясения в <его> жизни» (С. 79). «Моя страна» становится для героя «страной Клэр», и он не думал (в конце романа) о том, что покидает родину, «и не чувствовал этого до тех пор, пока не вспомнил о Клэр» и пока Клэр не «скрылась за огненными стенами» (С. 151).
Так «зимняя Клэр» превращается в «мечту о Клэр», «игру теней, живущих в воображении» (С. 82). И если ослепительно белый снег оказался вблизи «рыхлым и грязным» (С. 23-24), а орел, смотревший, не мигая, на солнце, – старым (С. 75),
13

То и для любви герою требуется в человеке «нечто недосказанное», чтобы «создавать себе иллюзии» (С. 83). Его «чувство к Клэр отчасти возникло и потому, что она была француженкой и иностранкой» – то есть «принадлежала к другому миру, в который нет доступа» (С. 81).
Призрак Клэр мог войти в комнату героя, как только он думал о ней (С. 87). Власть героя над своим воображением «была неограниченна, он не подчинялся никому, ничьей воле; и долгими часами создавал искусственные положения всех людей, участвовавших в его жизни, и заставлял их делать то, что хотел» (С. 22). И когда, «окруженный синей ночной водой и небом, которое так близко, как никогда», герой вдруг вспоминает, что Клэр француженка, он начинает мечтать, как встретит ее в Париже. «Страной Клэр» теперь становится Франция, местом действия – Париж, с «иной» площадью Согласия, которая «всегда существовала во мне; я часто воображал там Клэр и себя – и туда не доходили отзвуки и образы моей прежней жизни, точно натыкаясь на неизмеримую воздушную стену – воздушную, но столь же непреодолимую, как та огненная преграда, за которой лежали снега и звучали последние ночные сигналы России» (С. 151-152). Герой уходит в свое «внутреннее я» и начинает вести «иное существование. Тысячи воображаемых положений и разговоров роились у меня в голове, обрываясь и сменяясь другими». «Свиданье верное» стало «самой прекрасной мыслью» героя, «и опять недостижимое ее тело являлось передо мной на корме парохода». Во влажной тишине этого путешествия звонит колокол, и этот звук соединял «огненные края и воду, отделявшие меня от России, с сбывающимся, с прекрасным сном о Клэр» (С. 153-154).
Вот уж воистину дорога к Клэр в романе «стелется» не по воде, а «над землей» (С. 71). Такое окончание ставит под вопрос «реальность» описанных в начале произведения «парижских встреч» героя с Клэр. Эти встречи могут осмысляться как потенциальные, живущие в воображении героя. Автором утверждается зыбкая почва реальности и действительность «иного мира», где люди встречаются, разговаривают, любят друг друга, видят сны и вспоминают прошлую жизнь.
14

ЗАКЛЮЧЕНИЕ

Такое прочтение романа может подтверждаться отсутствием малейшего описания тех десяти лет, о которых так часто говорит герой. Корабль плывет в
неизвестность, корабль везет безумца, ушедшего в свой мир грез, и колокол звонит по нем.
Герой «парижских встреч» по сравнению с его же воспоминаниями выглядит условно, в воспоминаниях же он обретает свою плоть и кровь. Сначала находится утерянное во Франции имя – Коля (С. 27); отец (Сергей Александрович, С. 27) дает ему отчество, и окончательно герой воплощается с приобретением фамилии – Соседов (С. 43). Несмотря на неоднократно упоминаемое одиночество героя воспоминаний, мы видим его в окружении множества самых разных героев: это и его многочисленные родные, и его вторая семья, преподаватели и соученики, и просто незнакомые люди. Герой здесь «проводит огромное количество жизней» (С. 152), пересекает огромные пространства: упоминаются Россия с ее северной столицей и южными Таврией и Крымом, Кавказ с его Кисловодском, Украина с многими большими и малыми городами, Минск, Тимофеев… Но все это «громадное земное пространство» оказалось возможным «свернуть, как географическую карту», и очутиться в каком-нибудь «сказочном Шварцвальде» (С.75-76). «Сквозь снег и черные поселения России, сквозь зиму и войну» герой перемещается в свои «необыкновенные страны, напоминающие гигантские аквариумы, наполненные водой и музыкой» (С. 131).
Несостоявшийся вечер у Клэр вносит в повествование ноту сожаления об утраченных возможностях. И даже «залога всей жизни» не хватит найти в мире единственную женщину, стоящую посреди (С. 39). Потому так самозабвенно и слушает герой пророческие слова печального романса: «А счастье мне во сне лишь только снится,/ Но наяву не вижу никогда» (С. 135).

"Вечер у Клэр" - воспоминания русского эмигранта о детстве и отрочестве, гражданской войне и российской смуте, в которые он оказался втянут, будучи шестнадцатилетним подростком, и о его искренней и нежной любви к француженке Клэр, любовь к которой он пронес через всю свою жизнь.

Газданов Гайто.
Вечер у Клэр

Вся жизнь моя была залогом
Свиданья верного с тобой.

А. С. Пушкин

Затем разговор вернулся к Дон-Жуану, потом, неизвестно как, перешел к подвижникам, к протопопу Аввакуму, но, дойдя до искушения святого Антония, я остановился, так как вспомнил, что подобные разговоры не очень занимают Клэр; она предпочитала другие темы - о театре, о музыке; но больше всего она любила анекдоты, которых знала множество. Она рассказывала мне эти анекдоты, чрезвычайно остроумные и столь же неприличные; и тогда разговор принимал особый оборот - и самые невинные фразы, казалось, таили в себе двусмысленность - и глаза Клэр становились блестящими; а когда она переставала смеяться, они делались темными и преступными и тонкие ее брови хмурились; но как только я подходил ближе к ней, она сердитым шепотом говорила: mais vous etes fou - и я отходил. Она улыбалась, и улыбка ее ясно говорила: mon Dieu, qu"il est simple! И тогда я, продолжая прерванный разговор, начинал с ожесточением ругать то, к чему обычно бывал совершенно равнодушен; я старался говорить как можно резче и обиднее, точно хотел отомстить за поражение, которое только что претерпел. Клэр насмешливо соглашалась с моими доводами; и оттого, что она так легко уступала мне в этом, мое поражение становилось еще более очевидным. - Oui, mon petit, c"est tres interessant, ce que vous dites la , - говорила она, не скрывая своего смеха, который относился, однако, вовсе не к моим словам, а все к тому же поражению, и подчеркивая этим пренебрежительным "la", что она всем моим доказательствам не придает никакого значения. Я делал над собой усилие, вновь преодолевая искушение приблизиться к Клэр, так как понимал, что теперь было поздно; я заставлял себя думать о другом, и голос Клэр доходил до меня полузаглушенным; она смеялась и рассказывала мне какие-то пустяки, которые я слушал с напряженным вниманием, пока не замечал, что Клэр просто забавляется. Ее развлекало то, что я ничего не понимал в такие моменты. На следующий день я приходил к ней примиренным; я обещал себе не приближаться к ней и выбирал такие темы, которые устранили бы опасность повторения вчерашних унизительных минут. Я говорил обо всем печальном, что мне пришлось видеть, и Клэр становилась тихой и серьезной и рассказывала мне в свою очередь, как умирала ее мать. - Asseyez-vous ici , - говорила она, указывая на кровать, и я садился совсем близко к ней, и она клала мне голову на колени и произносила: - Oui, mon petit, c"est triste, nous sommes bien malheureux quand meme . - Я слушал ее и боялся шевельнуться, так как малейшее мое движение могло оскорбить ее грусть. Клэр гладила рукой одеяло то в одну, то в другую сторону; и печаль ее словно тратилась в этих движениях, которые сначала были бессознательными, потом привлекали ее внимание, и кончалось это тем, что она замечала на своем мизинце плохо срезанную кожу у ногтя и протягивала руку к ночному столику, на котором лежали ножницы. И она опять улыбалась долгой улыбкой, точно поняла и проследила в себе какой-то длинный ход воспоминаний, который кончился неожиданно, но вовсе не грустной мыслью; и Клэр взглядывала на меня мгновенно темневшими глазами. Я осторожно перекладывал ее голову на подушку и говорил: простите, Клэр, я забыл папиросы в кармане плаща - и уходил в переднюю, и тихий ее смех доносился до меня. Когда я возвращался, она замечала.

Газданов Гайто.

Вечер у Клэр

Вся жизнь моя была залогом
Свиданья верного с тобой.

А. С. Пушкин

Клэр была больна; я просиживал у нее целые вечера и, уходя, всякий раз неизменно опаздывал к последнему поезду метрополитена и шел потом пешком с улицы Raynouard на площадь St. Michel, возле которой я жил. Я проходил мимо конюшен Ecole Militaire; оттуда слышался звон цепей, на которых были привязаны лошади, и густой конский запах, столь необычный для Парижа; потом я шагал по длинной и узкой улице Babylone, и в конце этой улицы в витрине фотографии, в неверном свете далеких фонарей на меня глядело лицо знаменитого писателя, все составленное из наклонных плоскостей; всезнающие глаза под роговыми европейскими очками провожали меня полквартала - до тех пор, пока я не пересекал черную сверкающую полосу бульвара Raspail. Я добирался, наконец, до своей гостиницы. Деловитые старухи в лохмотьях обгоняли меня, перебирая слабыми ногами; над Сеной горели, утопая в темноте, многочисленные огни, и когда я глядел на них с моста, мне начинало казаться, что я стою над гаванью и что море покрыто иностранными кораблями, на которых зажжены фонари. Оглянувшись на Сену в последний раз, я поднимался к себе в комнату и ложился спать и тотчас погружался в глубокий мрак; в нем шевелились какие-то дрожащие тела, иногда не успевающие воплотиться в привычные для моего глаза образы и так и пропадающие, не воплотившись; и я во сне жалел об их исчезновении, сочувствовал их воображаемой, непонятной печали и жил и засыпал в том неизъяснимом состоянии, которого никогда не узнаю наяву. Это должно было бы огорчать меня; но утром я забывал о том, что видел во сне, и последним воспоминанием вчерашнего дня было воспоминание о том, что я опять опоздал на поезд. Вечером я снова отправлялся к Клэр. Муж ее несколько месяцев тому назад уехал на Цейлон, мы были с ней одни; и только горничная, приносящая чай и печенье на деревянном подносе с изображением худенького китайца, нарисованного тонкими линиями, женщина лет сорока пяти, носившая пенсне и потому не похожая на служанку и раз навсегда о чем-то задумавшаяся - она все забывала то щипцы для сахара, то сахарницу, то блюдечко или ложку, - только горничная прерывала наше пребывание вдвоем, входя и спрашивая, не нужно ли чего-нибудь madame. И Клэр, которая почему-то была уверена, что горничная будет обижена, если ее ни о чем не попросят, говорила: да, принесите, пожалуйста, граммофон с пластинками из кабинета monsieur - хотя граммофон вовсе не был нужен, и, когда горничная уходила, он оставался на том месте, куда она его поставила, и Клэр сейчас же забывала о нем. Горничная приходила и уходила раз пять за вечер; и когда я как-то сказал Клэр, что ее горничная очень хорошо сохранилась для своего возраста и что ноги ее обладают совершенно юношеской неутомимостью, но что, впрочем, я считаю ее не вполне нормальной - у нее или мания передвижения, или просто малозаметное, но несомненное ослабление умственных способностей, связанное с наступающей старостью, - Клэр посмотрела на меня с сожалением и ответила, что мне следовало бы изощрять мое специальное русское остроумие на других. И прежде всего, по мнению Клэр, я должен был бы вспомнить о том, что вчера я опять явился в рубашке с разными запонками, что нельзя, как я это сделал позавчера, класть мои перчатки на ее постель и брать Клэр за плечи, точно я здороваюсь не за руку, а за плечи, чего вообще никогда на свете не бывает, и что если бы она захотела перечислить все мои погрешности против элементарных правил приличия, то ей пришлось бы говорить… она задумалась и сказала: пять лет. Она сказала это с серьезным лицом - мне стало жаль, что такие мелочи могут ее огорчать, и я хотел попросить у нее прощения; но она отвернулась, спина ее задрожала, она поднесла платок к глазам - и когда, наконец, она посмотрела на меня, я увидел, что она смеется. И она рассказала мне, что горничная переживает свой очередной роман и что человек, который обещал на ней жениться, теперь наотрез от этого отказался. И потому она такая задумчивая. - О чем же тут задумываться? - спросил я, - ведь он отказался на ней жениться. Разве нужно так много времени, чтобы понять эту простую вещь? - Вы всегда слишком прямо ставите вопросы, - сказала Клэр. - С женщинами так нельзя. Она задумывается потому, что ей жаль, как вы не понимаете? - А долго длился роман? - Нет, - ответила Клэр, - всего две недели. - Странно, она ведь всегда была такой задумчивой, - заметил я. - Месяц тому назад она так же грустила и мечтала, как сейчас. - Боже мой, - сказала Клэр, - просто тогда у нее был другой роман. - Это действительно очень просто, - сказал я, - простите меня, но я не знал, что под пенсне вашей горничной скрыта трагедия какого-то женского Дон-Жуана, который, однако, любит, чтобы на нем женились, в противоположность Дон-Жуану литературному, относившемуся к браку отрицательно. - Но Клэр прервала меня и продекламировала с пафосом фразу, которую она прочла в рекламной афише и читая которую смеялась до слез:

Heureux acquereurs de la vraie Salamandre
Jamais abandonnes par le constructeur