Сочинение по рассказу Андреева «Губернатор

I

Уже пятнадцать дней прошло со времени события, а он все думал о нем – как будто само время потеряло силу над памятью и вещами или совсем остановилось, подобно испорченным часам. О чем бы он ни начинал размышлять – о самом чужом, о самом далеком, – уже через несколько минут испуганная мысль стояла перед событием и бессильно колотилась о него, как о тюремную стену, высокую, глухую и безответную. И какими странными путями шла эта мысль: подумает он о своем давнем путешествии по Италии, полном солнца, молодости и песен, вспомнит какого-нибудь итальянского нищего – и сразу станет перед ним толпа рабочих, выстрелы, запах пороха, кровь. Или пахнёт на него духами, и он вспомнит сейчас же свой платок, который тоже надушен и которым он подал знак, чтобы стреляли. В первое время эта связь между представлениями была логичной и понятной и оттого не особенно беспокойной, хотя и надоедливой; но вскоре случилось так, что все стало напоминать событие – неожиданно, нелепо, и потому особенно больно, как удар из-за угла. Засмеется он, услышит точно со стороны свой генеральский смех и вдруг возмутительно ясно увидит какого-нибудь убитого – хотя он тогда и не думал смеяться, да и никто не смеялся. И услышит ли он звяканье ласточек в вечернем небе, взглянет ли на стул, самый обыкновенный дубовый стул, протянет ли руку к хлебу – все вызывает перед ним один и тот же неумирающий образ: взмах белого платка, выстрелы, кровь. Точно он жил в комнате, где тысячи дверей, и какую бы он ни пробовал открыть, за каждой встречает его один и тот же неподвижный образ: взмах белого платка, выстрелы, кровь.

Сам по себе факт был очень прост, хотя и печален: рабочие с пригородного завода, уже три недели бастовавшие, всею своею массою в несколько тысяч человек, с женами, стариками и детьми, пришли к нему с требованиями, которых он, как губернатор, осуществить не мог, и повели себя крайне вызывающе и дерзко: кричали, оскорбляли должностных лиц, а одна женщина, имевшая вид сумасшедшей, дернула его самого за рукав с такой силой, что лопнул шов у плеча. Потом, когда свитские увели его на балкон, – он все еще хотел сговориться с толпой и успокоить ее, – рабочие стали бросать камни, разбили несколько стекол в губернаторском доме и ранили полицеймейстера. Тогда он разгневался и махнул платком.

Толпа была так возбуждена, что залп пришлось повторить, и убитых было много – сорок семь человек; из них девять женщин и трое детей, почему-то все девочек. Раненых было еще больше. Вопреки настояниям окружающих, подчиняясь чувству какого-то странного, неудержимого и мучительного любопытства, он поехал смотреть убитых, сваленных в пожарном сарае третьей полицейской части. Конечно, не нужно было ездить; но, как у человека, сделавшего быстрый, неосторожный и бесцельный выстрел, была у него потребность догнать пулю и схватить ее руками, и казалось, что если он сам посмотрит на убитых, то что-то изменится к лучшему.

В длинном сарае было темно и прохладно, и убитые, под полосою серого брезента, лежали двумя правильными рядами, как на какой-то необыкновенной выставке: вероятно, к приезду губернатора подготовились и убитых уложили в наилучшем порядке, плечом к плечу, лицом вверх. Брезент закрывал только голову и верхнюю часть туловища, ноги, точно для счета, оставались на виду – неподвижные ноги, одни в стоптанных, рваных сапогах и ботинках, другие голые и грязные, странно белеющие сквозь грязь и загар. Дети и женщины были положены особо, в сторонке; и в этом опять-таки чувствовалось желание сделать как можно более удобным обозрение трупов и их подсчет. И было тихо – слишком тихо для такого множества людей, и вошедшие живые не могли разогнать тишины. За дощатой тонкой перегородкой возился около лошади конюх; видимо, и он не подозревал, что за стеною есть кто-нибудь, кроме мертвых, потому что говорил лошади спокойно и сердечно:

– Тпрру, дьявол! Стой, когда говорят.

Губернатор взглянул на ряды ног, уходивших в темноту, и сдержанным басом, почти шепотом сказал:

– Однако много!

Из-за спины его выдвинулся помощник пристава, очень молодой, с безусым, угреватым лицом и, козыряя, громко доложил:

– Тридцать пять мужчин, девять женщин и трое детей, ваше превосходительство.

Губернатор сердито поморщился, и помощник пристава, козырнув, вновь пропал за его спиной. Ему еще хотелось, чтобы губернатор обратил внимание на дорожку между трупов, которая была тщательно прометена и слегка присыпана песком, но губернатор не заметил, хотя внимательно смотрел вниз.

– Детей трое?

– Трое, ваше превосходительство. Прикажете снять брезент?

Губернатор молчал.

– Тут есть разные лица, ваше превосходительство, – почтительно настаивал помощник пристава и, приняв молчание за согласие и внезапно перейдя на громкий шепот, распорядился: – Иванов, Сидорчук, живо, за тот конец, ну-ну!

С тихим шуршанием пополз грязно-серый брезент, и одно за другим выплыли белые пятна лиц, бородатых и старых, молодых и безбородых, все разных, но объединенных между собою тем страшным сходством, какое придает смерть. Ран и крови почти не видно было, они остались где-то под одеждой, и только у одного глаз, выбитый пулей, неестественно и глубоко чернел и плакал чем-то черным, похожим в темноте на деготь. Большинство смотрело совершенно одинаковым белым взглядом; некоторые жмурились, так же одинаково, и один закрывал рукою лицо, точно от сильного света; и помощник пристава страдальчески взглянул на этого мертвеца, нарушившего порядок. Губернатор знал наверное, что эти именно лица были сегодня в толпе, в ближайших к нему рядах, и на многих он, наверное, смотрел, когда разговаривал с ними, – но теперь не мог узнать никого. То новое и общее, что придала им смерть, делало их совершенно особенными. Они лежали мертвенно-неподвижно, прилипая к земле, как гипсовые фигуры, у которых один бок срезан плоско для устойчивости, и в эту неподвижность не верилось, как в обман. Они молчали, и в это молчание не верилось, как и в неподвижность; и так выжидающе-внимательны они были, что даже неловко было говорить в их присутствии. Если бы вдруг, сразу, окаменел город со всеми людьми, которые идут и едут, остановилось солнце, замерла листва и замерло все, – он, вероятно, имел бы такой же странный характер незавершенного стремления, внимательного ожидания и загадочной готовности к чему-то.

– Осмелюсь спросить, прикажете заказать гробы, ваше превосходительство, или же в братскую могилу? – громко, не догадываясь, спросил помощник пристава; важность события, переполох допускали, казалось ему, некоторую почтительную фамильярность. И он был молод.

– Какую братскую могилу? – невнимательно спросил губернатор.

– Это, ваше превосходительство, роется такая большая яма…

Губернатор резко повернулся и пошел к выходу; когда он садился в коляску, он слышал еще громкий скрип ржавых петель: то запирали мертвых.

На следующее утро, побуждаемый все тем же мучительным любопытством и желанием продолжить, не давать совершиться, не давать окончиться тому, что уже совершилось и окончилось, он посетил в городской больнице раненых. Мертвые – те глядели на него, а от этих он не мог дождаться взгляда; и в этом упорстве, с каким отводились от него взоры, он почувствовал бесповоротность совершившегося. Кончено, что-то огромное кончено, и больше не за чем и некуда протягивать руки.

И вот с этого мгновения для него как будто остановилось время и наступило то, чему он не мог прибрать имени и объяснения. Это не было раскаяние, – он сознавал себя правым; это не было и жалостью, тем мягким и нежным чувством, которое исторгает слезы и одевает сердце мягким и теплым покровом. Он спокойно, как о фигурах из папье-маше, думал об убитых, даже о детях; сломанными куклами казались они, и не мог он почувствовать их боли и страданий. Но он не мог не думать о них, он продолжал видеть их ясно – эти фигурки из папье-маше, эти сломанные куклы – и в этом была страшная загадка, что-то похожее на чародейство, о котором рассказывают няньки. И для всех людей со времени события прошло четыре – пять – семь дней, а для него как будто и часа одного не прошло, и он все там, в этих выстрелах, в этом взмахе белого платка, в этом ощущении чего-то бесповоротно совершающегося – бесповоротно совершившегося.

И он уверен, что скоро успокоился бы и позабыл то, о чем нет смысла помнить и думать, если бы окружающие меньше обращали на него внимания. Но в их обращении, в их взглядах и жестах, в почтительно участливых речах, обращенных точно к неизлечимо больному, звучит твердая уверенность, что он думает, не может не думать о происшедшем. Полицеймейстер через день успокоительно докладывает, что вот еще два-три раненых выздоровели и выписались из больницы; жена, Мария Петровна, каждое утро пробует губами его голову, не горячая ли, – как будто он ребенок, а убитые – зеленое, которого он перекушал. Какой вздор! А через неделю после события приехал с визитом сам преосвященный Мисаил, и после первых фраз ясно стало, что он заботится о том же, о чем и все, и хочет успокоить его христианскую совесть. Рабочих назвал злодеями, его – умиротворителем, и – хитрый! – не привел ни одного заезженного и выдохшегося текста, зная хорошо, что губернатор не особый охотник до поповского красноречия. И противен и жалок показался ему этот старик, бесцельно лгавший перед своим Богом.

Во время разговора архиерей обыкновенно подставлял собеседнику ухо; и, покраснев от гнева, – он сам чувствовал, как горячо стало его глазам, – губернатор сложил губы трубой и гулко загрохотал в наклоненное к нему бескровное, мягкое ухо, покрытое седеньким пушком:

– Злодеи-то – злодеи. А я бы, ваше преосвященство, будь я на вашем месте, отслужил бы панихиду по убиенным.

Архиерей отстранил ухо, развел над животом сухими, как гусиные лапы, руками и, склонив голову, кратко сказал:

– На всяком месте свои терния. Я вот на вашем месте, ваше превосходительство, совсем и стрелять-то бы не стал, дабы не утруждать духовенство панихидами, да ведь что же поделаешь: злодеи!

Потом он любезно преподал благословение и, шурша шелком, поплыл к выходу, и вид имел такой, будто кланяется всему, мимо чего проходит, и все благословляет. В прихожей он долго и любовно возился с глубокими, как корабли, калошами и с одеванием, поворачивал ухо то направо, то налево; а губернатору, который с отвращением, из необходимой вежливости, помогал ему облачаться, твердил с убедительной ласковостью:

– Не утруждайте себя, ваше превосходительство, не утруждайте.

Из этого опять-таки выходило, что губернатор неизлечимо больной человек, которому вредно всякое усилие.

В тот же день приехал из Петербурга в недельный отпуск сын-офицер, и хотя сам он не придавал никакого значения своему необычному приезду, был шутлив и весел, но чувствовалось, что привлекла его сюда все та же непонятная забота о губернаторе.

Уже пятнадцать дней прошло со времени события, а он все думал о нем - как будто само время потеряло силу над памятью и вещами или совсем остановилось, подобно испорченным часам. О чем бы он ни начинал размышлять - о самом чужом, о самом далеком, - уже через несколько минут испуганная мысль стояла перед событием и бессильно колотилась о него, как о тюремную стену, высокую, глухую и безответную. И какими странными путями шла эта мысль: подумает он о своем давнем путешествии по Италии, полном солнца, молодости и песен, вспомнит какого-нибудь итальянского нищего - и сразу станет перед ним толпа рабочих, выстрелы, запах пороха, кровь. Или пахнёт на него духами, и он вспомнит сейчас же свой платок, который тоже надушен и которым он подал знак, чтобы стреляли. В первое время эта связь между представлениями была логичной и понятной и оттого не особенно беспокойной, хотя и надоедливой; но вскоре случилось так, что все стало напоминать событие - неожиданно, нелепо, и потому особенно больно, как удар из-за угла. Засмеется он, услышит точно со стороны свой генеральский смех и вдруг возмутительно ясно увидит какого-нибудь убитого - хотя он тогда и не думал смеяться, да и никто не смеялся. И услышит ли он звяканье ласточек в вечернем небе, взглянет ли на стул, самый обыкновенный дубовый стул, протянет ли руку к хлебу - все вызывает перед ним один и тот же неумирающий образ: взмах белого платка, выстрелы, кровь. Точно он жил в комнате, где тысячи дверей, и какую бы он ни пробовал открыть, за каждой встречает его один и тот же неподвижный образ: взмах белого платка, выстрелы, кровь.

Сам по себе факт был очень прост, хотя и печален: рабочие с пригородного завода, уже три недели бастовавшие, всею своею массою в несколько тысяч человек, с женами, стариками и детьми, пришли к нему с требованиями, которых он, как губернатор, осуществить не мог, и повели себя крайне вызывающе и дерзко: кричали, оскорбляли должностных лиц, а одна женщина, имевшая вид сумасшедшей, дернула его самого за рукав с такой силой, что лопнул шов у плеча. Потом, когда свитские увели его на балкон, - он все еще хотел сговориться с толпой и успокоить ее, - рабочие стали бросать камни, разбили несколько стекол в губернаторском доме и ранили полицеймейстера. Тогда он разгневался и махнул платком.

Толпа была так возбуждена, что залп пришлось повторить, и убитых было много - сорок семь человек; из них девять женщин и трое детей, почему-то всё девочек. Раненых было еще больше. Вопреки настояниям окружающих, подчиняясь чувству какого-то странного, неудержимого и мучительного любопытства, он поехал смотреть убитых, сваленных в пожарном сарае третьей полицейской части. Конечно, не нужно было ездить; но, как у человека, сделавшего быстрый, неосторожный и бесцельный выстрел, была у него потребность догнать пулю и схватить ее руками, и казалось, что если он сам посмотрит на убитых, то что-то изменится к лучшему.

В длинном сарае было темно и прохладно, и убитые, под полосою серого брезента, лежали двумя правильными рядами, как на какой-то необыкновенной выставке: вероятно, к приезду губернатора подготовились и убитых уложили в наилучшем порядке, плечом к плечу, лицом вверх. Брезент закрывал только голову и верхнюю часть туловища, ноги, точно для счета, оставались на виду - неподвижные ноги, одни в стоптанных, рваных сапогах и ботинках, другие голые и грязные, странно белеющие сквозь грязь и загар. Дети и женщины были положены особо, в сторонке; и в этом опять-таки чувствовалось желание сделать как можно более удобным обозрение трупов и их подсчет. И было тихо - слишком тихо для такого множества людей, и вошедшие живые не могли разогнать тишины. За дощатой тонкой перегородкой возился около лошади конюх; видимо, и он не подозревал, что за стеною есть кто-нибудь, кроме мертвых, потому что говорил лошади спокойно и сердечно:

Тпрру, дьявол! Стой, когда говорят.

Губернатор взглянул на ряды ног, уходивших в темноту, и сдержанным басом, почти шепотом сказал:

Однако много!

Из-за спины его выдвинулся помощник пристава, очень молодой, с безусым, угреватым лицом и, козыряя, громко доложил:

Тридцать пять мужчин, девять женщин и трое детей, ваше превосходительство.

Губернатор сердито поморщился, и помощник пристава, козырнув, вновь пропал за его спиной. Ему еще хотелось, чтобы губернатор обратил внимание на дорожку между трупов, которая была тщательно прометена и слегка присыпана песком, но губернатор не заметил, хотя внимательно смотрел вниз.

Детей трое?

Трое, ваше превосходительство. Прикажете снять брезент?

Губернатор молчал.

Тут есть разные лица, ваше превосходительство, - почтительно настаивал помощник пристава и, приняв молчание за согласие и внезапно перейдя на громкий шепот, распорядился: - Иванов, Сидорчук, живо, за тот конец, ну-ну!

С тихим шуршанием пополз грязно-серый брезент, и одно за другим выплыли белые пятна лиц, бородатых и старых, молодых и безбородых, все разных, но объединенных между собою тем страшным сходством, какое придает смерть. Ран и крови почти не видно было, они остались где-то под одеждой, и только у одного глаз, выбитый пулей, неестественно и глубоко чернел и плакал чем-то черным, похожим в темноте на деготь. Большинство смотрело совершенно одинаковым белым взглядом; некоторые жмурились, так же одинаково, и один закрывал рукою лицо, точно от сильного света; и помощник пристава страдальчески взглянул на этого мертвеца, нарушившего порядок. Губернатор знал наверное, что эти именно лица были сегодня в толпе, в ближайших к нему рядах, и на многих он, наверное, смотрел, когда разговаривал с ними, - но теперь не мог узнать никого. То новое и общее, что придала им смерть, делало их совершенно особенными. Они лежали мертвенно-неподвижно, прилипая к земле, как гипсовые фигуры, у которых один бок срезан плоско для устойчивости, и в эту неподвижность не верилось, как в обман. Они молчали, и в это молчание не верилось, как и в неподвижность; и так выжидающе-внимательны они были, что даже неловко было говорить в их присутствии. Если бы вдруг, сразу, окаменел город со всеми людьми, которые идут и едут, остановилось солнце, замерла листва и замерло все, - он, вероятно, имел бы такой же странный характер незавершенного стремления, внимательного ожидания и загадочной готовности к чему-то.

Осмелюсь спросить, прикажете заказать гробы, ваше превосходительство, или же в братскую могилу? - громко, не догадываясь, спросил помощник пристава; важность события, переполох допускали, казалось ему, некоторую почтительную фамильярность. И он был молод.

Какую братскую могилу? - невнимательно спросил губернатор.

Это, ваше превосходительство, роется такая большая яма…

Губернатор резко повернулся и пошел к выходу; когда он садился в коляску, он слышал еще громкий скрип ржавых петель: то запирали мертвых.

На следующее утро, побуждаемый все тем же мучительным любопытством и желанием продолжить, не давать совершиться, не давать окончиться тому, что уже совершилось и окончилось, он посетил в городской больнице раненых. Мертвые - те глядели на него, а от этих он не мог дождаться взгляда; и в этом упорстве, с каким отводились от него взоры, он почувствовал бесповоротность совершившегося. Кончено, что-то огромное кончено, и больше не за чем и некуда протягивать руки.

И вот с этого мгновения для него как будто остановилось время и наступило то, чему он не мог прибрать имени и объяснения. Это не было раскаяние, - он сознавал себя правым; это не было и жалостью, тем мягким и нежным чувством, которое исторгает слезы и одевает сердце мягким и теплым покровом. Он спокойно, как о фигурах из папье-маше, думал об убитых, даже о детях; сломанными куклами казались они, и не мог он почувствовать их боли и страданий. Но он не мог не думать о них, он продолжал видеть их ясно - эти фигурки из папье-маше, эти сломанные куклы - и в этом была страшная загадка, что-то похожее на чародейство, о котором рассказывают няньки. И для всех людей со времени события прошло четыре - пять - семь дней, а для него как будто и часа одного не прошло, и он все там, в этих выстрелах, в этом взмахе белого платка, в этом ощущении чего-то бесповоротно совершающегося - бесповоротно совершившегося.

Текст сочинения

В начале 1906 года в социал-демократическом журнале «Правда» был напечатан рассказ Андреева «Губернатор». Действие рассказа происходит в провинции, но легко угадывается намек на события 9 января в Петербурге. Центральный персонаж произведения повинен в расстреле рабочей демонстрации. Однако автора интересуют не события, а душевное состояние губернатора, казнящего себя внутренним судом. Мучительный самоанализ доводит его до того, что он сам отправляется навстречу смерти, на пули террористов.

Прогрессивная критика (Горький, Луначарский), высоко в общем оценивая рассказ, отмечала в нем нарочитость некоторых ситуаций (сон губернатора наяву), абстрактно-гуманистическое сострадание к виновнику гибели рабочих, слащавость (образ гимназистки). Трудно, однако, согласиться с теми критиками, которые в слащавом письме гимназистки усматривают «авторское сочувствие к раскаявшемуся грешнику».

Есть в рассказе и мотив осознания губернатором неотвратимости возмездия, не случайно произведение заканчивается символическим образом «грозного Закона-Мстителя». Это, пожалуй, основное в рассказе, хотя и выражено расплывчато и смутно. Тема возмездия царским жандармам нашла отражение во многих произведениях как русской, так и украинской литературы, и рассказ «Губернатор» занимает в этом отношении одно из заметных мест. Некоторые исследователи считают, что он в какой-то степени явился толчком к созданию этюда М. Коцюбинского «Неизвестный». Бросается в глаза общность не только темы, но и художественных приемов: раскрытие психологии человека перед казнью. Однако эти произведения и очень существенно отличаются одно от другого: у Андреева показаны переживания губернатора, приговоренного террористами к расстрелу, у Коцюбинского - исповедь террориста накануне убийства царского сановника.

Вряд ли стоит, однако, так резко противопоставлять рассказ Андреева и этюд Коцюбинского, как это делает, к примеру, П. Колесник. Ведь если Неизвестный, убивая губернатора, выполнил волю народа, то и персонаж рассказа Андреева осужден на смерть народом. Самыми беспощадными судьями губернатора были люди наиболее трудной жизни - женщины, жены и матери рабочих с самой нищей улицы Канатной: «Быть может, именно в женской голове зародилась мысль о том, что губернатор должен быть убит».

Решение темы у Андреева и Коцюбинского различно, но оба писателя нередко прибегали к сходным приемам. В «Губернаторе» и в таких произведениях Коцюбинского, как Неизвестный», «220», «Смех», есть элементы символизма и экспрессионизма. Не всегда мы найдем в них четкую мотивировку поступков. Писатели прибегают к условным приемам, показывая резкие, внешне не мотивированные изменения в сознании героя. Так, пан Чубинский («Смех» Коцюбинского), присмотревшись к служанке Варваре, вдруг понял ее трудную жизнь и оправдал её ненависть к хозяевам. Так и андреевский губернатор вдруг признал, что стрелять в голодных не является государственной необходимостью. И все же, при некотором сходстве творческой манеры, рассказы Коцюбинского полемичны по отношению к андреевским, ибо в них прежде всего подчеркнута идея справедливой мести народа, тогда как для Андреева в первую очередь важен психологический момент, переживания человека вообще, вне его социальных связей.

Андреев Л.Н. - биография

Андреев Леонид Николаевич (1871 - 1919), прозаик, драматург.
Родился 9 августа (21 н.с.) в городе Орле в семье чиновника. В шесть лет научился читать "и читал чрезвычайно много, все, что попадалось под руку". В 11 лет поступил в Орловскую гимназию, которую окончил в 1891. С раннего детства "чувствовал страстное влечение к живописи", много рисовал, но так как в Орле не было ни школ, ни учителей, то "все дело ограничилось бесплодным дилетантизмом". Несмотря на столь строгую оценку самим Андреевым своей живописи, его картины впоследствии экспонировались на выставках рядом с работами профессионалов, репродуцировались в журналах. В юности он не думал стать писателем.
В 26 лет, окончив юридический факультет Московского университета, собирался стать присяжным поверенным и относился к этой деятельности весьма серьезно,но неожиданно получил предложение от знакомого адвоката занять место судебного репортера в газете "Московский вестник". Получив признание как талантливый репортер, буквально через два месяца он уже перешел в газету "Курьер". Так началось рождение литератора Андреева: он писал многочисленные репортажи, фельетоны, очерки. Первый же рассказ "Баргамот и Гараська" (1898), опубликованный в "Курьере", привлек внимание читателей и привел в восторг Горького. Сюжеты многих произведений этого времени прямо подсказаны жизнью, например, рассказ "Петька на даче" (1899). В 1889 - 99 появляются новые рассказы Л. Андреева, в том числе "Большой шлем" и "Ангелочек", которые отличает от первых рассказов (основанных на случаях из жизни) интерес автора к случаю, случайности в жизни человека. В 1901 петербургское издательство "Знание", возглавляемое Горьким, публикует "Рассказы" Л. Андреева, в числе которых известный рассказ - "Жили-были". Успех писателя, особенно среди молодежи, был огромен. Андреева волновало возрастающее отчуждение и одиночество современного человека, его бездуховность - рассказы "Город" (1902), "В большом шлеме"(1899). Раннего Андреева волнуют темы роковой случайности, безумия и смерти - "Мысль" (1902), "Жизнь Василия Фивейского" (1903), "Призраки" (1904). В 1904, в разгар русско-японской войны, Андреев пишет рассказ "Красный смех", определивший новый этап в его творчестве. Безумие войны выражено в символическом образе Красного смеха, начинающего господствовать в мире. Во время революции 1905 Андреев оказывал помощь революционерам, за что был арестован и заключен в тюрьму. Однако он никогда не был убежденным революционером. Его сомнения отразились в его творчестве: пьеса "К звездам", проникнутая революционным пафосом, появилась одновременно с рассказом "Так было", скептически оценивавшим возможности революции. В 1907 - 10 опубликованы такие модернистские произведения, как "Савва", "Тьма", "Царь Голод", философские драмы - "Жизнь человека", "Черные маски", "Анатэма". В эти годы Андреев начинает активно сотрудничать с модернистскими альманахами издательства "Шиповник". В 1910-е ни одно из новых произведений Андреева не становится литературным событием, тем не менее Бунин записывает в своем дневнике: "Все-таки это единственный из современных писателей, к которому меня влечет, чью всякую новую вещь я тотчас же читаю". Последнее крупное произведение Андреева, написанное под влиянием мировой войны и революции, - "Записки сатаны". Октябрьской революции Андреев не принял. Он жил в это время с семьей на даче в Финляндии и в декабре 1917 после получения Финляндией самостоятельности оказался в эмиграции. Андреев скончался 12 сентября 1919 в деревне Нейвола в Финляндии.

Губернатор

В двух словах: Россия. 1905 год. Небольшой уездный город. Перед домом губернатора собрались бастующие рабочие с женами и детьми. Толпа шумит, с губернатора пытаются сорвать погоны, его помощники с трудом вытаскивают его из толпы и уводят в дом. В окна летят камни.

Губернатор выходит на балкон, достает платок. Солдаты, стоящие в оцеплении, нервничают, и неосторожный взмах платка губернатора расценивают, как приказ открыть огонь. В результате гибнет 47 человек.

Губернатор как истинный патриот не может воевать против своего народа. И став, вольно или невольно, виновником гибели людей, ждет за это неминуемой расплаты.

Губернатор небольшого провинциального городка не может забыть недавнего расстрела бастующих рабочих. Именно он дал команду стрелять в голодных людей, махнув солдатам платком. В тот день погибли 47 человек, трое из них – дети.

Петр Ильич посещает больницу, но раненые отводят глаза. Близкие и окружающие будто нарочно напоминают о трагедии, относясь к нему с некоей снисходительностью. Сын-офицер, прибывший в отпуск, заверяет: в Петербурге восхищены твердостью генерал-майора, но тут же советует принять меры личной безопасности.

Сразу после расправы городок загудел: убийцу-губернатора непременно настигнет кара. Со временем громкие разговоры стихают, попыток покушения не предпринимается, хотя народ ждет известий о кончине генерала. Тайные сыщики по приказу начальника полиции тщетно ищут заговорщиков.

Душу Петра Ильича терзает совесть. Он стал раздражителен, цепляется к мелочам. Накануне отъезда Алексея губернатор делится с сыном переживаниями: смущает случай с рабочими, все-таки не турки – христиане, с крестами. Тот пытается успокоить отца, называя погибших бунтовщиками. Однако Петр Ильич не слушает утешений, он уверовал в неотвратимость гибели и упрямо отказывается от казачьей охраны.

Мысли о смерти больше не покидают губернатора. Он лишь гадает: из револьвера застрелят или бомбу кинут. Скрываться от террористов Петр Ильич не намерен. Тем временем с корреспонденцией поступают письма с угрозами и предупреждениями. Некоторые генерал рвет, другие помечает и откладывает. Однажды доставляют посылку с бомбой, которая должна была взорваться при вскрытии. Адская машинка не сработала, зато с губернатором случилась странная перемена: он стал правдив, замкнут, равнодушен и потому скучен для окружающих.

Две недели он ждал смерти, ежедневно выходя на прогулку по городу. Мало смотрел по сторонам, никогда не оглядывался. Губернатор не боялся смерти и хотел встретить ее мужественно.

Произошло все неожиданно. На перекрестке Петра Ильича окликнули двое мужчин. Ему стало понятно: пришла смерть, убийцам – что губернатор об этом знает. Один из мстителей долго рылся в подкладке пальто, доставая револьвер. Прозвучали три выстрела, слившиеся воедино…