Сказки для детей всех возрастов. Маленькая печальная повесть

Сказки для детей, самые известные и проверенные временем. Здесь размещены русские народные сказки и авторские детские сказки, которые точно стоит прочитать ребенку.

Для просмотра списка аудиосказок необходимо включить в браузере поддержку JavaScript!

Дополнительно к тексту сказок вы сможете найти увлекательные факты из жизни писателей-сказочников, рассуждения о сказках и выводы, которые можно сделать после прочтения.

  • Читать сказки для самых маленьких детей теперь очень удобно! Просто выберите в табличке самые короткие сказки.
  • Раньше не читали сказки своему ребенку? Начинайте с самых известных. Для этого выберите популярные сказки для детей в табличке.
  • Хотите читать сказки для детей только от лучших авторов-сказочников? Не помните, кто написал то или иное произведение? Не беда, пользуйтесь сортировкой по автору.

Как выбирать детские сказки?

Детские сказки этого раздела подходят абсолютно всем ребятам: подобраны сказки для самых маленьких и для школьников. Некоторые произведения Вы найдете только у нас, в оригинальном изложении!

  • Для детей помладше выбирайте сказки братьев Гримм, Мамина-Сибиряка или русские народные - они доступны для понимания и очень легко читаются. Как известно маленькие сказки перед сном лучше срабатывают, причём это могут быть как сказки для самых маленьких, так и просто короткие сказки.
  • Детям старше 4 лет подойдут сказки Шарля Перро. Они понравятся им за яркие описания главных героев и их необычайные приключения.
  • Лет в 7 пора начинать приучать детей к стихотворным произведениям сказочного формата. Отличным выбором станут детские сказки Пушкина, они и поучительные и интересные, большая часть имеет ярко выраженную мораль, как в басне. К тому же с Александром Сергеевичем Пушкиным ребята будут сталкиваться на протяжение всей школьной жизни. Его маленькие сказки в стихах даже будут учиться наизусть.
  • Есть сказки, которые, как считает большинство родителей, ребенок должен прочитать сам. Первыми из таких детских сказок могут стать произведения Киплинга, Гауфа или Линдгрен.

Дорогой Друг! На этой странице вы найдете подборку небольших или скорее даже совсем маленьких рассказов с глубоким душевным смыслом. Некоторые рассказы всего в 4-5 строчек, некоторые чуть больше. В каждом рассказе, каким бы коротким он ни был, открывается большая история. Одни рассказы легкие и шуточные, другие поучительные и наталкивающие на глубокие философские мысли, но все они очень и очень душевные.

Жанр короткого рассказа примечателен тем, что считанным количеством слов создается большая история, которая предполагает пораскинуть мозгами и улыбнуться, или подталкивает воображение к полету мыслей и пониманий. Прочитав всего одну эту страницу может создаться впечатление, что осилил несколько книг.

В этой подборке много рассказов о любви и столь близкой к ней темы смерти, смысла жизни и душевном проживании каждого ее момента. Тему смерти зачастую стараются обходить стороной, а в нескольких коротких рассказах на этой странице она показана с такой оригинальной стороны, что дает возможность понять ее совсем по-новому, а значит и начать жить по-другому.

Приятного чтения и интересных душевных впечатлений!

«Рецепт женского счастья» – Станислав Севастьянов

Маша Скворцова нарядилась, накрасилась, вздохнула, решилась – и пришла в гости к Пете Силуянову. И тот угостил её чаем с изумительными пирожными. А Вика Телепенина не наряжалась, не накрашивалась, не вздыхала – и запросто явилась к Диме Селезнёву. И тот угостил её водкой с изумительной колбасой. Так что рецептов для женского счастья не счесть.

«В поисках Правды» – Роберт Томпкинс

Наконец в этой глухой, уединенной деревушке его поиски закончились. В ветхой избушке у огня сидела Правда.
Он никогда не видел более старой и уродливой женщины.
— Вы — Правда?
Старая, сморщенная карга торжественно кивнула.
— Скажите же, что я должен сообщить миру? Какую весть передать?
Старуха плюнула в огонь и ответила:
— Скажи им, что я молода и красива!

«Серебряная пуля» – Бред Д. Хопкинс

Объем продаж падал вот уже шесть кварталов подряд. Фабрика боеприпасов несла катастрофические потери и стояла на грани банкротства.
Исполнительный директор Скотт Филипс понятия не имел, в чем дело, но акционеры, наверняка, обвинят во всем его.
Он открыл ящик стола, достал револьвер, приложил дуло к виску и спустил курок.
Осечка.
«Так, займемся отделом контроля качества продукции.»

«Жила-была Любовь»

И однажды наступил Великий потоп. И Ной сказал:
«Только всякой твари — по паре! А Одиночкам — фикус!!!»
Любовь стала искать себе пару — Гордость, Богатство,
Славу, Радость, но у них уже были спутники.
И тогда пришла к ней Разлука, и сказала:
«Я тебя люблю».
Любовь быстренько прыгнула с ней в Ковчег.
Но Разлука на самом деле влюбилась в Любовь и не
захотела расстаться с ней даже на земле.
И теперь всегда за Любовью следом идет Разлука…

«Возвышенная грусть» – Станислав Севастьянов

Любовь иногда навевает возвышенную грусть. В сумерки, когда жажда любви совсем нестерпима, студент Крылов пришел к дому своей возлюбленной, студентки Кати Мошкиной из параллельной группы, и по водосточной трубе полез к ней на балкон – делать признание. По дороге он усердно повторял слова, которые ей скажет, и до того увлекся, что забыл вовремя остановиться. Так и простоял всю ночь грустный на крыше девятиэтажки, пока пожарные не сняли.

«Мать» – Владислав Панфилов

Мать была несчастна. Она похоронила мужа и сына, и внуков, и правнуков. Она помнила их маленькими и толстощекими, и седыми, и сгорбленными. Мать ощущала себя одинокой берёзкой среди выжженного временем леса. Мать молила даровать ей смерть: любую, самую мучительную. Ибо она устала жить! Но приходилось жить дальше… И единственной отрадой для матери были внуки ее внуков, такие же глазастые и пухлощекие. И она нянчилась с ними и рассказывала им всю свою жизнь, и жизнь своих детей и своих внуков… Но однажды гигантские слепящие столбы выросли вокруг матери, и она видела, как сгорали заживо ее праправнуки, и сама кричала от боли плавящейся кожи и тянула к небу иссохшие желтые руки и проклинала его за свою судьбу. Но небо ответило новым свистом разрезаемого воздуха и новыми вспышками огненной смерти. И в судорогах, заволновалась Земля, и миллионы душ вспорхнули в космос. А планета напряглась в ядерной апоплексии и разорвалась вдрызг…

Маленькая розовая фея, покачиваясь на янтарной веточке, уже в который раз щебетала своим подружкам о том, как много лет назад, пролетая на другой конец вселенной, она заметила голубовато-зеленую, сверкающую в лучах космоса небольшую планету. «Ах, она так чудесна! Ах! Она так прекрасна!» — ворковала фея. «Я весь день летала над изумрудными полями! Лазурными озерами! Серебристыми реками! Мне было так хорошо, что я решила совершить какое-нибудь доброе дело!» И я увидела мальчика, одиноко сидящего на берегу усталого пруда, и я подлетела к нему и прошептала: «Я хочу выполнить твое заветное желание! Скажи мне его!» И мальчик поднял на меня прекрасные темные глаза: «У моей мамы сегодня день рождения. Я хочу, чтобы она, несмотря ни на что, жила вечно!» «Ах, какое благородное желание! Ах, какое оно искреннее! Ах, какое оно возвышенное!» — пели маленькие феи. «Ах, как счастлива эта женщина, имеющая такого благородного сына!»

«Везунчик» – Станислав Севастьянов

Он заглядывался на нее, любовался ею, трепетал при встрече: она сверкала на фоне его приземленных будней, была возвышенно прекрасна, холодна и недоступна. Как вдруг, изрядно одарив ее своим вниманием, он почувствовал, что и она, словно тая под его палящим взглядом, начала тянуться к нему. И вот, никак того не ожидая, он вступил с нею в контакт… Пришел в себя, когда медсестра меняла повязку на его голове.
«Вы везунчик, – сказала она ласково, – от таких сосулек редко кто выживает».

«Крылья»

— Я тебя не люблю, – эти слова проткнули сердце, выворачивая острыми краями внутренности, превращая их в фарш.

– Я тебя не люблю, — простые шесть слогов, всего двенадцать букв, которые нас убивают, выстреливая из уст беспощадными звуками.

— Я тебя не люблю, — нет ничего страшней, когда их произносит любимый человек. Тот, ради которого ты живёшь, ради которого делаешь всё, ради которого способен даже умереть.

— Я тебя не люблю, — в глазах темнеет. Сначала отключается периферийное зрение: тёмная пелена окутывает всё вокруг, оставляя небольшое пространство. Потом мельтешащие, переливающиеся серые точки закрывают и оставшийся участок. Темно полностью. Чувствуешь только свои слёзы, жуткую боль в груди, сжимающую лёгкие, словно прессом. Тебя сдавливает и пытаешься занять как можно меньше места в этом мире, укрыться от этих ранящих слов.

— Я тебя не люблю, — твои крылья, которые закрывали тебя и любимого в трудную минуту, начинают осыпаться уже пожелтевшими перьями, словно ноябрьские деревья под порывом осеннего ветра. Пронизывающий холод проходит сквозь тело, вымораживая душу. Из спины уже торчат только два отростка, покрытые лёгким пушком, но и он жухнет от слов, рассыпаясь в серебряную пыль.

— Я тебя не люблю, — буквы визжащей пилой впиваются в остатки крыльев, выдирая их из спины, раздирая плоть до лопаток. Кровь стекает по спине, смывая перья. Маленькие фонтанчики бьют из артерий и, кажется, что выросли новые крылья – кровавые крылья, лёгкие, воздушно-брызжущие.

— Я тебя не люблю, — крыльев больше нет. Кровь перестала идти, высохнув чёрной коркой на спине. То, что раньше называлось крыльями – теперь только едва заметные бугорки, где-то на уровне лопаток. Боли уже нет и слова остались только словами. Набором звуков, которые уже не причиняют страданий, не оставляют даже следов.

Раны затянулись. Время лечит…
Время лечит даже самые страшные раны. Всё проходит, даже долгая зима. Весна всё равно наступит, растапливая лёд в душе. Ты обнимаешь любимого, самого дорогого человека, и белоснежными крыльями обхватываешь его. Крылья всегда отрастают.

— Я тебя люблю…

«Обыкновенная яичница» – Станислав Севастьянов

«Идите, уходите все. Уж лучше как-нибудь один: замёрзну, буду нелюдим, как кочка на болоте, как сугроб. А уж когда улягусь в гроб, не смейте приходить ко мне, чтоб нарыдаться всласть себе во благо, склонившись над опавшим телом, оставленным и музой, и пером, и затрапезной, в пятнах масляных бумагой…» Написав сие, писатель-сентименталист Шерстобитов перечитал написанное раз тридцать, добавил «тесный» перед гробом и до того проникся получившимся трагизмом, что не выдержал и пустил по самому себе слезу. А потом супруга Варенька позвала его ужинать, и он приятно насытился винегретом и яичницей с колбасой. Слёзы его тем временем высохли, и он, вернувшись к тексту, сперва зачеркнул «тесный», а затем и вовсе вместо «улягусь в гроб» написал «возлягу на Парнас», из-за чего вся последующая гармония пошла прахом. «Ну и к чёрту гармонию, пойду лучше Вареньку по коленке поглажу…» Так обыкновенная яичница сохранила для благодарных потомков писателя-сентименталиста Шерстобитова.

«Судьба» – Джей Рип

Был только один выход, ибо наши жизни сплелись в слишком запутанный узел гнева и блаженства, чтобы решить все как-нибудь иначе. Доверимся жребию: орел — и мы поженимся, решка — и мы расстанемся навсегда.
Монетка была подброшена. Она звякнула, завертелась и остановилась. Орел.
Мы уставились на нее с недоумением.
Затем, в один голос, мы сказали: «Может, еще разок?»

«Сундук» – Даниил Хармс

Человек с тонкой шеей забрался в сундук, закрыл за собой крышку и начал задыхаться.

Вот – говорил, задыхаясь, человек с тонкой шеей, – я задыхаюсь в сундуке, потому что у меня тонкая шея. Крышка сундука закрыта и не пускает ко мне воздуха. Я буду задыхаться, но крышку сундука все равно не открою. Постепенно я буду умирать. Я увижу борьбу жизни и смерти. Бой произойдет неестественный, при равных шансах, потому что естественно побеждает смерть, а жизнь, обреченная на смерть, только тщетно борется с врагом, до последней минуты, не теряя напрасной надежды. В этой же борьбе, которая произойдет сейчас, жизнь будет знать способ своей победы: для этого жизни надо заставить мои руки открыть крышку сундука. Посмотрим: кто кого? Только вот ужасно пахнет нафталином. Если победит жизнь, я буду вещи в сундуке пересыпать махоркой… Вот началось: я больше не могу дышать. Я погиб, это ясно! Мне уже нет спасения! И ничего возвышенного нет в моей голове. Я задыхаюсь!…

Ой! Что же это такое? Сейчас что-то произошло, но я не могу понять, что именно. Я что-то видел или что-то слышал…
Ой! Опять что-то произошло? Боже мой! Мне нечем дышать. Я, кажется, умираю…

А это еще что такое? Почему я пою? Кажется, у меня болит шея… Но где же сундук? Почему я вижу всё, что находится у меня в комнате? Да никак я лежу на полу! А где же сундук?

Человек с тонкой шеей поднялся с пола и посмотрел кругом. Сундука нигде не было. На стульях и кровати лежали вещи, вынутые из сундука, а сундука нигде не было.

Человек с тонкой шеей сказал:
– Значит, жизнь победила смерть неизвестным для меня способом.

«Несчастная» – Дэн Эндрюс

Говорят, зло не имеет лица. Действительно, на его лице не отражалось никаких чувств. Ни проблеска сочувствия не было на нем, а ведь боль просто невыносима. Разве он не видит ужас в моих глазах и панику на моем лице? Он спокойно, можно сказать, профессионально выполнял свою грязную работу, а в конце учтиво сказал: «Прополощите рот, пожалуйста».

«Грязное белье»

Одна семейная пара переехала жить в новую квартиру. Утром, едва проснувшись, жена выглянула в окно и увидела соседку, которая развешивала на просушку выстиранное бельё.
«Посмотри, какое грязное у неё бельё» – сказала она своему мужу. Но тот читал газету и не обратил на это никакого внимания.

«Наверное, у неё плохое мыло, или она совсем не умеет стирать. Надо бы её поучить.»
И так всякий раз, когда соседка развешивала бельё, жена удивлялась тому, какое оно грязное.
В одно прекрасное утро, посмотрев в окно, она вскрикнула: «О! Сегодня бельё чистое! Наверное, научилась стирать!»
«Да нет, – сказал муж, — просто я сегодня встал пораньше и вымыл окно».

«Не дождался» – Станислав Севастьянов

Это была невидаль чудного мгновения. Презрев неземные силы и собственный путь, он замер, чтобы насмотреться на нее впрок. Сначала она очень долго снимала с себя платье, провозилась с молнией; потом распустила волосы, расчесывала их, наполняя воздухом и шелковистым цветом; потом тянула с чулками, старалась не зацепить ногтями; потом медлила с розовым бельем, настолько эфирным, что даже ее утонченные пальцы показались грубыми. Наконец она разделась вся – но месяц уже глядел в другое окно.

«Богатство»

Однажды один богатый человек дал бедняку корзину, полную мусора. Бедняк ему улыбнулся и ушёл с корзиной. Вытряхнул из неё мусор, вычистил, а затем наполнил красивыми цветами. Вернулся он к богачу и вернул ему корзину.

Богач удивился и спросил: «Зачем ты мне даёшь эту корзину, наполненную красивыми цветами, если я дал тебе мусор?»
А бедняк ответил: «Каждый даёт другому то, что имеет в своём сердце.»

«Не пропадать же добру» – Станислав Севастьянов

«Сколько вы берете?» – «Шестьсот рублей за час». – «А за два часа?» – «Тысячу». Он пришел к ней, от нее сладко пахло духами и мастерством, он волновался, она трогала его за пальцы, его пальцы были непослушны, кривы и нелепы, но он сжал волю в кулак. Вернувшись домой, он сразу уселся за пианино и начал закреплять только что изученную гамму. Инструмент, старенький «Беккер», достался ему от прежних жильцов. Пальцы ныли, в ушах закладывало, сила воли крепла. Соседи колотили в стену.

«Открытки с того света» – Франко Арминио

Здесь конец зимы и конец весны примерно одинаковые. Сигналом служат первые розы. Одну розу я видела, когда меня везли на “скорой”. Я закрыла глаза, думая об этой розе. Спереди водитель и медсестра говорили о новом ресторане. Там и наешься досыта, и цены мизерные.

В какой-то момент я решил, что могу стать важным человеком. Я почувствовал, что смерть дает мне отсрочку. Тогда я с головой окунулся в жизнь, как ребенок, запустивший руку в чулок с крещенскими подарками. Потом настал и мой день. Проснись, сказала мне жена. Проснись, все повторяла она.

Стоял погожий солнечный денек. Я не хотел умирать в такой день. Я всегда думал, что умру ночью, под лай собак. Но я умер в полдень, когда по телевизору начиналось кулинарное шоу.

Говорят, чаще всего умирают на рассвете. Годами я просыпался в четыре утра, вставал и ждал, когда роковой час пройдет. Я открывал книгу или включал телевизор. Иногда выходил на улицу. Я умер в семь вечера. Ничего особенного не произошло. Мир всегда вызывал у меня смутную тревогу. И вот эта тревога внезапно прошла.

Мне было девяносто девять. Мои дети приезжали в дом престарелых лишь затем, чтобы поговорить со мной о праздновании моего столетия. Меня все это совершенно не трогало. Я не слышал их, я чувствовал только свою усталость. И хотел умереть, чтобы не чувствовать и ее. Это случилось на глазах у моей старшей дочери. Она давала мне кусочек яблока и говорила о торте с цифрой сто. Единица должна быть длинной как палка, а нули - как велосипедные колеса, говорила она.

Жена все еще жалуется на врачей, не долечивших меня. Хотя я всегда считал себя неизлечимым. Даже когда Италия победила на чемпионате мира по футболу, даже когда я женился.

К пятидесяти годам у меня было лицо человека, который может умереть с минуты на минуту. Я умер в девяносто шесть, после долгой агонии.

Чему я всегда радовался, так это рождественскому вертепу. Каждый год он получался все наряднее. Я выставлял его перед дверью нашего дома. Дверь была постоянно открыта. Единственную комнату я разделил красно-белой лентой, как при ремонте дорог. Тех, кто останавливался полюбоваться вертепом, я угощал пивом. Я подробно рассказывал о папье-маше, мускусе, овечках, волхвах, реках, замках, пастухах и пастушках, пещерах, Младенце, путеводной звезде, электропроводке. Электропроводка была моей гордостью. Я умер один в рождественскую ночь, глядя на вертеп, сверкавший всеми огнями.

1. БОЛЬШОЙ ШУМ

Я сижу в своей комнате, в обиталище шума всей квартиры. Слышу, как хлопают все двери, из-за их шума я избавлен только от шагов тех, кто в них проходит, даже когда в кухне захлопывается печная заслонка, я это слышу. Отец прорывается через двери моей комнаты и проходит в волочащемся сзади халате; из печи в соседней комнате выгребают золу; Валли, выкрикивая через переднюю слово за словом, спрашивает, вычищена ли уже отцовская шляпа; чье-то шипение, которое хочет быть в дружбе со мной, только вызывает крик какого-то отвечающего голоса. Отпираемая нажимом на ручку входная дверь скрипит, как катаральное горло, затем, отворяясь, воет женским голосом и наконец запирается с глухим, мужским толчком, который на слух бесцеремонней всего. Отец ушел, теперь начинается более легкий, более рассеянный, более безнадежный шум, возглавляемый голосами двух канареек. Я уже раньше думал об этом, канарейки напоминают мне это снова – не следует ли чуть приоткрыть дверь, проползти как змея в соседнюю комнату и так, на полу, попросить тишины у моих сестер и их гувернантки.

Перевод C. Апта

Я был холодным и твердым, я был мостом, я лежал над пропастью. По эту сторону в землю вошли пальцы ног, по ту сторону – руки; я вцепился зубами в рассыпчатый суглинок. Фалды моего сюртука болтались у меня по бокам. Внизу шумел ледяной ручей, где водилась форель. Ни один турист не забредал на эту непроходимую кручу, мост еще не был обозначен на картах... Так я лежал и ждал; я поневоле должен был ждать. Не рухнув, ни один мост, коль скоро уж он воздвигнут, не перестает быть мостом.

Это случилось как-то под вечер – был ли то первый, был ли то тысячный вечер, не знаю: мои мысли шли всегда беспорядочно и всегда по кругу. Как-то под вечер летом ручей зажурчал глуше, и тут я услыхал человеческие шаги! Ко мне, ко мне... Расправься, мост, послужи, брус без перил, выдержи того, кто тебе доверился. Неверность его походки смягчи незаметно, но, если он зашатается, покажи ему, на что ты способен, и, как некий горный бог, швырни его на ту сторону.

Он подошел, выстукал меня железным наконечником своей трости, затем поднял и поправил ею фалды моего сюртука. Он погрузил наконечник в мои взъерошенные волосы и долго не вынимал его оттуда, по-видимому дико озираясь по сторонам. А потом – я как раз уносился за ним в мечтах за горы и долы – он прыгнул обеими ногами на середину моего тела. Я содрогнулся от дикой боли, в полном неведении. Кто это был? Ребенок? Видение? Разбойник с большой дороги? Самоубийца? Искуситель? Разрушитель? И я стал поворачиваться, чтобы увидеть его... Мост поворачивается! Не успел я повернуться, как уже рухнул. Я рухнул и уже был изодран и проткнут заостренными голышами, которые всегда так приветливо глядели на меня из бурлящей воды.

Перевод C. Апта

3. СТУК В ВОРОТА

Это случилось в знойный летний день. По дороге к дому мы с сестрой проходили мимо запертых ворот. Не знаю, из озорства ли или по рассеянности постучала моя сестра в ворота или не стучала вовсе, а только погрозила кулаком. Дорога сворачивала влево, и в ста шагах начиналась деревня. Для нас это была совсем незнакомая деревня, но едва мы поравнялись с первым домом, как изо всех дверей высыпали люди и стали кивать нам, не то приветствуя, не то предостерегая нас. Они и сами были напуганы. Они ежились от испуга и показывали пальцами на усадьбу, мимо которой мы прошли, и толковали про стук в ворота. Хозяева усадьбы подадут на вас жалобу, и сейчас же начнется следствие. Я был совершенно спокоен и всячески успокаивал сестру. Скорее всего, она вовсе и не стучала, а если бы и стукнула разок, так никто никоим способом не может это доказать. Я старался убедить в этом окружающих, они меня слушали, но мнение свое держали при себе. А потом заявили, что не только мою сестру, но и меня, как брата, привлекут к ответу. Я только кивал с улыбкой. Все мы смотрели в сторону усадьбы – так, видя вдалеке клубы дыма, ждешь, когда же пробьется пламя. И правда, вскоре в распахнувшиеся ворота въехали всадники. Облако пыли застлало все, только поблескивали острия длинных копий. Не успел отряд скрыться во дворе усадьбы, как, очевидно, тут же повернул назад и поскакал по направлению к нам. Я старался удалить сестру, чтобы самому уладить дело. Она противилась, не желая оставлять меня одного. Я стал уговаривать ее хотя бы переодеться, чтобы предстать перед важными господами в приличном платье.

Наконец она согласилась и отправилась домой, а до дому еще было далеко. Тут как раз подскакали всадники, и, не сходя с седел, принялись требовать мою сестру. Ее сейчас нет, робко отвечали им, но она придет немного погодя.

Всадники отнеслись к этому довольно равнодушно – им, очевидно, важнее всего было застигнуть меня. Главную роль среди них играли двое – судья, напористый молодой господин, и его тихонький помощник, отзывавшийся на фамилию Асман. Мне предложили войти в крестьянскую горницу. Медленно, покачивая головой и теребя помочи, направился я туда под суровыми взглядами прибывших господ.

Я все еще рассчитывал, что меня, горожанина, с первых же слов выделят из этой крестьянской толпы и отпустят даже с почетом. Но судья вскочил в горницу раньше моего, и не успел я переступить порог, как он встретил меня словами: «Вот кого мне жаль». При этом он явно подразумевал не нынешнее мое положение, а то, что меня ожидает. Комната скорее походила на тюремную камеру, чем на крестьянскую горницу. Пол выложен каменными плитами, стены темные и сплошь голые, только кое-где вделаны железные кольца; посередине – нечто среднее между нарами и операционным столом.

Вдохну ли я когда-нибудь иной воздух, кроме тюремного?

Вот основной вопрос, который встает перед мной, вернее, встал бы, если бы у меня была малейшая надежда на освобождение.

Перевод Н. Касаткиной

Мое дело целиком лежит на моих плечах. Две барышни с пишущими машинками и конторскими книгами в передней, моя комната с письменным столом, денежным ящиком, столом для совещаний, мягким креслом и телефоном – вот весь мой аппарат. Его так легко обозреть, им так легко управлять. Я совсем молод, и дела у меня сами идут. Я не жалуюсь, я не жалуюсь.

С нового года один молодой человек без раздумий снял пустующую соседнюю квартирку, со съемом которой я, растяпа, так долго медлил. Тоже комната с передней, но, кроме того, и кухня. Комната и передняя мне не помешали бы, обе мои барышни иногда уже чувствовали чрезмерную нагрузку, – но на что мне нужна была кухня? Из-за этой закавычки я и упустил квартиру. Теперь там расположился этот молодой человек. Гаррас его фамилия. На двери табличка: «Гаррас, контора». Я навел справки, мне сказали, что это дело подобное моему. От предоставления ему кредита не то чтобы предостерегали, ведь речь шла о молодом, растущем человеке, у которого, возможно, есть будущее, однако не то чтобы и советовали предоставлять ему кредит, ибо в данный момент состояния, судя по всему, нет.

Иногда встречаю Гарраса на лестнице, по-видимому, он всегда чрезвычайно торопится, он буквально прошмыгивает мимо меня. Я его еще так и не разглядел хорошенько, ключ от конторы у него уже наготове в руке. Он мгновенно открывает дверь. Он улепетывает как хвост крысы, и я снова стою перед табличкой «Гаррас, контора», хотя читал ее уже куда чаще, чем она того заслуживает.

Ах, эти убого тонкие стены, предающие человека, честно трудящегося, а нечестного укрывающие. Мой телефон висит на стене, которая отделяет меня от соседа. Однако я отмечаю это лишь как особенно иронический факт. Даже если бы он висел на противоположной стене, в соседней квартире было бы все слышно. Я отучился называть по телефону имена клиентов. Но не требуется, разумеется, большой хитрости, чтобы угадывать эти имена по характерным, но неизбежным поворотам разговора... Иногда я от беспокойства пляшу на цыпочках с наушником вокруг аппарата и все-таки не могу предотвратить разглашения тайн.

Конечно, из-за этого мои деловые решения становятся неуверенными, мой голос нетвердым. Что делает Гаррас, когда я говорю по телефону? Если бы я захотел сильно преувеличить – а это часто приходится делать, чтобы обрести ясность, – я мог бы сказать: Гаррасу телефон не нужен, он пользуется моим, он придвинул к стенке свой диванчик и слушает, а я, когда раздается звонок, должен бежать к телефону, выслушивать желания клиента, принимать важные решения, истово уговаривать – но тем самым прежде всего поневоле давать отчет Гаррасу через стенку.

Может быть, он даже не дожидается конца разговора, а поднимается после тех слов, которые достаточно прояснили ему дело, мечется по своему обыкновению по городу и, прежде чем я по.вешу трубку, уже, может быть, начинает действовать против меня.

Перевод C. Апта

У меня есть необыкновенный зверек – полукошечка, полуягненок. Он достался мне после отца в числе прочего наследства. Но окончательно развился уже у меня, раньше он был больше ягненком, чем кошечкой. Теперь у него от того и от другого почти поровну. От кошки – морда и когти, от ягненка – размер и строение тела; от обоих глаза, они сверкают диким блеском, а также шерстка – она у него мягкая и совсем гладкая; движения – он и скачет и крадется. Когда светит солнце, он свернется клубком на подоконнике и мурлычет, а на лужке носится как бешеный, так что его и не поймаешь. От кошки он убегает, на ягненка кидается. В лунные ночи кровельный желоб – излюбленное место его прогулок. Мяукать он не умеет, к мышам у него отвращение. Он может часами подстерегать добычу у курятника, но на убийство не соблазнился ни разу.

Я пою его подслащенным молоком, и это для него лучшая пища. Жадно сосет он молочко сквозь клыки хищного зверя.

Понятно, какая это забава для детишек. В воскресное утро у нас приемные часы. Я сажаю зверька к себе на колени, и меня обступает детвора со всей округи. На меня сыплются самые невероятные вопросы, на которые никто не в силах ответить: откуда взялся такой зверек, отчего он очутился у меня, были ли раньше такие зверьки и как же будет, когда он умрет, скучно ли ему одному, почему у него нет детенышей, как его зовут – и все в таком роде.

Я не считаю нужным отвечать, а попросту, без лишних объяснений показываю то, что есть. Иногда ребята приносят с собой кошек, один раз притащили даже двух ягнят, но им пришлось разочароваться – никаких родственных чувств обнаружено не было.

Зверьки спокойно оглядели друг друга – звериный их взгляд сказал, что каждый мирится с существованием другого, как с волей провидения.

У меня на коленях зверек не проявляет ни страха, ни кровожадности – прижмется ко мне и блаженствует. Он посемейному привязан к тем, кто его вырастил. Но это вовсе не какая-то особенная преданность, а попросту верное чутье животного, у которого по белу свету рассеяно бесчисленное множество свойственников, но настоящей кровной родни, должно быть, нет вовсе, и потому мы для него – священный оплот. Мне даже смешно становится, когда мой зверек начинает меня обнюхивать, вьется вокруг ног и боится хоть на миг расстаться со мной. Видно, ему мало быть ягненком и кошкой – ему хочется стать еще и собакой.

Однажды у меня выдался такой день, какие бывают у всякого, когда все в делах ползет по швам, и не видно выхода, и хочется на все махнуть рукой, и вот, полулежа в таком расположении духа у себя в качалке и держа зверька на руках, я невзначай опустил глаза и увидел, что с его косматой мордочки капают слезы – мои или его? Неужто же эта кошка с овечьей душой наделена вдобавок человеческим честолюбием? Немного унаследовал я от отца, но этот зверек дорогого стоит.

В нем слита неуемная природа кошки и ягненка, как ни различны они между собой. Потому-то ему и тесно в его шкуре. Случается, вскочит мой зверек на соседнее кресло, упрется передними лапами в мое плечо, а носом тычется мне в ухо. Кажется, будто он что-то шепчет мне; и в самом деле, он тут же нагнется и заглянет мне в лицо, словно хочет проверить, как на меня подействовало его сообщение. Ему в угоду я киваю с понимающим видом. Тогда он спрыгивает на пол и скачет вокруг меня.

Возможно, что нож мясника был бы для такого выродка избавлением. Но он – моя наследная доля, и я на эту жертву не пойду. Пусть дожидается, пока сам не испустит дух, хотя порой он и смотрит на меня разумным человеческим взглядом, призывающим поступить так, как велит мне разум.

Перевод Н. Касаткиной

6. ВОЗЗВАНИЕ

В нашем доме, в этом чудовищном доме в предместье, густонаселенной громадине, проросшей неистребимыми средневековыми руинами, сегодня, туманным ледяным зимним утром, было распространено следующее воззвание:

«Всем моим соседям по дому.

У меня есть пять детских ружей. Они висят у меня в шкафу, на каждом крючке по одному. Первое принадлежит мне, заявку на другие может подать кто пожелает. Если заявок окажется больше чем четыре, лишние должны будут принести свои собственные ружья и сложить их в моем шкафу. Ибо нужно единообразие, без единообразия мы вперед не продвинемся. Кстати сказать, все мои ружья ни для чего прочего не пригодны, механизм испорчен, затычка оторвана, только курки еще щелкают. Нетрудно будет, значит, добыть, если понадобится, добавочные ружья. Но, в сущности, на первое время мне подойдут и люди без ружей. В решающий миг мы, обладающие ружьями, поместим невооруженных в середине. Эта тактика оправдала себя в войне первых американских фермеров против индейцев, почему же ей не оправдать себя и здесь, ведь обстоятельства сходны. Можно, значит, на какой-то срок вообще отказаться от ружей, и даже эти пять ружей нужны не обязательно, но раз уж они налицо, их следует применить. Если же четверо других не захотят носить их, то пусть и не носят. Тогда я один, как вождь, буду носить ружье. Но у нас не должно быть вождя, поэтому я свое ружье сломаю или спрячу».

Это было первое воззвание. В нашем доме ни у кого нет ни времени, ни охоты читать воззвания, а тем более обдумывать. Вскоре мелкие клочки бумаги плавали в потоке грязи, который идет с чердака, получает пополнение из всех коридоров, стекает по лестнице и там борется с встречным потоком, накатывающим снизу. Но через неделю появилось второе воззвание:

«Соседи по дому!

Никто до сих пор ко мне не являлся. Я непрерывно, отлучаясь лишь из-за необходимости зарабатывать на жизнь, находился дома, а в мое отсутствие, во время которого дверь моей комнаты всегда оставалась открытой, на столе у меня лежал листок, где мог записаться каждый желающий. Никто этого не сделал».

Перевод C. Апта

7. НОВЫЕ ЛАМПЫ

Вчера я впервые был в канцеляриях дирекции. Наша ночная смена выбрала меня доверенным лицом, и, поскольку конструкция и заправка наших ламп оставляет желать лучшего, я должен был добиться там устранения этого неудобства. Мне показали кабинет, куда следует обращаться, я постучался и вошел. Хрупкий молодой человек, очень бледный, улыбнулся мне из-за большого письменного стола. Он долго, слишком долго кивал головой. Я не знал, сесть ли мне, там стояло второе кресло, но я подумал, что, может быть, не следует мне сразу садиться в свой первый приход, и потому изложил дело стоя. Но как раз этой скромностью я, по-видимому, поставил молодого человека в затруднительное положение, ибо он должен был поворачивать лицо ко мне и вверх, если не хотел переставить свое кресло, а этого он не хотел. С другой стороны, при всем желании ему не удавалось повернуть шею полностью, и потому во время моего рассказа он на полпути поднимал глаза наискось к потолку, а я непроизвольно тоже. Когда я кончил, он медленно встал, похлопал меня по плечу, сказал: «Так-так, так-так», – и подтолкнул меня в соседнюю комнату, где какой-то господин с лохматой бородой явно ждал нас, ибо на его столе не было и следа какой-нибудь работы, а открытая стеклянная дверь вела в садик со множеством цветов и кустов. Маленькой, в несколько слов информации, которую молодой человек прошептал ему, хватило этому господину, чтобы понять наши многочисленные жалобы. Он тотчас встал и сказал: «Итак, дорогой---» – он запнулся, я подумал, что он хочет узнать мою фамилию, и уже открыл рот, чтобы представиться повторно, но он прервал меня: «Да, да, ладно, ладно, я тебя прекрасно знаю... итак, твоя или ваша просьба, конечно, справедлива, и я, и господа из дирекции, конечно же, понимаем это. Благо людей, поверь мне, важнее нам, чем благо производства. Да и как же иначе? Производство можно всегда наладить заново, дело только за деньгами, к черту деньги, а если человек погибнет, то погибнет именно человек, остаются вдова, дети. Ах, боже мой! Поэтому любое предложение ввести новое предохранительное устройство, новое облегчение, новое приспособление, новые удобства мы всячески приветствуем. Кто его вносит, тот наш человек. Ты, значит, оставишь нам здесь свои заявки, мы в них разберемся, если можно будет внедрить заодно еще какое-нибудь блестящее новшество, мы, конечно, не преминем это сделать, и как только все будет готово, вы получите новые лампы. А своим там внизу скажи: пока мы не превратим ваши штольни в салоны, мы здесь не успокоимся, и если вы не начнете наконец погибать в лакированных башмаках, то не успокоимся вообще. Засим всех благ!»

Перевод C. Апта

8. ЖЕЛЕЗНОДОРОЖНЫЕ ПАССАЖИРЫ

Если поглядеть на нас просто, по-житейски, мы находимся в положении пассажиров, попавших в крушение в длинном железнодорожном туннеле, и притом в таком месте, где уже не видно света начала, а свет конца настолько слаб, что взгляд то и дело ищет его и снова теряет, и даже в существовании начала и конца нельзя быть уверенным. А вокруг себя, то ли от смятения чувств, то ли от их обострения, мы видим одних только чудищ, да еще, в зависимости от настроения и от раны, захватывающую или утомительную игру, точно в калейдоскопе. «Что мне делать?» или «Зачем мне это делать?» не спрашивают в этих местах.

Перевод С. Апта

9. ОБЫКНОВЕННАЯ ИСТОРИЯ

Обыкновенная история: вынести ее – обыкновенный героизм. А. должен заключить с Б. важную сделку. Он отправляется для предварительного собеседования в Г., проделывает путь туда и обратно за десять минут в один конец и хвастается дома этой особенной скоростью. На следующий день он снова отправляется в Г., на сей раз для окончательного заключения сделки. Поскольку на это потребуется предположительно много часов, А. отправляется ранним утром. Хотя все побочные обстоятельства, по крайней мере по мнению А., совершенно таковы же, как накануне, на дорогу в Г. у него уходит на этот раз десять часов. Когда он, усталый, прибывает туда вечером, ему говорят, что Б., рассердившись из-за отсутствия А., полчаса назад отправился в свою деревню и они, собственно, должны были встретиться на дороге. А. советуют подождать, но А., в страхе за сделку, тотчас же уходит и спешит домой.

На сей раз он проделывает обычный путь, не обращая на это особого внимания, прямо-таки в одно мгновение. Дома он узнает, что Б. ведь приходил уже рано утром – сразу после ухода А.; он даже встретил А. в дверях, напомнил ему о сделке, но А. сказал, что ему сейчас некогда, что он сейчас куда-то спешит.

Но несмотря на это непонятное поведение А., Б. остался здесь, чтобы подождать А. Он, правда, уже не раз спрашивал, не вернулся ли А., но еще находился наверху, в комнате А. Радуясь, что сможет наконец поговорить с Б. и все объяснить ему, А. бежит вверх по лестнице. Он уже почти наверху, как вдруг спотыкается, растягивает себе сухожилие и, от боли теряя сознание, не в силах даже кричать, лишь скуля в темноте, он слышит, как Б. – непонятно, вдалеке или совсем рядом с ним – с яростным топотом сбегает по лестнице и окончательно исчезает.

Перевод C. Апта

10. ДОН КИХОТ

20 октября 1917: Санчо Пансе, человеку в прочем ничем себя не проявившему, удалось в течение многих лет, по вечерам и ночам, при помощи большого количества рыцарских и разбойничих романов настолько отвлечь от собственной персоны своего дьявола, которому он позже дал имя Дон Кихот, что тот насовершал сумасшедших деяний без всякого удержу, однако же последние, будучи лишены предопределённого объекта, которым как раз Санчо Панса и должен был быть, не принесли никому вреда. Санчо Панса же, свободный человек, в полном душевном равновесии сопутствовал, возможно, из определённого чувства ответственности, Дону Кихоту во всех его походах и, таким образом, имел хорошее и полезное развлечение до самой смерти.

22 октября, 5 часов утра: Один из наиважнейших подвигов Дона Кихота, ещё более настойчивый, чем сражение с ветряной мельницей, – это самоубийство. Мёртвый Дон Кихот хочет убить мёртвого Дона Кихота; но для этого ему нужен хоть один живой кусочек, который он и выискивает мечом – настолько же непрерывно, насколько и безнадёжно. В этом занятии кувыркаются оба мертвеца неразрывным клубком через все века.

Перевод А. Глазовой

11. МОЛЧАНИЕ СИРЕН

Доказательство того, что и недостаточные, даже ребяческие средства могут послужить для спасения.

Чтобы уберечься от сирен, Одиссей заткнул себе воском уши и велел приковать себя к мачте. Подобным образом могли, конечно, испокон веков поступать все путешественники, кроме тех, кого сирены заманивали уже издалека, но во всем мире было известно, что это нисколько не помогает. Пение сирен пронизывало все, и страсть соблазненных смахнула бы и не такие помехи, как цепи и мачта. Но об этом Одиссей не думал, хотя он, может быть, и слышал об этом, Он целиком положился на горсть воска и оковы и, невинно радуясь своему ухищрению, плыл сиренам навстречу.

Но у сирен есть оружие более страшное, чем пение, а именно – молчание. Хотя этого не случалось, но можно представить себе, что от их пения кто-то и спасся, но уж от их молчания наверняка не спасся никто. Чувству, что ты победил их собственными силами, и, как следствие этого, безудержной заносчивости не может сопротивляться ничто на земле.

И действительно, когда Одиссей приближался, эти могучие певицы не пели, то ли они полагали, что такого противника можно одолеть только молчанием, то ли выражение блаженства на лице Одиссея, который ни о чем другом, кроме цепей и воска, не думал, заставило их забыть о всяком пении.

А Одиссей, если можно так выразиться, не слышал их молчания, он полагал, что они поют и только слух его защищен. Сперва он увидел было повороты их шей, их глубокое дыхание, их полные слез глаза, их полуоткрытые рты, но решил, что все это связано с ариями, которые неслышно звучат вокруг него. А вскоре все это отскользнуло от его направленного вдаль взгляда, сирены поистине исчезли из-за его решительности, и как раз тогда, когда он был ближе всего к ним, он уже не помнил о них.

Они же – прекраснее, чем когда-либо, – вытягивались и вертелись, распускали по ветру свои страшные волосы и растопыривали выпущенные когти на скалах. Им уже не хотелось соблазнять, им хотелось только как можно дольше ловить отблеск больших глаз Одиссея.

Если бы у сирен было сознание, они были бы тогда уничтожены. А так они остались, только Одиссей ушел от них.

Есть, впрочем, одно добавление к преданию. Одиссей, говорят, был так хитроумен, так изворотлив, что сама богиня судьбы не могла проникнуть в его душу. Может быть, он, хотя человеческим умом этого не понять, действительно заметил, что сирены молчали, и только до некоторой степени корил их и богов за то мнимое пение.

Перевод C. Апта

12. СОДРУЖЕСТВО ПОДЛЕЦОВ

Было некогда содружество подлецов, то есть это были не подлецы, а обыкновенные люди. Они всегда держались вместе. Если, например, кто-то из них подловатым образом делал несчастным кого-то постороннего, не принадлежащего к их ассоциации, – то есть опять-таки ничего подлого тут не было, все делалось как обычно, как принято делать – и затем исповедовался перед содружеством, они это разбирали, выносили об этом суждение, налагали взыскание, прощали и так далее. Зла никому не желали, интересы отдельных лиц и ассоциации соблюдались строго, и исповедующемуся подыгрывали: «Что? Из-за этого ты огорчаешься? Ты же сделал то, что само собой разумелось, поступил так, как должен был поступить. Все другое было бы непонятно. Ты просто перевозбужден. Приди в себя!» Так они всегда держались вместе, даже после смерти они не выходили из содружества, а хороводом возносились на небо. В общем, полет их являл картину чистейшей детской невинности. Но поскольку перед небом все разбивается на свои составные части, они падали поистине каменными глыбами.

Перевод C. Апта

13. ПРОМЕТЕЙ

О Прометее существует четыре предания. По первому, он предал богов людям и был за это прикован к скале на Кавказе, а орлы, которых посылали боги, пожирали его печень, по мере того как она росла.

По второму, истерзанный Прометей, спасаясь от орлов, все глубже втискивался в скалу, покуда не слился с ней вовсе.

По третьему, прошли тысячи лет, и об его измене забыли – боги забыли, орлы забыли, забыл он сам.

По четвертому, все устали от такой беспричинности. Боги устали, устали орлы, устало закрылась рана.

Остались необъяснимые скалы... Предание пытается объяснить необъяснимое. Имея своей основой правду, предание поневоле возвращается к необъяснимому.

Перевод C. Апта

14. ВОЗВРАЩЕНИЕ ДОМОЙ

Я возвратился, я прошел через сени и оглядываюсь вокруг. Это старый двор моего отца. Лужа посередине. Старая, негодная утварь, нагроможденная как попало, закрывает путь к лестнице на чердак. Кошка притаилась на перилах. Рваная тряпка, когда-то для забавы намотанная на палку, поднимается на ветру. Я прибыл. Кто встретит меня? Кто ждет за дверью кухни? Дым идет из трубы, варят кофе для ужина. Тебе укромно, ты чувствуешь, что ты дома? Я не знаю, я очень неуверен. Это дом моего отца, но все предметы холодно соседствуют друг с другом, словно каждый занят своими делами, часть которых я забыл, а часть никогда не знал. Какая им от меня польза, что я для них, даже если я и сын своего отца, старого хуторянина? И я не осмеливаюсь постучать в дверь кухни, я только издали прислушиваюсь, так, чтобы меня не могли застать врасплох за этим занятием. И поскольку прислушиваюсь я издали, то и не могу ничего расслышать, лишь легкий бой часов слышу я – или, может быть, только думаю, что слышу, – из дней детства. Что еще происходит в кухне, это тайна сидящих там, которую они хранят от меня. Чем дольше медлишь у двери, тем более чужим становишься. А если бы сейчас кто-то открыл дверь и спросил у меня что-нибудь? Не оказался ли бы я сам подобен тому, кто хочет сохранить свою тайну?

Перевод C. Апта

15. ГОРОДСКОЙ ГЕРБ

При строительстве вавилонской башни все было сначала более или менее в порядке; порядок был даже, пожалуй, слишком большой, слишком уж много думали о дорожных указателях, переводчиках, жилье для рабочих и путях сообщения, словно впереди века спокойной работы. Тогда господствовало даже мнение, что строить нужно как можно медленнее; мнение это вовсе не нужно было так уж преувеличивать, чтобы вообще отказаться от закладки фундамента. Аргументация была такая: самое главное во всем этом предприятии – мысль построить башню, которая достанет до неба. По сравнению с этой мыслью все прочее второстепенно. Мысль эта, во всем своем величии явившись однажды, уже не может исчезнуть; пока будут на свете люди, будет и сильное желание достроить башню. В этом смысле, стало быть, не надо беспокоиться о будущем, напротив, знания человечества растут, зодчество делало успехи и будет делать успехи и дальше, работу, на которую нам нужен год, через сто лет, может быть, сделают за полгода, к тому же лучше, прочнее. Зачем же сегодня выбиваться из сил? Это имело бы смысл, только если бы можно было надеяться построить башню за время одного поколения. Но этого никоим образом нельзя было ожидать. Скорее можно было предположить, что следующее поколение с его более совершенным знанием найдет работу предыдущего поколения скверной и снесет построенное, чтобы начать заново. Такие мысли сковывали силы, и больше, чем о строительстве башни, заботились о строительстве города для рабочих. Каждое землячество хотело иметь самое лучшее жилье, из-за этого возникали споры, которые перерастали в кровавые стычки. Эти стычки не прекращались; для руководителей они были новым доводом в пользу того, что из-за отсутствия необходимой сосредоточенности башню следует строить очень медленно, а еще лучше – лишь после заключения всеобщего мира. Однако время проводили не только в стычках, в перерывах город украшали, чем, впрочем, вызывали новую зависть и новые стычки. Так прошло время первого поколения, но и все следующие не были иными, только росло мастерство, а с ним и воинственность. Вдобавок уже второе или третье поколение поняло бессмысленность строительства такой башни, но все были уже слишком крепко связаны друг с другом, чтобы покинуть город.

Все возникшие в этом городе предания и песни полны тоски о том предсказанном дне, когда город, пятью следующими через короткие промежутки ударами, разрушит исполинский кулак. Поэтому-то кулак и изображен на гербе города.

Перевод C. Апта

16. ПОСЕЙДОН

Посейдон сидел за рабочим столом и подсчитывал. Управление всеми водами стоило бесконечных трудов. Он мог бы иметь сколько угодно вспомогательной рабочей силы, у него и было множество сотрудников, но, полагая, что его место очень ответственное, он сам вторично проверял все расчеты, и тут сотрудники мало чем могли ему помочь. Нельзя сказать, чтобы работа доставляла ему радость, он выполнял ее, по правде говоря, только потому, что она была возложена на него, и, нужно признаться, частенько старался получить, как он выражался, более веселую должность; но всякий раз, когда ему предлагали другую, оказывалось, что именно теперешнее место ему подходит больше всего. Да и очень трудно было подыскать что-нибудь другое, нельзя же прикрепить его к одному определенному морю; помимо того, счетная работа была бы здесь не меньше, а только мизернее, да и к тому же великий Посейдон мог занимать лишь руководящий пост. А если ему предлагали место не в воде, то от одной мысли об этом его начинало тошнить, божественное дыхание становилось неровным, бронзовая грудная клетка порывисто вздымалась. Впрочем, к его недугам относились не очень серьезно; когда вас изводит сильный мира сего, нужно даже в самом безнадежном случае притвориться, будто уступаешь ему; разумеется, о действительном снятии Посейдона с его поста никто и не помышлял, спокон веков его предназначили быть богом морей, и тут уже ничего не поделаешь.

Больше всего он сердился – ив этом крылась главная причина его недовольства своей должностью, – когда слышал, каким его себе представляют люди: будто он непрерывно разъезжает со своим трезубцем между морскими валами. А на самом деле он сидит здесь, в глубине мирового океана, и занимается расчетами; время от времени он ездит в гости к Юпитеру, и это – единственное развлечение в его однообразной жизни, хотя чаще всего он возвращается из таких поездок взбешенный. Таким образом, он морей почти не видел, разве только во время поспешного восхождения на Олимп, и никогда по-настоящему не разъезжал по ним. Обычно он заявляет, что подождет с этим до конца света; тогда, вероятно, найдется спокойная минутка, и уже перед самым-самым концом, после проверки последнего расчета, можно будет быстренько проехаться вокруг света.

Перевод В. Станевич

17. СОДРУЖЕСТВО

Мы пятеро друзей, мы вышли однажды друг за дружкой из одного дома, сперва вышел один и стал у дверей, затем вышел или, скорее, выскользнул из дверей с легкостью шарика ртути другой и встал неподалеку от первого, затем третий, затем четвертый, затем пятый. Наконец все мы выстроились в ряд. Люди обращали на нас внимание, показывали на нас и говорили: эти пятеро вышли сейчас из этого дома. С тех пор мы живем вместе, у нас была бы мирная жизнь, если бы то и дело не вмешивался шестой. Он не делает нам ничего худого, но он нам в тягость, это достаточно скверно; зачем он навязывается, если с ним не хотят иметь дело? Мы его не знаем и не хотим принимать его к себе. Мы, пятеро, тоже, правда, не знали друг друга, да и теперь, если угодно, не знаем, но то, что у нас пятерых допускается и терпится, это у шестого не допускается и не терпится. Кроме того, нас пять, и мы не хотим, чтобы нас было шесть. И какой вообще смысл быть непрестанно вместе, для нас, пятерых, в этом тоже нет смысла, но мы уже все равно вместе и вместе останемся, а новых объединений мы не хотим – как раз на основании своего опыта. Но как все это растолковать шестому, долгие объяснения означали бы чуть ли не принятие в наш круг, мы предпочитаем ничего не объяснять и просто не принимать его. Сколько бы он ни дулся, мы выталкиваем его локтями, но сколько бы мы ни выталкивали его, он приходит опять.

Перевод C. Апта

Погрузиться в ночь, как порою, опустив голову, погружаешься в мысли, – вот так быть всем существом погруженным в ночь. Вокруг тебя спят люди. Маленькая комедия, невинный самообман, будто они спят в домах, на прочных кроватях, под прочной крышей, вытянувшись или поджав колени на матрацах, под простынями, под одеялами; а на самом деле все они оказались вместе, как были некогда вместе, и потом опять, в пустынной местности, в лагере под открытым небом, неисчислимое множество людей, целая армия, целый народ, над ними холодное небо, под ними холодная земля, они спят там, где стояли, ничком, положив голову на локоть, спокойно дыша. А ты бодрствуешь, ты один из стражей и, чтобы увидеть другого, размахиваешь горящей головешкой, взятой из кучи хвороста рядом с тобой. Отчего же ты бодрствуешь? Но ведь сказано, что кто-то должен быть на страже. Бодрствовать кто-то должен.

Перевод В. Станевич

19. ОТКЛОНЕННОЕ ХОДАТАЙСТВО

Наш городок лежит не у границы, какое там! До нее так далеко, что, пожалуй, никто из нашего городка там и не был, от границы нас отделяют голые горы, но также и широкие цветущие равнины. Представить себе мысленно хоть часть дороги – и то устанешь, а всю и представить себе нельзя. Встречаются по дороге и большие города, гораздо больше нашего. Можно поставить в ряд десять таких городков, как наш, да в середку втиснуть еще десять таких же городков, и все равно такого огромного и тесного города, как те, не получится. Если не заблудишься по дороге к границе, то уж в этих городах обязательно проплутаешь, а обойти их невозможно, уж очень они велики.

Но еще дальше, чем до границ, если вообще можно сравнивать такие расстояния – это все равно что сказать о трехсотлетнем старике, что он старше двухсотлетнего, – так вот, еще дальше от нашего городка до столицы. Если время от времени до нас и доходят слухи о пограничных войнах, то из столицы до нас почти ничего не доходит, – я имею в виду нас, простых граждан, потому что у государственных чиновников связь со столицей налажена превосходно: не пройдет и двух-трех месяцев, как они уже обо всем осведомлены, во всяком случае, так утверждают они.

Вот и удивительно – и я поражаюсь этому все снова и снова, – как жители нашего городка спокойно подчиняются всем распоряжениям из столицы. За много столетий они не предложили ни одной политической реформы. В столице сменялись царствующие особы, больше того, династии угасали и свергались и начинались новые, в прошлом столетии была даже разорена сама столица и основана другая, далеко от прежней, позже была разорена и она и восстановлена старая – в нашем городке от этого, в сущности, ничего не изменилось. Наше чиновничество всегда пребывало на своем посту, крупных чиновников присылали из столицы, средних чиновников – уж во всяком случае, из других городов, самых мелких брали из нашей среды, так это всегда было, и так это нас удовлетворяло. Высший чиновник у нас – это обер-инспектор по сбору налогов, у него чин полковника, и его даже величают «господин полковник». В настоящее время это старый человек, я знаю его много лет, потому что, когда я был ребенком, он уже был полковником. Вначале он сделал очень быструю карьеру, а затем она как будто затормозилась, но для нашего городка его ранг как раз подходит, чиновнику более высокого ранга жить у нас было бы даже невместно. Когда я стараюсь мысленно представить себе нашего обер-инспектора, я всегда вижу его на веранде его дома, что на базарной площади, он сидит в кресле, откинувшись на спинку, с трубкой во рту. На крыше над ним развевается государственный флаг, на веранде, такой просторной, что иногда там даже проводятся несложные военные учения, сушится на веревках белье. Его внучата в красивых шелковых платьях играют тут же; вниз, на базарную площадь, их не пускают, с остальными детьми им играть негоже, однако базарная площадь их привлекает, они просовывают головенки между столбиками перил, и, когда дети внизу ссорятся, они сверху тоже принимают участие в ссоре.

Итак, в нашем городе полковник – полновластный правитель. Я думаю, он еще никому не предъявлял документа, подтверждающего его права. Верно, у него такого документа и нет. Возможно, он и в самом деле обер-инспектор. Но разве этого достаточно? Разве это дает ему право распоряжаться во всех областях управления городом? Должность у него для государства очень важная, но для горожан она далеко не самая важная. Я бы даже сказал, что в нашем городе создается такое впечатление, будто люди говорят: «Ну вот, ты взял у нас все, что мы имели, возьми, пожалуйста, и нас самих в придачу». Дело в том, что он не захватил власть самовольно и он не тиран. Просто так уже издавна повелось, что обер-инспектор по сбору налогов – самый главный чиновник, и наш полковник, равно как и мы, подчиняется этой традиции.

Но хотя он живет среди нас, не чрезмерно выделяясь своим саном, все же он совсем не то, что обыкновенный горожанин. Когда к нему приходит делегация с той или иной просьбой, он возвышается, как стена на краю света. Позади него ничего нет; правда, кажется, будто где-то вдали еще шепчутся какие-то голоса, но, вероятно, это самообман, ведь на нем кончается все, во всяком случае, для нас. Надо видеть его во время таких приемов. Ребенком я однажды был там, когда делегация от горожан пришла ходатайствовать о правительственной помощи, так как целиком выгорел самый бедный городской квартал. Мой папаша, кузнец, пользуется у нас большим уважением, он был членом делегации и взял меня с собой. Тут нет ничего особенного, такое зрелище привлекает всех, в толпе даже трудно разобрать, кто, собственно, входит в делегацию; прием большей частью происходит на веранде, поэтому находятся и такие люди, что с базарной площади приставляют к веранде лестницы и, глядя сверху через перила, стараются ничего не упустить. В тот раз около четверти веранды было отведено полковнику, остальную часть заполняла толпа. Несколько солдат наблюдали за порядком и, выстроившись полукругом, охраняли полковника. В сущности, хватило бы и одного солдата, так велик у нас страх перед ними. Я точно не знаю, откуда они, во всяком случае, откуда-то издалека; все они до того похожи, что могли бы даже обойтись без военной формы. Это низкорослые, не сильные, но проворные люди; особенно примечательны их могучие челюсти, которым форменным образом тесно во рту, и беспокойно мигающие и поблескивающие глаза-щелочки. Эти их особенности отпугивают, но одновременно и привлекают детей, потому что детям все снова и снова хочется испугаться этих челюстей и этих глаз и в ужасе убежать. Такой ребячий страх не проходит, надо полагать, и у взрослых, во всяком случае, он продолжает сказываться. Правда, к этому присоединяется еще одно обстоятельство: солдаты говорят на совершенно непонятном нам языке и никак не могут усвоить наш, отсюда некая их обособленность, недоступность, что, впрочем, соответствует их характеру – такие они молчаливые, строгие и словно окаменелые; они не причиняют никакого зла в собственном смысле этого слова, и все же есть в них что-то почти невыносимо злобное. Вот, например, приходит в лавку солдат, покупает какую-нибудь ерунду и не уходит, стоит, опершись о прилавок, прислушивается к разговорам, вероятно, ничего не понимает, но вид у него такой, будто он понимает, а сам не говорит ни слова, только тупо смотрит на того, кто говорит, потом на тех, кто слушает, и не снимает руки с длинного ножа на поясе. Это отвратительно, пропадает всякая охота разговаривать, лавка пустеет, и только когда она совсем опустеет, солдат уходит. Вот потому-то, где только появятся солдаты, наш веселый народ сейчас же замолкает. Так было и в тот раз. Как при всяких торжественных случаях, полковник стоял выпрямившись и держал в обеих вытянутых вперед руках две длинные бамбуковые палки. Это старый обычай, означающий приблизительно следующее: так он опирается на закон и так закон опирается на него. Всякий у нас знает, что ждет его на веранде, и все же снова и снова испытывает трепет; и тогда даже тот, кого уполномочили говорить, никак не мог начать, он уже стоял напротив полковника, но тут мужество его оставило, и он, отнекиваясь и отговариваясь, попятился и втиснулся обратно в толпу. Другого подходящего человека, который согласился бы выступить, тоже не нашлось – правда, несколько человек вызвалось, но из числа неподходящих, – и все были в большом замешательстве. К нескольким горожанам, известным своим ораторским даром, отрядили послов. В течение всего этого времени полковник стоял, застыв в неподвижности, только при дыхании грудь его заметно вздымалась. И не то чтобы он тяжело дышал, просто он дышал чрезвычайно явственно, вроде того, как дышат лягушки, только у них это всегда так, а для него это было необычно. Я пробрался вслед за взрослыми и долго смотрел на него между двумя солдатами, пока один из них не отпихнул меня коленом. За это время тот, кому с самого начала было поручено говорить, собрался с духом и, крепко держась за двух своих сограждан, начал краткую речь. Умилительно было видеть, как во время этой серьезной речи, живописующей тяжелое бедствие, он непрестанно улыбался униженной улыбкой, напрасно пытаясь вызвать хотя бы намек на ответную улыбку на лице полковника. Под конец он высказал просьбу; мне кажется, он просил только об освобождении от налогов в течение года, но, возможно, также и об отпуске по дешевой цене строевого леса из коронных владений. Затем он низко склонился и замер в почтительной позе, так же как и все остальные, за исключением полковника, солдат и нескольких чиновников на заднем плане. Мне, ребенку, показалось очень забавным, что люди на лестницах, приставленных к перилам веранды, спустились на две-три перекладины, чтобы их не было видно во время этой решающей паузы, и с любопытством подглядывали, чуть приподымая иногда головы над уровнем пола веранды. По истечении некоторого времени к полковнику, пребывавшему в неподвижности, если, конечно, не считать вздымавшуюся при дыхании грудь, подошел небольшого роста чиновник; он встал на цыпочки, силясь дотянуться до полковника, тот шепнул ему что-то на ухо, чиновник хлопнул в ладоши, после чего все выпрямились, и он провозгласил:

Просьба отклонена. Можете идти.

Толпа вздохнула с явным облегчением, все толкались, спеша уйти, сам полковник, можно сказать, снова стал человеком, таким же, как и мы, на него никто не обращал внимания, я увидел только, как он, совершенно обессиленный, уронил на пол бамбуковые палки, затем в полном смысле слова упал на принесенное одним из чиновников кресло и поспешил сунуть в рот трубку.

Этот случай не единственный – так у нас обычно бывает. Правда, время от времени незначительные просьбы удовлетворяются, но тогда всякий раз получается так, будто полковник сделал это на собственный страх и риск, как всесильное частное лицо, и правительство ни в коем случае не должно об этом знать. Конечно, прямо это не говорится, но это само собой понятно. Ведь в нашем городке око полковника, насколько мы можем судить, – это око правительства, хотя все же тут есть и некое различие, не вполне доступное пониманию.

Но горожане могут быть уверены, что серьезная просьба всегда будет отклонена. Вот то-то и удивительно, что такой отказ нам в некотором роде необходим, и при этом делегации и отказы совсем не простая формальность. Мы снова и снова бодро и совершенно серьезно шагаем туда, а потом оттуда, разумеется, не ободренные и осчастливленные, но в то же время не разочарованные и не усталые. Мне совсем не надо узнавать это от других, я, как и все остальные, чувствую это собственным нутром, и я даже не могу сказать, что мне сколько-нибудь любопытно допытаться, в чем тут дело.

Правда, насколько я могу судить по собственным наблюдениям, существует некая чисто возрастная группа недовольных, это молодежь от семнадцати до двадцати лет. То есть совсем еще юнцы, которые даже приблизительно не представляют себе, как далеко может завести самая незначительная идея, тем более революционная. И как раз в их среду и проникает недовольство.

Перевод И. Татариновой

20. К ВОПРОСУ О ЗАКОНАХ

Наши законы известны немногим, они – тайна маленькой кучки аристократов, которые над нами властвуют. Мы убеждены, что эти старинные законы в точности соблюдаются, но все же чрезвычайно мучительно, когда тобой управляют по законам, которых ты не знаешь. Я имею при этом в виду не различные истолкования и тот ущерб, который наносится людям, когда в истолковании законов участвует не весь народ, а только единицы. Может быть, этот ущерб и не так уж велик. Ведь законы идут из глубокой древности, над их истолкованием люди трудились века, так что само истолкование теперь обрело силу закона, и хотя возможности свободного истолкования еще существуют, они уже стали весьма ограниченными. Нет никаких оснований предполагать, чтобы аристократия в угоду своим интересам допускала истолкования не в нашу пользу – ведь законы и так были с самого начала установлены в пользу аристократии, они на аристократию не распространяются, потому, видимо, и отданы целиком в ее руки. Конечно, в этом есть известная доля мудрости – кто же сомневается в мудрости древних законов? – но для нас в этом есть и мука, что, вероятно, неизбежно.

Да и существование этих мнимых законов – только предположение. Лишь по традиции принято считать, что они существуют и доверены аристократии как тайна, но это всего-навсего традиционный взгляд, заслуживающий признания в силу своей древности, и ничего больше, ибо самый характер этих законов требует, чтобы их возникновение сохранялось в тайне.

Но если мы, в народе, внимательно проследим действия аристократии с древнейших времен, если мы, располагая записями наших предков по этому поводу, добросовестно их продолжим и среди бесчисленных фактов найдем как бы основные линии, позволяющие заключить о тех или иных исторических решениях, и если мы на основе этих тщательнейшим образом отобранных и систематизированных выводов попытаемся что-то установить для настоящего и будущего, то все это окажется весьма шатким, скорее, игрою ума, ибо тех законов, которые мы стараемся отгадать, быть может, вовсе и не существует. Есть маленькая партия, которая действительно так думает и пытается доказать, что если закон и существует, то он может гласить лишь одно: все, что делает аристократия, – закон. Эта партия видит только произвольные установления аристократии и отвергает народную традицию, приносящую, по мнению этой партии, лишь ничтожную и случайную пользу, а чаще всего серьезный вред, так как порождает в народе перед лицом грядущих событий ложную, обманчивую и легкомысленную уверенность. Такой вред нельзя отрицать, но подавляющее большинство нашего народа видит его причину в том, что традиция далеко не все охватывает, ее нужно исследовать гораздо глубже и даже содержащийся в ней материал, как бы он ни был огромен, все же слишком недостаточен, и должны еще пройти века, прежде чем она все охватит; унылость этих перспектив озаряется в настоящем лишь верой в такие времена, когда наконец наступит пауза, завершатся следования традиции, все станет ясно и закон будет принадлежать только народу, а аристократия исчезнет. Это говорится не с ненавистью к аристократии, отнюдь нет, и ни с чьей стороны ее нет. Скорее, ненавидим мы самих себя за то, что нам еще нельзя доверить закон. Поэтому и упомянутая партия, в известном смысле весьма соблазнительная, не верит, по сути дела, ни в какой закон и осталась такой немногочисленной, ибо она в полной мере признает аристократию и ее право на существование.

Это можно выразить с помощью своеобразного парадокса: если бы какая-нибудь партия вместе с верой в закон вышвырнула и аристократию, на ее стороне оказался бы тотчас весь народ; но такая партия не может возникнуть, ибо никто не дерзает вышвырнуть аристократию. На этом лезвии ножа мы и живем. Один писатель некогда сформулировал это следующим образом: единственный зримый, бесспорный закон, подчиняться которому мы обязаны, – это аристократия, и ради этого единственного закона мы должны утратить самих себя?

Перевод В. Станевич

21. НАБОР РЕКРУТОВ

Набор рекрутов, который часто бывает нужен из-за непрекращающихся пограничных боев, происходит следующим образом:

Издается приказ, чтобы в определенный день в определенном квартале города все жители без разбора, мужчины, женщины, дети, оставались дома. Обычно лишь к полудню у входа в этот квартал, где уже с рассвета ждет отряд солдат, пехотинцы и конники, появляется молодой дворянин, который должен провести набор. Это молодой человек, тонкий, невысокого роста, слабый, небрежно одетый, с усталыми глазами, на него то и дело нападает беспокойство, как на больного озноб. Ни на кого не глядя, он делает знак плеткой, которая составляет все его снаряжение, к нему присоединяются несколько солдат, и он входит в первый дом. Солдат, знающий в лицо всех жителей этого квартала, зачитывает список живущих в доме. Обычно все на месте, они стоят, выстроившись в ряд в комнате, не сводя глаз с дворянина, словно они уже солдаты. Случается, однако, что кто-то – всегда это только мужчины – отсутствует. Тогда никто не отваживается найти отговорку или как-то солгать, все молчат, опускают глаза, они едва выносят тяжесть приказа, который нарушили в этом доме, но немое присутствие дворянина держит всех на местах. Дворянин делает знак, это даже не кивок, это можно прочесть только по глазам, и два солдата начинают искать отсутствующего. Это не требует никаких усилий. Никогда он не бывает вне дома, никогда у него нет намерения действительно уклониться от военной службы, не явился он только от страха, но это вовсе не страх перед службой, это вообще робость перед выходом на люди, приказ для него поистине слишком велик, устрашающе велик, ему не по силам явиться самому. Но из-за этого он не убегает, он только прячется, а услыхав, что дворянин в доме, сам выбирается из укрытия, пробирается к двери комнаты, и его тут же хватают выходящие оттуда солдаты. Его подводят к дворянину, который берет плетку обеими руками – он очень слаб, одной рукой ему не справиться – и сечет провинившегося. Сильной боли это не причиняет, затем он – наполовину из-за усталости, наполовину из отвращения – бросает плетку, тот, кого секут, должен поднять ее и подать ему. Лишь теперь он может стать в ряд с остальными; впрочем, почти наверняка его не признают годным. Бывает, и это случается чаще, что является больше людей, чем значится в списке. Приходит, например, посторонняя девица и разглядывает дворянина, она нездешняя, может быть, из провинции, ее приманил сюда набор рекрутов, многие женщины не могут устоять перед соблазном такого чужого набора – домашний имеет совсем другое значение. И любопытно, в этом не видят ничего позорного, если женщина поддается такому соблазну, напротив, по мнению некоторых, это нечто такое, через что женщинам надо пройти, это дань, которую они платят своему полу. И протекает все всегда по одному образцу. Девушка или женщина узнает, что где-то, может быть, очень далеко, проходит набор, она просит у своих родных разрешения поехать туда, ей разрешают, в этом нельзя отказывать, она надевает на себя самое лучшее из своей одежды, она веселее, чем обычно, притом спокойна и приветлива, независимо оттого, какого она вообще нрава, и при всем спокойствии, при всей приветливости неприступна, словно какая-то чужеземка, которая едет на родину и больше ни о чем думать не хочет. В семье, где ждут набора, ее принимают совершенно иначе, чем обыкновенную гостью, все ублажают ее, она должна обойти все комнаты дома, высунуться из всех окон, а если она положит руку кому-нибудь на голову, то это больше, чем благословение отца. Когда семья готовится к набору, приезжая получает лучшее место, место у двери, где ее лучше всего увидит дворянин и она лучше всего увидит его. Но в такой чести она только до появления дворянина, с этой минуты она прямо-таки увядает. Он так же не смотрит на нее, как на других, а если он и направит взгляд на кого-нибудь, тот чувствует, что на него не смотрят. Этого она не ожидала, вернее, она, конечно, ожидала это, ведь иначе не может быть, но и не ожидание противоположного пригнало ее сюда, а просто что-то такое, что сейчас-то уж кончилось. Стыд она испытывает в такой мере, в какой его наши женщины вообще-то, может быть, никогда не испытывают, только теперь, собственно, она замечает, что влезла в чужой набор, и когда солдат прочитывает список, где ее фамилии нет, и на миг наступает тишина, она, дрожа и ежась, выбегает за дверь и получает еще от солдата тумак вдогонку.

Если сверх комплекта оказывается мужчина, он ничего другого не желает, как тоже быть забранным в рекруты, хотя он и не из этого дома. И это тоже дело безнадежное, никогда таких сверхкомплектных не брали, и никогда ничего подобного не будет.

Перевод C. Апта

22. ЭКЗАМЕН

Я слуга, но для меня не находится работы. Я боязлив и не суюсь вперед, не суюсь даже в один ряд с другими, но это только одна причина моей незанятости, возможно также, что к моей незанятости это вообще не имеет ни малейшего отношения, главное, во всяком случае, то, что меня не зовут служить, других зовут, хотя они добивались этого не больше, чем я, или даже вообще не испытывали желания, чтобы их позвали, а у меня, по крайней мере иногда, это желание очень сильно.

Вот я и лежу на нарах в людской, гляжу на брус потолка, засыпаю, просыпаюсь и вновь засыпаю. Иногда я хожу в трактир напротив, где подают кислое пиво, иногда я от отвращения выливаю его из стакана, но потом пью опять. Я люблю там сидеть, потому что через закрытое оконце можно без риска быть обнаруженным глядеть на окна нашего дома. Там ведь мало что видят, сюда, на улицу, выходят, думаю, только окна коридоров, к тому же не тех коридоров, что ведут в господские покои. Возможно, что я и ошибаюсь, кто-то однажды, хотя я его не спрашивал, это сказал, и общее впечатление от этой стороны дома подтверждает такую догадку. Лишь изредка открывают здесь окна, и когда это случается, то делает это слуга, который затем часто, бывает, высовывается поглядеть вниз. Там, значит, коридоры, где его не могут застичь. Кстати сказать, этих слуг я не знаю, слуги, постоянно занятые наверху, спят в другом месте, не в моей комнате.

Однажды, когда я пришел в трактир, на моем наблюдательном месте уже сидел посетитель. Я не осмелился рассмотреть его и хотел сразу же в дверях повернуться и уйти. Но он подозвал меня, и оказалось, что он тоже слуга, которого я уже когда-то где-то видел, но до сих пор мне не доводилось говорить с ним.

Почему убегаешь? Садись и пей! Я заплачу.

И я сел. Он о чем-то спрашивал меня, но я не мог ответить, я даже его вопросов не понимал. Поэтому я сказал:

Теперь ты, наверное, жалеешь, что пригласил меня, так я уйду, – и уже стал подниматься. Но он протянул через стол руку и прижал меня к стулу.

Останься, – сказал он, – это же был только экзамен. Тот, кто не может ответить на вопросы, экзамен выдержал.

Перевод C. Апта

23. КОРШУН

Это был коршун, он долбил мне клювом ноги. Башмаки и чулки он уже изорвал, а теперь клевал голые ноги. Долбил неутомимо, потом несколько раз беспокойно облетал вокруг меня и снова продолжал свою работу. Мимо проходил какой-то господин, он минутку наблюдал, потом спросил, почему я это терплю.

Я же беззащитен, – отозвался я. – Птица прилетела и начала клевать, я, конечно, старался ее отогнать, пытался даже задушить, но ведь такая тварь очень сильна. Коршун уже хотел наброситься на мое лицо, и я предпочел пожертвовать ногами. Сейчас они почти растерзаны.

Зачем же вам терпеть эту муку? – сказал господин. – Достаточно одного выстрела – и коршуну конец.

Только и всего? – спросил я. – Может быть, вы застрелите его?

Охотно, – ответил господин. – Но мне нужно сходить домой и принести ружье. А вы в состоянии потерпеть еще полчаса?

Ну, не знаю, – ответил я и постоял несколько мгновений неподвижно, словно оцепенев от боли, потом сказал: – Пожалуйста, сходите. Во всяком случае, надо попытаться...

Хорошо, – согласился господин, – потороплюсь...

Во время этого разговора коршун спокойно слушал и смотрел то на меня, то на господина. Тут я увидел, что он все понял; он взлетел, потом резко откинулся назад, чтобы сильнее размахнуться, и, словно метальщик копья, глубоко всадил мне в рот свой клюв. Падая навзничь, я почувствовал, что свободен и что в моей крови, залившей все глубины и затопившей все берега, коршун безвозвратно захлебнулся.

Перевод В. Станевич

24. РУЛЕВОЙ

Разве я не рулевой? – воскликнул я.

Ты? – удивился смуглый рослый человек и провел рукой по глазам, словно желая отогнать какой-то сон.

Я стоял у штурвала, была темная ночь, над моей головой едва светил фонарь, и вот явился этот человек и хотел меня оттолкнуть. И так как я не двинулся с места, он уперся ногою мне в грудь и медленно стал валить меня наземь, а я все еще висел на спицах штурвала и, падая, дергал его во все стороны. Но тут незнакомец схватился за него, выправил, меня же отпихнул прочь. Однако я быстро опомнился, побежал к люку, который вел в помещение команды, и стал кричать:

Команда! Товарищи! Скорее сюда! Пришел чужак, отобрал у меня руль!

Медленно стали появляться снизу усталые мощные фигуры; пошатываясь, всходили они по трапу.

Разве не я здесь рулевой? – спросил я.

Они кивнули, но смотрели только на незнакомца, они выстроились возле него полукругом и, когда он властно сказал: «Не мешайте мне», – собрались кучкой, кивнули мне и снова спустились по лестнице в трюм. Что за народ! Думают они о чем-нибудь или только, бессмысленно шаркая, проходят по земле?

Перевод В. Станевич

25. ВОЛЧОК

Некий философ вечно бродил там, где играли дети. Увидит мальчика с волчком и насторожится. Едва волчок начнет вертеться, как философ преследует его и силится поймать. Ему было все равно, что дети шумели вокруг него и старались не допустить до их игрушки, и если ему удавалось поймать волчок, пока он вертелся, он был счастлив, но лишь одно мгновенье, затем бросал его наземь и уходил. Он верил, будто достаточно познать любую малость, следовательно и вертящийся волчок, чтобы познать всеобщее. Поэтому он и не занимался большими проблемами, это казалось ему неэкономным. Если же действительно познать мельчайшую малость, то познаешь все, оттого он и интересовался лишь вертящимся волчком. Когда он видел приготовления к запуску волчка, он неизменно начинал надеяться, что теперь-то его наконец ждет удача, а если волчок уже вертелся и он, задыхаясь, бежал за ним, надежда превращалась в уверенность, но когда он наконец держал в руках глупую деревянную вертушку, ему становилось тошно, и крик детей, которого он до сих пор просто не слышал, оглушал его, гнал его прочь, и он уходил, пошатываясь, как волчок от неловких толчков погонялки.

Перевод В. Станевич

26. БАСЕНКА

Ах, – сказала мышь, – мир становится тесней с каждым днем. Сначала он был так широк, что мне делалось страшно, я бежала дальше и была счастлива, что наконец вижу вдали стены справа и слева, но эти длинные стены так спешат сойтись, что я уже в последней комнате, а там в углу стоит ловушка, куда я угожу.

Тебе надо только изменить направление, – сказала кошка и съела ее.

Перевод C. Апта

27. ОТЪЕЗД

Я велел вывести свою лошадь из конюшни. Слуга не понял меня. Я сам пошел в конюшню, оседлал свою лошадь и сел на нее. Вдали я услыхал звуки трубы, я спросил его, что это значит. Он ничего не знал и ничего не слышал. У ворот он задержал меня и спросил:

Куда ты поскачешь, господин?

Значит, ты знаешь свою цель? – спросил он.

У тебя нет с собой съестных припасов, – сказал он.

Мне не нужно их, – сказал я, – путешествие мое такое долгое, что я умру с голода, если по пути ничего не достану. Никакие припасы мне не помогут. Это же, к счастью, поистине невероятное путешествие.

Перевод C. Апта

28. ЗАЩИТНИКИ

Было очень неясно, есть ли у меня защитники, я не мог узнать ничего определенного на этот счет, все лица были непроницаемы, большинство тех, кто шел мне навстречу и кого я снова и снова встречал в коридорах, походили на старых толстых женщин, на них были большие, покрывающие все тело передники в синюю и белую полоску, они поглаживали себе животы и тяжело поворачивались. Я не мог даже узнать, находимся ли мы в здании суда. Кое-что говорило в пользу этого, многое – против. Если отбросить все мелочи, то больше всего напоминало мне суд гуденье, которое непрерывно слышалось вдалеке, нельзя было сказать, с какой стороны оно доносилось, оно так наполняло все комнаты, что можно было подумать, что оно идет отовсюду или – еще, пожалуй, вернее, – что как раз то место, где ты оказался, и есть место этого гуденья, но это, конечно, был обман слуха, ибо оно шло издалека. Эти коридоры, узкие, перекрытые простыми сводами, плавно поворачивающие, с высокими, скупо украшенными дверями, были, казалось, даже созданы для глубокой тишины, это были коридоры музея или библиотеки. Но если это не был суд, почему я справлялся насчет защитника? Потому что я всегда искал защитника, везде он нужен, в суде нужда в нем даже меньше, чем где-либо, ибо суд выносит приговор, надо полагать, по закону. Если считать, что это делается несправедливо и опрометчиво, то ведь и жить невозможно, суду надо доверять, надо верить, что он подчиняется величественной воле закона, ибо это единственная его задача, а в самом законе уже заключены обвинение, защита и приговор, и самовольное человеческое вмешательство было бы тут кощунством. Но с составом преступления, за которое выносится приговор, дело обстоит иначе, он определяется на основании сведений, собранных в разных местах, у родственников и посторонних, у друзей и врагов, в семье и у представителей общественности, в городе и в деревне, словом, везде. Тут крайне необходимо иметь защитников, множество защитников, лучших защитников, чтобы стояли вплотную живой стеной, ибо защитники по природе своей малоподвижны, а обвинители, эти хитрые лисы, эти проворные белки, эти невидимые мышки, проскальзывают через любые щелки, прошмыгивают между ногами защитников. Значит, гляди в оба! Поэтому я здесь, я собираю защитников. Но я еще ни одного не нашел, только эти старые женщины приходят и уходят то и дело; если бы я не был занят поисками, это меня усыпило бы. Я попал не туда, к сожалению, я не могу отделаться от впечатления, что я попал не туда. Мне следовало бы быть там, где сходятся разного рода люди, из разных мест, из всех сословий, всяких профессий, разного возраста, мне следовало бы иметь возможность осторожно выбрать из толпы нужных, расположенных, внимательных ко мне людей. Больше всего для этого подошла бы, может быть, большая ярмарка. Вместо этого я слоняюсь по этим коридорам, где видны лишь эти старухи, да и то в малом числе, и все время одни и те же, и даже этих немногих мне не удается, несмотря на их медлительность, задержать, они ускользают от меня, уплывают, как тучи, они целиком поглощены неведомыми делами. Почему же я вслепую вбегаю в какой-то дом, не читаю надписи над входом, сразу оказываюсь в коридорах, обосновываюсь здесь с таким упорством, что уже и не помню, чтобы я когда-либо стоял перед домом, когда-либо взбегал по его лестницам? Но назад мне хода нет, такая потеря времени, такое признание, что я попал не туда, мне были бы невыносимы. Что? Среди этой короткой, торопливой, сопровождаемой нетерпеливым гуденьем жизни побежать по лестнице вниз? Это невозможно. Отмеренное тебе время так коротко, что, потеряв секунду, ты уже теряешь всю свою жизнь, ибо она не длиннее, она всегда длится лишь столько же, сколько то время, которое ты теряешь. Значит, если ты начал путь, то продолжай его, при всех обстоятельствах ты можешь только выиграть, ты ничем не рискуешь, может быть, ты в конце концов сломаешь себе шею, но если бы ты уже после первых шагов повернулся и побежал вниз по лестнице, ты, может быть, сломал бы себе шею уже в самом начале, и не «может быть», а несомненно. Значит, если ты ничего не найдешь здесь в коридорах, открывай двери, если ничего не найдешь за этими дверями, то ведь есть новые этажи, если ничего не найдешь наверху, лети выше по новым лестницам. Пока ты не перестанешь подниматься, ступеньки не прекратятся, они будут расти ввысь под твоими поднимающимися ногами.

Перевод C. Апта

29. СУПРУЖЕСКАЯ ЧЕТА

Общее положение дел столь скверно, что иногда, выкраивая время, в конторе я сам беру сумку с образцами, чтобы лично навестить заказчиков. Среди прочего я уже давно собирался сходить к Н., с кем прежде находился в постоянной деловой связи, которая, однако, за последний год по неведомым мне причинам почти распалась. Для таких преткновений вовсе и не нужно существенных причин; при нынешних неустойчивых обстоятельствах дело часто решает какой-нибудь пустяк, чье-то настроение, и точно так же какой-нибудь пустяк, какое-то слово может все привести снова в порядок. Но проникнуть к Н. не совсем просто; он старый человек, в последнее время сильно прихварывает и, хотя он еще держит в своих руках все дела, сам в конторе почти не бывает; чтобы поговорить с ним, надо сходить к нему домой, а такой деловой поход стараешься отложить.

Но вчера вечером после шести я все-таки отправился в путь; время было, правда, не гостевое, но ведь смотреть на дело следовало не со светской, а с коммерческой стороны. Мне повезло. Н. был дома, он только что, как мне сказали в прихожей, вернулся с женой с прогулки и сейчас находился в комнате своего сына, который был нездоров и лежал в постели. Меня пригласили тоже пройти туда; сперва я заколебался, но потом желание поскорее закончить неприятный визит победило, и меня, в том виде, в каком я был, в пальто, шляпе и с сумкой с образцами в руке, провели через какую-то темную комнату в тускло освещенную, где собралась небольшая компания.

Инстинктивно, по-видимому, взгляд мой упал сперва на одного слишком хорошо мне знакомого агента торговой фирмы, который отчасти мой конкурент. Он уселся у самой постели больного, так, словно был врачом; могущественно восседал он в своем красивом, распахнутом, вспучившемся пальто; его нахальство бесподобно; что-то похожее думал, возможно, и больной, который, лежа с лихорадочным румянцем на щеках, на него иногда поглядывал. Он, кстати сказать, не так молод, сын Н., это человек моего возраста с короткой окладистой бородой, несколько неухоженной из-за болезни. Старик Н., рослый, широкоплечий, но из-за своего изнуряющего недуга изрядно, к моему удивлению, похудевший, согнувшийся и потерявший уверенность, еще стоял, как вошел, в шубе и что-то бормотал сыну. Жена его, маленькая и хрупкая, но крайне деятельная, хотя лишь постольку, поскольку это касалось его, – нас она почти не замечала – была занята сниманием с него шубы, что вследствие разницы в их росте доставляло некоторые затруднения, но в конце концов удалось. Может быть, впрочем, действительное затруднение состояло в том, что Н. был очень нетерпелив и все время беспокойно искал руками кресло, каковое жена, когда сняла с него шубу, быстро придвинула. Сама же взяла шубу, под которой почти скрылась, и унесла ее.

Теперь наконец, показалось мне, пришло мое время, вернее, не пришло и никогда, наверное, здесь не придет; если я вообще хотел еще что-то попробовать сделать, это должно было случиться сейчас, ибо я чувствовал, что условия для деловых переговоров могут здесь только ухудшаться и ухудшаться; а усаживаться здесь навсегда, как намеревался, по-видимому, поступить этот агент, было не в моем вкусе; с ним, кстати сказать, я совершенно не собирался считаться. Поэтому я сразу стал излагать свое дело, хоть и видел, что Н. хотелось сейчас поговорить с сыном. К сожалению, у меня есть привычка, когда я, говоря что-нибудь, разволнуюсь, – а это случилось очень скоро и случилось в этой комнате больного раньше обычного, – вставать с места и во время речи прохаживаться по комнате. Как ни удобна такая манера в собственной конторе, в чужой квартире это все же немного обременительно. Ноя не мог совладать с собой, особенно без привычной папиросы. Что ж, у каждого свои дурные привычки, мои еще достохвальны по сравнению с привычками этого агента. Что можно сказать, например, по поводу того, что свою шляпу, которую держит на колене и медленно передвигает там взад-вперед, он иногда вдруг, совершенно неожиданно, надевает на голову? Он, правда, тут же снимает ее, словно это случилось нечаянно, но все-таки какое-то мгновение она находится у него на голове, и время от времени он повторяет это снова и снова. Такое поведение, право же, можно назвать непозволительным. Мне-то это не мешает, я прохаживаюсь, я целиком поглощен своими делами и не замечаю его, но ведь, наверно, есть люди, которых этот фокус со шляпой может совершенно вывести из себя. Впрочем, разгорячившись, я не обращаю внимания не только на эту помеху, но и вообще ни на кого, я, правда, вижу, что происходит, но, пока не кончил или пока не слышу прямо-таки возражений, как бы не принимаю этого к сведению. Так, например, я прекрасно видел, что Н. способен мало что воспринять; держа руки на подлокотниках, он неудобно вертелся так и сяк, смотрел не на меня, а бессмысленно-ищуще в пустоту, и лицо его казалось таким безучастным, словно ни звуки моей речи, ни даже чувство моего присутствия не проникали к нему. Видя все это болезненное, дающее мне мало надежд поведение, я тем не менее продолжал говорить, как если бы у меня была еще возможность своей речью, своими выгодными предложениями – я сам пугался уступок, на которые шел, хотя их никто не требовал, – все в конце концов привести в равновесие. Известное удовлетворение испытывал я и от того, что агент, как я мельком заметил, наконец оставил свою шляпу в покое и скрестил на груди руки; мои заявления, рассчитанные отчасти на него, нанесли, казалось, его планам чувствительный удар. И на радостях я бы, может быть, еще долго продолжал говорить, если бы сын, которым я до сих пор, как лицом для меня второстепенным, пренебрегал, вдруг не приподнялся с постели и не заставил меня, подняв кулак, замолчать. Он явно хотел еще что-то сказать, что-то показать, но у него не хватило сил. Я принял все это за лихорадочный бред, но вскоре, невольно взглянув на старика Н., понял, в чем дело.

Н. сидел с открытыми, остекленевшими, выпученными, только на миг еще зрячими глазами, наклонившись вперед и дрожа, словно кто-то держал его или бил по затылку, нижняя губа, да и вся нижняя челюсть с широко обнажившейся десной, непослушно отвисла, все лицо как-то распалось; он еще дышал, хотя и тяжело, но потом, как бы освободившись, откинулся к спинке кресла, закрыл глаза, на лице его еще мелькнуло выражение какого-то большого усилия, и затем все кончилось. Я подскочил к нему, схватил безжизненно повисшую, холодную, ужаснувшую меня руку; пульса не было. Итак, все. Кончено, старик. Нам бы умирать не тяжелее. Но сколько всего надо было сейчас сделать! И что в этой спешке прежде всего? Я огляделся, ища помощи; но сын натянул одеяло на голову, слышно было его бесконечное всхлипывание; агент, холодный, как лягушка, засел в своем кресле, в двух шагах напротив Н., явно решив ничего не делать, просто переждать; оставался, значит, я, только я, чтобы что-то сделать, а сейчас сделать самое трудное – каким-то сносным способом, то есть способом, которого не существовало на свете, оповестить жену. И уже я услышал старательные, шаркающие шаги из соседней комнаты.

Она принесла – все еще в уличной одежде, она еще не успела переодеться – согретую на печи ночную рубашку, которую хотела надеть сейчас на мужа.

Он уснул, – сказала она, улыбнувшись и покачав головой, когда застала у нас такую тишину. И с бесконечной доверчивостью невинного она взяла ту же руку, которую я только что с отвращением и робостью держал в своей, поцеловала ее словно в маленькой брачной игре, и – каково нам троим было смотреть на это! – Н. пошевелился, громко зевнул, позволил надеть на себя рубаху, с досадливо-ироническим видом выслушал нежные упреки жены за переутомление во время слишком большой прогулки и, чтобы объяснить свою дремоту иначе, сказал, как ни странно, что-то насчет скуки. Затем, дабы не простудиться по дороге в другую комнату, он на время лег в постель к сыну; голова его была уложена у ног сына на две поспешно принесенные женою подушки. После того, что произошло раньше, я уже не нашел в этом ничего особенного. Затем он потребовал вечернюю газету, взял ее, не обращая внимания на гостей, но не читал, а только просматривал, говоря при этом с поразительной деловой проницательностью довольно неприятные вещи о наших предложениях, непрестанно делая пренебрежительные движения свободной рукой и намекая щелканьем языка на скверный запах, который вызывает у него во рту наша манера вести дела. Агент не смог удержаться от того, чтобы не отпустить несколько неуместных замечаний, на свой грубый лад, он, видимо, даже чувствовал, что после случившегося все надо как-то уравновесить, но, конечно, его способ менее всего годился для этого. Я быстро простился, я был почти благодарен агенту; без его присутствия у меня не хватило бы решимости уже уйти.

Что бы ни говорили по этому поводу, она могла творить чудеса. Все, что мы портили, она приводила в порядок. Я потерял ее еще в детстве.

Я нарочно говорил чрезмерно медленно и отчетливо, ибо полагал, что эта старая женщина туга на ухо. Но она была, по-видимому, глуха, ибо спросила без перехода:

А внешний вид моего мужа?

По нескольким ее прощальным словам я, кстати сказать, понял, что она спутала меня с агентом; мне хотелось думать, что иначе она была бы доверчивее.

Затем я по лестнице сошел вниз. Спускаться оказалось труднее, чем прежде подниматься, а ведь и подъем-то не был легок. Ах, какие бывают неудачные деловые походы, а надо нести свое бремя дальше.

Перевод C. Апта

30. КОММЕНТАРИЙ (НЕ НАДЕЙСЯ!)

Было очень раннее утро, улицы были чисты и пустынны, я шел на вокзал. Сверив свои часы с башенными, я увидел, что время сейчас гораздо более позднее, чем я думал, мне нужно было очень спешить, ужас от этого открытия сделал меня неуверенным в пути, я еще неважно ориентировался в этом городе, к счастью, поблизости оказался полицейский, я подбежал к нему и, запыхавшись, спросил, как пройти на вокзал. Он улыбнулся и сказал:

У меня ты хочешь узнать дорогу?

Да, – сказал я, – потому что сам не могу найти ее.

Не надейся, не надейся! – сказал он и размашисто отвернулся, как это делают люди, которые хотят быть наедине со своим смехом.

Перевод C. Апта

31. О ПРИТЧАХ

Многие сетуют на то, что слова мудрецов – это каждый раз всего лишь притчи, но неприменимые в обыденной жизни, а у нас только она и есть. Когда мудрец говорит: «Перейди туда», – он не имеет в виду некоего перехода на другую сторону, каковой еще можно выполнить, если результат стоит того, нет, он имеет в виду какое-то мифическое «там», которого мы не знаем, определить которое точнее и он не в силах и которое здесь нам, стало быть, ничем не может помочь. Все эти притчи только и означают, в сущности, что непостижимое непостижимо, а это мы и так знали. Бьемся мы каждодневно, однако, совсем над другим.

В ответ на это один сказал: «Почему вы сопротивляетесь? Если бы вы следовали притчам, вы сами стали бы притчами и тем самым освободились бы от каждодневных усилий».

Другой сказал: «Готов поспорить, что и это притча».

Первый сказал: «Ты выиграл».

Второй сказал: «Но, к сожалению, только в притче».

Первый сказал: «Нет, в действительности; в притче ты проиграл».

Перевод C. Апта

СИГАЧЁВ Александр Александрович
МАЛЕНЬКИЕ ПОВЕСТИ И РАССКАЗЫ

П о в е с т ь - (англ. tale, франц. nouvelle, histoire, нем. Geschichte, Erzahlung), одна из эпических жанровых форм художественной литературы; её понимание исторически изменилось. Первоначально в истории древней русской литературы, термин «Повесть» применяли для обозначения прозаических (а иногда и стихотворных) произведений, не обладающих ярко выраженной экспрессивностью художественной речи («Повесть о разорении Рязани Батыем» и другие древнерусские повести) и вне зависимости от их жанрового содержания; все они невелики по объёму.

В середине XVIII века, когда русскими писателями был усвоен термин «роман», жанровые обозначения прозаических произведений потеряли чёткость: произведения близкие по объёму называли по-разному (романом или повестью). Белинский этому различию дал общее определение: он называл повестью («распавшийся на части роман»).

Позже, с появлением совсем небольших по объёму прозаических произведений – рассказов (часто «очеркового» склада), понятие «рассказ» заняло своё особое место в той же шкале обозначений. Постепенно сложилось устойчивое теоретическое представление: «рассказ» - малая форма эпической прозы, «повесть» - её средняя форма, «роман» - большая. Эти понятия прозаических произведений преобладает и доныне.

В «повести», в отличие от «рассказа», обычно изображается не одно, а ряд событий, освещающий целый период жизни человека, главного действующего лица повествования. В «повести» выступает обычно несколько персонажей, совместно с главным героем. «Повесть» отражает жизнь в большей её сложности, чем она отражена в «рассказе», но с меньшим многообразием характеров и событий, чем в «романе».

Форма «повести» может вместить в себя и лёгкий очерк. Таким образом, в прозаических произведений одного и того же объёма, может быть раскрыто различное жанровое содержание. Есть «повести», которые по существу являются небольшими (средними по объёму текста) романами.

Здесь стоит оговориться, иногда даже и большие сюжетные стихотворные произведения – эпические «поэмы», не имеющие возвышенной направленности, называют «повестями». Очевидно, существующая жанровая терминология нуждается в уточнении, быть может, и в её пересмотре.
Литература:

Белинский В.Г., О русской повести и повестях Гоголя. Полн. собр. соч., т. 1, М., 1953;

Тимофеев Л.И. Основы теории литературы, 4 изд., М., 1971

Кожевников В.В. Повесть. Краткая литературная энциклопедия, т.5, М., 1968;

Поспелов Г.Н. Проблемы исторического развития литературы, М., 1972

АРХИТЕКТОРЫ РУССКОЙ ТРАГЕДИИ

Hello, Sir Alan, it seems that the estate of the Russian Baltic Sea itself up to the Sakhalin itself gives us a hand! .. I tell you beforehand that if I say that your starter, entitled "Plan of Dulles, had not yet risen to the proper level, then you tell me no longer friend, but I"m not your friend and brother ... Give, in which case my dolls, take their masks, and butterflies on the neck, because I do not play with you in the theater of the absurd in Russia ... Come, sir, location was convenient to moiem luxurious armchair, wide, with an American chic and tell me, tell me, tell me ... I love to listen to your passions unbridled , an amazing imagination, which then, most inexplicably become true story!.. 1

Такими словами, от души смеясь, встретил весной 1954 года президент США Эйзенхауэр в своих апартаментах в Белом доме в Вашингтоне директора ЦРУ Алена Даллеса.

If possible, I would like to keep one very important condition, sir, let"s talk about Russian Russian words because English words into the American way, bad pass Russian flavor. Russia does not mind to comprehend, especially when thinking about it in English... 2 Отвечал, сдержанно улыбаясь Ален Даллес, непринуждённо усаживаясь в широком, роскошном кресле несколько наискось, эффектно заложив нога на ногу, несколько раз постучав по своему колену ладонью, как бы настраиваясь на нужный лад в предстоящем важном диалоге.

Я готов поддержать тебя в нашей беседе, излагаясь по-русски, тем более что мне необходимо, хоть немного подточить мою русскую речь, слишком она у меня шероховата, - ответил Эйзенхауэр, - давай будем говорить сегодня только по-русски. У меня имеется неплохая русская водка, так уж мы скрасим нашу беседу любимым огненным напитком русских. С этими словами, Дуайт Девид достал из бара бутылку русской водки, разлил в маленькие рюмочки, чокнулись…

Предлагаю выпить за наши успехи на невидимом русском фронте, - предложил президент.

Согласен с Вашим тостом, сэр, но хочу добавить: пусть на невидимом русском фронте, успехи будут видимы более чем…

Собеседники отведали по глотку из своих рюмок русской водки, не закусывая и не сморщившись, показываю друг другу, что они настоящие джентльмены…

Мой проект по скрытой войне на уничтожение русского народа, на бескровный захват их огромных территорий и неисчерпаемых природных ресурсов, успешно проходит точку невозвращения, - сообщил Ален Даллес, расплываясь в широкой американской улыбке, полностью обнажив все свои зубы…

И что же? Неужели они всё ещё не догадываются об этом? – спросил не без искреннего удивления Эйзенхауэр, - с каким-то необычным любопытством разглядывая, Алена Даллеса…

Видите ли, господин президент, после ухода Сталина, у меня начинает возрастать обаяние к царству Серпа и Молота. Чувствую, что наступает наш звёздный час. Пора взнуздать Россию …

Думаешь, что от этого одного человека так много зависело в этой странной стране?

Сталин был не просто вождём, но олицетворением всех ветвей власти в СССР. Посудите сами, господин президент: в 1946 году, когда Индия, этот самый лучший из алмазов в Британской короне, вдруг выпала из неё, обретая свою независимость, то Сталин был первым, кто осмелился признать независимость Индии, несмотря на то, что СССР была очень ослаблена в войне с нацистской Германией. И представьте себе, накануне церемонии аккредитации, из Советского МИДа сообщили будущему первому Чрезвычайному и Полномочному послу Индии в СССР, женщине В. Л. Пандит, о том, что в верительную грамоту, составленную в Дели «вкралась ошибка». Пандит была потрясена, что Советская сторона обнаружила ошибку в столь важном документе, изложенном на хинди. Вы понимаете, господин Президент?..

Да, знаете ли, это впечатляет.

Так вот за тот короткий период, пока не стало Сталина, в СССР очень многое изменилось. Нам самое время прибрать к рукам брильянт Серпа и Молота. Это будет весьма хорошим украшением короны Великой Америки. Мы должны, как следует позаботиться о том, чтобы брильянт этот не выпал из нашей короны, как это произошло с прекрасным алмазом в Британской короне.

Что же вы конкретно мыслите предпринять по скрытой войне на уничтожение русского народа и бескровный захват их огромных территорий с неисчерпаемыми природными богатствами, да ещё и так, чтобы они не догадывались об этом?

Тем, кто будет догадываться об этом, мы должны научиться ловко, закрывать рты. Пока ещё многие обитатели этой странной страны наивно считают эту нашу доктрину фальшивкой. Прошло уже шесть лет, с тех пор, как был 18 августа 1948 года запушен в работу наш проект по уничтожению русских до сухого остатка в качестве рабов - не более 15 миллионов человек. Но им, как видно, и горя мало. Пусть русский мужик работает до полусмерти и пьёт до смерти!..

Но всё же, мне думается, нам не стоит недооценивать русского мужика…

Господин президент, взяли мы Америку у индейцев, споив их огненной водой, возьмём и Россию, - опыта в этом деле нам не занимать. Думаю, что это теперь дело времени. Доктрина нового мирового порядка в наших руках, мы и только мы, будем вершить судьбами мира. Тем более что вот уже почти год минул, с тех пор как не стало джентльмена Сталина, нам теперь в священной борьбе с СССР все карты в руки…

Так что же всё-таки случились с джентльменом Сталиным? Ведь не прошло и десяти лет с Ялтинской конференции, где он выглядел орлом, и вдруг.

Эйзенхауэр, молча, поднял обе руки кверху, как бы показывая, что Сталин вознёсся к небесам.

История со смертью Сталина держится в строжайшем секрете, но кое-что мне стало доподлинно известно…

Прошу рассказать в возможной полноте об этой загадочной истории; мне это крайне интересно знать.

В послевоенные годы, - начал было вести свой рассказ Ален Даллес, но на минуту задумался, собираясь с мыслями… - В последние годы, - продолжил Даллес, - у Сталина обострилась болезнь подозрительности, в результате чего страна пережила новый виток репрессий. И если бы не его неожиданная, загадочная смерть, многим бы из Сталинского кремлёвского окружения жизнь не показалась бы малиной. Вот уже и над Молотовым и другими «Сталинскими соратниками по репрессиям» висел Дамоклов меч. В России об этой истории с его кончиной, пошла молва, как легенда: «Как мыши кота хоронили».

«Вечером четвёртого марта 1953 года Сталин был здоров и весел. К себе на подмосковную дачу уехал в хорошем настроении. В обычное для него время лёг спать, а утром из спальни не выходит. Надо сказать, что он всячески старался подчёркивать свою пунктуальность, и подобных задержек в последнее время за ним не замечалось. Бывшие при нём на даче сотрудники взволновались, - время к полудню, а за дверью у Сталина ни малейшего шума. Дверь заперта изнутри стальной задвижкой, - Сталин не доверял свою жизнь никаким замкам. Открыть дверь было невозможно, а постучать - никто не осмеливался. Позвонили в кремль Маленкову, и тот созвал всех членов ЦК КПСС, и они всем кагалом явились к Сталину на дачу.

По очереди, на цыпочках все подходили к двери и прикладывали ухо... Ни малейшего звука и шороха не было слышно за дверью. Совещались шёпотом долго и упорно, но никакого решения не принимали. Так прошло несколько мучительных часов для ответственных соратников ЦК КПСС. Вдруг, за дверью что-то сильно грохнулось... Ясно, это, конечно, товарищ Сталин свалился с высокой кровати, и дальше снова тишина, не было слышно никаких звуков. Наконец, было принято коллегиальное решение: надо взламывать дверь. Позвали, соответствующих специалистов. Они взломали дверь и увидели, что Сталин лежит на полу, на ковре в неловкой позе вверх лицом, с закрытыми глазами и тяжело дышал. Врач, ощупал Сталина, проверил пульс и сказал с большим прискорбием в голосе: «Очень тяжёлый случай...», при этом он широко развёл руками и опустил их, молча, покачал головой, слово говорил: «Конец, мол, никакой нет надежды на спасение нашего дорогого вождя мирового пролетариата».

Тут, к лежачему на ковре Сталину, словно коршун подлетел Берия. Во всём его облике было начертано, что настал его звёздный час. Окинув всех собравшихся высокопоставленных членов ЦК КПСС победным взглядом, он громко провозгласил: «Пал тиран, сдох!»

От этих громких слов Сталин очнулся. Он открыл свой левый глаз, на мгновение задержал свой зоркий, обвинительный взгляд на Берии, затем оглядел всех обступивших своих соратников и вновь вернулся взглядом к Берии. Взгляд Сталина был вполне нормальный, осмысленный, разоблачающий. Каждый из присутствующих для себя решил, что это всем им наступил конец. Ведь Берию никто не одёрнул за его подлые слова...

Берия упал перед Сталиным на колени и заплакал навзрыд: «Дорогой товарищ Сталин, прости ты меня, дурака, пожалей».

Молотов оттащил Берию от Сталина за шиворот в сторону. Сталин закрыл глаза и больше уже не проявлял никаких признаков жизни».

Да-а-а, - тихо произнёс Эйзенхауэр, - много всякого разного бывает на матушке Руси.

Немало, немало, - прибавил в тон Ален Даллес, - и то ли ещё будет?

Что ж, на сегодня, пожалуй, достаточно об СССР. Поговорим о делах не менее важных для нас с тобой.

Ален Даллес переменил позу, весь словно встрепенулся, зная по личному опыту, что такое начало президента обещает нечто неординарное и очень важное. Даллес даже несколько наклонился, чтобы приблизится к Эйзенхауэру, хоть и хорошо понимал, что для американца нерушим принцип сохранения необходимой дистанции для собеседников.

Поговорим об очень важных для нас делах, - повторил президент после небольшой паузы. – Важных и абсолютно секретных, - добавил он, заметно понизив голос.

Я случаю Вас очень внимательно, господин президент.

За время твоего достаточно длительного отсутствия по делам службу, у нас совершилось нечто необычное. Реально появилась уникальная возможность, буквально перевернуть мир. Мы теперь способны претворить в жизнь фантастическую идею: реально сделать Америку Великой Владычицей Мира… (Эйзенхауэр снова на минуту задумался.)

До вас, господин президент, ещё никому и никогда не удавалось претворить этот замысел в жизнь.

А для нас это стало реальностью. Слушай внимательно, сейчас я скажу тебе нечто очень, очень важное. Мне удалось этой весной 1954 года вступить в договорные отношения с внеземной цивилизацией пришельцев с планеты Бетельгейзе (из созвездия Орион).

Ален Даллес очень внимательно посмотрел на Эйзенхауэра, но ничем не выдал своего удивления, будто речь шла о чём-то вполне обычном. Но президент уловил его проницательный взгляд и улыбнулся, словно смягчая психологическую реакцию своего слушателя.

Они прибыли к нам на больших летательных аппаратах, которые наши астрономы поначалу восприняли за астероиды. Наши гости из космоса «братья по разуму» высадились на нашей военно-воздушной базе Холломан, а чуть позже – на базе Эдварда. Я не стану сейчас вдаваться в подробности, скажу только, что согласно нашему с ними договору, мы получили новые, столь передовые технологии, что это позволит нам бескровно завладеть миром, избавиться от лишних людей Земли.

Пришельцы приземлились на базах ВВС – Холломан и Эдварда и не произошло с ними никаких эксцессов, словно они приземлились у себя на родине?

Как же так, чтобы не быть эксцессов? Были и ещё какие. Хлопот с ними было немало. Инопланетяне захватили в заложники группу американских учёных астрономов. Мы вынуждены были послать для их освобождения элитную группу спецназа «Альфа», они уничтожили её, а затем потребовали свидания лично со мной. С большим трудом нам кое-как удалось наладить с ними деловой контакт для благоприятного сотрудничества. Мы не в шутку были встревожены тем, что за их «Шахом» мог последовать «Мат» планете Земля; они недвусмысленно давали нам это понять. Мы привлекли огромные финансовые ресурсы для запуска в работу четырёх подземных баз для осуществления совместного с ними гигантского исследовательского проекта. Кроме того, они поделились своими секретными технологиями, которые позволят нам успешно управлять миром, превращая людей в послушных биороботов, с помощью вживления микрочипов.

Они поставили нам какие-либо предварительные условия?

К сожалению, пока я больше ничего не могу добавить к тому, что уже сказал тебе. Это пока всё.

Эйзенхауэр решил быстро сменить тему разговора и по возможности быстрее «закруглить» эту деловую встречу.

Ты ничего не сообщил мне о своём самочувствии после этой длительной и изнурительной поездки на Ближний Восток и в страны Северной Африки, - сказал президент тоном, в котором прозвучало больше из-за приличия, чем участия, и проглядывалось равнодушие к перспективе дальнейшего разговора, - всё ли у тебя благополучно?

Даллес сразу почувствовал эту перемену и поспешил отделаться общими фразами, о том, что у него всё в порядке. Они очень хорошо и легко понимали друг друга, что дела уже не терпят ни малейшего отлагательства.

Поэтому, почти одновременно собеседники быстро поднялись с места, чтобы пожать друг другу руки, и сказать на прощанье до новой встречи.

ГАЛАКТИЧЕСКИЙ ПРИШЕЛЕЦ
В мастерской художника Николая Белоножкин на полу и настенных полках беспорядочно лежат рулоны полотен картин, картины на подрамниках; на стенах висят различные картины в рамках большие и малые, на столе лежат краски и кисти. На мольберте установлена довольно большая картина, изображающая начало потопа современной, сексуально озабоченной цивилизации. Изображён музыкант, идущий по волнам потопа, играющий на скрипке. Волны, рождённые его музыкой, наполовину затопили обитателей утерянного рая с их любовными утехами с надкусанными райскими яблоками и недопитыми рюмками вина. Всеобщее наводнение освещается грозовыми вспышками молний.

Николай Белоножкин делает последние мазки на полотне, отходит от картины, рассматривает её с разных позиций на расстоянии, рассуждает вслух.

Недурно, недурно. Больше ни единого мазка. Лучшее - враг хорошего, в этом я уже не раз и не два убеждался, Во всём должна быть мера, а что сверх того, то от лукавого.

Берёт скрипку, рассматривает картину, играет отрывок из оперного произведения Моцарта «Волшебная флейта», где жестокое разделение высокого и низкого, трагического и комического; равноправно существуют в одном сочинении разнонаправленные тенденции. Минорные «наплывы» в мажорных частях сочинения и неожиданные мажорные «всплески» - в минорных – этим было пронизано всё сочинение великого Моцарта. 3)

В какой-то момент Николай Белоножкин почувствовал на себе чей-то проницательный взгляд со стороны и, невольно оглянувшись, увидел странного человека, одетого во всё тёмное который сидел в кресле, внимательно слушая музыку. Чёрная долгополая шляпа его была надвинута до самых бровей, Николай был крайне удивлён появлением странного незнакомца в его мастерской, однако постарался не выказать своего удивления.

С космическим приветом, маэстро! - сказал незнакомец, слегка приподнимая свою шляпу над головой, - пожалуйста, не беспокойтесь, я не причиню вам никакого вреда.

Кто вы такой, гражданин?

Я – Орион. Впрочем, моё имя вам всё равно ни о чём не говорит.

Но каким образом вы проникли сюда? Дверь была заперта на замок.

У меня имеется универсальная отмычка.

Орион достаёт из своего внутреннего кармана отмычку, показывает Николаю Белоножкин и снова кладёт её на прежнее место.

Так что вы меня решили ограбить или убить? – спросил Николай Белоножкин взволнованным голосом.

Нет, нет, пожалуйста, не волнуйтесь. Я не причиню вам никакого вреда. Мы с вами немного поговорим и потом я уйду.

Так вы меня не тронете?

Я же сказал вам только что, - не беспокойтесь. Ни кто вас не тронет и не причинит никакого вреда…

Это, по крайней мере, очень странно. Просто так не проникают в чужую квартиру. Что-то вы от меня хотите? Но уверяю вас, у меня нечего взять. Я живу лишь тем, что продаю мои картины, почти за бесценок, чтобы хоть как-то свести концы с концами. Сейчас, вы же сами знаете, время какое: глобальный кризис, безработица, нищета. У нас в России это особенно сильно проявлено: с одной стороны, кучка дорвавшихся до власти Демон Кратов, а с другой – народ, ограбленный до последней нитки, униженный и оскорблённый.

Я понимаю ваше многословие. Это от волнения. Прошу ещё, не беспокойтесь…

Скажите же мне, наконец, чего вы от меня хотите?

Я пришёл к вам за картиной, которую заказывал вам некоторое время назад, - помните?

Гражданин Орион, здесь произошла какая-то ошибка. Мне никто не заказывал картины, уверяю вас. Здесь произошло, какое-то недоразумение.

Вы просто забыли, Николай Белоножкин. Я действительно заказывал вам написать картину по заданному сюжету: «Начало потопа современной, сексуально озабоченной цивилизации. Изображён музыкант, идущий по волнам потопа, играющий на скрипке. Волны, рождённые его музыкой, наполовину затопили обитателей утерянного рая с их любовными утехами с надкусанными райскими яблоками и недопитыми рюмками вина. Всеобщее наводнение освещается грозовыми вспышками молний». Ну что вспоминаете? Вот я вижу на мольберте, что картина по моему заказу закончена.

Всё это так странно. Откуда вам известно моё имя и фамилия? Уверяю вас, гражданин Орион, это просто какое-то совпадение. Я впервые вижу вас. Сами посудите, к чему бы я стал отпираться, если бы это действительно так было? Вижу, что вы необычная личность, но ведь даже боги ошибались.

Но вспоминайте, вспоминайте, Николай Белоножкин; напрягите чуточку свою память: что явилось вам толчком для написания картины по этому сюжету?.. Ну, что вспоминаете?

Да, кажется, я что-то припоминаю. Мне приснился сон, что человек просил меня написать картину на сюжет о потопе. Помню, долго меня потом преследовала мысль, чтобы не терял времени и приступил к написанию картины. Да, по-моему, действительно, мне тогда приснился человек в долгополой шляпе. Так, значит, это были вы?..

Пожалуйста, успокойтесь, нет причины так сильно волноваться, уверяю вас. Очень хорошо, что вы сами вспомнили о моей просьбе. Вот теперь я пришёл за картиной. Я хорошо вам заплачу. Вы сами назначьте мне цену, я торговаться с вами не стану…

Мне думается, что я смог бы лучше живописать эту картину. Могу её чуточку доработать.

Нет, нет! Ничего не надо дорабатывать, это будет уже ремесло сверх вдохновения. Вы меня понимаете? Ваше вдохновение по данной картине закончилось, дальше начнётся чистое ремесло. Кроме того, оригинал вашей картины находится уже на борту Ноевого Ковчега, а у вас на мольберте осталась точная копия вашей картины.

Я решительно ничего не понимаю: зачем вам понадобилось всё это странной действо?

Чтобы после потопа, вместе другими немногими картинами, вернуть её на землю невредимой.

Так вы считаете, что скоро будет большой потоп?

Да, совсем скоро. И началом потопа послужит ваше исполнение волшебной флейты Моцарта по глобальной сети телевещания и в интернет. Не ломайте голову о том, - как и когда всё это произойдёт? Это находится уже вне вашей компетенции. А теперь, прощайте! Необходимую сумму для безбедного существования, я оставляю вам на вашем столе. Буде скромно тратить, вам их надолго хватит, а для роскошной жизни никаких денег не хватит. Прощайте!

Но мне хотелось бы ещё побеседовать с вами. У меня к вам масса вопросов.

Я пришлю к Вам своего мастера. Он способен дать вам исчерпывающий ответ на все ваши вопросы. Прощайте!

Константин Георгиевич Паустовский

Собрание сочинений в шести томах

Том 4. Маленькие повести. Рассказы

Маленькие повести

Судьба Шарля Лонсевиля*

Глава первая

Шарль Лонсевиль, инженер по литью пушек, был взят в плен во время отступления из Москвы наполеоновской армии. У Лонсевиля была отморожена нога. Старый мундир пропах гарью пожарищ, глаза слезились от блеска снегов.

Несколько раз за время жизни в России Лонсевиль упоминал, что был когда-то бонапартистом.

Он был благодарен Бонапарту, бросавшему его как незаметную частицу своей армии из Ломбардии в Моравию и из Пруссии в Россию.

Произнося слово «бонапартизм», Лонсевиль вспоминал вечера Венеции, каналы на окраинах, где артиллеристы купали лошадей, дубовые леса Германии, горячую кровь, капавшую в сырую траву, дым сражений, застилавший полевые дороги и реки…

В плену Лонсевиль понял, что прошлое убито окончательно и возврата к нему нет.

В 1810 году Лонсевиль встретил в почтовом дилижансе по пути в Гренобль высокую и тонкую женщину с живыми глазами. Ее сопровождал кавалерийский офицер в пыльном мундире и мягких сапогах, обшитых мехом. Была зима. Дилижанс поминутно застревал в грязи. Ночью ехать стало невозможно. Остановились в ближайшей деревне, где в кабачке нашлось чудесное вино. Офицер топил камин можжевельником и хвалил сырой ветер, дувший с Альп. Женщина дремала. Почти всю ночь офицер болтал с Лонсевилем. Потом Лонсевиль уснул и сквозь сон слышал, как офицер сказал женщине суровым тоном наставника:

– Мой молодой друг, пределом глупости является желание повторить вчерашний день.

Утром Лонсевиль вспомнил во всех мелочах ночную болтовню, и она показалась ему блестящей и увлекательной. Расставаясь со своими спутниками, Лонсевиль узнал их имена. Женщина оказалась молодой поэтессой Марией Трините. Имя офицера он забыл.

Год спустя Лонсевиль посетил Марию Трините в Париже. Она читала ему стихи о подорожнике и звоне колоколов над Луарой. Через три месяца девица Трините стала женой Лонсевиля. С ней он прожил всего две недели, потом начались походы.

Изредка он получал от нее письма и читал их в пыльных палатках. Жена писала о жестоком времени, одиночестве, вытоптанной солдатскими конями Европе. Лонсевиль улыбался – за тягостью походов он видел победы. Но они не пришли. Пришли разгром и плен.

Лонсевиль сначала жил в Калуге. Затем его отправили на пушечный завод в Петрозаводск.

Путь был уныл. У Лонсевиля осталась память о тусклых реках и молчаливых людях, глядевших на француза с покорностью.

Приезд его в Петрозаводск совпал с посещением завода императором Александром. Царь медленно обошел закоптелые низкие мастерские. Он взял молот у кузнеца, три раза ударил по раскаленному стволу пушки и помахал в воздухе бледной рукой с длинными, будто оттянутыми искусственно, пальцами. Потом он вышел во двор, где у пруда толпой стояли рабочие, лениво вынул золотую монету и швырнул ее и пруд. Тотчас несколько рабочих бросились в воду в одежде, и один из них вынырнул с монетой в зубах.

– Молодец! – внятно сказал царь, вытирая руки мягким фуляром: на пальцы попали брызги прудовой тухлой воды.

– Рад стараться, ваше величество! – хрипло прокричал рабочий.

Лонсевиль смотрел на царя с отвращением и гневом. Так вот каков этот «брат», а потом соперник Бонапарта, метавшийся по своей стране, как мечется рыба с порванным плавательным пузырем!

Глава вторая

Вскоре после переезда в Петрозаводск Лонсевиль был вызван к начальнику завода, оберберггауптману, англичанину Адаму Армстронгу.

Стояла осень. Черные реки – Неглинка и Лососинка – проносили через город желтые березовые листья и нагромождали их в пышные кучи около зеленых от гнили плотин.

Столбы тусклого пламени из доменных печей озаряли по ночам мертвый город, и в освещении этом он чудился Лонсевилю бредом. Зарево выхватывало из кромешной темноты куски незнакомой и угнетавшей Лонсевиля жизни: страшные усы будочника, поломанные мосты, мокрый нос пьяного, оравшего песню: «Не знаешь, мать, как сердцу больно, не знаешь горя ты мово», обрывки афишек, извещавших, что в знак посещения завода государем с рабочих будут отчислять по две копейки с заработанного рубля на сооружение церкви в слободе Голиковке.

Армстронг жил в губернаторском доме, построенном двумя полукружьями по обочинам площади, заросшей травой. Дом был благороден и прекрасен, как и все творения зодчего Растрелли.

Лонсевиль долго не мог припомнить, в каком городе он видел подобное здание. Потом вспомнил и улыбнулся. Конечно, в Веймаре, куда они входили июньским утром. Как можно забыть запах воды и лип и росу, падавшую с ветвей на сукно серых мундиров! Как можно забыть дым жаровен и золотую пену – ее приходилось с силой сдувать с тяжелых пивных кружек! Как можно забыть дом Гете, где в тишине, среди бальзаминов, рождались мысли, волновавшие лучшие умы Европы!

Воспоминание о Веймаре являлось, пожалуй, последней вспышкой детского бонапартизма. Портрет императора был потерян во время отступления, и новые мысли волновали Лонсевиля – мысли о странной стране, где он находился.

Армстронг принял Лонсевиля в темном кабинете, загроможденном, как старая кузница, образцами изделий завода – ядрами, кандалами, гирями и моделями пушек.

Армстронг был толст и сумрачен. Губы его подергивались неопределенной усмешкой.

Разговор пришлось вести через старичка переводчика, гувернера детей Армстронга, – англичанин плохо знал французский язык.

– Я докладывал императору о вас, – пролаял Армстронг, не глядя на Лонсевиля. – Его величество повелел оставить вас на заводе до окончания войны и, буде вы покажете старания и опыт в своем деле, заключить с вами контракт на работу в дальнейшем. Вы назначаетесь в литейную мастерскую помощником пушечного мастера Кларка.

– Я пленный, – горячо ответил Лонсевиль. – До окончания войны я принужден жить и работать здесь, но ничто в дальнейшем не заставит меня остаться в этой жестокой стране.

Армстронг поднял темные веки и тяжело взглянул на Лонсевиля. Тот невольно отвернулся. В этом англичанине все – вплоть до припухлых век и редких бакенбард – казалось отлитым из чугуна. С чугунной усмешкой Армстронг порылся в ящике стола, вынул горсть мелких бляшек и разложил их перед собой.

– Последствия свободы, равенства и братства столь очевидны и отвратительны, – сказал он, перебирая бляшки, – что жестокость необходима. Вы – джентльмен, и я хочу говорить с вами свободно. Россию можно назвать страной не столь жестокой, сколь несчастной. Беззаконие господствует сверху донизу – от приближенных венценосца до последнего городничего. Вот небольшой тому пример: в разгар войны, когда ядра были нужнее хлеба, я получил приказ изготовлять в числе прочих вещей железные пуговицы с гербами всех губерний Российской империи.

Армстронг придвинул бляшки Лонсевилю. Рука его тяжело прошла по столу, точно он толкал стальную отливку.

Лонсевиль рассеянно взглянул на пуговицы с орлами, секирами и летящими на чугунных крылышках архистратигами и потер лоб – разговор с англичанином раздражал его и вызывал утомление. Этим утром в литейном цехе он видел обнаженного до пояса старика рабочего, со спиной, исполосованной синими шрамами.

То были следы порки.

– Вы – британец. Вы – сын страны, кричащей на всех перекрестках об уважении к человеку, – Лонсевиль взглянул на крутой лоб Армстронга, – как можете вы сносить порку?

Армстронг встал, давая понять, что разговор, принявший острый характер, окончен.

– Мне нет дела до чужих законов, – промолвил он сухо. – Я думаю, что в армии Бонапарта тоже было принято хлестать плетьми лошадей, чтобы заставить работать, а не кормить их сахаром. Мой знаменитый предшественник, начальник завода, шотландский инженер и кавалер Гаскойн, потребовал у царского правительства полной независимости от русских властей. Только благодаря этому он создал завод и ввел самый рачительный карронский способ литья чугуна в воздушных печах.

Армстронг проводил Лонсевиля до дверей кабинета и пригласил в ближайшее воскресенье к себе на бал. Балы Армстронга славились по Олонецкому краю обилием еды, пышностью и скукой.

Лонсевиль вышел. Ветер с Онежского озера доносил запах мокрой сосновой коры. По черной озерной воде плавала мертвая карта северного звездного неба.

Только к рассвету, когда озеро покрылось редкими хлопьями чаек и рыбачьих парусов, Лонсевиль уснул. Тоска по Франции, по ветру с Альп мучила его в эту ночь с особой силой.

Глава третья

Гувернера детей Армстронга звали Филипп Бараль. Он был француз, родом из Эльзаса. Подружившись с Лонсевилем, старичок выболтал ему невеселую историю своей жизни.