Русское христианство в зеркале русской литературы. Праведнические темы в произведениях Лескова Н.С. Столкновение Лескова с Пашковым

Лесков готов подкрепить и историческими документами, в частности – указом, изданным ещё Петром I. В указе 1723 года Пётр I и Святейший Синод призывали духовенство служить не формально, но сделать церковную службу доходящей до разума, сердца и совести каждого прихожанина.

Выступая как историк церкви, Лесков отыскал и опубликовал подлинник этого указа, о котором “до сих пор не приходилось ничего читать” (233), в VIII томе журнала “Исторический вестник” за 1882 год, то есть спустя более чем полтораста лет. Актуализируя полузабытый исторический документ, о котором “многие из нынешних духовных даже и совсем не знают” (234), писатель выступает в роли носителя непраздного “учительного” слова для современного духовенства.

В “Великопостном указе Петра Великого” (1882) было “изображено” (233) буквально следующее: “по его императорскаго величества указу святейший синод, рассуждая о употреблением (sic) по церквам в великий пост чтений, согласно приговорили, в место прежняго от Ефрема Сирина и от Соборника и от прочих чтения, читать новопечатанные буквари с толкованием заповедей Божиих, распределяя оные умеренно, дабы приходящие в церковь Божию, готовлющиеся к исповеди и св. таин причастию люди, слыша заповеди Божии и осмотрясь в своей совести, лучше могли ко истинному покаянию себя приготовить” (233).

Тот же указ отмечал некомпетентность многих священников, полную неспособность исполнить возложенную на них высокую духовную миссию: “понеже духовной консистории известно учинилося, что многие священники <…> людей, приходящих в церковь в великий пост, не учат, но и сами, когда в заповедях Божиих вопрошения бывают, то на то и ответствовать не могут, а следовательно, и порученных им в паству простолюдников научить недействительны” (233).

Выяснилось, что пастыри зачастую проявляют не только равнодушие к воспитанию паствы в христианском духе, но и невежество, незнание основных вопросов Священного Писания. Вот почему Пётр I и Синод в своём указе вынуждены были “всем священникам накрепко приказать, (чтобы) они не точию в великий пост и во все воскресения и праздничные дни по литургии по одной заповеди с толкованием в приходских церквах вычитывали, да и сами иереи, как ныне известно, что в запросах о заповедях Божиих бывают безответны, (оныя) изучили бы” (234). В церковной жизни XVIII столетия складывалась парадоксальная, по-лесковски трагикомическая ситуация “смех и горе”: духовным законоучителям предписывалось прежде самим хорошенько выучить то, чему они были обязаны и призваны обучать.

О строго-взыскательном отношении к учителю-проповеднику со стороны окружающих говорит Апостол Иаков: “Братия мои! не многие делайтесь учителями, зная, что мы подвергнемся большему осуждению” (Иак. 3: 1). Господь призывает не уподобляться книжникам и фарисеям, любящим, “чтобы люди звали их “учитель! учитель!” А вы не называйтесь учителями, ибо один у вас Учитель – Христос”(Мф. 23: 7 – 8), и “Ученик не бывает выше своего учителя; но и, усовершенствовавшись, будет всякий, как учитель его” (Лк. 6: 40). Потому и необходимо непрестанное попечение пастырей о поддержании их высокого духовного звания, однако немногие из них об этом заботятся.

Согласно остроумному замечанию писателя, “мастеров метать в глаза историю много” , однако необходимо прикладывать усилия к изменению ситуации в настоящем. “Не изменилось это положение и до самых недавних дней” (234), – констатирует Лесков. “Недействительность” пастырей проявилась, например, в том, что “возник вопрос о дозволении учителям из мирян обучать детей закону Божию в тех сельских школах, где священники не хотят или не могут этим заниматься” (234). Писатель приводит статистические данные министерства народного просвещения, показывающие, что “у нас теперь закон Божий вовсе не преподаётся в 20% школ. Отсюда явствует, что “заповеди”, в которых изложены все предписания благочестивой нравственности, и теперь не читаются ни в церквах, как этого требовал Пётр Великий, ни в пятой доле школ, где это было бы очень кстати и у места” (234).

Такое же положение дел освещается в статье Лескова с полемическим заглавием “Безбожные школы в России” (1881): «“Безбожными школами” меткий в своих характерных выражениях народ прозвал те первоначальные школы, где нет преподавания Священной истории и вообще так называемого Закона Божия. Их у нас много и именно целая пятая часть » .

В этом вопросе автор статьи не может согласиться с установками Синода, который не в состоянии обеспечить все школы законоучителями из духовенства и в то же время запрещает светским учителям преподавать уроки Священной истории. “Жаль наших православных” , – с болью пишет Лесков, – “на практике учителя и учительницы во многих местах, чтобы не огорчать крестьян “безбожием”, потаённо и контрабандою, на свой страх учат детей Закону Божию без вознаграждения и без дозволения… .

Но если в остальных школах Закон Божий и преподаётся, то делается это зачастую неумело и бездарно.

Такая ситуация не может оставить Лескова невозмутимым наблюдателем. Встревоженный и негодующий, писатель словно бьёт в набат: “Мы решительно недоумеваем: как можно оставлять в таком положении это важнейшее дело!” ; “мы не в силах молчать о том, что эти господа нам устроили” .

В одной из статей цикла “Чудеса и знамения. Наблюдения, опыты и заметки” (1878)в журнале “Церковно-общественный вестник” Лесков делится размышлениями, вызванными “искусством современных преподавателей Закона Божия”. По убеждению писателя, “это самый живой, самый приятный и необходимый предмет школьной программы” (3). Однако “неумелые законоучители” “почти повсеместно” обратили его “в мучительную докуку”, подвергая детей “напрасным мукам”.

Ревностным, неравнодушным отношением к вопросам веры и “благочестивой нравственности” продиктована высокая требовательность писателя к тем, кому доверено воспитание юных душ: “мы не хотим и не можем оставить своих детей без религии, которую делают им неприятною и противною различные “начатки” и “кончатки”, выдуманные с целью упразднить изучение Слова Божия в его простой и всякому доступной форме” (3).

Лесков пишет это с большим знанием дела, опираясь на собственный личный опыт. Чрезвычайно важно сделанное в “были из недавних воспоминаний” “Владычный суд” следующее автобиографическое признание: “Я вырос в своей родной дворянской семье, в г. Орле, при отце, человеке очень умном, начитанном и знатоке богословия, и при матери, очень богобоязненной и богомольной; научился я религии у лучшего и в своё время известнейшего из законоучителей о. Евфимия Андреевича Остромысленского <…> я был таким, каким я был, обучаясь православно мыслить от моего родного отца и от моего превосходного законоучителя – который до сих пор, слава Богу, жив и здоров. (Да примет он издали отсюда мною посылаемый ему низкий поклон). Словом: никого из нас нельзя было заподозрить ни в малейшем недоброжелательстве Церкви” (6, 125).

В единственном известном письме к Лескову отец Евфимий благодарит своего бывшего ученика за посланное приветствие; сообщает, что за 50 лет преподавательской деятельности у него накопилось много материалов, которые могут быть полезны для дела религиозного воспитания.

Не случайно Лесков столь принципиален, когда поднимает вопрос о духовно-нравственном формировании молодого поколения в цикле статей “Чудеса и знамения” : “Мы хотим, мы просим, но мы в праве и требовать , чтобы нам в наших детях сберегли веру, которую мы посевали в них с колыбелей, как посевали её в нас отцы наши. Мы в этом случае не можем уступить никому, ничего , ни на один волос” (3).

О преподавании слова Божия детям писатель говорит с пламенной заинтересованностью – как о важнейшем деле, которое “необходимо развивать и совершенствовать” (“О преподавании Закона Божия в народных школах” – 1880).

Лесков утверждает, что религиозное чувство – живое, пытливое, развивающееся и развивающее. В рассказе о праведниках “Кадетский монастырь” (1880) отец архимандрит – именно тот талантливый преподаватель Закона Божия, о нехватке которых столь горячо писал Лесков в публицистическом цикле “Чудеса и знамения”. Рассказ содержит такое же лирическое, глубоко прочувствованное автобиографическое признание Лескова в его любви к отеческой вере и искреннюю благодарность своему “превосходному законоучителю”: “Мне теперь думается, да и прежде в жизни, когда приходилось слушать легкомысленный отзыв о религии, что она будто скучна и бесполезна, – я всегда думал:“Вздор мелете, милашки: это вы говорите только оттого, что на мастера не попали, который бы вас заинтересовал и раскрыл вам эту поэзию вечной правды и неумирающей жизни ”. А сам сейчас думаю о том последнем архимандрите нашего корпуса, который навеки меня облагодетельствовал, образовав моё религиозное чувство <выделено мной – А.Н.С.>” (6, 342).

Показательна следующая самохарактеристика писателя: “Я не враг Церкви, а её друг, или более: я покорный и преданный её сын и уверенный православный” (10, 329).

Хотя Лесков и назвал себя “покорным” сыном Церкви, ему не всегда удавалось оставаться таким – брал своё кипучий характер писателя, требующий, как он сам сознавал, “самообуздания”. Но в любом случае писатель не был слепым сыном Церкви и ясно видел её нестроения. Лескову были хорошо известны факты о недостатках некоторых “из духовенных”, которые нередко взимали непомерную мзду с прихожан, грешили пьянством, леностью и другими пороками, держали подобострастный тон с властями.

В статье “Патриаршие повадки” (1877) писатель пересказывает красноречивую сцену из сочинения епископа Софонии “Современный быт и литургия христиан инославных, иаковитов и несториан” (СПб., 1876). В данном эпизоде турецкий султан удержал двух патриархов, «хотевших в полном облачении сделать ему <…> приветствие с земным поклоном , сказав им:

– В эту минуту я простой смертный, а вы служители Аллаха <…>

турок был пристыжен их низкопоклонством и вынужден напомнить им, что он человек, а не Бог, и что им, служителям Аллаха, недостойно падать к ногам султана да ещё “в полном облачении”» .

Размышляя в цикле статей “Чудеса и знамения” о “русском религиозном шатании, которое готово искать утверждения в вере даже у спиритских медиумов” (3), Лесков возлагает ответственность на православных священников, нашедших оправдание своей бездеятельности в том, что официальная религия находится под покровительством закона и государства. О цели своего освещения церковной темы писатель выразился недвусмысленно: «я не хочу её <Церковь – А.Н.С.> опорочить; я ей желаю честного прогресса от коснения, в которое она впала, задавленная государственностью, но в новом колене слуг алтаря я не вижу “попов великих”» (10, 329).

В тоне горькой иронии отзывается писатель о лености духовных пастырей, от которых сама современная ситуация, названная Лесковым “временем шутовства, всяких юродств и кривляний” (5, 73), требует активной проповеднической работы, духовного подвижничества.

Однако “ужасно всё это хлопотно для наших духовных отцов, особенно в такое молитвенное время! Привыкнув считать себя под особым попечением и охраною санкционировавшей права их полиции, они, конечно, никак не ожидали этакой напасти со стороны религиозного возбуждения, которое нивесть откуда явилось и в котором они поистине нимало не виноваты” (5).

Писатель, свершая своё апостольское служение, увещевает и призывает церковнослужителей, “отрясши сон с очей своих”, заняться “духовным деланием”: “Под лежачие камни нигде вода не течёт” (5). Вслед за “Великопостным указом” Петра Великого Лесков повторяет то, что до сих пор не было исполнено духовенством: «надо за каждою воскресною службой объяснять народу Писание и “давать пример от доброго жития”» (5).

А примеры такие не оскудевают в жизни Православной Церкви, и писатель отмечает их особенно бережно.

Благоуветливые образы русских служителей Православной Церкви, воссозданные Лесковым, – его лучший ответ тем, кто задавался вопросом: “Или их нет – таких добрых священников? ” (10, 243). В статье <О рассказах и повестях А.Ф. Погосского> (1877) писатель высказался на этот счёт прямолинейно: “Кто будет так нагл, чтобы утверждать это, тот скажет неправду. Если их и немного, то они всё-таки есть, только может быть:

Этим соколам
Крылья связаны,
И пути-то им
Все завязаны…” (10, 243).

Болезненная реальность не помешала Лескову создать образ идеального пастыря, не нарушая при этом правдоподобия. “Простой, добрый священник, – отмечал писатель, – <…> живёт, служит, знакомится с людьми в живых с ними сношениях и не только узнаёт весь свой приход, но делается другом прихожан и часто врачом их совести, примирителем и судьёю. Конечно, не часто так бывает, но никак нельзя отрицать, что такие примеры есть” (10, 202).

С восхищением пишет Лесков, например, о героях своего очерка “Священники-врачи и казнохранители” (1883), которые “соблюли и требование сердца, и завет любви христианской” , и проявили истинное душевное благородство и бессребреничество. Когда говорят об известной “жадности священников” (7, 209), – замечает Лесков в “отрывках из юношеских воспоминаний“Печерские антики” (1882), – на память приходит наиболее бескорыстный человек – священник Ефим Ботвиновский.

В упомянутом выше очерке “О сводных браках и других немощах” с чувством особенной деликатной любви создает писатель целый рассказ о знакомом ему праведном иеромонахе: “Старец же Иона, да простит мне эту нескромность и да не осудит меня за то, что я говорю о нём” (75). Лесков подробно описывает жизнь и деятельность старца, его поучения “в духе добра и истины” , в том числе и приходским священникам: “живите так, чтобы знать каждого прихожанина <…> Учите их тут у себя на дому слову Божию и добродетели терпеливо, неленостно и просто <…> и станете пастырями” (74).

Эти простые задушевные наставления направлены также против помпезности, отстранённости духовных пастырей от своей паствы.

Так, не прошло для Лескова незамеченным возмутившее его в книге Ф.В. Ливанова “Жизнь сельского священника. Бытовая хроника из жизни духовенства” (1877) упоминание об архимандрите, который “во время одного пожара, забывши свой сан, явился на пожарище простым христианином ” (sic!). Почему архимандрит может явиться “простым христианином”, только “забывши свой сан”?..” (10, 195), – задаётся справедливым вопросом Лесков в “критическом этюде”Карикатурный идеал. Утопия из церковно-бытовой жизни» (1877).

В цикле “Мелочи архиерейской жизни (картинки с натуры)” (1878 – 1880) писатель развенчивает предубеждение, будто “православные любят пышное велелепие своих духовных владык” (6, 447). Напротив: “Мертвящая пышность наших архиереев, с тех пор как они стали считать её принадлежностию своего сана, не создала им народного почтения. <…> Русский народ любит глядеть на пышность, но уважает простоту <подчёркнуто мной; курсив Лескова – А. Н.-С.)” (6, 448).

Что до любителей “благолепия в велелепии” (6, 466) вроде господ N. и Z., то они в своём утрированном благочестии зачастую доходят до абсурда. Господа N. и Z. перекорялись относительно того, достойны ли они “идти под владычным зонтиком ”, пока архиепископ не охладил их назойливого пустосвятства: “Что за святыня, взаправду, в моём зонтике? ” (6, 471).

Иногда ханжество скатывается до бесчеловечности. Так, господин N. хотел, но «не мог умолить Провидение, чтобы все женатые сыновья и замужние дочери <…> овдовели и ушли в монастырь, куда он сам очень желал уйти, чтобы там “помириться с Богом”» (6, 469). Измученные бессмысленным святошеством помещика своего села священнослужители, каламбуря, называли ежедневное служение “бесчеловечным”, оттого что “при нём не присутствовало ни одного человека ” (6, 466 – 467).

Вновь поступивший в город П<ермь> преосвященный Н-т <Неофит> привёл в недоумение и разочаровал пылкого поклонника византийской пышности до того, что тот был готов усмотреть в действиях церковного иерарха “разорение отеческого обычая” и даже “владычный нигилизм” (6, 472).

Готовивший торжественный приём архиепископу и его свите “добрый православист” оказался в смешном положении, когда владыка, отвергающий навязываемую ему высокопарность, противопоставил напыщенности и помпезности простоту человеческих отношений. Он даже пожелал половить в местном пруду карасей: “Старинная работка – апостольская! Надо быть ближе к природе – она успокаивает. Иисус Христос всё моря да горки любил да при озерцах сиживал. Хорошо над водою думать” (6, 474). Неофит напутствует: “Меня помнить нечего: умру – одним монахом поменеет, и только. А вы помните Того, Кто велел, чтобы все мы любили друг друга” (6, 479).

Лесков представил впечатляющую зарисовку встречи преосвященного владыки В<арлаама> с духовенством и недуховными людьми, в поведении которых обличены отталкивающие черты бездумного фанатичного поклонения и крайнего раболепия: “особенно замечательны были две бабы. Одна из этих православных христианок всё подстилала под святителем полотенце, на которое тот и наступал для её удовольствия, а другая была ещё благочестивее и норовила сама лечь перед ним на дорогу, – вероятно, с тем, чтобы святитель по самой по ней прошёлся, но он ей этого удовольствия не сделал” (6, 420).

Подобным же пустосвятством отличаются и дворянки. Праздные дамы назойливо напрашивались для особенного благословения в то время, когда владыка Иоанн Смоленский был занят важным трудом – трудился за рабочим столом, “на котором, вероятно, написаны многие из его вдохновенных и глубоких сочинений” (6, 433), – с уважением замечает автор. Безотвязным посетительницам, пришедшим для домашней беседы , Иоанн приказал выслать два номера журнала Аскоченского “Домашняя беседа”: “Смоленские дамы, докучавшие епископу, так сказать, по ханжеской рутине , встретили твёрдый отпор” (6, 434).

Лесков с большой симпатией отзывается об этой способности святителя “отстранить с твёрдостию мертвящую рутину и отдать должное живому вдохновению”. И если в глазах “ханжей и пустосвятов”, докучающих архиереям, Иоанн Смоленский прослыл “нелюдимым и даже грубым”, то “люди, знавшие его ближе, – замечает писатель, – полны наилучших воспоминаний о приятности его прямого характера, простоты обхождения, смелого и глубокого ума и настоящей христианской свободы мнений” (6, 434).

Одна из сквозных тем этого цикла рассказов, проходящая через целый ряд “картинок с натуры”, – назревшая необходимость для тех, “кто первенствует в Церкви”, отказаться от атрибутов помпезного величия, “престижей”, “какого-то русско-татарского кочевряженья” (6, 438). По суждению Лескова, таково веление времени, диктуемое законами жизни: “Русь хочет устраиваться, а не великатиться , и изменить её настроение в противоположном духе невозможно ” (6, 439). Писатель с воодушевлением отмечает, что “наши лучшие архиереи этого хотят. Откидывая насильственно к ним привитой и никогда им не шедший византийский этикет, они сами хотят опроститься по-русски и стать людьми народными, с которыми по крайней мере отраднее будет ждать каких-либо настоящих мер, способных утолить нашу религиозную истому и возвратить изнемогшей вере русских людей дух животворящий ” (6, 439).

Лесков надеется, что в этом случае связи между православными христианами и высшими церковными иерархами утратят свой во многом формализованный характер, наполнятся новым содержанием в живой практике веры: “начались бы другие отношения – не чета нынешним, оканчивающимся раздачей благословений. <…> ходя меж людьми <архиереи – А. Н.-С.>, может быть, кого-нибудь чему-нибудь доброму бы научили, и воздержали бы, и посоветовали” (6, 445).

Полемизируя с оппонентами, усмотревшими в “Мелочах архиерейской жизни”“влияние протестантского духа” (6, 539), Лесков в очерке Архиерейские объезды (1879) не согласился с “этим странным и неуместным замечанием”: “я хотел бы сказать по крайней мере, сколько несправедливого и прискорбного за­ключатся в той неосторожности, с какою наши охотники до важности и пышности уступают протестантам такое прекрасное свойство, как простота <…> Мне пишут: “хорошо ли, если наши архиереи, объезжая приходы, будут трястись в тарантаси­ках да кибиточках <…> тогда как католические епископы будут кататься шестернями” и т.п. Там мешал протестантизм, здесь – католичество… Я ничего не могу отвечать на этот трудный вопрос, но я никак не думал, чтобы нам был очень важен пример католических епископов! Как бы они ни катались, им свой путь, а нашим своя до­рога <выделено мной. А.Н.-С.> ” (6, 539 – 540).

Протестантскую ересь, во главе которой стоят “особливые вероучители, имущие образ благо­честия, силы же его отвергшиеся, поныряющие в домы и пле­няющие женщин, всегда учащася и николи же в разум истины приити могущия” (2 Тим. 3, 5 – 7) xi Дата публикации: 14.05.2013


План

Введение 3

Праведнические темы в произведениях Лескова Н.С. 4

Праведнические темы в произведениях Солженицына А.И. 17

Заключение 32

Библиографический список 33

Введение

Путь к искусству лежал через постижение многоплановых отношений

людей, духовной атмосферы времени. И там, где конкретные явления как-то увязывались с этими проблемами, рождалось живое слово, яркий образ. Писатели стремились к творческому преображению мира. И путь к подлинному бытию лежал через самоуглубление художника. Таким образом, именно через самоуглубление художника создается новый образ, отражающий действительную реальность. И в этих образах отражается характер человека. На мой взгляд, проблема праведничества является очень важной и интересной, поскольку на протяжении многих лет она волновала умы многих писателей и ученых. Тема моего реферата весьма необычна. Праведнические темы в произведениях Лескова Н.С. и Солженицына А.И. Эта тема не достаточно широко описана в русской литературе, хотя такое писатели как Лесков и Солженицын обращался к поискам примеров праведной жизни народа. Я хочу проанализировать несколько произведений. В реферате будет рассмотрено несколько произведений, их анализ и критические статьи на эти произведения. В моем реферате я попытаюсь выразить свои мысли и соображения по поводу этой темы.

Праведнические темы в произведениях Лескова Н.С.

Имя Лескова хотя и известно современному читателю, но истинного представления о масштабах его творчества он, как правило, не имеет. На слуху очень небольшое количество произведений писателя: "Соборяне", "Леди Макбет Мценского уезда", "Левша", "Тупейный художник", "Очарованный странник", "Запечатлённый ангел", "Человек на часах", да ещё антинигилистические романы. "Некуда" и "На ножах". А между тем Лесков оставил огромное наследство – и художественное, и публицистическое. Активное овладение им сейчас особенно важно, потому что творчество Лескова необыкновенно созвучно нашему времени. Шестидесятые годы XIX века, когда Лесков вошёл в литературу, во многом напоминают тот период истории, который мы переживаем сейчас. Это было время радикальных экономических и социальных реформ, время, когда в России впервые появилась гласность. В центре внимания стояли крестьянский вопрос, проблема освобождения личности, защита её прав от посягательств государственного бюрократического аппарата и набирающего силу капитала, борьба за экономическую свободу. Через полтора столетия мы фактически опять оказались перед теми же проблемами, поэтому так важно воспользоваться опытом мудрого и практичного человека, знавшего Россию вширь и вглубь.

Сейчас мы уже научились ценить Лескова-художника, но всё ещё недооцениваем его как мыслителя. Как и Достоевский, он оказался писателем-пророком. Разница между ними в том, что Достоевский в своих пророчествах о будущем опирался на настоящее, в нём видел ростки будущего и прозревал, во что они разовьются. А Лесков в определении тенденции русской жизни опирался на прошлое России, на устойчивые и неизменные в течение длительного времени национально-исторические основы жизни. Он выделял в русской жизни такие черты, которые сохраняют живучесть при всех социальных ломках и исторических изменениях. Поэтому наблюдения Лескова над бытом, государственными и общественными установлениями русской жизни кажутся сейчас необыкновенно актуальными. Среди устойчивых бед русской общественной жизни Лесков называл бесхозяйственность, засилье бюрократии, протекционизм, взяточничество, неспособность людей, стоящих у власти, справляться со своими обязанностями, беззаконие, пренебрежение правами личности. По его мнению, для успешной борьбы с этими язвами русской жизни "России нужно и важно более всего знание, самопознание и самосознание". Считая, что страна, как и человек, проходит разные возрастные стадии развития, он приравнивал Россию к даровитому юноше, который ещё может взяться за ум.

Ни один русский писатель не уделял такого большого внимания проблеме национального характера, как Лесков. Он многосторонне описал русский национальный характер и попутно сделал очень интересные и тонкие зарисовки национального характера немцев, французов, англичан, поляков, евреев, украинцев, татар. Сейчас, в эпоху обострения межнациональных отношений, творчество Лескова, проповедовавшего национальную и религиозную терпимость, видевшего прелесть жизни в ярких красках национального быта, различных национальных укладов, обычаев, характеров, очень актуально.
Лесков, несомненно, был одним из самых интересных религиозных умов в русской литературе второй половины XIX века. В его творчестве, как и в творчестве Л. Толстого и Достоевского, отразились напряжённые нравственные поиски русского человека в период кризиса христианской идеологии, вызванного крушением основ феодализма. Лесков – писатель-моралист и проповедник, этим он очень близок Толстому и Достоевскому. Но для его нравственных требований не характерен максимализм. Они больше приспособлены к возможностям среднего человека, не аскета и не героя. Интерес Лескова к позитивным началам русской жизни поразительно стабилен: герои праведнического склада нередко встречаются в самых первых и последних произведениях Лескова. Порой они оказываются на периферии повествования («Мелочи архиерейской жизни», «Заметки неизвестного»), чаще являются главными героями (старец Герасим, совестливый Данила, Несмертельный Голован, однодум Рыжов, протопоп Туброзов и др.), но присутствуют всегда. В нашем поле зрения будут созданный в 1870-е годы цикл рассказов о праведниках, а также хроники «Соборяне» и «Захудалый род», где интересующая нас тема разработана с наибольшей полнотой. Нас интересует, как лесковская концепция праведничества соотносится со старческой традицией. Можно ли говорить о преемственности явлений, можно ли считать праведника Лескова (праведнический тип, созданный им) старцем (старческим типом)? Как известно, старчество – это церковный институт, определяющий отношения учителя и ученика в деле духовного совершенствования. Он основан на духовном руководстве учителя учеником, принципом которого являются отношения взаимной аскезы, практики душеводительства и послушания. Старец – это опытный монах, а ученик – новоначальный инок, берущий на себя крест подвижничества и долгое время нуждающийся в его руководстве. Идеал старческого руководства – совершенное послушание ученика своему старцу.

Православное русское старчество генетически является продолжением старчества древневосточного, однако сносно, и пошел я искать праведных…» . Таким образом, он предпринял попытку создать яркие, колоритные характеры, которые есть в реальности, более того – являются устоем земли и могут укрепить веру его современников в русского человека и в будущее России. Подобно Л. Толстому, Лесков создавал своего рода нравственную азбуку, противопоставляя противоречивой современности устои, выработанные многовековым укладом народной жизни. Своих идеальных героев он называл «праведниками», ибо поступали они, как и древние святые подвижники, во всем по «по закону божьему» и жили по правде. Главное, что определяет их поведение в жизни, – служение живому делу. Ежедневно его герои совершают незаметный подвиг доброго участия и помощи ближнему. Смысл жизни лесковские праведники видят в деятельной нравственности: им просто необходимо творить добро, иначе они не чувствуют себя людьми. Приобрело отличительные черты, обусловленные, вероятно, своеобразием русской ментальности и культурно-историческими запросами более поздних эпох. В первую очередь русское старчество народно , основной дар русского старца – «умение духовно говорить с народом». Тип русского старца-народолюбца является русским историческим типом и идеалом, эта точка зрения является общепринятой в отечественной религиозной философии (позиции С. Булгакова, В. Экземплярского, В. Котельникова и др.). Вторая половина XIX века явилась временем расцвета старческой традиции, и именно в это время Н.С. Лесков обращается к образу русского праведника. Галерея лесковских праведников создавалась в 70 – 90-е годы. Какова же праведническая концепция Лескова? Поиск «сердец… потеплее и душ поучастливее» привел писателя к созданию праведных легендарных образов..С.Лесков так объяснял свой выбор: «Неужто в самом деле ни в моей, ни в его и ни в чьей иной русской душе не видать ничего кроме дряни?… Как же устоять целой земле с одной дрянью, которая живет в моей и твоей душе…Мне было несносно, и пошел я искать праведных…» 1 . Таким образом, он предпринял попытку создать яркие, колоритные характеры, которые есть в реальности, более того – являются устоем земли и могут укрепить веру его современников в русского человека и в будущее России. Подобно Л. Толстому, Лесков создавал своего рода нравственную азбуку, противопоставляя противоречивой современности устои, выработанные многовековым укладом народной жизни. Лесков подчеркивал: «Сила моего таланта в положительных типах. Я дал читателю положительные типы русских людей» 2 . Писатель искал в самой действительности «то небольшое число трех праведных», без которых «нет граду стояния». По его мнению, они «у нас не перевелись, да и не переведутся… Их только не замечают, а если присмотреться - они есть». Своих идеальных героев он называл «праведниками», ибо поступали они, как и древние святые подвижники, во всем по «по закону божьему» и жили по правде. Главное, что определяет их поведение в жизни, – служение живому делу. Ежедневно его герои совершают незаметный подвиг доброго участия и помощи ближнему. Смысл жизни лесковские праведники видят в деятельной нравственности: им просто необходимо творить добро, иначе они не чувствуют себя людьми. Как неоднократно отмечалось, источником духовных сил героев Лескова является национальная почва. Национальный святорусский уклад бытия с его воззрениями и обычаями – это для лесковских героев единственно приемлемый образ жизни. «Мой герой жаждет единодушия с отечеством, он убежден в благости этого бытия, видя в его основе миропорядок, который подобает беречь как святыню» 3 . Глубинная сущность русской жизни – это одновременно и сущность лесковского героя. Отделение человеком самого себя от данного миропорядка, тем более противопоставление ему своего «Я» для писателя немыслимы.

Известно, что часть рассказов из праведнического цикла основывается на житийных сюжетах и представляет собой своеобразную художественную стилизацию с авторскими развитием сюжета, детализацией и композицией («Лев старца Герасима», «Совестливый Данила», «Дровосек», «Гора»). В наши задачи не входит анализ диалога праведнического цикла Лескова с агиографической традицией, однако важно обозначить сам факт использования писателем именно житийных источников. Истинное христианство и официальная церковь клириков – понятия для Лескова не тождественные. В 1871 году он писал: «Я не враг церкви, а ее друг, или более: я покорный и преданный ее сын, и уверенный православный – я не хочу ее опорочить; я ей желаю честного прогресса от коснения, в которое она впала, задавленная государственностью. Подчиненная государству церковь утратила свою духовную свободу. Милосердие, кроткое и доброе отношение получают характер внешнего долга, предписанного законом в качестве средства угодить грозному Владыке» 4 .

Имея одним из источников агиографическое наследие, писатель находил праведников и в живой народной среде, потому что нравственные начала, способствующие совершенствованию человека и общества, видел именно в народе, а формирование русского национального характера и самую идею праведности Лесков связывал с христианством. Народ хранит тот живой дух веры», без которого христианство теряет жизненность и становится абстракцией. Христианство, по Лескову, «это мировоззрение плюс этические нормы поведения в быту, в жизни… Христианство требует не одного христианского мировоззрения, а еще действий. Без действий вера мертва» 5 . Поэтому его художественная проповедь любви, добра и участия основана на земных делах. В 1891 году Лесков скажет об этом со всей определенностью: «Мистику-то прочь, а «преломи и даждь» – вот в чем дело» 6 . Религия Лескова – это религия действия, религия добрых дел, выраженная в идее служения людям как важнейшей в христианстве. Движимый «братственной» любовью к людям Голован («Голован») с таким бесстрашием и самоотверженностью ухаживает за больными во время морового поветрия, что его поведение толкуется мистически, и он получает прозвище «несмертельный». Христианское миропонимание для Н.С. Лескова составляет, прежде всего, урок сугубо практической нравственности: проповедь непритязательно простых и обыденных дел. Праведники Лескова живут в миру и оказываются в полной мере вовлечены в паутину обычных житейских отношений, но именно в неблагоприятных жизненных обстоятельствах проявляется нравственная самобытность лесковских праведников, именно в миру они становятся праведниками. Совестливый Данила («Совестливый Данила»), находясь в плену, учит варваров христианской жизни, чем заслуживает уважение неверных, старец Герасим («Лев старца Герасима») отдает неимущим свое добро, ради согласия среди людей, а потом становится их советчиком. Это происходит оттого, что в сознании лесковского праведника идеальное мыслится реальным. Нравственные принципы есть должное, и поэтому неукоснительно выполняются, независимо от того, что являют собой окружающие (можно провести явную параллель со старцем Зосимой, который утверждал, что нужно следовать идеалу, «хотя бы даже и случилось так, что все на земле совратились»). Лесковский праведник свободен от царящих вокруг мнений и этим привлекателен. Этическая норма лесковских праведников – это независимо достойное служение, причем служение в миру (отец Кирияк отказывается насильно крестить язычников, совестливый Данила не принимает формальное прощение священников, а ищет истинное прощение среди людей). Отличительная черта лесковских праведников есть отказ от порывающей с миром практики уединенного самосовершенствования. Лесковским праведникам, как писал М.Горький, «совершенно некогда подумать о своем личном спасении – они непрерывно заботятся о спасении и утешении ближних» 7 . Потребность делать добро как всепоглощающее чувство, не оставляющее места заботам о себе самом, – мотив, звучащий у Лескова весьма настойчиво. Его героям присуща евангельская беззаботность о себе. Сущность праведничества заключена для писателя в строках «Запечатленного ангела» о Павме: «...кротко сияющий луч спокойно совершает то, что не в состоянии сделать свирепая буря». Герои Лескова порой уклоняются от борьбы даже в тех случаях, когда, казалось бы, надо отстаивать высокие нравственные принципы: они не ходят сеять и усугублять рознь. Туберозов в «Соборянах» избегает, насколько возможно, столкновений с Варнавой Препотенским, тогда как тот всячески изыскивает для них поводы.

Праведники Лескова ощущают жизнь как бесценный подарок, именно поэтому в их бытии отсутствует реакция обиды на жизнь. «Его кто как хочет обижай, он не обидится и своего достоинства не забудет», - говорит Рогожин о Червеве 8 . Его слова созвучны со словами Зосимы: «Любите все создания Божие, и целое, и каждую песчинку, каждый листик, каждый луч Божий любите. Любите животных, любите растения, любите всякую вещь» 9 . Для героев Лескова обидеться – значит забыть о своем достоинстве. Мудрость для них не в искании более заметного и достойного положения, а, напротив, в том, чтобы жить праведно, оставшись на своем месте. Самоотверженное добро и неукоснительное исполнение нравственного долга мыслятся писателем глубоко укорененными в народной жизни (хотя и недостаточно «закрепленными» социальным укладом). Человечески ценное формируется, по Лескову, в общей многовековой русской жизни. Основой представлений Лескова о нравственно совершенной личности послужили идеалы христианской этики, принципы которой ассоциировались у него с неписаными законами «практической нравственности» народа.

УчениеРассказ >> Литература и русский язык

Пляске, получает полное удовлетворение от произведенного возбуждения и не нуждается в... вредны, во первых, тем , что для произведения действия опьянения нужны... истину христианского мировоззрения замысел слишком гордый, безумный" (Н. С. Лескову от 14 ...

Дунаев М.М.
Вера в горниле сомнений

Глава XII.

Николай Семёнович Лесков (1831 - 1895)

Во второй половине XIX столетия разобщённость между людьми обозначилась весьма отчётливо. Это остро ощутил в середине века ещё Л.Толстой. Достоевский писал о том же с душевной тревогой: "Всяк за себя и только за себя и всякое общение между людьми единственно для себя" - вот нравственный принцип большинства теперешних людей, и даже не дурных людей, а, напротив, трудящихся, не убивающих, не ворующих" ("Дневник писателя" за март 1877 года).

Усиливается распадение общества на самозамкнутые индивидуальности. Это есть следствие ослабления личностного начала, когда ощущение утрачиваемой связи с Богом (которая является непременным свойством личности) возмещается внутри каждого сознанием собственной самоценности и самодостаточности.

Способы к одолению разобщённости были предложены столь различные, что их многообразие могло послужить лишь дальнейшему разделению. Социально мысливший Герцен видел спасение в укреплении общины, общинного мышления вообще (а Тургенев со скептической иронией его опровергал). В чём-то близок тому был Толстой, уповавший на роевую жизнь, а в итоге усмотревший верное средство к полной слиянности в полном отказе от личности (ибо не различал отчётливо личность и индивидуальность).

Слишком многие стремились объединиться через участие в некоем общем деле. Собственно, и для революционеров их дело было таким средством к коммунизации общества. Так понимал "общее дело", как дело революционное Чернышевский и его единомышленники. Иначе сознавал "философию общего дела" Н.Ф. Фёдоров, но стремился же именно к общности. Но все эти утопические упования мало могли помочь.

Возлагавших надежду на народное (то есть мужицкое) единство тоже ждало разочарование. Трезво взглянувший на крестьянство Г.Успенский ясно разглядел и там начатки распадения общинного мышления, общинного делания.

Проблема семьи также стала частным проявлением проблемы общечеловеческого единства. И те, кто искал пути к общности через укрепление семейного начала, уже ближе подбирались к верному ответу на вопрос, если понимали семью не как абстрактную "ячейку общества", но как малую Церковь.

Ибо вне Церкви поиск выхода из тупика безнадёжен, какими бы обманами, иллюзиями и миражами ни тешили себя ищущие. Болезнь можно лечить лишь воздействуя на причину её, а не увлекаясь устранением внешних симптомов. Причина же всего - греховная повреждённость человеческой природы.

Поэтому неизменно истинное общее дело у всех может быть одно: Литургия. Подлинное неслиянное единство - духовно созерцаемое в Пресвятой Троице - может быть осуществлено единственно в мистическом Теле Христове через восприятие единства благодати.

Вопрос о Церкви становился не только вневременным, судьбоносно значимым для человека (ибо вне Церкви нет спасения), для общества, но и злободневно насущным. Русская литература этот вопрос обозначила отчётливо, начиная с Гоголя и славянофилов. Этого вопроса не могли обойти ни Достоевский, ни Толстой, каждый по-своему на него отвечавшие. Первыми же, кто попытался осмыслить проблему бытия Церкви через изображение внутреннего бытового существования её, стали Мельников-Печерский и Лесков. Один сделал это опосредованно: отображая прежде всего жизнь староверов и сектантов, то есть антицеркви, через отрицание которой осмыслял истину; другой, не обойдя и этой темы, впервые в русской литературе предложил читателю описание жизни и быта духовного сословия, показал его изнутри и в том попытался высмотреть все, порою незаметные извне, проблемы церковной жизни в конкретности времени.

В середине 80-х годов Лесков писал: "Бог есть, но не такой, которого выдумала корысть и глупость. В этакого Бога если верить, то, конечно, лучше (умнее и благочестивее) - совсем не верить, но Бог Сократа, Диогена, Христа и Павла - "Он с нами и в нас", и Он близок и понятен, как автор актёру".

Бог, которого выдумала корысть и глупость, - это, надо догадываться, Бог в Православии. Такому Богу противопоставляется некое единое понимание Бога Диогеном и Христом, Сократом и апостолом Павлом. Предерзостно. Некорректно также сопоставление отношения творения к Творцу с отношениями актёра и автора пьесы. Здесь некоторое наложение лесковского своеобразия на известный по толстовству комплекс синкретических воззрений.

Некоторый мировоззренческий хаос, который мы встречаем в высказываниях Лескова, в его публицистике, в его художественном творчестве, определён в большой мере бессистемностью образования писателя. Лесков не завершил даже курса гимназии и был самоучкой, хоть и гениальным, но не знающим подлинной выучки и дисциплины овладения знаниями. В натуре Лескова во всём властвовала стихия, которая порой увлекала его слишком далеко, и в писательской, и в семейной, и в бытовой, и во всех прочих сферах жизни. Недаром он сам это состояние подвластности стихийным влечениям характеризовал так: "ведёт и корчит". Вело и корчило его часто и в религиозных исканиях.

Богатейший жизненный опыт помог начинающему писателю, когда он вынужден был добывать пером средства на жизнь. Правда, писать начал не с беллетристики, а с публицистических статей. "Пробою пера" сам он назвал появившиеся в "Отечественных записках" за апрель 1861 года "Очерки винокуренной промышленности. (Пензенская губерния)". Успех первых публикаций был продолжен. Перо оказалось бойким. Вскоре Лесков попробовал себя и как беллетрист. В марте-мае 1862 года появились первые, не вполне совершенные ещё рассказы Лескова - "Разбойник", "Погасшее дело", "В тарантасе".

После неприятностей со знаменитыми петербургскими пожарами в начале лета 1862 года, когда заметкой Лескова по этому поводу оказались недовольны как власти, так и либеральные круги (а это уже его судьба на долгие года - не угождать ни правым, ни левым), писатель осенью отъезжает в Европу. Он живёт весьма беспорядочно в Париже, весной 1863 года возвращается в Петербург и публикует повесть "Овцебык" - произведение, с которого началось его признание в большой литературе. Затем до декабря работает, подгоняемый мстительным чувством, над первым своим романом, антинигилистической сатирой "Некуда".

Одно из центральных стремлений во всём творчестве Лескова - отыскание в жизни и отображение в литературе различных проявлений типа праведника, существованием которого, по убеждённости писателя, только и может быть прочной и верной вся жизнь на земле.

Писатель убежден: не только "не стоит село без праведника", но без праведника жизнь невозможна вообще. Окончательно это идея пришла к Лескову в работе над рассказом "Однодум" (1879). Но подступ к теме ощущается и в ранних работах его. По сути, первым эскизом к образу праведника стал "Овцебык".

Василий Петрович Богословский, по прозвищу Овцебык, оригинальная фигура, каких немало ещё появится у Лескова. Душа его томится тем злом, какое он видит в мире.

Овцебык видит основу зла - в стяжании, в наличии богатства, собственности. "Сердце моё не терпит этой цивилизации, этой нобилизации, этой стерворизации". Неприятие у него имеет вполне определённую основу: "Про мытаря начал, да про Лазаря убогого, да вот кому в иглу пролезть можно, а кому нельзя..." Опирается он на евангельскую притчу о мытаре и фарисее (Лк. 18,10-14), об убогом Лазаре и богаче (Лк. 16,19-31), на слова Христа о трудности вхождения богатого в Царство Божие (Мф. 19,24). Верное же средство противления такому злу Овцебык видит в существовании особенных людей, знающих истину и жизнью подтверждающих такое знание. Слово праведник ещё не выговорено, но уже подразумевается: "Сезам, Сезам, кто знает, чем Сезам отпереть, - вот кто нужен! - заключил Овцебык и заколотил себя в грудь. - Мужа, дайте мужа нам, которого бы страсть не делала рабом, и его одного мы сохраним душе своей в святейших недрах".

Овцебык занят поиском праведных: "всё людей евангельских ищет". И никак не может отыскать - вот его главная беда. Он ищет и в монастырях, и у раскольников - тщетно. И в том хитрость авторская, что сам Овцебык такой "евангельский человек" и есть.

Однако по поведению, по всей манере мыслить, говорить, держаться с людьми Овцебык таков, что ужиться с ним трудно. Наберись подобных "праведников" в достатке - жизнь превратится в ад. Василий Петрович слишком примитивен и туп, ибо хотя всё в нём строится как будто по Евангелию (насколько в его силах), но Евангелие он толкует "на свой салтык", а умом он отчасти некрепок. Он из семинаристов, даже в Казанскую Духовную академию смог поступить, но не прижился, ибо его слишком узкому представлению о жизни она никак соответствовать не может. Всегда, и всюду он недоволен ею. Чуть что не по нему - он всё бросает и уходит. Чувства ответственности у него - нет. Помышляя о благе всего человечества, Овцебык не озаботился судьбой собственной матери и бросил её на попечение сторонних людей. Терпения и любви у него недостаёт, чтобы уживаться с людьми.

Да и причину зла он видит основную неверно: приверженность к сокровищам на земле не причина, а следствие той повреждённости грехом, какую человек прежде должен побороть в себе, а потом уж идти к людям. Смерть же Овцебыка, самоубийство, лишь подтверждает: греховной страсти в себе не было у него силы побороть, да не было и желания как будто, ибо не было понимания необходимости того. Конец подобных людей нередко трагичен: не умея справиться с реальностью жизни, слишком расходящейся с их идеальными требованиями, они добровольно уходят из неё.

"Некуда". Название романа слишком красноречивое. Мечутся, тычутся во все тупики слепые беспокойные человечки, жаждущие стать поводырями таких же слепых, как и они сами, а некуда им идти, некуда деться. Некуда привести тех, кого они намереваются вести за собою. Некуда. Забрели в окончательный тупик, и сами не сознают, что идти - некуда.

Характеристики "новых людей" совершенно однотипны по всему пространству этого романа. Лесков отнюдь не отрицает во многих наличие честных стремлений, но стремления эти гибли в общей массе той мерзости, какая преобладала в движении.

Общее дело, которое творят эти люди, не может не нести разрушения и гибели всего живого. Таким делом становится для нигилистов романа Дом Согласия, коммунальное сосуществование, реальным прообразом которого была Знаменская коммуна, организованная литератором Слепцовым и развалившаяся из-за нехватки подлинной близости, о которой так заботились эти прогрессисты. Знаменская коммуна была одним из тех лабораторных пробирочных экспериментов, неуспех которого предвещал крах любого опыта большего масштаба.

Тайная мечта этих деятелей была высказана одним из них откровенно: "Залить кровью Россию, перерезать всё, что к штанам карман пришило. Ну, пятьсот тысяч, ну, миллион, ну, пять миллионов... Ну что ж такое? Пять миллионов вырезать, зато пятьдесят пять останутся и будут счастливы".

А Иван Карамазов о слезинке ребёнка сокрушался... Тут реки крови вожделеются. Страшно то, что реальный ленинизм-троцкизм-маоизм превзошёл в своей практике и эти кровавые мечтания.

Конечно, для человека конца XX века в действиях и планах персонажей романа Лескова нет ничего необычного: всё давно знакомо не только по литературе. Но для своего времени тут была новизна, большинством неприемлемая. У многих искренних идеалистов недоставало фантазии, чтобы принять зарождающуюся бесовщину за реальность.

Лесков коснулся проблемы своеволия, ибо на своеволии и зиждется весь нигилистский тип мышления и поведения. В самом начале романа пророчески звучат слова матери-игуменьи Агнии, предупреждающей племянницу, Лизу Бахареву, одну из носителей идеи прогресса: "Не станешь признавать над собой одной воли, одного голоса, придётся узнать их над собою несколько, и далеко не столь искренних и честных".

Лиза на это только и сумела возразить тем пошлым шаблонным образом, каким лишь и отвечают в случае несогласия натуры ограниченные: "Вы отстали от современного образа мыслей".

Не случайно поучает Лизу именно игуменья: в её словах церковная мудрость. Своеволие (ранее уже приходилось говорить об этом - с опорой на святоотеческое предание) есть не иное что, как рабство у чужой воли, лукаво подчиняющей себе неразумное самоуправство. Неволя овладевает и отдельным человеком, и всем движением.

А самым важным в романе становится некий мимоходный диалог, в котором как в фокусе стягиваются силовые линии всего повествования:

"Белоярцев, подойдя к окну, с неудовольствием крикнул:

Чей это образ тут на виду стоит?

Моя, сударь, моя икона, - отозвалась вошедшая за Лизиным платком Абрамовна.

Так уберите её, - нервно отвечал Белоярцев.

Няня молча подошла к окну, перекрестясь взяла икону и, вынося её из залы, вполголоса произнесла:

Видно, мутит тебя лик-то Спасов, - не стерпишь". Почти за десять лет до Достоевского Лесков высветил несомненную бесовскую природу всего движения.

Писатель встал поперёк "прогресса", адепты которого ему того простить не могли. С этими господами в конфликт лучше было не вступать. Ядовитый Лесков, однако, их представил в слишком непрезентабельном виде, за что и поплатился.

Князь Вяземский знал, что говорил: "Свободной мысли коноводы восточным деспотам сродни. Кого они опалой давят, того и ты за них лягни".

Долго спустя Лесков "с неослабевающей болью в сердце" писал:

"Двадцать лет кряду... гнусное оклеветание нёс я, и оно мне испортило немногое - только одну жизнь... Кто в литературном мире не знал и, может быть, не повторял этого, и я ряды лет лишён был даже возможности работать... И всё это по поводу одного романа "Некуда", где просто срисована картина развития борьбы социалистических идей с идеями старого порядка. Там не было ни лжи, ни тенденциозных выдумок, а просто фотографический отпечаток того, что происходило".

А он всё-таки пророчески смотрел в даль времени, и прорицал:

"Мутоврят народ тот туда, тот сюда, а сами, ей-право, великое слово тебе говорю, дороги никуда не знают... Всё будут кружиться, и всё сесть будет некуда".

Вскоре Лесков создаёт второй антинигилистический роман - "На ножах" (1870-1871), ещё более злую и пророческую сатиру.

Тут все между собою - "на ножах". Если и заведётся какое-то общее дельце, так в подоплёке его - скрытая вражда и намерение обмануть друг друга.

Сильный начинает пожирать слабого. Этот натуральный принцип они сами же для себя, со ссылкой непременной на Дарвина, возвели в высший закон, даже гордясь при том своей прогрессивностью и научной новизной исповедуемых теорий общественного бытия. "Глотай других, или иначе тебя самого проглотят другие - вывод, кажется, верный", - откровенно звучит в одном из разговоров бывших нигилистов, не утративших, впрочем, вкуса к прежнему образу мыслей, но прилагающих его теперь к своей эгоистически-корыстной суете.

Жестокость "научно-естественного" этого принципа они не просто весьма и весьма последовательно проводят, но и обретают в нем моральную опору, сумев отвергнуть последние возражения совести, которую они успешно задавили в себе самих. Превратившись из революционеров (хотя бы пребывавших в стадии революционных намерений) в простых уголовников, эти люди вовсе не изменили себе. Революция возрастает во многом на уголовщине и насыщается ею, как бы ни были высоки и субъективно честны идеалы иных её вдохновителей и идеологов.

Комментируя происходящее "обновление", Лесков опирается на новозаветную мудрость, хотя и не вполне точно, но близко цитируя текст Писания:

"Всё это шло быстро, с наглостию почти изумительною, и последняя вещь становилась действительно горше первой".

Первоисточником для Лескова были, вернее всего, слова Спасителя:

"Когда нечистый дух выйдет из человека, то ходит по безводным местам, ища покоя, и не находит; тогда говорит: возвращусь в дом мой, откуда я вышел. И пришед находит его незанятым, выметенным и убранным; тогда идет и берет с собою семь других духов, злейших себя, и вошедши живут там; и бывает для человека того последнее хуже первого. Так будет и с этим злым родом" (Мф. 12,43-45).

Но близкая мудрость, в несколько ином варианте, содержится во Втором соборном послании апостола Петра:

"Это - безводные источники, облака и мглы, гонимые бурею: им приготовлен мрак вечной тьмы. Ибо, произнося надутое пустословие, они уловляют в плотские похоти и разврат тех, которые едва отстали от находящихся в заблуждении; обещают им свободу, будучи сами рабы тления; ибо, кто кем побежден, тот тому и раб. Ибо, если, избегши скверн мира через познание Господа и Спасителя нашего Иисуса Христа, опять запутываются в них и побеждаются ими, то последнее бывает для таковых хуже первого" (2Пет. 2,17-20).

И через один, и через другой тексты полно раскрывается эволюция нигилистического движения и бесовская, тёмная его сущность.

Одним из питательных начал для подобного соблазна стала нелюбовь этих людей к России, а она преимущественно основана на типе их примитивного мировидения, на эмоциональной неспособности воспринять в себя многообразие мира Божия.

Вообще к русскому началу "новые люди" испытывают ненависть. "Я бы лучше всех этих с русским направлением передушила", - заявляет энтузиастка Ванскок. Русским направлением называли в то время славянофильство. Ненависть к России раскрывается таким образом как неприятие Православия прежде всего. Как безбожие. Такое отношение сохранится навсегда - тут Лесков тоже пророк.

Нигилистические и постнигилистические принципы - одно из проявлений всеобщего гуманистического соблазна, а там, где действует воля врага, ничего не может быть доброго. И поскольку в безбожном мире нет опоры на абсолютную богооткровенную истину, в нём не может быть ни единства (и общего дела, разумеется), ни постоянности убеждений, ни целей, стремлений, действий. Всё смешалось и утратило верные ориентиры.

Лесков несомненное имел право утверждать, что в его романах есть подлинные пророчества.

Всё это не освобождает нас от признания художественного несовершенства романов "Некуда" и "На ножах". О последнем Достоевский сказал точнее всех: "Много вранья, много чёрт знает чего, точно на луне происходит". Главное, то же признавал и сам

Причина, как кажется, не в недостатке таланта и не в начальной неопытности писателя. Причина в стихийности таланта, энергия которой никак не могла уложиться в совершенную строгую форму.

В 1872 году в журнале "Русский вестник" появляется роман "Соборяне" - одно их вершинных созданий русской классической литературы.

Хотя, в ходе создания "Соборян", замысел автора изменялся, изначальная идея его сохранилась. Она была обозначена ещё в первом названии - "Чающие движения воды", прямо указывающем, что смысл произведения раскрывается через Евангелие:"Есть же в Иерусалиме у Овечьих ворот купальня, называемая по-еврейски Вифезда, при которой было пять крытых ходов; в них лежало великое множество больных, слепых, хромых, иссохших, ожидающих движения воды; ибо Ангел Господень по временам сходил в купальню и возмущал воду, и кто первый входил в неё по возмущении воды, тот выздоравливал, какою бы ни был одержим болезнью" (Ин. 5,2-4).

Лесков изобразил в "Соборянах" чающих чуда обновления в духовной жизни народа - "движения легального, мирного, тихого", как он сам разъяснил в письме в Литературный фонд (20 мая 18 67 года).

Но если не впадать в преувеличения, то истинно чающий в романе всего один - протоиерей Савелий Туберозов, который сам пытается возмутить застойный покой окружающей теплохладности. Прочие же, каково бы ни было их отношение к Церкви, пассивно следуют за развитием событий - не в конкретном времени (тут многие весьма деятельны), но в бытии перед ликом Божиим.

Автор "Соборян" впервые пристально вгляделся в то, что прежде как будто мало волновало литературу, - в жизнь Церкви. В конкретно-историческом её проявлении он пытался постигнуть вечное; и то, что он узрел, навело его на грустные раздумья, заставило сделать мрачные выводы, позднее приведшие к полному пессимизму и отвержению Церкви как необходимого условия спасения.

Поп Савелий - один из лесковских праведников. Во всей русской литературе трудно отыскать равный ему по художественной силе и по внутреннему обаянию образ православного священника. Рядом с ним - смиренный священник Захария Бенефактов, детски-наивный и горящий ревностью о Господе дьякон Ахилла Десницын, уязвленный греховным существованием людского сообщества.

Старогородская поповка, как именует главных своих персонажей автор "Соборян", представлена в романе окружённой враждебным, во зле лежащим миром. Хотя показана и любовь горожан к своим пастырям, но жизнь их, особенно служение отца Савелия, раскрывается в непрекращающейся борьбе с внешними противодействиями и даже агрессивной враждой. Главное, что угнетает его дух, - состояние умов и душ народа. Окамененное нечувствие слишком многих становится причиной их равнодушия к угасанию веры, к бесовским действиям против неё нигилистов, как "новых", так и "новейших".

"Новые" всё же пытаются служить какой-то "идее", прежде всего утверждению передовых естественно-научных воззрений, которые они противопоставляют религиозным. Так, скорбный умом учитель Варнава Препотенский "привёл на вскрытие несколько учеников из уездного училища, дабы показать им анатомию, а потом в классе говорил им: "Видели ли вы тело?" Отвечают: "Видели". - "А видели ли кости?" - "И кости, - отвечают, - видели". - "И всё ли видели?" - "Всё видели", - отвечают. "А души не видали?" - "Нет, души не видали". - "Ну так где же она?.." И решил им, что души нет". Тут знакомый ещё по Базарову принцип: всё поверять материей, анатомией.

Это одна из обычных попыток поставить рассудочное опытное знание над верой. Случай весьма банальный, но распространённый. Всё научное мировоззрение строится на подобных силлогизмах. Откуда идёт подобная "мудрость"? Лесков указывает на один из самых больных вопросов церковной жизни: духовное образование. И в прежних своих романах писатель свидетельствовал: многочисленный отряд нигилистов рекрутируется в духовных школах. Учитель Препотенский - не исключение: "Окончил он семинарию первым разрядом, но в попы идти отказался, а прибыл сюда, в гражданское уездное училище учителем математики. На вопрос мой, отчего не пожелал в духовное звание, коротко отвечал, что не хочет быть обманщиком", - записал в "нотатках" священник, отметив запись сентябрём 1861 года. Вспомним, что в то же время создаются и "Очерки бурсы" Помяловского. Укажем вновь имена Добролюбова и Чернышевского... Именно бывший семинарист Чернышевский планировал уничтожение Церкви. О том же помышляют и нигилисты в "Соборянах".

Отвратительным образцом "новейшей" силы является в романе проходимец Термосесов. И именно такой человек становится главным идеологом борьбы с духовными основами общества.

Само общество пребывает в рабстве у собственного недомыслия, своих слабостей. Даже сочувствующие Туберозову с непониманием отзываются о нем: маньяк.

Но можно было бы и это одолеть, сам бы не церковное чиновничество - консистория, с её "презренным, наглым и бесстыжим тоном". "Ах, сколь у нас везде всего живого боятся!" - так с горечью оценил Туберозов консисторское правление.

Чиновник - всегда чиновник, будь он в вицмундире, военной форме или церковном облачении. Он всегда боится "как бы чего не вышло", всегда охранял собственный покой и часто совершенно равнодушен к тому делу, над которым поставлен начальствовать. Более всего претерпевает отец Савелий от консисторского нечувствия к ревностному горению веры. Чиновники в рясе лишь тогда возгораются, когда нарушают их покой и требуется наказать нарушителей, чающих движения воды. Церковные чиновники становятся гонителями веры и Церкви.

Чающие движения воды... И, кажется, так и не дождавшиеся. Смерть основных персонажей романа обретает значение трагического символа.

Перед самой смертью отец Савелий скорбит не о себе, но о вере. Лесков не мог пойти против правды: православный священник прощает всем на смертном одре. Но то, что смог совершить герой романа, не сумел, кажется, сделать автор его.

В этом обнаружил себя и некий излом в вере самого Лескова. Он всё глубже разочаровывался в Церкви и отходил от неё, со временем погружаясь во всё больший пессимизм.

"Я не враг Церкви, - пишет он в июне 1871 года П.К. Щебальскому, - а её друг, или более: я покорный и преданный её сын и уверенный православный - я не хочу её опорочить; я ей желаю честного прогресса от коснения, в которое она впала, задавленная государственностью, но в новом колене слуг алтаря я не вижу "попов великих", а знаю в лучших из них только рационалистов, то есть нигилистов духовного сана".

Это настроение его усиливалось в худшую сторону. Лесков зорко разглядел многие пороки чиновничьего церковного управления, не заметив главного - святости, которая была явлена во многих подвижниках Русской Церкви того времени. Он сделал в конце концов крайний вывод: без Церкви можно обойтись, даже должно искать спасения вне её ограды, ибо в ней - застой, отсутствие движения воды. В итоге писатель отождествил конкретно-историческое существование Церкви и её вневременное бытие. Он совершил ту же ошибку, что и Толстой. Даже несколько раньше Толстого. Тем легче ему стало позднее сойтись с Толстым во многих воззрениях на Церковь и на веру.

В основе заблуждений Лескова лежит, кажется, то же, что стало одной из основ толстовства: преимущественное внимание к нравственной стороне христианства, то есть сосредоточение в сфере душевных, но не духовных стремлений. Лесков саму цель христианства видел в оздоровлении и возвышении нравственных норм, на которых должна основываться жизнь всего человечества. Это, заметим, связано было и у Толстого, и у Лескова с идеей улучшения земного устроения бытия, но не с идеей спасения.

Однако успокоиться в подобном мрачном выводе невозможно. Ум, вся натура Лескова мечется и ищет, на что можно было бы верно опереться. Взгляд его задерживается на том, что близко к Церкви, - на староверах.

Рассказ "Запечатленный ангел" (1873) есть опыт художественного исследования психологии раскольников. Лесков являет себя здесь как сложившийся мастер, как тонкий знаток различных сторон раскольничьей жизни. И даже (может быть, главное) - как ценитель древней русской иконописи.

Но в описании действия церковной власти по отношению к раскольникам Лесков, к сожалению допустил явную ложь, художественное преувеличение, на что справедливо указал Достоевский. Невозможно для православного человека то осквернение икон, о каком рассказывает автор. Возможно здесь сказалась лесковская неуёмность или желание особого эффекта. С Лесковым такое случалось (Достоевский деликатно назвал это способностью к неловкостям).

Конечно, Лесков художник правдивый, он всегда избегал намеренной неправды. Но о том, что ненамеренное искажение реальности у него возможно, следует не забывать.

Однако, что-то не давало Лескову покоя, не давало остановиться на обретённом. Что-то вело и корчило его, толкая на дальнейшие метания. Что же? Да, кажется, ясно - что...

За год до смерти Лесков признавался Толстому, что в охватившем его настроении он не стал бы писать ничего подобного "Соборянам" или "Запечатленному ангелу", а с большей охотой взялся бы за "Записки расстриги". Вспомним его более раннее признание, что вместо "Соборян" ему хочется написать о русском еретике. И в частных беседах он утверждал, что много у него написано "глупостей" и что, понявши это, "Соборян" он писать бы не стал.

Итак его вело к описанию, к исследованию ереси.

"Дурное подобно зловонному грибу: его найдёт и слепой. А доброе подобно Вечному Творцу: оно даётся лишь истинному созерцанию, чистому взору, а кто не обладает духовным взором, тот мчится за пёстрым миром своих причуд, обманчивых иллюзий, броских химер..."

В этих мудрых словах И.Ильина, опирающихся на Христову заповедь "Блаженны чистые сердцем, ибо они Бога узрят" (Мф. 5,8), - заключено решение важнейшего вопроса о правде в искусстве, о критерии правды в искусстве. Всякий художник искренен, даже когда лжёт: он искренен в своей лжи, поскольку искренне следует убеждению, что ложь допустима, ибо выгодна, полезна, извинительна и т.д. В этом смысле произведение искусства всегда отражает правду: правдиво раскрывает состояние души художника. Полнота же истинности отображения мира зависит от этого состояния: загрязнённость души затемняет видение правды высшей и направляет на созерцание зла в мире. Художник пытается закрыться от зла созданиями своей фантазии, но в ней может быть намешано много лжи. А порой зло влечёт нечистого сердцем, и он не старается спрятаться от него в тумане иллюзий и радуется злу - хуже того, он питает своё воображение злом.

Зло не сокрыто и от взора чистого душою художника, но в существовании тьмы он сознаёт не самосущую природу, а лишь отсутствие света, и в свете видит подлинную правду Божиего мира. И скорбит о пребывающих во тьме.

Беда в том, что отсутствие чистоты внутренней, затуманенность взора страстями, заставляет художника и в свете узревать тьму. Это хуже всего. Следовательно, всё определяется мерой чистоты сердца. Вот где источник тягчайших трагедий многих и многих художников. Талант не оправдание, а ещё большая ответственность. Художник часто наделён слишком сильными страстями, попаляющими душу, - может быть, это неизбежное приложение к тому творческому дару, каким он наделён?

Каждый художник странник через пучину моря житейского. Странничество как земное мытарство души русская литература, следуя за святоотеческой мудростью, пыталась постичь во всей сложности. Первым так раскрыл смысл странничества Пушкин (хотя внешне заимствовал сюжет из протестантского источника). Странничество узким путём через тесные врата спасения совершалось ко влекущему впереди свету.

Тут важно, что влечёт странника.

Поиск внутреннего смысла может выместиться из души жаждой внешней перемены мест. Литература нового времени часто показывала странствия в пространстве как путь из пустоты в пустоту, будь то паломничество Чайлд-Гарольда или путешествие Онегина. Об этом было предупреждено давно: "Знай же достоверно, что куда бы ты ни пошёл, хотя бы прошёл всю землю из конца в конец, нигде не получишь такой пользы, как на сем месте". Сказавший это авва Дорофей предупреждал о бессмысленности поиска внутреннего покоя через внешнее беспокойное движение.

Жизненный путь как странничество души в поиске правды и как мытарство её на путях земных раскрывается Лесковым в повести-притче "Очарованный странник" (1873).

Странничество главного героя повести, Ивана Северьяныча, господина Флягина, есть преобразование бессмысленного и безнадежного бегства от промыслительной воли Творца в поиск и обретение Его истины и успокоение в ней души человеческой.

Странничество Флягина сопряжено со странствиями, ставшими знаком недолжного поиска: перемещение в пространстве есть для него лишь переход от одного бедствия к другому, пока не обретается успокоение в том, что было определено Промыслом. Мытарство Флягина не может быть осмыслено вне притчи о блудном сыне. Ибо странничество его начинается с бегства и блужданий. Бегства от Промысла и блужданий по промыслительному определению.

Истинное содержание всего произведения есть не повествование о некоторых (и весьма занимательных) событиях жизни странника, а раскрытие действия Промысла в судьбе человека. Существенно и то, что герой повести, пытаясь в противодействии Промыслу осуществить свою свободу, лишь ввергает себя в рабство (и в прямом смысле). Он обретает свободу, лишь подчиняя же себя Промыслу.

В молодые лета Флягин живёт скорее натуральными влечениями души, не слишком руководствуясь христианскими заповедями. Герой Лескова получил то, о чём некоторое время мечтал толстовский Оленин (повесть "Казаки"): жизнь по естественным нормам почти животной жизни, женитьба на простой бабе, слияние с натуральной стихией. Да Флягин и по положению своему был ближе к подобной среде: он не дворянин, излишней образованностью не обременён, не изнежен, суровые испытания переносить приучен, терпением не обделён и т.д. Его рабство в татарском плену вовсе не отличалось по условиям быта от жизни всех прочих: он имел всё, что другие, ему выделили "Наташу" (то есть жену), потом другую - могли бы и больше дать, да он сам отказался. Неприязни, жестокости по отношению к себе он не знает. Правда, после первого побега его "подщетинили", но из естественного нежелания нового побега, а не по злобе.

Между положением Ивана и его "приятелей" была та лишь разница, что они не хотели никуда бежать, а он не мог. Флягин не знал слова "ностальгия", но страдал от неё жестоко, больше, чем от щетины в пятках, с которой он свыкся.

В видениях его характернейшей приметой русской земли становится обитель или храм Божий. И тоскует он не о земле вообще, но о крещёной земле. Беглец-странник начинает тяготиться своею оторванностью от церковной жизни. Как блудный сын, он в дальней стороне тоскует об Отце.

Из-под животных инстинктов, какими он в большей мере жил, из-под внешней бесчувственности, теплохладности - вдруг просыпается в нем натуральное христианское мироосознание. Там, в тяготах рабства, беглец из христианского мира впервые истинно познаёт тягу к молитве, вспоминая церковные праздники. Он не просто о родной жизни тоскует - он о таинствах тоскует. В страннике всё более пробуждается церковное отношение к своей жизни, проявляющее себя в мелочах, и не мелочах его действий и мыслей.

Но благополучное избавление от плена вовсе не утвердило странника в приятии своей предназначенности Промысла Божия. Он продолжает свои скитания, немало претерпев новых мытарств. Однако всё более и более проникается он мыслью о необходимости противостоять этим дьявольским суетным искушениям. Это желание порой обретало у него трогательно-наивную, но не утратившую оттого истинности содержания форму: "И вдруг мне пришла божественная мысль: ведь это, мол, меня бес томит этой страстью, пойду же я его, мерзавца, от себя святыней отгоню! И пошёл я к ранней обедне, помолился, вынул за себя частичку и, выходя из церкви, вижу, что на стене Страшный суд нарисован и там в углу дьявола в геене ангелы цепью бьют. Я остановился, посмотрел и помолился поусерднее святым ангелам, а дьяволу взял да, послюнивши, кулак в морду и сунул:

"На-ка, мол, тебе кукиш, на него что хочешь, то и купишь", - а сам после этого вдруг совершенно успокоился..."

Вот прямое действие веры в душе человека. В конце всех мытарств странник приходит в монастырь, где в тяжёлом противоборстве одолевает искушавшего его беса. Однако своей победой над бесом странник вовсе не возгордился. Напротив, он смиренно осознал своё недостоинство, греховность.

Сознавая себя недостойным грешником, Иван Северьяныч помышляет о завершении своего странничества в смерти за ближних своих: "...мне за народ очень помереть хочется". Здесь являет себя то самое чувство, которое вошло в его душу со словами полковника ещё на Кавказской войне: "Помилуй Бог, как бы хорошо теперь своей кровью беззаконие смыть". И вновь вспоминаются слова Спасителя:"Нет больше той любви, как если кто положит душу свою за друзей своих" (Ин. 15,13).

Лесковский странник не может завершить свой жизненный путь вне следования Промыслу Божию.

Но странничество героя повести есть и отражение, внутреннего странничества самого автора. Лесков странствует в поисках истины. Он странствует через многообразие человеческих типов и характеров. Странствует в хаосе идей и стремлений. Странствует по сюжетам и темам русской литературы. Он странствует, ведомый жаждой истины. И собственными страстями. Находит успокоение его очарованный странник. Но находит ли то сам автор?

Церковь, проблема церковности и полнота церковного существования - влекут сознание Лескова. В какую бы сторону не уклонился он в своих странствиях, он неизменно и неизбежно возвращается к тому, что занимало его сильнее всего: к церковному бытию.

Рассказ "На краю света" (1875) в творчестве Лескова - из этапных.

Писатель ещё более чётко, чем прежде, хотя и не окончательно, обозначил своего рода разделение между православным вероучением и конкретной повседневной практикой Церкви, какая доступна его наблюдениям.

Православие Лесков возносит над иными христианскими исповеданиями как несущее в себе полноту восприятия Христа. По мнению писателя, трудно распространить Православие среди полудиких народов, способных к восприятию лишь упрощённых религиозных идей и понятий - такую парадоксальную мысль обосновывает его персонаж-рассказчик, православный архиерей. Владыка выясняет, что православные миссионеры, деятельность которых он направлял, не сомневаясь ее в необходимости и пользе, приносят больше вреда. В этом он убедился, соприкоснувшись с подлинной жизнью обращаемых и крещаемых обитателей диких сибирских просторов.

Владыка ожидает, что нравственность принявших крещение возрастёт, но вышло наоборот. Сами якуты менее доверяют крещёным, поскольку те, по-своему понимая смысл покаяния и отпущения грехов, начинают нарушать нормы морали, какими жили до крещения: "...Крещёный сворует, попу скажет, а поп его, бачка, простит; он и неверный, бачка, через это у людей станет". Поэтому крещение эти люди воспринимают как бедствие, несущее невзгоды и в обиходе, в быту, в имущественном положении: "...мне много обида, бачка: зайсан придёт - меня крещёного бить будет, шаман придёт - опять бить будет, лама придёт - тоже бить будет и олешков сгонит. Большая, бачка, обида будет".

Архиерей отправляется в объезд диких земель в сопровождении отца Кириака, иеромонаха, с которым ведёт постоянные споры о методах миссионерской деятельности и смысле крещения. Отец Кириак предостерегает владыку от поспешных крещений - и поначалу встречает непонимание, порой даже раздражение своего архипастыря. Но жизнь как будто подтверждает правоту мудрого монаха.

Отец Кириак выбирает себе в проводники крещёного туземца, уступая архиерею некрещёного. Архиерей этим обстоятельством был опечален и обеспокоен: он полагал, что крещёный несравненно надёжнее, тогда как некрещёный, язычник при удобном случае может покинуть своего ездока и обречь на гибель. На деле вышло иначе: некрещёный спас архиерея от гибели во время бури, а крещёный бросил монаха на произвол судьбы, предварительно съев Святые дары: "Попа встречу - он меня простит".

Смерть отца Кириака раскрыла глаза архиерею: на вред формализма при крещениях, которые творились лишь ради количества, необходимого только чиновникам от Церкви. Погоня за цифрой пагубно сказалась на обращении дикарей в Православие.

Важные выводы, к которым позже придёт Лесков, здесь ещё не проговариваются. Но уже скоро его сознание начинает "разделять" Церковь на её духовно-мистическое Тело и реальную конкретную церковной повседневности (а затем отождествление исключительно этой последней с самим понятием Церкви). В повседневности - всевластие чиновничества и формализм. Сам владыка перечисляет многие беды, с какими пришлось ему столкнуться при вступлении в управление епархией: невежество и грубость клириков, неграмотность, распущенность, пьянство, бесчинства.

В конце концов архиерей даже оказался готовым признать своего некрещённого проводника-туземца принадлежащим духовной полноте христианства, ибо не только прочны и истинны его нравственные устои, но и само религиозное мышление его на поверку оказывается монотеистичным. Объясняя своё поведение, он ссылается на "хозяина", "который сверху смотрит":

Да, бачка, как же: ведь он, бачка, всё видит.

Видит, братец, видит.

Как же, бачка? Он, бачка, не любит, кто худо сделал.

Так, согласимся, может рассудить и любой православный христианин.

И Лескову остаётся сделать всего самый малый шаг, чтобы и крещение отрицать как необязательное. По мнению Лескова, крещение отвращает этих полудикарей от "хозяина", поскольку священник, якобы берёт по отношению к крещёным, по их понятиям, на себя роль и обязанности "хозяина". Но Бог требует поступать по справедливости, а священник "прощает" любой проступок и тем как бы позволяет совершать что угодно.

Размышляя над духовной жизнью своего спасителя-якута, владыка приходит к определённому выводу: "Ну, брат, - подумал я, - однако и ты от Царства Небесного недалёко ходишь". В итоге он отказывается крестить этого человека.

Заметим, такое рассуждение (не рассказчика - самого автора) идёт от искреннего, но примитивного стремления ко всеобщему воссоединению (religio) с Творцом, Который всем открывает Себя. Крещение в этой еретической системе рассуждений единство разрушает.

И вот встаёт вопрос о совершительной силе таинства. Отец Кириак в споре с владыкой к тому и подводит:

"Итак, во Христа-то мы крестимся, да во Христа не облекаемся. Тщетно это так крестить, владыко!"

Заметим, подобная мысль уже встречалась в "нотатках" протопопа Савелия Туберозова. Не знаменательно ли, что Лесков вновь вернулся к ней. Но прислушаемся к дальнейшему диалогу между архиереем и иеромонахом:

" - Как, - говорю, - тщетно? Отец Кириак, что ты это, батюшка, проповедуешь?

А что же, - отвечает, - владыко? Ведь это благочестивой тростью писано, что одно водное крещение невежде к приобретению жизни вечной не служит.

Посмотрел я на него и говорю серьёзно:

Послушай, отец Кириак, ведь ты еретичествуешь.

Нет, - отвечает, - во мне нет ереси, я по тайноводству святого Кирилла Иерусалимского правоверно говорю: "Симон Волхв в купели тело омочи водою, но сердце не просвети духом, а сниде, и изыде телом, а душою не спогребся, и не возста". Что окрестился, что выкупался, всё равно христианином не был. Жив Господь и жива душа твоя, владыко, - вспомни, разве не писано: будут и крещёные, которые услышат "не вем вас", и некрещёные, которые от дел совести оправдятся и внидут, яко хранившие правду и истину. Неужели же ты сие отметаешь?

Ну, думаю, подождём об этом беседовать..."

Архиерей не находится с ответом, но вопросом пренебречь нельзя, поскольку он поставлен, поскольку по сути утверждается мысль о ненужности таинства и развивается далее, когда отец Кириак продолжает свои рассуждения:

" - Ну, вот мы с тобой крещены, - ну, это и хорошо; нам этим как билет дан на пир; мы и идём и знаем, что мы званы, потому что у нас билет есть.

Ну а теперь видим, что рядом с нами туда же бредёт человечек без билета. Мы думаем: "Вот дурачок! напрасно он идёт: не пустят его! Придет, а его привратник вон выгонит". А придем и увидем: привратники-то его погонят, что билета нет, а Хозяин увидит, да, может быть, и пустить велит, - скажет: "Ничего, что билета нет, - Я его и так знаю: пожалуй, входи", да и введет, да ещё, гляди, лучше иного, который с билетом пришёл, станет чествовать".

Можно ещё было бы и добавить: а с билетом могут и не пустить, ибо недостойным может оказаться человек данного ему билета.

Так, не правы ли те, кто утверждает, что для спасения важно одно доброе поведение, а таинство дело пустое, формальное? Как у Симона Волхва.

Прежде всего отметим, что сравнение с Симоном неверно, ибо Волхв не имел благодати от апостолов. Священник же крестит не водою, но Духом - по Благодати Апостольского преемства.

Так что вопрос стоит не о крещении водою - оно и впрямь бесполезно, - но о таинстве в полном смысле. ,

Отец Кириак апеллирует к вере, которая идёт от сердца, "от пазушки", как называют это оба собеседника.

Вновь давняя проблема: антиномия "вера-разум". Иеромонах прав, вознося веру над разумом, но забывает, что сердце, не очищенное от страстей - плохой руководитель. Вознося веру, отец Кириак тем не менее строит все свои рассуждения на доводах рассудка, ибо никак не хочет признать мистической стороны таинства и оттого не видит разницы между действиями Симона Волхва и православного священника.

Однако не следует пренебрегать и рациональными его доводами, поскольку они внешне могут показаться неопровержимыми.

Крещение есть таинство мистического приобщения Христу и Церкви.

"Крещение есть таинство, в котором верующий, при троекратном погружении тела в воду, с призыванием Бога Отца, и Сына, и Святого Духа, умирает для жизни плотской, греховной, и возрождается от Духа Святого в жизнь духовную, святую. Так как Крещение есть духовное рождение, а родится человек однажды, то это таинство не повторяется" - так написано в православном катехизисе. То же исповедует архиерей: недаром же он скорбит, что нет у него средства возродить якута новым торжественным рождением с усыновлением Христу. Но ведь рассуждая так, архиерей тоже высказывает своё сомнение в таинстве. Ненадёжность одного таинства для спасения христианина обосновывается рядом убедительных разумных доводов.

Отец Кириак утверждает, если обобщить его суждения, что крещение есть пустой обряд, когда он не поддержан в человеке верой, которая истекает из знания и понимания православного вероучения. Дикарь не понимает учения, оттого и веры не имеет. Архиерей в итоге приходит к тому же: "Теперь я ясно видел, что добрая слабость простительнее ревности не по разуму - в том деле, где нет средства приложить ревность разумную". То же вознесение разума.

Разумом пренебрегать не должно, но от него можно и беды ждать: именно рациональное осмысление таинства заставляет воспринять его как магическое действо. А формальная погоня за количеством тому лишь способствует. Прямо у Лескова о том не говорится, но мысль эта явственно звучит в подтексте рассуждений его персонажей.

Миссионерство должно идти об руку с просвещением и катехизацией крещаемых. Но как решить вопрос о действенности таинства? Вернее, как решает его Лесков? Для православного верующего тут и вопроса нет: таинство действенно всегда и безусловно, ибо совершается не "магическими" действиями иерея, но Духом Святым. Каждый верующий знает также, что дело спасения есть соработничество человека с Творцом и Промыслителем, и вне личных усилий крещение не может быть верной гарантией спасения: "Царство Небесное силою берется" (Мф. 11,12). Крещение - "билет" (используем образ о. Кириака), но если званый, билет имеющий, явится не в брачных одеждах, вход ему может быть и закрыт. Тут прав иеромонах, напоминающий владыке слова Христа "не вем вас" (Мф. 7,23).

Сознание этого всегда было и будет одним из острейших переживаний православного человека. Русская литература выразила мучительное осознавание им своего недостоинства перед ликом Создателя во всей трагической полноте.

Крещёные есть званные. Но не всякий может оказаться избранным (Мф. 22,11-14).

Если получившие "билет" язычники не будут просвещены пониманием того, что они сами должны приложить к нему, какие одежды обрести, то тут - несомненный грех формального миссионерства.

Но как быть с теми, кто без "билета", пусть и в брачной одежде отправился на пир?

Если он вообще не знал о существовании "билета" - можно уповать на милосердие "Хозяина". А если человек знал о том - и сознательно отверг... Один пришёл без "билета", потому что не знал о нем, другой пришёл без "билета", потому что отказался от него. Разница.

Не забудем, что Бог не может спасти человека без его волевого согласия на то. Воля же, проявленная в отказе от "билета", выражена тем несомненно.

"Если бы Я не пришёл и не говорил им, то не имели бы греха; а теперь не имеют извинения во грехе своём" (Ин. 15,24).

Эти слова Спасителя вполне ясны. Знавший о существовании "билета" не имеет извинения в своём отказе от него.

Человек, отказавшийся от крещения, тем сказал: мне не нужен Спаситель, я сам буду как бог, я сам могу спасти себя, я сам добуду себе брачную одежду, пропустят и "без билета".

Спасение есть восстановление единения с Богом, нарушенного в первородном грехопадении. Если человек сознательно отказался от крещения во Христа - это значит, что он отказался от воссоединения с Ним. И выбрал пребывание не просто вне Христа, но против Христа, по слову Его:

"Кто не со Мною, тот против Меня" (Мф. 12,30).

В Евангелии Господь Иисус Христос Сам принимает крещение. Спаситель есть глава Церкви.

Поэтому "билет", то есть таинство крещения, можно получить только в Церкви.- Благодать тоже пребывает только в Церкви. Без Церкви нет спасения. Ведь так всё ясно. И не согрешит ли служитель Церкви, который откажет человеку в крещении?

Вне Церкви - крестит Симон Волхв. Водою, и без благодати.

К несомненно мучительной для себя проблеме церковного таинства Лесков вернулся в рассказе "Некрещёный поп" (1877). Главный персонаж рассказа, поп Савка (один из праведников лесковских), волею судьбы оказался некрещён, хотя и не подозревал о том. Узналось всё долго спустя, когда он успел явить перед своей паствой высокие добродетели. Объявила правду баба Керасивна. Когда-то именно она должна была отвезти новорожденного младенца Савву для крещения, но из-за бездорожья в буран не смогла сделать этого, а потом никому не призналась. Не желая брать греха на душу, баба перед смертью открыла свою вину. Обнаружилось невероятное: таинство священства было совершено над тем, кто через таинство крещения не прошёл. Как тут быть? Вот искушение...

Простые казаки горой встали за своего попа, прося о нём архиерея: "...такий був пип, такий пип, що другого такого во всём христианстве нема..."

Архиерей рассудил мудро. Таинство крещения в исключительных случаях - в практике Церкви такое случалось - признаётся действенным, если даже совершается мирянином (пусть и не как должно по чину) в полноте веры. По вере и даётся. Только колдовство должно быть совершаемо без малейших отступлений от должного, иначе будет недейственно. Таинство совершается Духом, Он же даёт по вере, а не по чему иному. Церковное крещение младенца Савки не было совершено не по злому умыслу, а по обстоятельствам, - действия же, выразившие веру человека и желание соединить дитя с Богом, были совершены, пусть и не по должному чину.

Архиерей, вразумляя благочинного о действенности совершенного, прибегает к авторитету Священного Писания и Предания и признаёт попа принявшим крещение.

Да, можно сделать вывод из случившегося: таинство не колдовство, и в особых случаях совершается Святым Духом по вере человека без полного совершения всех положенных действий. "Дух дышит, где хочет..." (Ин. 3,8). Разумеется, обстоятельства должны быть исключительные, когда нет возможности совершить всё канонически безупречно.

Но можно рассудить и иначе: мол, таинство вовсе не обязательно - практика церковной жизни якобы это подтвердила. Рассуждения же архиерея есть просто схоластическая казуистика, объясняемая то ли добротою его, то ли равнодушием к делу, то ли незнанием, как выпутаться из затруднительного обстоятельства дела.

По сути, Лесков оставляет вопрос открытым, отдавая решение на произвол читателя. Сам он склоняется, можно предположить, ко второму суждению. То есть к ереси.

Внутреннее странничество писателя недаром вызвало изумление у сына-биографа: "Какой путь! Какая смена умозрений!" Путь и впрямь извилистый, ведущий к ересям, - если и не вполне совпадающий с толстовским, то близкий к тому.

Как и у Толстого, одним из внутренних воздействий на религиозное странничество Лескова стало самостоятельное прочтение Евангелия: "Я не знал, чей я? "Хорошо прочитанное Евангелие" мне это уяснило, и я тотчас же вернулся к свободным чувствам и влечениям моего детства... Я блуждал и воротился, стал сам собою - тем, что я есмь. <...> Я просто заблуждался - не понимал, иногда подчинялся влиянию, и вообще - "не прочёл хорошо Евангелия". Вот, по-моему, как и в чём меня надо судить!". Это из известного письма М.А. Протопопову (декабрь 1891 года), без которого не обходится ни одно биографическое исследование о Лескове. "Хорошее прочтение Евангелия", то есть собственным рассудком осмысленное, писатель считал завершением странничества, "блужданий", и обретением истины. И Толстой то же мнил.

Еретичество своё Лесков не отрицал, даже не без горделивости именовал себя "ересиархом ингерманландским и ладожским".

Лескова соблазняет прежде всего, повторим, отличие видимого ему бытия Церкви от чаямого идеала. Но такое действие соблазна опасно прежде всего для не устоявшихся в вере.

Лесков был менее самоуверен, нежели Толстой, в признании неоспоримости своего мировоззрения. Он, кажется, подозревал, что в том может таиться не устойчивость его, а падение. Лесков искал истину веры. Он долго не мог найти себя и в стихии общественно-политических борений. С революционерами разошелся, но многое о них напророчил такого, что лучше бы не сбывалось, да сбылось. Потерпев немало от либерально-демократического террора, он неизбежно должен был оказаться в союзе с противоположными силами. И действительно, сошёлся на время с Катковым, которого все либералы враждовали.

Только не мог Лесков надолго ужиться с кем бы то ни было: и сам был слишком нетерпим, и позиция его не всегда могла устроить издателей чрезмерной оригинальностью.

К славянофилам Лесков какое-то время относился с приязнью. С И.С. Аксаковым долгое время состоял в весьма дружеской переписке, именуя его "благороднейшим Иваном Сергеевичем". А вот что пишет ему в августе 1875 года из Мариенбада: "Книг русских много навезено: все страшно дороги, и дельного очень, очень мало: кроме Хомякова и Самарина нечего в руки взять". Но слишком тесные отношения со славянофилами у Лескова долго длиться не могли: те требовали последовательности в Православии. Язвительный Лесков не удержался и позднее кольнул славянофилов в "Колыванском муже" (1888).

С течением времени литературная судьба писателя понемногу устраивалась, но и еретичество, религиозное и общественно-политическое, лишь обострялось.

В поиске союзников Лесков обращает взор на двух крупнейших своих современников - на Достоевского и Льва Толстого. В 1883 году он пишет статью "Граф Л.Н. Толстой и Ф.М. Достоевский как ересиархи".

Статья о ересиаршестве Толстого и Достоевского - лесковское заступничество за обоих писателей от критики К.Леонтьева, предпринятой в очерке "Наши новые христиане". Лесков не просто за "обижаемых" заступался, но более, кажется, стремился отстоять свои собственные убеждения, хотя бы и прикровенно, как бы не о себе говоря.

Особенно важно уяснить отношение Лескова к Толстому. Их связывала взаимная приязнь, добрые личные отношения.

Толстой издавна влёк к себе Лескова. Особенно притягательными оказались для Лескова его религиозные взгляды. Вот итоговое воззрение на Толстого, высказанное Лесковым в конце 1894 года (в письме к А.Н. Пешковой-Толиверовой), то есть незадолго до смерти: "Толстой велик как человек-мудрец, очистивший сор, заполнивший христианство".

Отношение к Толстому как к религиозному учителю было у Лескова почти неизменно. Правда, он не слепо следовал Толстому, не во всём с ним входил в согласие. Но отдельные расхождения представлялись ему не столь важными. С годами приверженность Толстому в Лескове лишь возрастала. Толстовское истолкование Христа Лескову дорого прежде всего. А также отвержение Церкви. Что стало тому причиной? Ответ несомненен: осмысление христианства на душевном уровне, на уровне абсолютизации морали и отказа от того, что выше морали. То есть бездуховность. Возможно, в деле морального самосовершенствования без Церкви можно и обойтись, уповая, как Лесков, на праведников, а не на церковную жизнь, где всегда грешных найдешь немало.

Можно приводить многие подтверждения всё большей близости Лескова Толстому, но точнее свидетельствует о том сам Лесков в письме в Ясную Поляну, написанном за полгода до смерти (28 августа 18 94 года): "...люблю я то самое, что и Вы любите, и верю с Вами в одно и то же, и это само так пришло и так продолжается. Но я всегда от Вас беру огня и засвечиваю свою лучинку и вижу, что идёт у нас ровно, и я всегда в философеме моей религии (если так можно выразиться) спокоен, но смотрю на Вас и всегда напряжённо интересуюсь: как у Вас идёт работа мысли. Меньшиков это отлично подметил, понял и истолковал, сказав обо мне, что я "совпал с Толстым". Мои мнения все почти сродные с Вашими, но они менее сильны и менее ясны: я нуждаюсь в Вас для моего утверждения".

Толстовцем, конечно, Лескова назвать было бы неверно: он был слишком самостоятелен для того. Он вообще противопоставлял Толстого толстовцам, утверждая, что со смертью Толстого вся "игра в толстовство" прекратится. Лесков шёл, по собственному признанию, "с клюкою один", многое "по-своему видя".

Так он пробирался через жизнь в своём одиноком странничестве, бередя себе и другим душу распознаванием земного зла, всё более очаровываясь "обманчивыми иллюзиями, броскими химерами".

На склоне жизни, в 1889 году, Лесков встретился с вступающим в литературу Чеховым и преподал ему, будучи "уже седым человеком с явными признаками старости и с грустным выражением разочарования на лице", нерадостный урок, вынесенный из собственной литературной деятельности:"Вы - молодой писатель, а я - уже старый. Пишите только одно хорошее, честное и доброе, чтобы вам не пришлось в старости раскаиваться так, как мне".

В жизни все смешано, и хорошее и дурное. Можно ошибочно настроиться на одно дурное, и тем же заразить других.

Ещё опаснее, когда писатель, обладая деспотической волей, соединяет подобное своё мировидение с требованием тенденциозного отображения жизни.

Тенденциозны все художники. Даже когда кто-то из них отвергает тенденциозность - это тоже тенденция. Но Лесков требовал тенденции сознательно и основывал их нередко на еретических идеях. В соединении с критическим настроем мировосприятия это очень опасно.

Лесков подвергал своё время всё более и более жесткой и язвительной критике. Даже когда хвалит что-нибудь. Знаменитый рассказ про Левшу (1881), подковавшего со товарищи блоху, есть злая вещь. Мастера эти, конечно, умельцы, да только они испортили вещь, пусть и бесполезную, забавную игрушку: - И для чего? Англичан они тоже не превзошли, хотя работу тончайшую показали. Но чтобы сладить диковинный механизм, нужно несравненно более умения обнаружить, нежели нацепить примитивные подковы. "Не поздоровится от этаких похвал..." Сам Лесков отвергал мнение критики, будто у него было намерение "принизить русских людей в лице "левши" - и ему нужно верить. Но то, что бессознательно проявилось, тем более показательно.

Несколько позднее, в рассказе "Отборное зерно" (1884) Лесков на примере представителей всех сословий - барина, купца и мужика - развил идею, что плутовство есть характернейшая черта русского народа.

О России он мыслил вообще не очень лестно. Так утверждал (в письме А.Ф. Писемскому от 15 сентября 18 72 года): "Родина же наша, справедливо сказано, страна нравов жестоких, где преобладает зложелательство, нигде в иной стране столь не распространённое; где на добро скупы и где повальное мотовство: купецкие дети мотают деньги, а иные дети иных отцов мотают людьми, которые составляют ещё более дорогое состояние, чем деньги".

Не следует думать, однако, что Лесков тянулся к идеализации Запада. Вот его отзыв о Франции (из письма А.П. Милюкову от 12 июня 18 75 года): "Возбуждения религиозного в настоящем смысле этого слова во Франции нет, а есть ханжество - некоторое церковное благочестие, напоминающее религию наших русских дам, но это столь мне противно и столь непохоже на то, что я желал видеть, что я, разумеется, и видеть этого не хочу. Вообще идеал нации самый меркантильный и низменный, даже, можно сказать, подлый, за которым это благочестие, конечно, всегда легко уживается".

Встретив в Париже русских революционеров, он не удерживается от восклицания (в том же письме): "О, если бы Вы видели - какая это сволочь!"

Среди критических воззрений Лескова особое место принадлежит его неприятию внешних видимых проявлений (а он их начинает за сущностные принимать) церковной жизни. Неверным было бы утверждение, что писатель был твердым противником Церкви и Православия (как Толстой). Просто в силу усвоенного им взгляда на мир он скорее замечал дурное и отбирал чаще для изображения негодные стороны во всех явлениях действительности. Замечая преимущественно непохвальное, он и заразил себя (заражая других) идеей поиска истины вне церковной ограды.

Постепенно неприязнь к Церкви распространяется на Православие как на вероучение, в котором Лесков отвергает живой дух: "Я люблю живой дух веры, а не направленскую риторику. По-моему, это "рукоделие от безделья", и притом всё это на православный салтык...".

Такую именно идею Лесков кладёт в основу своего осмысления Церкви. С этим мы в разной мере сталкиваемся при чтении "Мелочей архиерейской жизни" (1878), "Архиерейских объездов" (1879), "Русского тайнобрачия" (1878-1879), "Епархиального суда" (1880), "Святительских теней" (1881), "Бродяг духовного чина" (1882), "Заметок неизвестного" (1884), "Полуношников" (1891), "Заячьего ремиза" (1894) и иных произведений. Недаром с публикацией этих сочинений у писателя всегда возникали цензурные затруднения.

Однако, Лесков писал эти "очерки" не с намеренной целью опорочить русское духовенство. Напротив, он даже предварил "Мелочи архиерейской жизни" таким утверждением: "...я хочу попробовать сказать кое-что в защиту наших владык, которые не находят себе иных защитников, кроме узких и односторонних людей, почитающих всякую речь о епископах за оскорбление их достоинству".

Лесков не обличает церковную жизнь, а просто пытается бесстрастно показать разнообразие русского духовенства, прежде всего архипастырей. Он много и доброго сообщает о них. Светло сияющий образ святителя Филарета (Амфитеатрова) не изгладится из памяти всякого, кто прочитал о нём у Лескова. С любовью описан в "Мелочах..." высокопреосвященный Неофит, архиепископ Пермский. Но и тот и другой скорее противостоят, по мнению общему укладу церковной жизни, и добрые свойства своей натуры привносят в эту жизнь извне, а не укрепляют их ею.

В целом духовенство предстаёт у Лескова в непривлекательном облике. Оно являет "для мало-мальски наблюдательного глаза удивительную смесь низкопоклонства, запуганности и в то же самое время очезримой лицемерной покорности, при мало прикровенном, комическом, хотя и добродушном, цинизме". Оно в произведениях писателя корыстолюбиво, властолюбиво, тщеславно, трусливо, лицемерно, невежественно, маловерно, склонно к доносам и склокам, "ханжески претенциозно".

Пересказывать содержание лесковских сочинений в подтверждение этому - не совсем полезно. Но должно признать искренность Лескова в его критике тех пороков, какие он с болью усматривает в Церкви. Искренность и желание добра всегда достойны уважения, пусть предлагаемые суждения и вызовут несогласие с ними. Прислушаться полезно, ибо доля истины всегда в любой искренней критике есть. Лесков навёл на церковную жизнь увеличительное стекло, сделал многие черты непропорционально крупными. Но ведь тем дал возможность разглядеть их вернее. А разглядев, избавиться от них.

Полезно прислушаться к православной мудрости Гоголя: "Иногда нужно иметь противу себя озлобленных. Кто увлечён красотами, тот не видит недостатков и прощает всё; но кто озлоблен, тот постарается выкопать в нас всю дрянь и выставить её так ярко наружу, что поневоле её увидишь. Истину так редко приходится слышать, что уже за одну крупицу её можно простить всякий оскорбительный голос, с каким бы она ни произносилась".

Правда ли то, о чём поведал Лесков? Правда. То есть всё это в жизни встречалось. Едва ли не более жёсткие обвинения церковной жизни можно встретить даже у святителей Игнатия (Брянчанинова) и Феофана Затворника. Но ничего нового в признании этой правды нет: лишь ещё одно подтверждение, что мир во зле лежит.

Только в том непростота проблемы, что такое отображение зла в мире вызывает нередко у ревнующих об идеале неприятие всякого раскрытия дурного в тех сторонах жизни, какие мыслятся как должные являть собою идеал. Лесков сталкивался с этим при всякой публикации своих очерков, отвечая всегда язвительно. Однако он верно указывает на страшную опасность замалчивания собственных слабостей и тем отвержения возможности преодоления их: можно оказаться бессильными перед агрессией чуждых веропорочных соблазнов.

Лесков совершает в своей критике одну принципиальную ошибку: он переносит грех отдельных людей на Церковь как на средоточие благодати. Но человек, отклоняющийся в грехе от Христа, отклоняется и от Церкви Его. Необходимо разделять этих отклонившихся и праведность мистического Тела Христова. Лесков такого разделения не совершает. И в том - его неправда.

Ещё важнее понять неправду лесковского обличения тех, кто был прославлен Церковью в лике святых: святителя Филарета (Дроздова) и святого праведного Иоанна Кронштадтского. Оно имеет всё ту же причину: невозможность постижения духовной высоты при помощи душевного воззрения.

Но не может же, не может человек, стремящийся к истине и добру, сосредоточиться на одном зле. Он должен хоть какую-то опору попытаться отыскать: иначе не выжить.

Поэтому было бы несправедливо видеть у Лескова одно мрачное. Лучше потрудиться и доброе у него распознать.

В дальнейшем творчестве Лесков вновь сосредоточивает внимание на Священном Писании, как основе праведной мудрости и своего рода практическом руководстве в каждодневном поведении человека. Он составляет сборник моральных поучений, опирающихся на слово Божие, и придаёт ему знаменательное название: "Зеркало жизни истинного ученика Христова" (1877). Христос для Лескова - идеал для всякого человека. В подтверждение этого писатель приводит в начале книги слова: "Я дал вам пример, чтоб и вы делали то же, что Я сделал" (Ин. 13,15), сопровождая таким пояснением: "Вот зеркало жизни истинного ученика Христова, в которое он ежеминутно должен смотреться, сообразуясь подражать Ему в мыслях, словах и делах".

Сборник составлен из пяти разделов, в которые группируются основные правила поведения человека, подтверждаемые выдержками из Нового Завета: "В мыслях", "В словах", "В делах", "В обхождении", "В пище и питии". Заключается всё наставлением: "Старайся вообще, чтобы во всех твоих делах, словах и мыслях, во всех желаниях и намерениях твоих, развивалось непременно чистое и согласное настроение к высшей цели, жизни, то есть, к преобразованию себя по образу (или по примеру) Иисуса Христа, и будешь тогда Его ученик".

Полезность подобных сборников несомненна. Лесков продолжал свои труды в этом направлении и выпустил ещё ряд брошюр сходного свойства: "Пророчества о Мессии. Выбранные из Псалтири и пророческих книг св. Библии" (1879), "Указка к книге Нового Завета" (1879), "Изборник отеческих мнений о важности Священного Писания" (1881) и др.

Но есть ли подлинные ученики Христовы в окружающей писателя реальности? Вот что стало больным вопросом для писателя.

Лесков много уповал на праведные действия исключительных людей. Писатель признавался: само сознание, что эти люди есть на свете, укрепляло его в жизни, помогало преодолевать внутреннее одиночество: "У меня есть свои святые люди, которые пробудили во мне сознание человеческого родства со всем миром".

Так он находит для себя средство преодоления разъединённости людей. Церковь, кажется, им окончательно отвергается как путь к единству. В произведениях Лескова задерживает внимание слово "святые". Святы ли эти лесковские праведники?

И тут вновь вспоминается предупреждение Ильина: "...кто не обладает духовным взором, тот мчится за пёстрым миром своих причуд, обманчивых иллюзий, броских химер..." Лесковские праведники похожи на такие химеры.

Необычность и парадоксальность внешнего и внутреннего облика этих людей порой чрезмерна. Сам писатель часто определял их словом антики. Временами в поисках таких антиков (своеобразных чудаков) он забредал вовсе далеко от идеала праведничества. Например, в рассказе "Железная воля" (1876), где изображён некий глупый немец, принявший своё тупое упрямство за сильную волю, превративший это свойство в идола и много от него претерпевший невзгод, также и саму смерть: объелся блинами, не желая уступать чревоненасытному попу, отцу Флавиану (ещё одна шпилька духовенству).

Но сосредоточимся на изображенных праведниках. Первым из них, сознательно воспроизведенным автором в таком качестве, стал центральный персонаж повести "Однодум" (1879) кавалер Рыжов. Хотя и прежде писатель изображал подобных, начиная с Овцебыка: все они чаще глуповаты, примитивны в мыслях, а порой и "противны своею безнадёжною бестолковостью и беспомощностью", всегда только собственным умом доходя до тех премудростей, какими живут.

Рыжов, составитель рукописного труда "Однодум", по свидетельству самого автора, был сомнителен в вере: "...это сочинение заключало в себе много несообразного бреда и религиозных фантазий, за которые тогда и автора и чтецов посылали молиться в Соловецкий монастырь". Хотя ничего определённого относительно ересей однодума автором не сообщено (как не существенное), свидетельству его должно доверять, ибо дошёл сей мудрец до всего собственным разумением, начитавшись Библии без должного руководства.

Но недаром же бытовало в народе справедливое мнение касательно таких знатоков: "На Руси все православные знают, что кто Библию прочитал и "до Христа дочитался", с того резонных поступков строго спрашивать нельзя; но зато этакие люди что юродивые, - они чудесят, а никому не вредны, и их не боятся".

Подобное идёт от гордыни ума, когда он додумается до того, что всё сам понять может и в наставниках не нуждается. Лескову и самому, как помним, по душе пришлось самостоятельное разумение Евангелия, он и от героя не большего потребовал.

Идеал Лескова - идеал сугубо эвдемонический. Автор более всего болеет об устроении земного бытия. Проблемы подлинно духовные его в творчестве мало занимают, религиозность его - душевного свойства. Эвдемонический же тип культуры может искать опору для себя только в установлении строгих этических норм. Поэтому и отношение к религии при таком типе культуры не может не быть преимущественно прагматическим: религия становится потребной исключительно для обоснования и укрепления морали.

"Так, религиозный опыт заменяется и вытесняется моральными переживаниями. Мораль становится над религией; и ею, как критерием, одобряется или осуждается всякое религиозное содержание; действенность её собственного опыта распространяется и на сферу религии, которой ставятся определённые рамки" - так И.Ильин писал, разумея Толстого, но то же можно отнести и к жизнепониманию Лескова, да и вообще принять как закон существования всякого абсолютизирующего себя морализма.

Рыжов именно "однодум": его мысль однобока и прагматична. Он утвердил себя на буквальном следовании заповедям, не задумываясь над сложностью бытия. Один из ранних рецензентов справедливо заметил о лесковском герое: "От "Однодума" веет холодом. <...> Невольно поднимаются один за другим вопросы: есть ли у него сердце? Дороги ли ему хоть сколько-нибудь окружающие его грешные, заблуждающиеся души?"

Всё это истекает от неправославного понимания самого смысла соблюдения заповедей, от одностороннего, поверхностного их восприятия.

Духовное стремление к следованию заповедям рождает в душе человека то смирение, без которого невозможно дальнейшее возрастание его в духе. Но эвдемоническая культура, ориентированная на земное блаженство, - вне духовности. Исполнение заповедей при таком типе культуры рождает скорее гордыню, упоение собственной праведностью, самозамкнутость в этой праведности. Прежде здесь уже о том говорилось. Теперь пришлось вспомнить, так как это являет себя в однодуме Рыжове и слишком расходится с православным сознаванием себя в мире. Лесков в конце повести ещё раз свидетельствует о том: "Умер он, исполнив все христианские требы по установлению Православной Церкви, хотя Православие его, по общим замечаниям, было "сомнительно". Рыжов и в вере был человек такой-некий-этакий..."

Для автора, однако, то не явилось большим пороком. Он счёл возможным пренебречь такой сомнительностью веры, ибо для него оказалась важнее праведность однодума, в опоре на которую он видит саму возможность утверждения в жизни нравственных норм, без каковых эта жизнь, в его ощущении, обречена на распад.

Такое упование на собственные силы человека вне его связи с полнотою Истины можно отнести к заурядным издержкам гуманизма. Антропоцентризм и антропомерность самой идеи праведничества у Лескова несомненно позволяет сопрягать её именно с гуманистическим миросозерцанием.

Вслед за однодумом Рыжовым Лесков вывел на всеобщее обозрение ещё одного антика, в котором, как в праведнике, и сам автор долго сомневался. Диковинность его натуры подчёркнуто обозначена прозвищем - Шерамур, вынесенным в название рассказа, появившегося в 1879 году.

Шерамур настолько праведен, что, не раздумывая, отдаёт нуждающемуся последнюю рубашку с себя. Однако самого же автора обескураживает слишком убогий идеал персонажа, при всём его бескорыстии: "Герой мой - личность узкая и однообразная, а эпопея его - бедная и утомительная, но тем не менее я рискую её рассказывать.

Итак, Шерамур - герой брюха; его девиз - жрать, его идеал - кормить других..."

Слова "не хлебом единым жив человек" для Шерамура - совершенная бессмыслица. Он не только душевные потребности отвергает, но даже обычные гигиенические навыки, поскольку они уменьшают средства, чтобы "самому пожрать и другого накормить".

Всем своим поведением Шерамур походит на юродивого, но Лесков точен в определении подобного праведничества: "Чрева-ради Юродивый" - такой подзаголовок даёт автор своему рассказу.

Христа ради юродивым Шерамур быть просто не может, поскольку и Евангелие воспринимает своеобразно: "Разумеется, мистики много, а то бы ничего: есть много хорошего. Почеркать бы надо по местам...". Курьёз таковой бесцеремонности в том, что тут Шерамур поразительно похож на Толстого, так же решительно "почеркавшего" евангельские тексты. Не было ли в словах Шерамура и собственного лесковского отношения к Евангелию? Неприятие своё Церкви писатель во всяком случае герою передал.

В Шерамуре есть все-таки и какая-то доля праведности - и тем он становится дорог автору, собиравшему как сокровища все даже самые малые проявления тех качеств человеческих, что помогают людям выстоять перед натиском зла.

Следует еще отметить у всех лесковских антиков, что они чистосердечно бескорыстны. Деньги для них мало значат, и они, кажется, обретают их лишь затем, чтобы поскорее избавиться. В этом отношении весьма занимателен рассказ "Чертогон" (1879), главный персонаж которого, богатый купец Илья Федосеич, - наглядное подтверждение убеждённости русских философов в том, что русский человек, воспитанный Православием, богатство вменяет себе в грех и всегда готов расстаться с нажитым и замаливать вину в суровой молитвенной аскезе. Герой "Чертогона" столь решительно не поступает, но сознание греховности богатства несёт в себе, доходя временами до безобразных сцен "уничтожения" денег в дикой оргии, в своего рода надрыве (если уместно здесь использовать образ Достоевского), а затем искупает грех суровостью покаяния и молитвы.

Разумеется, Илье Федосеичу до праведности далеко - просто автора увлекло своеобразие его натуры. Зато в рассказе "Кадетский монастырь" (1880) писатель вывел сразу четырёх праведников: директора, эконома, врача и духовника кадетского корпуса - генерал-майора Перского, бригадира Боброва, корпусного доктора Зеленского и архимандрита, имя которого рассказчик запамятовал. Все четверо самоотверженно опекали вверенных им воспитанников. Заметим, что забота о житейском и душевном благополучии исчерпывает для Лескова всё содержание праведничества. В такой заботе, разумеется, не только ничего дурного нет, она трогательна и прекрасна, но выше заглянуть писатель как бы и не желает. Поэтому даже лекция отца архимандрита, в которой содержится приступ к разъяснению догмата о Боговоплощении, строится в опоре на понятия земного благополучия и земных житейских тягот.

Эвдемоническая культура, повторимся, иной опоры для себя и не может искать, помимо ценностей душевного свойства, духовное же бессознательно отвергает, и когда соприкасается с ним, непременно стремится опорочить. Поэтому использует обманный прием: вместо духовного изображает псевдо-духовное. Так провоцируется вывод, что церковность поистине лицемерна.

Так и Лесков. Он словно не взыскует высшего, а идеализирует тягу к земному. Однако, так было бы несправедливо утверждать, есть у Лескова тоска о высшем. Об этом повествует рассказ "Несмертельный Голован" (1880).

Голован - совершеннейший из лесковских праведников - самоотверженно служит людям, и во всех обстоятельствах руководителем себе и другим избирает память о Божием суде. Голован верует искренне и истово, но он малоцерковен. Не то, чтобы он вовсе обходил храм Божий стороной, но и ревностной церковности не выказывал: "неизвестно было - какого он прихода... Холодная хибара его торчала на таком отлёте, что никакие духовные стратеги не могли её присчитать к своему ведению, а сам Голован об этом не заботился, и если его уже очень докучно расспрашивали о приходе, отвечал:

Я из прихода Творца-Вседержителя, - а такого храма во всём Орле не было".

Такого прихода и во всём свете не сыскать им, приходом этим, весь свет и является. Для Лескова в таком миропонимании заключался, пожалуй, его идеал "всесветной", всех объединяющей религии. Поэтому он не мог удержаться, чтобы не уязвить церковную жизнь. Кощунственно описывая обстоятельства, сопутствующие открытию мощей "нового угодника" (так писатель обозначил святителя Тихона Задонского), автор "Несмертельного Голована" сосредоточил внимание на ложном чуде исцеления, которое продемонстрировал доверчивым паломникам ловкий пройдоха (в корыстных целях, разумеется).

Так писатель проводит свою идею, что в приходе Творца-Вседержителя могут быть праведники, а у Церкви даже чудо - обман.

Главное для человека - быть учеником Христовым, а что осуществимо и вне церковной ограды.

Вот нравоучительная притча "Христос в гостях у мужика" (1881), близкая многим толстовским произведениям того же рода. Лесков рассказывает о купеческом сыне Тимофее Осипове, несправедливо пострадавшем от своего дяди-опекуна, погубившего его родителей, растратившего почти всё его состояние, женившегося на его невесте и ставшего причиной ссылки племянника по суду в отдалённое глухое место. Тимофей, праведный характером и поведением, долго не может простить обидчику, ссылаясь при этом на многие тексты из Ветхого Завета. Мужик-рассказчик, ставший близким другом Тимофея, возражает (и тут Лесков, несомненно, передаёт своё воззрение): "...в Ветхом Завете всё ветхое и как-то рябит в уме двойственно, а в Новом - яснее стоит". По слову же Христа - необходимо простить, поскольку "пока ты зло помнишь - зло живо, а пусть оно умрёт, тогда и душа твоя в покое жить станет".

В конце повествования к Тимофею приходит (через многие годы) претерпевший многие невзгоды обидчик-дядя - и Тимофей видит здесь знак посещения его Самим Христом. Чувство злой мести уступает место прощению и примирению. Автор заканчивает рассказ евангельскими словами: "Любите врагов ваших, благотворите обидевшим вас" (Мф. 5,44).

Перу Лескова принадлежит несколько подобных произведений нравоучительного характера, в которых весьма отчётливо выявились душевные стремления писателя, его горячее желание способствовать нравственному совершенствованию русского народа.

Особый смысл заключён в том, что одновременно с поисками праведников Лесков продолжает свои главные антицерковные обличения: от "Мелочей архиерейской жизни" до "Бродяг духовного чина".

И, наконец, вдруг начинает увлекаться разного рода забавами, диковинными происшествиями, занятными анекдотцами, безделицами:"Белый орёл" (1880), "Дух госпожи Жанлис" (1881), "Штопальщик" (1882), "Привидение в Инженерном замке" (1882), "Путешествие с нигилистом" (1882), "Голос природы" (1883), "Маленькая ошибка" (1883), "Старый гений" (1884), "Заметки неизвестного" (1884), "Совместители" (1884), "Жемчужное ожерелье" (1885), "Старинные психопаты" (1885), "Грабёж" (1887), "Умершее сословие" (1888) и пр. Не случайно и публиковалось многое из этого в "Осколках".

При этом в каждом анекдотце у писателя всегда была какая-нибудь язвительность. Чего бы Лесков ни касался, безделки или серьёзного факта, он постоянно усваивает свои колкости и простому мужику и римскому папе, суматошной барыне и революционному деятелю. Вот, например, Герцен: "...он при множестве туристов "вёл возмутительную сцену с горчичницей" за то, что ему подали не такую горчицу. Он был подвязан под горло салфеткою и кипятился совершенно как русский помещик. Все даже оборачивались".

Больше всего достаётся от Лескова, разумеется, духовенству Мимоходом, а уязвит. В "Записках неизвестного" духовные лица, не только о духовном, а и о душевном мало пекутся.

Всё диковинное нравится ему и влечёт его художественное воображение. Ведь даже и праведники у него - одни антики.

Эта особенность - видеть в наблюдаемой причудливости жизни преимущественно достойное осмеяния, даже и беззлобного, - мучительна для самого писателя. Ещё более мучительна способность замечать более дурное, чем доброе. Лесков обладал такой способностью, и ему удалось осмыслить её на художественном уровне глубоко и точно. В рассказе "Пугало" (1885) он изображает ненависть мужиков целой округи к некоему Селивану, в котором все видят колдуна, вредителя, губителя, служителя бесам. Неожиданный случай раскрыл подлинную красоту и доброту Селивана, настоящего праведника, и резко изменяет отношение к нему людей. Объясняя случившееся, отец Ефим Остромыслений (редкий для позднего Лескова случай, когда священник выводится "превосходным христианином") раскрывает рассказчику причины случившегося:

"Христос озарил для тебя тьму, которою окутывало твоё воображение - пусторечие тёмных людей. Пугало было не Селиван, а вы сами, - ваша к нему подозрительность, которая никому не позволяла видеть его добрую совесть. Лицо его казалось вам тёмным, потому что око ваше было темно. Наблюди это для того, чтобы в другой раз не быть таким же слепым".

Если взглянуть глубже, то видно, что именно такой безблагодатный взгляд на мир становится важной причиной существующего в мире зла: "Недоверие и подозрительность с одной стороны вызывали недоверия же и подозрения - с другой, - и всем казалось, что все они - враги между собою и все имеют основание считать друг друга людьми, склонными ко злу.

Так всегда зло родит другое зло и побеждается только добром, которое, по слову Евангелия, делает око и сердце наше чистыми".

Писателем раскрывается один из высших законов жизни, равно как и закон существования и назначения искусства в мире, способ его воздействия на бытие человека: через доброту воззрения на мир и красоту отображения мира. Через постижение мира в м ipe .

Лесков вновь обращается к поиску праведников.

В осмыслении праведничества писатель прибегает к помощи [Пролога, сборника христианских душеполезных повествований, сюжеты которых он начинает использовать в своих рассказах. Он писал о том Суворину (26 декабря 18 87 года): "Пролог - хлам, но в этом хламе есть картины, каких не выдумаешь. Я их покажу все, и другому в Прологе искать ничего не останется... Апокрифы писать лучше, чем пружиться над ледащими вымыслами".

В обращении к Прологу он также становится близок Толстому, заимствовавшему там же сюжеты собственных нравоучительных произведений. Рассказ "Скоморох Памфалон" (1887) отчасти даже близок толстовской манере письма в подобных же обработках сюжетов Пролога. Но проблему при этом Лесков осмысляет собственную, насущно болезненную для него, проблему бытия художника в сугубо земном существовании, внешне далёком от делания добра.

Скоморох Памфалон, заглавный персонаж рассказа, внешне живёт в позорном служении греху, но именно он указан гласом Свыше как образец праведного угождения Богу на земле.

"Скомороху Памфалону" близка по идее "Повесть о богоугодном дровоколе" (1886), также заимствованная из Пролога. Здесь рассказывается о страшной засухе, которую не смогла одолеть молитва самого епископа, но победила молитва простого дровокола, проводившего жизнь в трудах и заботах о хлебе насущном и вовсе не помышлявшего ни о каких богоугодных делах, считавшего себя недостойным грешником. И вот он оказывается более угодным Богу, чем духовный владыка. Лесков изображает это не как частный случай (вполне возможный, разумеется, в реальности), но скорее как некое обобщение относительно смысла праведной жизни.

Та же идея - в "Легенде о совестном Даниле" (1888). Действие вновь отнесено к первым векам христианства. Кроткий христианин Данила, спасающийся в скиту, трижды попадает в плен к варварам, каждый раз претерпевая всё большие лишения. Побуждаемый чувством мести, он убивает в своём третьем пленении жестокого хозяина-эфиопа и бежит к своим единоверцам. Но совесть заставляет его искать искупления греха убийства, и он посещает православных патриархов в Александрии, Ефесе, Византии, Иерусалиме, Антиохии, а также папу в Риме, испрашивая у всех наказания за содеянное. Однако все в один голос убеждают совестного Данилу, что убийство варвара не является грехом. Правда, на просьбу Данилы указать ему, где о том сказано в Евангелии, все архипастыри впадают в гнев и гонят вопрошающего прочь. А совесть его становится всё более чёрной, как убитый им эфиоп, не даёт покоя грешнику, и он начинает ухаживать за прокажённым, облегчая тому страдания последних дней жизни. В идее служения ближнему Данила обретает успокоение.

"Оставайся при одном служении Христа и иди служить людям" - таков конечный вывод "Легенды...". В Церкви, мол, - существование вне учения Христова.

Заметим, что здесь перед нами уже прямая клевета на Церковь, ибо всякое убийство для христианина есть грех, независимо от веры убиенного. Лесков приписал Православию то, что свойственно исламу или иудаизму. Сделал он это скорее по неведению или непониманию, чем по недоброму умыслу.

Писатель просто отказывается усматривать коренные различия между вероисповеданиями. "...Кому что в рассуждении веры от Бога открыто, - такова, значит, воля Божия", - утверждает Лесков в "Сказании о Фёдоре-христианине и о друге его Абраме-жидовине" (1886).

В "Сказании..." повествуется о друзьях-ровесниках, принадлежавших к разным верам, но воспитанных и выросших в любви друг к другу: "Все были приучены жить как дети одного Отца, Бога, создавшего небо и землю, и всяческое дыхание - эллина же и иудея".

Существование различных вер, навязываемое прежде всего жестокими властями, разрушает дружбу Фёдора и Абрама, делает их на какое-то время непримиримыми врагами. Причина, по мысли автора того проста, "Зло в том, что каждый из людей почитает одну свою веру за самую лучшую и за самую истинную, а другие без хорошего рассуждения порочит". Однако добрые природные свойства характеров обоих помогают им одолеть рознь и признать, что "все веры к одному Богу ведут".

Фёдору его единоверцы внушают: жид враг нашей веры, но он сознаёт, что служить Христу можно лишь в любви ко всем без различия. Той же любовью к другу движим и Абрам, трижды выручающий его в беде большими деньгами. В итоге оба решают выстроить большой дом для детей-сирот, где все жили бы "без разбору" различий в вере. Дом этот своего рода символ всечеловеческого единения в служении единому Богу.

Здесь - опять искажённое представление о Православии, которое вовсе не учит видеть в иноверцах - "поганых" (как то изображено у Лескова), но - заблуждающихся. Любовь ко всякому человеку, несущему в себе образ Божий, заповедана Христом, но не ненависть. Однако это не означает отказа от Истины ради мнимого единства. Для православного человека пребывание вне Православия есть печальное и пагубное для души самоослепление, но сознавание того должно возбуждать в человеке не ненависть (как утверждает писатель), а сожаление и стремление помочь в обретении Истины.

Лескова, как и Толстого, давно смущала рознь, идущая от различий в вере. Но оба писателя предполагали обрести единство в безразличии к несовпадению в понимании Бога, смысла жизни, Добра и зла и т.д. Это, конечно, утопия: различия неминуемо дадут о себе знать. Верно отметил проф. А.И. Осипов: "До чего близоруки те, которые говорят об общем религиозном сознании, о том, что все религии ведут к одной и той же цели, что все они имеют единую сущность. Как наивно звучит всё это! Только человек, совершенно не понимающий христианства, может говорить об этом". Разные религии указывают разные цели и разные пути к ним. О каком единстве можно говорить, если дороги разводят людей в разные стороны. Близки могут быть лишь шествующие единым путём. Идущие по разным дорогам неизбежно будут всё более отдаляться друг от друга.

Подлинное единство может быть обретено лишь в полноте Истины Христовой.

Проблема, мучительная и тяжкая для него проблема служения миру, а через то - служения Богу, проблема эта не оставляла Лескова. В муках он бьётся над нею, создавая повествование "Инженеры-бессребреники" (1887).

Вновь перед нами праведники. Это - Дмитрий Брянчанинов, Михаил Чихачёв, Николай Фермор. Первый - будущий святитель Игнатий. Второй - будущий схимник Михаил. Третий - военный инженер; и отчаявшийся самоубийца.

"Инженеры-бессребреники" можно рассматривать как один из источников к житию святителя Игнатия. Автор освещает в основном тот период пути его, когда он был воспитанником Петербургского инженерного училища. Уже в эти годы в облике молодого студента проявились черты религиозной серьёзности и аскетической надмирности. Дружба с Дмитрием Брянчаниновым определила и жизненный путь Михаила Чихачёва, ибо это более всего соответствовало его натуре.

Многие страницы "Инженеров-бессребреников" посвящены возвышенным характеристикам двух друзей, но их уход в монастырь Лесков рассматривает как бегство от жизни, в прямом смысле бегство.

Николай Фермор, младший соученик двух будущих иноков, прямо называется автором "борцом более смелым". Лесков отдаёт предпочтение ему, поскольку он избрал для себя, согласно мнению писателя, путь труднейший. Труднейший, ибо оказалось: побороть зло мира (в том конкретном облике, каким оно встало на пути честного Фермора: воровство, разврат) никто не в состоянии, даже сам царь. Разговор Фермора с императором Николаем Павловичем обнаруживает глубочайшее болезненное уныние молодого искателя правды - и в том сказалась вся бездна пессимизма самого писателя.

Уныние, коему подвержены и Фермор, и Лесков, есть состояние, пристально исследованное Святыми Отцами. Были изучены не только причины и признаки уныния, но и средства к его преодолению. Однако прибегать к их помощи в данном случае бесполезно, ибо для того должно подняться на уровень духовный, тогда как персонаж рассказа и его автор пребывают лишь в полноте душевности и путь аскезы воспринимают как нечто недостаточное (если не сказать сильнее). Фермор, как и сам автор, не сознаёт смысла аскетического подвига и его воздействия на окружающий мир, ему мнится, что со своими слабыми душевными "гражданскими" силами он может побороть зло, он верит лишь в реальные поступки служебного и нравственного свойства, а они оказываются бессильны в его борьбе ради "водворения в жизни царства правды и бескорыстия". Эту же цель приписывает Лесков и двум монахам, совершая свою обычную ошибку смешением душевных и духовных стремлений. Собственно, в душевности, в бездуховности и кроются причины уныния Фермора, приведшего его к самоубийству - к тому, к чему и ведёт человека враг, завлекающий в ловушку уныния.

В том же и беда самого Лескова: он душевное ставит выше духовного и обречён тем на поражение в собственных борениях.

В третий раз за короткий промежуток времени Лесков обращается к проблеме служения людям на земном поприще в рассказе "Прекрасная Аза" (1888). Он вновь использует сюжет из Пролога. Подобно скомороху Памфалону, красавица Аза пожертвовала своим состоянием и обрекла себя на нравственную гибель, но её любовь "покрывает множество грехов" (1Пет. 4,8) и для неё на исходе жизни отверзается небо.

Лесков упорно возвращается к мысли: даже пребывание в житейской грязи не может опорочить грехом человека, когда падение совершено как жертва ради спасения ближнего. Тут как будто трудно установить безусловные параллели с жизнью самого писателя, но если не забывать, что его апокрифические пересказы есть несомненные иносказания, то биографичность мучившей Лескова проблемы становится очевидной.

В письме к А.Н. Пешковой-Толиверовой от 14 апреля 18 88 года Лесков утверждает: "По словам Христа, по учению Двенадцати апостолов, по толкованию Льва Николаевича и по совести и разуму, - человек призван помогать человеку в том, в чём тот временно нуждается, и помочь ему стать и идти, дабы он, в свою очередь, так же помог другому, требующему поддержки и помощи". Мысль-то бесспорная, но показательно это включение имени Толстого в ряд обоснований её несомненности. Толстой же, по свидетельству Лескова, поставил "Прекрасную Азу" - "превыше всего".

Нравственная пагубность богатства и спасительность нестяжания утверждается Лесковым в повестях "Аскалонский злодей" (1888) и "Лев старца Герасима" (1888). Последняя есть переложение жития Преподобного Герасима Иорданского, интерпретированное Лесковым как нравственное поучение: "Поступайте со всеми добром да ласкою" и отрекайтесь от собственности, ибо она рождает страх перед жизнью.

От иносказательных сюжетов Пролога Лесков вскоре обращается в попытке решить всё ту же проблему к современной ему действительности. В рассказе "Фигура" (1889) главный герой, офицер по фамилии Вигура (переделанной народом в Фигуру), совершает недостойный по кодексу офицерской чести поступок: прощает пощёчину, данную ему пьяным казаком. Дело происходит в ночь, когда совершается праздничное пасхальное богослужение, и именно это обостряет внутренние сомнения и терзания Вигуры.

Лесков показал здесь укрепление в человеке истинной веры, которая ставит Богово над кесаревым, небесное над земным, духовное над рассудочным - и обретение вследствие того слез умиления.

Но для закосневшего во зле мира здесь неразрешимое противоречие: поступок Вигуры "бесчестный", но христианский. Отношение окружающих при указании его на заповеди религии, - однозначно. Так, полковник, командир Вигуры, требует от него подать в отставку: "Что, - говорит, - вы мне с христианством! - ведь я не богатый купец и не барыня. Я ни на колокола не могу жертвовать, ни ковров вышивать не умею, а я с вас службу требую. Военный человек должен почерпать христианские правила из своей присяги, а если вы чего-нибудь не умели согласовать, так вы могли на всё получить совет от священника".

Уровень "христианского сознания" здесь, кажется, не требует пояснений. Вот где выявляется "христолюбивость" воинства. Если религия оказывается потребной лишь на то, чтобы на колокола жертвовать и ковры вышивать...

Фигура уходит в хлебопашцы, беря на себя заботу о согрешившей женщине и её незаконном ребёнке. Для Лескова, как и для читателя, несомненна душевная красота Фигуры, а жертва его собою раскрывается автором как нравственный подвиг во славу Христа. Так Лесков отчётливо связывает поступок человека с христианством, тогда как в ряде прежних повествований христианство как побудительная причина действий персонажей было обозначено намёками, не вполне внятно, или вообще отсутствовало. Та же прекрасная Аза, например, узнаёт о Христе только перед концом жизни, уже после совершения своей жертвы. Многие лесковские праведники руководствуются скорее "общечеловеческой", нежели христианской моралью в своих стремлениях, религия же их имеет несколько абстрактный характер. В том сказалось тяготение писателя к некоей всеединой религии, пусть и не проявлявшееся столь резко, как у Толстого, но всё же хотя бы в зачаточном состоянии прозябавшее.

Своеобразие христианского миросозерцания Лескова наиболее обнаружило себя в повести "Гора" (1890), события которой относятся к первым векам христианства и происходят в Египте, где последователи Христа были окружены в ту пору им враждебными адептами местной веры.

Главный герой повести - златокузнец Зенон (по его имени повесть первоначально и была названа), истый христианин, буквально следующий заповедям Спасителя. Так, в момент искушения его красавицей Нефорой он - по слову Христа (Мф. 5,29) - выкалывает себе глаз, чтобы тот не соблазнял его.

Но христианской общиной (Церковью) он не признаётся за своего, так что епископ, составляя по требованию власти список всех христиан, даже не вспоминает имени Зенона: "мы его своим не считаем".

Перед христианами тем временем поставлена труднейшая задача: доказать истинность своей веры и сдвинуть гору, как о том говорится в Евангелии: "ибо истинно говорю вам: если вы будете иметь веру с горчичное зерно и скажете горе сей: "перейди отсюда туда", и она перейдёт; и ничего не будет невозможного для вас" (Мф. 17,20).

Недруги христиан замыслили: "Мы их уловим на Его же словах: Он говорил, что кто будет верить, как Он учил, то такой человек если скажет горе: "сдвинься", то будто гора тронется с места и бросится в воду. С кровли правителя вашего по направлению к закату видна гора Адер. Если христиане добры, то пусть они для спасения всех умолят своего Бога, чтобы Адер сошла с своего места и, погрузившись в Нил, стала плотиной течению. Тогда воды Нила подымутся вверх и оросят изгоревшие нивы. Если же христиане не сделают так, чтобы стронулась гора Адер и загородила течение Нила, это им будет вина. Тогда всякому видно станет, что или вера их - ложь, или они не хотят отвратить общего бедствия, и тогда пусть пронесутся в Александрии римские крики: " Christianos ad leones !" (Христиан ко львам)".

Большинство маловеров в испуге бегут от ожидающих их позора и гибели; лишь немногие, не надеясь, впрочем, на желанный исход, идут к горе, которую им велено сдвинуть. Однако в них нет единства, но сплошное разномыслие, мелочное в виду надвигающейся беды (слишком явная пародия на различие вероучений):"Тут и пошли разномыслы и споры: одни люди говорили, что всего лучше стоять распростёрши руки в воздухе, изображая собою распятых, а другие утверждали, что лучше всего петь молитвенные слова нараспев и стоять по греческой, языческой привычке, воздев руки кверху, в готовности принять с неба просимую милость. Но и тут опять нашлись несогласия: были такие, которым казалось, что надо воздевать вверх обе ладони, а другим казалось, что вверх надо воздевать только одну правую ладонь, а левую надо преклонять вниз, к земле, в знак того, что полученное с небес в правую руку будет передано земле левою; но иным память изменяла или они были нехорошо научены, и эти вводили совсем противное и настаивали, что правую руку надо преклонять к земле, а левую воздевать к небу".

Единственно Зенон движим истинной верой и готов добровольно бросить вызов врагам Христа. Он учит и молиться своих единоверцев. Именно его молитва совершает чудо: гора сдвигается и запружает реку. Вера Зенона сдвигает гору, вера, которую он смиренно признаёт весьма слабой, о чём и говорит позднее патриарху.

Вера Зенона хоть и слаба, но истинна - и он побеждает. Правда, Лесков пошёл на хитрость: пытаясь сделать уступку разуму и примирить его с верой. Он так представил все обстоятельства события, что причиной передвижения горы можно посчитать и природную стихию, разбушевавшуюся в тот день, - и некоторые естественного свойства признаки предвещают этот катаклизм заранее. Так что можно и не связывать всё с верой, с молитвой, а просто счесть передвижение горы именно природным катаклизмом, из тех, что совершаются сами по себе, никак не завися от чьей бы то ни было веры.

Тоже соблазн.

Повесть "Гора" - ясная аллегория с несомненной идеей: в христианстве главное не принадлежность Церкви, но истинность веры. Церковь же объединяет прежде маловерных, заботящихся о внешних мелочных формальностях, разномыслие в которых порождает все разделения и расколы в ней.

Таково христианство Лескова.

Ересь писателя прежде всего в том, что он разделил веру и Церковь.

Особо следует сказать о языке лесковских переложений древних апокрифов: в нём - особый ритмический строй речи, создающий особое музыкальное звучание её. Лесков вырабатывал это звучание кропотливейшим трудом. О языке повести "Гора" он писал: "...я добивался "музыкальности", которая идёт этому сюжету как речитатив. То же есть в "Памфалоне", только никто этого не заметил; а меж тем там можно скандировать и читать с каденцией целые страницы".

Впрочем, о своеобразнейшем языке Лескова, о мастерстве его сказа столь много говорилось, что превратилось давно в общее место, так что не стоит и повторяться.

Кажется, в начале 90-х годов писатель устаёт от своих "праведников", а глубокий пессимизм всё более забирает над ним власть.

Лесков вновь обращается к мрачным сторонам российской действительности, чему посвящены крупнейшие его создания последних лет жизни.

Зло обрисованы нравы петербургского общества в незаконченном романе "Чёртовы куклы" (1890), а чтобы отчасти обезопасить себя, автор изобразил события как бы вне конкретного времени и места, персонажам же присочинил экзотические имена. Попутно подверг критике идею "чистого искусства".

Повесть "Юдоль" (1892) возвратила память писателя к ужасам давнего голода 1840 года, к детским впечатлениям, отягчённым жуткими эпизодами народного бедствия, хотя пересказываются они как будничные: с размеренным спокойствием. (Вот один: девочки украли ягнёнка у соседей, чтобы съесть его, а затем убили мальчика, заметившего воровство, и попытались сжечь его мёртвое тело в печке.)

К концу повести являются две праведницы. Прежде всего, начитавшаяся Библии тётя Полли (знакомый мотив), которая вследствие того "сошла с ума и начала делать явные несообразности". Вторая праведница - квакерша Гильдегарда Васильевна, ведущая, помимо забот о материальном, ещё и душеспасительные беседы:"Англичанка показывала сестре моей, как надо делать "куадратный шнурок" на рогульке, и в то же время рассказывала всем нам по-французски "о несчастном Иуде из Кериота". Мы в первый раз слышали, что это был человек, который имел разнообразные свойства: он любил свою родину, любил отеческий обряд и испытывал страх, что всё это может погибнуть при перемене понятий, и сделал ужасное дело, "предав кровь неповинную". ...Если бы он был без чувств, то он бы не убил себя, а жил бы, как живут многие, погубивши другого.

Тётя прошептала:

В здравом смысле русского народа поздний Лесков разочаровался едва ли не окончательно. Достаточно прочитать хотя бы "Импровизаторы" (1893), "Продукт природы" (1893), особенно "Загон" (1893). Вновь у писателя отрицательную роль играют служители Церкви - в сговоре с жандармами они занимаются травлей и доводят до гибели умных и честных людей, вызывающих беспокойство у властей предержащих. Об этом - рассказ "Административная грация" (1893). Идейным организатором травли становится здесь архиерей, "весьма тонкий, под крылом у московского Филарета взращенный". В своем отрицании Церкви писатель опять возводит хулу на ее святых.

В особенно сгущённом виде всевозможная "дрянь русской жизни" была представлена читателю в рассказе "Зимний день" (1894).

Издатель "Вестника Европы" Стасюлевич пенял Лескову: "...у вас всё это до такой степени сконцентрировано, что бросается в голову. Это отрывок из "Содома и Гоморры", и я не дерзаю выступить с таким отрывком на Божий свет". Лесков настаивал: "Зимний день" мне самому нравится. Это просто дерзость - написать так его... "Содом", говорят о нём. Правильно. Каково общество, таков и "Зимний день".

Мы опять сталкиваемся с тем, что Лесков не лжет и не пытается намеренно сгущать краски. Он так видел жизнь. Как видел - так и показывал.

Ему хотелось узреть доброе - тут же спешил показать его другим, как только находил что-то похожее. В рассказе "Дама и фефёла" (1894) он вывел последнюю свою праведницу, самоотверженную Прошу, отдавшую жизнь на служение людям: "...она была хороша для всех, ибо каждому могла подать сокровища своего благого сердца". Но люди этого оценить не могут.

Бессмыслица российской действительности, доводящая до безумия даже здоровые и крепкие от природы натуры, беспощадно доказывается писателем в его последнем значительном произведении, повести "Заячий ремиз" (1894). Обличительный пафос этого сочинения столь силён, что публикация повести состоялась только в 1917 году.

Главный персонаж повести, Оноприй Перегуд из Перегудов, исправно несёт полицейскую службу, успешно ловит конокрадов и соблюдает общий порядок - но сбивается с толку требованием отыскания "потрясователей основ".

Рядовое духовенство опять представлено тенденциозно. Родитель главного героя упрекает своего попа в ростовщичестве: "Жид брал только по одному проценту на месяц, а вы берете дороже жидовского". Но и то не худший пример.

Именно священник, отец Назарий, и стал главным из тех, кто сбил несчастного Оноприя на поиски "потрясователей". Среди курьёзных похождений Перегуда в поисках смутьянов выделяется эпизод, когда он заподозрил некую стриженую барышню в злостном умысле и злонамеренных речах, тогда как она в разговоре с ним не более чем цитировала Новый Завет. Символ своего рода.

"Ремиз" - это термин карточной игры, означающий недобор взяток, ведущий к проигрышу. "Заячий ремиз" Перегуда - проигрыш всей жизни из-за пустых страхов его недоуменного ума.

Непримиримый враг нигилизма, Лесков вдруг представляет борьбу с революцией как полную несообразность и вздорную бессмыслицу. Разумеется, в перегудовой глуши потрясователей и впрямь сыскать трудновато, да тут обобщающая аллегория. Ещё в "Путешествии с нигилистом" писатель коснулся той же идеи: когда перепуганные обыватели со страху приняли за нигилиста прокурора судебной палаты. Но то был анекдотец, пустячок. Теперь о том же говорится хоть и с иронией, да всерьёз. До первой революции оставалось всего десятилетие.

В целом о российской действительности из произведений Лескова, особенно последнего периода, выносится впечатление тяжёлое. Но он так видел жизнь. Вновь возникает важнейший вопрос: не искажено ли такое видение некоей внутренней повреждённостью самого зрения у смотрящего?

Не станем судить о всей российской жизни, но сосредоточимся на одной Церкви. Лесков отверг её духовное значение в народном бытии, признавши недостаточность Церкви и в деле земного устроения жизни. Тут либо духовность Церковью и впрямь была утрачена, либо слишком расположившись к душевному, писатель заслонил от себя духовное, и тем вынужден был обращаться к своим иллюзиям и химерам.

Предположим верность первого суждения. Но вот прошло немногим более двух десятилетий, и Церковь, ошельмованная не одним Лесковым (или Толстым), вдруг явила такой сонм сияющих святостью исповедников веры, жертвовавших не то что материальными или душевными ценностями своего существования, но и самою жизнью, отдаваемою нередко в таких мучениях, что становится при отрицании духовности совершенно непонятно: откуда взялись на то силы?

Повторим важное суждение преподобного Макария Великого, точно разъясняющее сущность лесковского миросозерцания: "Того и домогался враг, чтобы Адамовым преступлением уязвить и омрачить внутреннего человека, владычественный ум, зрящий Бога. И очи его, когда недоступны им стали небесные блага, прозрели уже до пороков и страстей".

Таков один из важнейших уроков, какой следует вынести из осмысления творчества этого несомненно великого писателя.

Вне духовности не может быть и того единства, о котором так печалился Лесков. А у него и праведники сами порой, как одинокие антики противостоят всем людям, а не объединяют их вокруг себя; и неуютно временами вблизи них.

Благих же намерений Лескова ни при каких условиях отвергнуть невозможно.

"За всё хорошее и дурное - благодаренье Богу. Всё, верно, было нужно, и я ясно вижу, как многое, что я почитал за зло, послужило мне к добру - надоумило меня, уяснило понятия и поочистило сердце и характер".

Так он сказал о себе и от себя за три года до смерти (в письме Суворину от 4 января 18 92 года). Поэтому, отмечая ошибки и заблуждения писателя, как мы их понимаем, мы должны быть благодарны Богу за то, что был этот писатель, даже с его ошибками, но ведь и не с одними ошибками. Воспримем его мудрость: в основе своей это мудрость христианина, вопреки всем его ересям. Осмыслим его ереси и ошибки, дабы не впасть в подобный же грех.

За год до смерти, 2 марта 18 94 года (в письме к А.Г. Чертковой), Лесков утверждает: "Думаю и верю, что "весь я не умру", но какая-то духовная постать уйдёт из тела и будет продолжать "вечную жизнь", но в каком роде это будет, - об этом понятия себе составить нельзя здесь, и дальше это Бог весть когда уяснится. ...Я тоже так думаю, что определительного познания о Боге мы получить не можем при здешних условиях жизни, да и вдалеке ещё это не скоро откроется, и на это нечего досадовать, так как в этом, конечно, есть воля Бога".

В этих словах: и горячая вера, и некоторая неявно высказываемая растерянность от неопределённости её, веры своей. А разум помочь не в состоянии.

Итак, у Лескова мы можем отметить то, что усматривалось уже у многих русских писателей: двойственность, противоречивость... Или всякий художник в секулярной культуре на то обречен? Однако забудем, что сама красота, которой он служит - двойственна...

Глава XII НИКОЛАЙ СЕМЁНОВИЧ ЛЕСКОВ

Вступление

Николай Семёнович Лесков (1831–1895)

Во второй половине XIX столетия разобщённость между людьми обозначилась весьма отчётливо. Это остро ощутил в середине века ещё Л.Толстой. Достоевский писал о том же с душевной тревогой: "Всяк за себя и только за себя и всякое общение между людьми единственно для себя" - вот нравственный принцип большинства теперешних людей, и даже не дурных людей, а, напротив, трудящихся, не убивающих, не ворующих" ("Дневник писателя" за март 1877 года).

Усиливается распадение общества на самозамкнутые индивидуальности. Это есть следствие ослабления личностного начала, когда ощущение утрачиваемой связи с Богом (которая является непременным свойством личности) возмещается внутри каждого сознанием собственной самоценности и самодостаточности.

Способы к одолению разобщённости были предложены столь различные, что их многообразие могло послужить лишь дальнейшему разделению. Социально мысливший Герцен видел спасение в укреплении общины, общинного мышления вообще (а Тургенев со скептической иронией его опровергал). В чём-то близок тому был Толстой, уповавший на роевую жизнь, а в итоге усмотревший верное средство к полной слиянности в полном отказе от личности (ибо не различал отчётливо личность и индивидуальность).

Слишком многие стремились объединиться через участие в некоем общем деле. Собственно, и для революционеров их дело было таким средством к коммунизации общества. Так понимал "общее дело", как дело революционное Чернышевский и его единомышленники. Иначе сознавал "философию общего дела" Н.Ф. Фёдоров, но стремился же именно к общности. Но все эти утопические упования мало могли помочь.

Возлагавших надежду на народное (то есть мужицкое) единство тоже ждало разочарование. Трезво взглянувший на крестьянство Г.Успенский ясно разглядел и там начатки распадения общинного мышления, общинного делания.

Проблема семьи также стала частным проявлением проблемы общечеловеческого единства. И те, кто искал пути к общности через укрепление семейного начала, уже ближе подбирались к верному ответу на вопрос, если понимали семью не как абстрактную "ячейку общества", но как малую Церковь.

Ибо вне Церкви поиск выхода из тупика безнадёжен, какими бы обманами, иллюзиями и миражами ни тешили себя ищущие. Болезнь можно лечить лишь воздействуя на причину её, а не увлекаясь устранением внешних симптомов. Причина же всего - греховная повреждённость человеческой природы.

Поэтому неизменно истинное общее дело у всех может быть одно: Литургия. Подлинное неслиянное единство - духовно созерцаемое в Пресвятой Троице - может быть осуществлено единственно в мистическом Теле Христове через восприятие единства благодати.

Вопрос о Церкви становился не только вневременным, судьбоносно значимым для человека (ибо вне Церкви нет спасения), для общества, но и злободневно насущным. Русская литература этот вопрос обозначила отчётливо, начиная с Гоголя и славянофилов. Этого вопроса не могли обойти ни Достоевский, ни Толстой, каждый по-своему на него отвечавшие. Первыми же, кто попытался осмыслить проблему бытия Церкви через изображение внутреннего бытового существования её, стали Мельников-Печерский и Лесков. Один сделал это опосредованно: отображая прежде всего жизнь староверов и сектантов, то есть антицеркви, через отрицание которой осмыслял истину; другой, не обойдя и этой темы, впервые в русской литературе предложил читателю описание жизни и быта духовного сословия, показал его изнутри и в том попытался высмотреть все, порою незаметные извне, проблемы церковной жизни в конкретности времени.

В середине 80-х годов Лесков писал: "Бог есть, но не такой, которого выдумала корысть и глупость. В этакого Бога если верить, то, конечно, лучше (умнее и благочестивее) - совсем не верить, но Бог Сократа, Диогена, Христа и Павла - "Он с нами и в нас", и Он близок и понятен, как автор актёру".

Бог, которого выдумала корысть и глупость, - это, надо догадываться, Бог в Православии. Такому Богу противопоставляется некое единое понимание Бога Диогеном и Христом, Сократом и апостолом Павлом. Предерзостно. Некорректно также сопоставление отношения творения к Творцу с отношениями актёра и автора пьесы. Здесь некоторое наложение лесковского своеобразия на известный по толстовству комплекс синкретических воззрений.

Некоторый мировоззренческий хаос, который мы встречаем в высказываниях Лескова, в его публицистике, в его художественном творчестве, определён в большой мере бессистемностью образования писателя. Лесков не завершил даже курса гимназии и был самоучкой, хоть и гениальным, но не знающим подлинной выучки и дисциплины овладения знаниями. В натуре Лескова во всём властвовала стихия, которая порой увлекала его слишком далеко, и в писательской, и в семейной, и в бытовой, и во всех прочих сферах жизни. Недаром он сам это состояние подвластности стихийным влечениям характеризовал так: "ведёт и корчит". Вело и корчило его часто и в религиозных исканиях.

Богатейший жизненный опыт помог начинающему писателю, когда он вынужден был добывать пером средства на жизнь. Правда, писать начал не с беллетристики, а с публицистических статей. "Пробою пера" сам он назвал появившиеся в "Отечественных записках" за апрель 1861 года "Очерки винокуренной промышленности. (Пензенская губерния)". Успех первых публикаций был продолжен. Перо оказалось бойким. Вскоре Лесков попробовал себя и как беллетрист. В марте-мае 1862 года появились первые, не вполне совершенные ещё рассказы Лескова - «Разбойник», "Погасшее дело", "В тарантасе".

После неприятностей со знаменитыми петербургскими пожарами в начале лета 1862 года, когда заметкой Лескова по этому поводу оказались недовольны как власти, так и либеральные круги (а это уже его судьба на долгие года - не угождать ни правым, ни левым), писатель осенью отъезжает в Европу. Он живёт весьма беспорядочно в Париже, весной 1863 года возвращается в Петербург и публикует повесть «Овцебык» - произведение, с которого началось его признание в большой литературе. Затем до декабря работает, подгоняемый мстительным чувством, над первым своим романом, антинигилистической сатирой "Некуда".

Одно из центральных стремлений во всём творчестве Лескова - отыскание в жизни и отображение в литературе различных проявлений типа праведника, существованием которого, по убеждённости писателя, только и может быть прочной и верной вся жизнь на земле.

Писатель убежден: не только "не стоит село без праведника", но без праведника жизнь невозможна вообще. Окончательно это идея пришла к Лескову в работе над рассказом «Однодум» (1879). Но подступ к теме ощущается и в ранних работах его. По сути, первым эскизом к образу праведника стал "Овцебык".

Василий Петрович Богословский, по прозвищу Овцебык, оригинальная фигура, каких немало ещё появится у Лескова. Душа его томится тем злом, какое он видит в мире.

Овцебык видит основу зла - в стяжании, в наличии богатства, собственности. "Сердце моё не терпит этой цивилизации, этой нобилизации, этой стерворизации". Неприятие у него имеет вполне определённую основу: "Про мытаря начал, да про Лазаря убогого, да вот кому в иглу пролезть можно, а кому нельзя…" Опирается он на евангельскую притчу о мытаре и фарисее (Лк. 18,10–14), об убогом Лазаре и богаче (Лк. 16,19–31), на слова Христа о трудности вхождения богатого в Царство Божие (Мф. 19,24). Верное же средство противления такому злу Овцебык видит в существовании особенных людей, знающих истину и жизнью подтверждающих такое знание. Слово праведник ещё не выговорено, но уже подразумевается: "Сезам, Сезам, кто знает, чем Сезам отпереть, - вот кто нужен! - заключил Овцебык и заколотил себя в грудь. - Мужа, дайте мужа нам, которого бы страсть не делала рабом, и его одного мы сохраним душе своей в святейших недрах".

Овцебык занят поиском праведных: "всё людей евангельских ищет". И никак не может отыскать - вот его главная беда. Он ищет и в монастырях, и у раскольников - тщетно. И в том хитрость авторская, что сам Овцебык такой "евангельский человек" и есть.

Однако по поведению, по всей манере мыслить, говорить, держаться с людьми Овцебык таков, что ужиться с ним трудно. Наберись подобных «праведников» в достатке - жизнь превратится в ад. Василий Петрович слишком примитивен и туп, ибо хотя всё в нём строится как будто по Евангелию (насколько в его силах), но Евангелие он толкует "на свой салтык", а умом он отчасти некрепок. Он из семинаристов, даже в Казанскую Духовную академию смог поступить, но не прижился, ибо его слишком узкому представлению о жизни она никак соответствовать не может. Всегда, и всюду он недоволен ею. Чуть что не по нему - он всё бросает и уходит. Чувства ответственности у него - нет. Помышляя о благе всего человечества, Овцебык не озаботился судьбой собственной матери и бросил её на попечение сторонних людей. Терпения и любви у него недостаёт, чтобы уживаться с людьми.

Да и причину зла он видит основную неверно: приверженность к сокровищам на земле не причина, а следствие той повреждённости грехом, какую человек прежде должен побороть в себе, а потом уж идти к людям. Смерть же Овцебыка, самоубийство, лишь подтверждает: греховной страсти в себе не было у него силы побороть, да не было и желания как будто, ибо не было понимания необходимости того. Конец подобных людей нередко трагичен: не умея справиться с реальностью жизни, слишком расходящейся с их идеальными требованиями, они добровольно уходят из неё.

"Некуда". Название романа слишком красноречивое. Мечутся, тычутся во все тупики слепые беспокойные человечки, жаждущие стать поводырями таких же слепых, как и они сами, а некуда им идти, некуда деться. Некуда привести тех, кого они намереваются вести за собою. Некуда. Забрели в окончательный тупик, и сами не сознают, что идти - некуда.

Характеристики "новых людей" совершенно однотипны по всему пространству этого романа. Лесков отнюдь не отрицает во многих наличие честных стремлений, но стремления эти гибли в общей массе той мерзости, какая преобладала в движении.

Общее дело, которое творят эти люди, не может не нести разрушения и гибели всего живого. Таким делом становится для нигилистов романа Дом Согласия, коммунальное сосуществование, реальным прообразом которого была Знаменская коммуна, организованная литератором Слепцовым и развалившаяся из-за нехватки подлинной близости, о которой так заботились эти прогрессисты. Знаменская коммуна была одним из тех лабораторных пробирочных экспериментов, неуспех которого предвещал крах любого опыта большего масштаба.

Тайная мечта этих деятелей была высказана одним из них откровенно: "Залить кровью Россию, перерезать всё, что к штанам карман пришило. Ну, пятьсот тысяч, ну, миллион, ну, пять миллионов… Ну что ж такое? Пять миллионов вырезать, зато пятьдесят пять останутся и будут счастливы".

А Иван Карамазов о слезинке ребёнка сокрушался… Тут реки крови вожделеются. Страшно то, что реальный ленинизм-троцкизм-маоизм превзошёл в своей практике и эти кровавые мечтания.

Конечно, для человека конца XX века в действиях и планах персонажей романа Лескова нет ничего необычного: всё давно знакомо не только по литературе. Но для своего времени тут была новизна, большинством неприемлемая. У многих искренних идеалистов недоставало фантазии, чтобы принять зарождающуюся бесовщину за реальность.

Лесков коснулся проблемы своеволия, ибо на своеволии и зиждется весь нигилистский тип мышления и поведения. В самом начале романа пророчески звучат слова матери-игуменьи Агнии, предупреждающей племянницу, Лизу Бахареву, одну из носителей идеи прогресса: "Не станешь признавать над собой одной воли, одного голоса, придётся узнать их над собою несколько, и далеко не столь искренних и честных".

Лиза на это только и сумела возразить тем пошлым шаблонным образом, каким лишь и отвечают в случае несогласия натуры ограниченные: "Вы отстали от современного образа мыслей".

Не случайно поучает Лизу именно игуменья: в её словах церковная мудрость. Своеволие (ранее уже приходилось говорить об этом - с опорой на святоотеческое предание) есть не иное что, как рабство у чужой воли, лукаво подчиняющей себе неразумное самоуправство. Неволя овладевает и отдельным человеком, и всем движением.

А самым важным в романе становится некий мимоходный диалог, в котором как в фокусе стягиваются силовые линии всего повествования:

"Белоярцев, подойдя к окну, с неудовольствием крикнул:

Чей это образ тут на виду стоит?

Моя, сударь, моя икона, - отозвалась вошедшая за Лизиным платком Абрамовна.

Так уберите её, - нервно отвечал Белоярцев.

Няня молча подошла к окну, перекрестясь взяла икону и, вынося её из залы, вполголоса произнесла:

Видно, мутит тебя лик-то Спасов, - не стерпишь". Почти за десять лет до Достоевского Лесков высветил несомненную бесовскую природу всего движения.

Писатель встал поперёк «прогресса», адепты которого ему того простить не могли. С этими господами в конфликт лучше было не вступать. Ядовитый Лесков, однако, их представил в слишком непрезентабельном виде, за что и поплатился.

Князь Вяземский знал, что говорил: "Свободной мысли коноводы восточным деспотам сродни. Кого они опалой давят, того и ты за них лягни".

Долго спустя Лесков "с неослабевающей болью в сердце" писал:

"Двадцать лет кряду… гнусное оклеветание нёс я, и оно мне испортило немногое - только одну жизнь… Кто в литературном мире не знал и, может быть, не повторял этого, и я ряды лет лишён был даже возможности работать… И всё это по поводу одного романа «Некуда», где просто срисована картина развития борьбы социалистических идей с идеями старого порядка. Там не было ни лжи, ни тенденциозных выдумок, а просто фотографический отпечаток того, что происходило".

А он всё-таки пророчески смотрел в даль времени, и прорицал:

"Мутоврят народ тот туда, тот сюда, а сами, ей-право, великое слово тебе говорю, дороги никуда не знают… Всё будут кружиться, и всё сесть будет некуда".

Вскоре Лесков создаёт второй антинигилистический роман - "На ножах" (1870–1871), ещё более злую и пророческую сатиру.

Тут все между собою - "на ножах". Если и заведётся какое-то общее дельце, так в подоплёке его - скрытая вражда и намерение обмануть друг друга.

Сильный начинает пожирать слабого. Этот натуральный принцип они сами же для себя, со ссылкой непременной на Дарвина, возвели в высший закон, даже гордясь при том своей прогрессивностью и научной новизной исповедуемых теорий общественного бытия. "Глотай других, или иначе тебя самого проглотят другие - вывод, кажется, верный", - откровенно звучит в одном из разговоров бывших нигилистов, не утративших, впрочем, вкуса к прежнему образу мыслей, но прилагающих его теперь к своей эгоистически-корыстной суете.

Жестокость «научно-естественного» этого принципа они не просто весьма и весьма последовательно проводят, но и обретают в нем моральную опору, сумев отвергнуть последние возражения совести, которую они успешно задавили в себе самих. Превратившись из революционеров (хотя бы пребывавших в стадии революционных намерений) в простых уголовников, эти люди вовсе не изменили себе. Революция возрастает во многом на уголовщине и насыщается ею, как бы ни были высоки и субъективно честны идеалы иных её вдохновителей и идеологов.

Комментируя происходящее «обновление», Лесков опирается на новозаветную мудрость, хотя и не вполне точно, но близко цитируя текст Писания:

"Всё это шло быстро, с наглостию почти изумительною, и последняя вещь становилась действительно горше первой".

Первоисточником для Лескова были, вернее всего, слова Спасителя:

"Когда нечистый дух выйдет из человека, то ходит по безводным местам, ища покоя, и не находит; тогда говорит: возвращусь в дом мой, откуда я вышел. И пришед находит его незанятым, выметенным и убранным; тогда идет и берет с собою семь других духов, злейших себя, и вошедши живут там; и бывает для человека того последнее хуже первого. Так будет и с этим злым родом" (Мф. 12,43–45).

Но близкая мудрость, в несколько ином варианте, содержится во Втором соборном послании апостола Петра:

"Это - безводные источники, облака и мглы, гонимые бурею: им приготовлен мрак вечной тьмы. Ибо, произнося надутое пустословие, они уловляют в плотские похоти и разврат тех, которые едва отстали от находящихся в заблуждении; обещают им свободу, будучи сами рабы тления; ибо, кто кем побежден, тот тому и раб. Ибо, если, избегши скверн мира через познание Господа и Спасителя нашего Иисуса Христа, опять запутываются в них и побеждаются ими, то последнее бывает для таковых хуже первого" (2Пет. 2, 17–20).

И через один, и через другой тексты полно раскрывается эволюция нигилистического движения и бесовская, тёмная его сущность.

Одним из питательных начал для подобного соблазна стала нелюбовь этих людей к России, а она преимущественно основана на типе их примитивного мировидения, на эмоциональной неспособности воспринять в себя многообразие мира Божия.

Вообще к русскому началу "новые люди" испытывают ненависть. "Я бы лучше всех этих с русским направлением передушила", - заявляет энтузиастка Ванскок. Русским направлением называли в то время славянофильство. Ненависть к России раскрывается таким образом как неприятие Православия прежде всего. Как безбожие. Такое отношение сохранится навсегда - тут Лесков тоже пророк.

Нигилистические и постнигилистические принципы - одно из проявлений всеобщего гуманистического соблазна, а там, где действует воля врага, ничего не может быть доброго. И поскольку в безбожном мире нет опоры на абсолютную богооткровенную истину, в нём не может быть ни единства (и общего дела, разумеется), ни постоянности убеждений, ни целей, стремлений, действий. Всё смешалось и утратило верные ориентиры.

Лесков несомненное имел право утверждать, что в его романах есть подлинные пророчества.

Всё это не освобождает нас от признания художественного несовершенства романов «Некуда» и "На ножах". О последнем Достоевский сказал точнее всех: "Много вранья, много чёрт знает чего, точно на луне происходит". Главное, то же признавал и сам

Причина, как кажется, не в недостатке таланта и не в начальной неопытности писателя. Причина в стихийности таланта, энергия которой никак не могла уложиться в совершенную строгую форму.

В 1872 году в журнале "Русский вестник" появляется роман «Соборяне» - одно их вершинных созданий русской классической литературы.

Хотя, в ходе создания «Соборян», замысел автора изменялся, изначальная идея его сохранилась. Она была обозначена ещё в первом названии - "Чающие движения воды", прямо указывающем, что смысл произведения раскрывается через Евангелие:

"Есть же в Иерусалиме у Овечьих ворот купальня, называемая по-еврейски Вифезда, при которой было пять крытых ходов; в них лежало великое множество больных, слепых, хромых, иссохших, ожидающих движения воды; ибо Ангел Господень по временам сходил в купальню и возмущал воду, и кто первый входил в неё по возмущении воды, тот выздоравливал, какою бы ни был одержим болезнью" (Ин. 5,2–4).

Лесков изобразил в «Соборянах» чающих чуда обновления в духовной жизни народа - "движения легального, мирного, тихого", как он сам разъяснил в письме в Литературный фонд (20 мая 18 67 года).

Но если не впадать в преувеличения, то истинно чающий в романе всего один - протоиерей Савелий Туберозов, который сам пытается возмутить застойный покой окружающей теплохладности. Прочие же, каково бы ни было их отношение к Церкви, пассивно следуют за развитием событий - не в конкретном времени (тут многие весьма деятельны), но в бытии перед ликом Божиим.

Автор «Соборян» впервые пристально вгляделся в то, что прежде как будто мало волновало литературу, - в жизнь Церкви. В конкретно-историческом её проявлении он пытался постигнуть вечное; и то, что он узрел, навело его на грустные раздумья, заставило сделать мрачные выводы, позднее приведшие к полному пессимизму и отвержению Церкви как необходимого условия спасения.

Поп Савелий - один из лесковских праведников. Во всей русской литературе трудно отыскать равный ему по художественной силе и по внутреннему обаянию образ православного священника. Рядом с ним - смиренный священник Захария Бенефактов, детски-наивный и горящий ревностью о Господе дьякон Ахилла Десницын, уязвленный греховным существованием людского сообщества.

Старогородская поповка, как именует главных своих персонажей автор «Соборян», представлена в романе окружённой враждебным, во зле лежащим миром. Хотя показана и любовь горожан к своим пастырям, но жизнь их, особенно служение отца Савелия, раскрывается в непрекращающейся борьбе с внешними противодействиями и даже агрессивной враждой. Главное, что угнетает его дух, - состояние умов и душ народа. Окамененное нечувствие слишком многих становится причиной их равнодушия к угасанию веры, к бесовским действиям против неё нигилистов, как «новых», так и "новейших".

"Новые" всё же пытаются служить какой-то «идее», прежде всего утверждению передовых естественно-научных воззрений, которые они противопоставляют религиозным. Так, скорбный умом учитель Варнава Препотенский "привёл на вскрытие несколько учеников из уездного училища, дабы показать им анатомию, а потом в классе говорил им: "Видели ли вы тело?" Отвечают: «Видели». - "А видели ли кости?" - "И кости, - отвечают, - видели". - "И всё ли видели?" - "Всё видели", - отвечают. "А души не видали?" - "Нет, души не видали". - "Ну так где же она?…" И решил им, что души нет". Тут знакомый ещё по Базарову принцип: всё поверять материей, анатомией.

Это одна из обычных попыток поставить рассудочное опытное знание над верой. Случай весьма банальный, но распространённый. Всё научное мировоззрение строится на подобных силлогизмах. Откуда идёт подобная «мудрость»? Лесков указывает на один из самых больных вопросов церковной жизни: духовное образование. И в прежних своих романах писатель свидетельствовал: многочисленный отряд нигилистов рекрутируется в духовных школах. Учитель Препотенский - не исключение: "Окончил он семинарию первым разрядом, но в попы идти отказался, а прибыл сюда, в гражданское уездное училище учителем математики. На вопрос мой, отчего не пожелал в духовное звание, коротко отвечал, что не хочет быть обманщиком", - записал в «нотатках» священник, отметив запись сентябрём 1861 года. Вспомним, что в то же время создаются и "Очерки бурсы" Помяловского. Укажем вновь имена Добролюбова и Чернышевского… Именно бывший семинарист Чернышевский планировал уничтожение Церкви. О том же помышляют и нигилисты в "Соборянах".

Отвратительным образцом «новейшей» силы является в романе проходимец Термосесов. И именно такой человек становится главным идеологом борьбы с духовными основами общества.

Само общество пребывает в рабстве у собственного недомыслия, своих слабостей. Даже сочувствующие Туберозову с непониманием отзываются о нем: маньяк.

Но можно было бы и это одолеть, сам бы не церковное чиновничество - консистория, с её "презренным, наглым и бесстыжим тоном". "Ах, сколь у нас везде всего живого боятся!" - так с горечью оценил Туберозов консисторское правление.

Чиновник - всегда чиновник, будь он в вицмундире, военной форме или церковном облачении. Он всегда боится "как бы чего не вышло", всегда охранял собственный покой и часто совершенно равнодушен к тому делу, над которым поставлен начальствовать. Более всего претерпевает отец Савелий от консисторского нечувствия к ревностному горению веры. Чиновники в рясе лишь тогда возгораются, когда нарушают их покой и требуется наказать нарушителей, чающих движения воды. Церковные чиновники становятся гонителями веры и Церкви.

Чающие движения воды… И, кажется, так и не дождавшиеся. Смерть основных персонажей романа обретает значение трагического символа.

Перед самой смертью отец Савелий скорбит не о себе, но о вере. Лесков не мог пойти против правды: православный священник прощает всем на смертном одре. Но то, что смог совершить герой романа, не сумел, кажется, сделать автор его.

В этом обнаружил себя и некий излом в вере самого Лескова. Он всё глубже разочаровывался в Церкви и отходил от неё, со временем погружаясь во всё больший пессимизм.

"Я не враг Церкви, - пишет он в июне 1871 года П.К. Щебальскому, - а её друг, или более: я покорный и преданный её сын и уверенный православный - я не хочу её опорочить; я ей желаю честного прогресса от коснения, в которое она впала, задавленная государственностью, но в новом колене слуг алтаря я не вижу "попов великих", а знаю в лучших из них только рационалистов, то есть нигилистов духовного сана".

Это настроение его усиливалось в худшую сторону. Лесков зорко разглядел многие пороки чиновничьего церковного управления, не заметив главного - святости, которая была явлена во многих подвижниках Русской Церкви того времени. Он сделал в конце концов крайний вывод: без Церкви можно обойтись, даже должно искать спасения вне её ограды, ибо в ней - застой, отсутствие движения воды. В итоге писатель отождествил конкретно-историческое существование Церкви и её вневременное бытие. Он совершил ту же ошибку, что и Толстой. Даже несколько раньше Толстого. Тем легче ему стало позднее сойтись с Толстым во многих воззрениях на Церковь и на веру.

В основе заблуждений Лескова лежит, кажется, то же, что стало одной из основ толстовства: преимущественное внимание к нравственной стороне христианства, то есть сосредоточение в сфере душевных, но не духовных стремлений. Лесков саму цель христианства видел в оздоровлении и возвышении нравственных норм, на которых должна основываться жизнь всего человечества. Это, заметим, связано было и у Толстого, и у Лескова с идеей улучшения земного устроения бытия, но не с идеей спасения.

Однако успокоиться в подобном мрачном выводе невозможно. Ум, вся натура Лескова мечется и ищет, на что можно было бы верно опереться. Взгляд его задерживается на том, что близко к Церкви, - на староверах.

Рассказ "Запечатленный ангел" (1873) есть опыт художественного исследования психологии раскольников. Лесков являет себя здесь как сложившийся мастер, как тонкий знаток различных сторон раскольничьей жизни. И даже (может быть, главное) - как ценитель древней русской иконописи.

Но в описании действия церковной власти по отношению к раскольникам Лесков, к сожалению допустил явную ложь, художественное преувеличение, на что справедливо указал Достоевский. Невозможно для православного человека то осквернение икон, о каком рассказывает автор. Возможно здесь сказалась лесковская неуёмность или желание особого эффекта. С Лесковым такое случалось (Достоевский деликатно назвал это способностью к неловкостям).

Конечно, Лесков художник правдивый, он всегда избегал намеренной неправды. Но о том, что ненамеренное искажение реальности у него возможно, следует не забывать.

Однако, что-то не давало Лескову покоя, не давало остановиться на обретённом. Что-то вело и корчило его, толкая на дальнейшие метания. Что же? Да, кажется, ясно - что…

За год до смерти Лесков признавался Толстому, что в охватившем его настроении он не стал бы писать ничего подобного «Соборянам» или "Запечатленному ангелу", а с большей охотой взялся бы за "Записки расстриги". Вспомним его более раннее признание, что вместо «Соборян» ему хочется написать о русском еретике. И в частных беседах он утверждал, что много у него написано «глупостей» и что, понявши это, «Соборян» он писать бы не стал.

Итак его вело к описанию, к исследованию ереси.

"Дурное подобно зловонному грибу: его найдёт и слепой. А доброе подобно Вечному Творцу: оно даётся лишь истинному созерцанию, чистому взору, а кто не обладает духовным взором, тот мчится за пёстрым миром своих причуд, обманчивых иллюзий, броских химер…"

В этих мудрых словах И.Ильина, опирающихся на Христову заповедь "Блаженны чистые сердцем, ибо они Бога узрят" (Мф. 5,8), - заключено решение важнейшего вопроса о правде в искусстве, о критерии правды в искусстве. Всякий художник искренен, даже когда лжёт: он искренен в своей лжи, поскольку искренне следует убеждению, что ложь допустима, ибо выгодна, полезна, извинительна и т. д. В этом смысле произведение искусства всегда отражает правду: правдиво раскрывает состояние души художника. Полнота же истинности отображения мира зависит от этого состояния: загрязнённость души затемняет видение правды высшей и направляет на созерцание зла в мире. Художник пытается закрыться от зла созданиями своей фантазии, но в ней может быть намешано много лжи. А порой зло влечёт нечистого сердцем, и он не старается спрятаться от него в тумане иллюзий и радуется злу - хуже того, он питает своё воображение злом.

Зло не сокрыто и от взора чистого душою художника, но в существовании тьмы он сознаёт не самосущую природу, а лишь отсутствие света, и в свете видит подлинную правду Божиего мира. И скорбит о пребывающих во тьме.

Беда в том, что отсутствие чистоты внутренней, затуманенность взора страстями, заставляет художника и в свете узревать тьму. Это хуже всего. Следовательно, всё определяется мерой чистоты сердца. Вот где источник тягчайших трагедий многих и многих художников. Талант не оправдание, а ещё большая ответственность. Художник часто наделён слишком сильными страстями, попаляющими душу, - может быть, это неизбежное приложение к тому творческому дару, каким он наделён?

Каждый художник странник через пучину моря житейского. Странничество как земное мытарство души русская литература, следуя за святоотеческой мудростью, пыталась постичь во всей сложности. Первым так раскрыл смысл странничества Пушкин (хотя внешне заимствовал сюжет из протестантского источника). Странничество узким путём через тесные врата спасения совершалось ко влекущему впереди свету.

Тут важно, что влечёт странника.

Поиск внутреннего смысла может выместиться из души жаждой внешней перемены мест. Литература нового времени часто показывала странствия в пространстве как путь из пустоты в пустоту, будь то паломничество Чайлд-Гарольда или путешествие Онегина. Об этом было предупреждено давно: "Знай же достоверно, что куда бы ты ни пошёл, хотя бы прошёл всю землю из конца в конец, нигде не получишь такой пользы, как на сем месте". Сказавший это авва Дорофей предупреждал о бессмысленности поиска внутреннего покоя через внешнее беспокойное движение.

Жизненный путь как странничество души в поиске правды и как мытарство её на путях земных раскрывается Лесковым в повести-притче "Очарованный странник" (1873).

Странничество главного героя повести, Ивана Северьяныча, господина Флягина, есть преобразование бессмысленного и безнадежного бегства от промыслительной воли Творца в поиск и обретение Его истины и успокоение в ней души человеческой.

Странничество Флягина сопряжено со странствиями, ставшими знаком недолжного поиска: перемещение в пространстве есть для него лишь переход от одного бедствия к другому, пока не обретается успокоение в том, что было определено Промыслом. Мытарство Флягина не может быть осмыслено вне притчи о блудном сыне. Ибо странничество его начинается с бегства и блужданий. Бегства от Промысла и блужданий по промыслительному определению.

Истинное содержание всего произведения есть не повествование о некоторых (и весьма занимательных) событиях жизни странника, а раскрытие действия Промысла в судьбе человека. Существенно и то, что герой повести, пытаясь в противодействии Промыслу осуществить свою свободу, лишь ввергает себя в рабство (и в прямом смысле). Он обретает свободу, лишь подчиняя же себя Промыслу.

В молодые лета Флягин живёт скорее натуральными влечениями души, не слишком руководствуясь христианскими заповедями. Герой Лескова получил то, о чём некоторое время мечтал толстовский Оленин (повесть "Казаки"): жизнь по естественным нормам почти животной жизни, женитьба на простой бабе, слияние с натуральной стихией. Да Флягин и по положению своему был ближе к подобной среде: он не дворянин, излишней образованностью не обременён, не изнежен, суровые испытания переносить приучен, терпением не обделён и т. д. Его рабство в татарском плену вовсе не отличалось по условиям быта от жизни всех прочих: он имел всё, что другие, ему выделили «Наташу» (то есть жену), потом другую - могли бы и больше дать, да он сам отказался. Неприязни, жестокости по отношению к себе он не знает. Правда, после первого побега его «подщетинили», но из естественного нежелания нового побега, а не по злобе.

Между положением Ивана и его «приятелей» была та лишь разница, что они не хотели никуда бежать, а он не мог. Флягин не знал слова «ностальгия», но страдал от неё жестоко, больше, чем от щетины в пятках, с которой он свыкся.

В видениях его характернейшей приметой русской земли становится обитель или храм Божий. И тоскует он не о земле вообще, но о крещёной земле. Беглец-странник начинает тяготиться своею оторванностью от церковной жизни. Как блудный сын, он в дальней стороне тоскует об Отце.

Из-под животных инстинктов, какими он в большей мере жил, из-под внешней бесчувственности, теплохладности - вдруг просыпается в нем натуральное христианское мироосознание. Там, в тяготах рабства, беглец из христианского мира впервые истинно познаёт тягу к молитве, вспоминая церковные праздники. Он не просто о родной жизни тоскует - он о таинствах тоскует. В страннике всё более пробуждается церковное отношение к своей жизни, проявляющее себя в мелочах, и не мелочах его действий и мыслей.

Но благополучное избавление от плена вовсе не утвердило странника в приятии своей предназначенности Промысла Божия. Он продолжает свои скитания, немало претерпев новых мытарств. Однако всё более и более проникается он мыслью о необходимости противостоять этим дьявольским суетным искушениям. Это желание порой обретало у него трогательно-наивную, но не утратившую оттого истинности содержания форму:

"И вдруг мне пришла божественная мысль: ведь это, мол, меня бес томит этой страстью, пойду же я его, мерзавца, от себя святыней отгоню! И пошёл я к ранней обедне, помолился, вынул за себя частичку и, выходя из церкви, вижу, что на стене Страшный суд нарисован и там в углу дьявола в геене ангелы цепью бьют. Я остановился, посмотрел и помолился поусерднее святым ангелам, а дьяволу взял да, послюнивши, кулак в морду и сунул:

"На-ка, мол, тебе кукиш, на него что хочешь, то и купишь", - а сам после этого вдруг совершенно успокоился…"

Вот прямое действие веры в душе человека. В конце всех мытарств странник приходит в монастырь, где в тяжёлом противоборстве одолевает искушавшего его беса. Однако своей победой над бесом странник вовсе не возгордился. Напротив, он смиренно осознал своё недостоинство, греховность.

Сознавая себя недостойным грешником, Иван Северьяныч помышляет о завершении своего странничества в смерти за ближних своих: "…мне за народ очень помереть хочется". Здесь являет себя то самое чувство, которое вошло в его душу со словами полковника ещё на Кавказской войне: "Помилуй Бог, как бы хорошо теперь своей кровью беззаконие смыть". И вновь вспоминаются слова Спасителя:

"Нет больше той любви, как если кто положит душу свою за друзей своих" (Ин. 15,13).

Лесковский странник не может завершить свой жизненный путь вне следования Промыслу Божию.

Но странничество героя повести есть и отражение, внутреннего странничества самого автора. Лесков странствует в поисках истины. Он странствует через многообразие человеческих типов и характеров. Странствует в хаосе идей и стремлений. Странствует по сюжетам и темам русской литературы. Он странствует, ведомый жаждой истины. И собственными страстями. Находит успокоение его очарованный странник. Но находит ли то сам автор?

Церковь, проблема церковности и полнота церковного существования - влекут сознание Лескова. В какую бы сторону не уклонился он в своих странствиях, он неизменно и неизбежно возвращается к тому, что занимало его сильнее всего: к церковному бытию.

Рассказ "На краю света" (1875) в творчестве Лескова - из этапных.

Писатель ещё более чётко, чем прежде, хотя и не окончательно, обозначил своего рода разделение между православным вероучением и конкретной повседневной практикой Церкви, какая доступна его наблюдениям.

Православие Лесков возносит над иными христианскими исповеданиями как несущее в себе полноту восприятия Христа. По мнению писателя, трудно распространить Православие среди полудиких народов, способных к восприятию лишь упрощённых религиозных идей и понятий - такую парадоксальную мысль обосновывает его персонаж-рассказчик, православный архиерей. Владыка выясняет, что православные миссионеры, деятельность которых он направлял, не сомневаясь ее в необходимости и пользе, приносят больше вреда. В этом он убедился, соприкоснувшись с подлинной жизнью обращаемых и крещаемых обитателей диких сибирских просторов.

Владыка ожидает, что нравственность принявших крещение возрастёт, но вышло наоборот. Сами якуты менее доверяют крещёным, поскольку те, по-своему понимая смысл покаяния и отпущения грехов, начинают нарушать нормы морали, какими жили до крещения: "…Крещёный сворует, попу скажет, а поп его, бачка, простит; он и неверный, бачка, через это у людей станет". Поэтому крещение эти люди воспринимают как бедствие, несущее невзгоды и в обиходе, в быту, в имущественном положении: "…мне много обида, бачка: зайсан придёт - меня крещёного бить будет, шаман придёт - опять бить будет, лама придёт - тоже бить будет и олешков сгонит. Большая, бачка, обида будет".

Архиерей отправляется в объезд диких земель в сопровождении отца Кириака, иеромонаха, с которым ведёт постоянные споры о методах миссионерской деятельности и смысле крещения. Отец Кириак предостерегает владыку от поспешных крещений - и поначалу встречает непонимание, порой даже раздражение своего архипастыря. Но жизнь как будто подтверждает правоту мудрого монаха.

Отец Кириак выбирает себе в проводники крещёного туземца, уступая архиерею некрещёного. Архиерей этим обстоятельством был опечален и обеспокоен: он полагал, что крещёный несравненно надёжнее, тогда как некрещёный, язычник при удобном случае может покинуть своего ездока и обречь на гибель. На деле вышло иначе: некрещёный спас архиерея от гибели во время бури, а крещёный бросил монаха на произвол судьбы, предварительно съев Святые дары: "Попа встречу - он меня простит".

Смерть отца Кириака раскрыла глаза архиерею: на вред формализма при крещениях, которые творились лишь ради количества, необходимого только чиновникам от Церкви. Погоня за цифрой пагубно сказалась на обращении дикарей в Православие.

Важные выводы, к которым позже придёт Лесков, здесь ещё не проговариваются. Но уже скоро его сознание начинает «разделять» Церковь на её духовно-мистическое Тело и реальную конкретную церковной повседневности (а затем отождествление исключительно этой последней с самим понятием Церкви). В повседневности - всевластие чиновничества и формализм. Сам владыка перечисляет многие беды, с какими пришлось ему столкнуться при вступлении в управление епархией: невежество и грубость клириков, неграмотность, распущенность, пьянство, бесчинства.

В конце концов архиерей даже оказался готовым признать своего некрещённого проводника-туземца принадлежащим духовной полноте христианства, ибо не только прочны и истинны его нравственные устои, но и само религиозное мышление его на поверку оказывается монотеистичным. Объясняя своё поведение, он ссылается на «хозяина», "который сверху смотрит":

Да, бачка, как же: ведь он, бачка, всё видит.

Видит, братец, видит.

Как же, бачка? Он, бачка, не любит, кто худо сделал.

Так, согласимся, может рассудить и любой православный христианин.

И Лескову остаётся сделать всего самый малый шаг, чтобы и крещение отрицать как необязательное. По мнению Лескова, крещение отвращает этих полудикарей от «хозяина», поскольку священник, якобы берёт по отношению к крещёным, по их понятиям, на себя роль и обязанности «хозяина». Но Бог требует поступать по справедливости, а священник «прощает» любой проступок и тем как бы позволяет совершать что угодно.

Размышляя над духовной жизнью своего спасителя-якута, владыка приходит к определённому выводу: "Ну, брат, - подумал я, - однако и ты от Царства Небесного недалёко ходишь". В итоге он отказывается крестить этого человека.

Заметим, такое рассуждение (не рассказчика - самого автора) идёт от искреннего, но примитивного стремления ко всеобщему воссоединению (religio) с Творцом, Который всем открывает Себя. Крещение в этой еретической системе рассуждений единство разрушает.

И вот встаёт вопрос о совершительной силе таинства. Отец Кириак в споре с владыкой к тому и подводит:

"Итак, во Христа-то мы крестимся, да во Христа не облекаемся. Тщетно это так крестить, владыко!"

Заметим, подобная мысль уже встречалась в «нотатках» протопопа Савелия Туберозова. Не знаменательно ли, что Лесков вновь вернулся к ней. Но прислушаемся к дальнейшему диалогу между архиереем и иеромонахом:

" - Как, - говорю, - тщетно? Отец Кириак, что ты это, батюшка, проповедуешь?

А что же, - отвечает, - владыко? Ведь это благочестивой тростью писано, что одно водное крещение невежде к приобретению жизни вечной не служит.

Посмотрел я на него и говорю серьёзно:

Послушай, отец Кириак, ведь ты еретичествуешь.

Нет, - отвечает, - во мне нет ереси, я по тайноводству святого Кирилла Иерусалимского правоверно говорю: "Симон Волхв в купели тело омочи водою, но сердце не просвети духом, а сниде, и изыде телом, а душою не спогребся, и не возста". Что окрестился, что выкупался, всё равно христианином не был. Жив Господь и жива душа твоя, владыко, - вспомни, разве не писано: будут и крещёные, которые услышат "не вем вас", и некрещёные, которые от дел совести оправдятся и внидут, яко хранившие правду и истину. Неужели же ты сие отметаешь?

Ну, думаю, подождём об этом беседовать…"

Архиерей не находится с ответом, но вопросом пренебречь нельзя, поскольку он поставлен, поскольку по сути утверждается мысль о ненужности таинства и развивается далее, когда отец Кириак продолжает свои рассуждения:

" - Ну, вот мы с тобой крещены, - ну, это и хорошо; нам этим как билет дан на пир; мы и идём и знаем, что мы званы, потому что у нас билет есть.

Ну а теперь видим, что рядом с нами туда же бредёт человечек без билета. Мы думаем: "Вот дурачок! напрасно он идёт: не пустят его! Придет, а его привратник вон выгонит". А придем и увидем: привратники-то его погонят, что билета нет, а Хозяин увидит, да, может быть, и пустить велит, - скажет: "Ничего, что билета нет, - Я его и так знаю: пожалуй, входи", да и введет, да ещё, гляди, лучше иного, который с билетом пришёл, станет чествовать".

Можно ещё было бы и добавить: а с билетом могут и не пустить, ибо недостойным может оказаться человек данного ему билета.

Так, не правы ли те, кто утверждает, что для спасения важно одно доброе поведение, а таинство дело пустое, формальное? Как у Симона Волхва.

Прежде всего отметим, что сравнение с Симоном неверно, ибо Волхв не имел благодати от апостолов. Священник же крестит не водою, но Духом - по Благодати Апостольского преемства.

Так что вопрос стоит не о крещении водою - оно и впрямь бесполезно, - но о таинстве в полном смысле.,

Отец Кириак апеллирует к вере, которая идёт от сердца, "от пазушки", как называют это оба собеседника.

Вновь давняя проблема: антиномия «вера-разум». Иеромонах прав, вознося веру над разумом, но забывает, что сердце, не очищенное от страстей - плохой руководитель. Вознося веру, отец Кириак тем не менее строит все свои рассуждения на доводах рассудка, ибо никак не хочет признать мистической стороны таинства и оттого не видит разницы между действиями Симона Волхва и православного священника.

Однако не следует пренебрегать и рациональными его доводами, поскольку они внешне могут показаться неопровержимыми.

Крещение есть таинство мистического приобщения Христу и Церкви.

"Крещение есть таинство, в котором верующий, при троекратном погружении тела в воду, с призыванием Бога Отца, и Сына, и Святого Духа, умирает для жизни плотской, греховной, и возрождается от Духа Святого в жизнь духовную, святую. Так как Крещение есть духовное рождение, а родится человек однажды, то это таинство не повторяется" - так написано в православном катехизисе. То же исповедует архиерей: недаром же он скорбит, что нет у него средства возродить якута новым торжественным рождением с усыновлением Христу. Но ведь рассуждая так, архиерей тоже высказывает своё сомнение в таинстве. Ненадёжность одного таинства для спасения христианина обосновывается рядом убедительных разумных доводов.

Отец Кириак утверждает, если обобщить его суждения, что крещение есть пустой обряд, когда он не поддержан в человеке верой, которая истекает из знания и понимания православного вероучения. Дикарь не понимает учения, оттого и веры не имеет. Архиерей в итоге приходит к тому же: "Теперь я ясно видел, что добрая слабость простительнее ревности не по разуму - в том деле, где нет средства приложить ревность разумную". То же вознесение разума.

Разумом пренебрегать не должно, но от него можно и беды ждать: именно рациональное осмысление таинства заставляет воспринять его как магическое действо. А формальная погоня за количеством тому лишь способствует. Прямо у Лескова о том не говорится, но мысль эта явственно звучит в подтексте рассуждений его персонажей.

Миссионерство должно идти об руку с просвещением и катехизацией крещаемых. Но как решить вопрос о действенности таинства? Вернее, как решает его Лесков? Для православного верующего тут и вопроса нет: таинство действенно всегда и безусловно, ибо совершается не «магическими» действиями иерея, но Духом Святым. Каждый верующий знает также, что дело спасения есть соработничество человека с Творцом и Промыслителем, и вне личных усилий крещение не может быть верной гарантией спасения: "Царство Небесное силою берется" (Мф. 11,12). Крещение - «билет» (используем образ о. Кириака), но если званый, билет имеющий, явится не в брачных одеждах, вход ему может быть и закрыт. Тут прав иеромонах, напоминающий владыке слова Христа "не вем вас" (Мф. 7,23).

Сознание этого всегда было и будет одним из острейших переживаний православного человека. Русская литература выразила мучительное осознавание им своего недостоинства перед ликом Создателя во всей трагической полноте.

Крещёные есть званные. Но не всякий может оказаться избранным (Мф. 22,11–14).

Если получившие «билет» язычники не будут просвещены пониманием того, что они сами должны приложить к нему, какие одежды обрести, то тут - несомненный грех формального миссионерства.

Но как быть с теми, кто без «билета», пусть и в брачной одежде отправился на пир?

Если он вообще не знал о существовании «билета» - можно уповать на милосердие «Хозяина». А если человек знал о том - и сознательно отверг… Один пришёл без «билета», потому что не знал о нем, другой пришёл без «билета», потому что отказался от него. Разница.

Не забудем, что Бог не может спасти человека без его волевого согласия на то. Воля же, проявленная в отказе от «билета», выражена тем несомненно.

"Если бы Я не пришёл и не говорил им, то не имели бы греха; а теперь не имеют извинения во грехе своём" (Ин. 15,24).

Эти слова Спасителя вполне ясны. Знавший о существовании «билета» не имеет извинения в своём отказе от него.

Человек, отказавшийся от крещения, тем сказал: мне не нужен Спаситель, я сам буду как бог, я сам могу спасти себя, я сам добуду себе брачную одежду, пропустят и "без билета".

Спасение есть восстановление единения с Богом, нарушенного в первородном грехопадении. Если человек сознательно отказался от крещения во Христа - это значит, что он отказался от воссоединения с Ним. И выбрал пребывание не просто вне Христа, но против Христа, по слову Его:

"Кто не со Мною, тот против Меня" (Мф. 12,30).

В Евангелии Господь Иисус Христос Сам принимает крещение. Спаситель есть глава Церкви.

Поэтому «билет», то есть таинство крещения, можно получить только в Церкви. - Благодать тоже пребывает только в Церкви. Без Церкви нет спасения. Ведь так всё ясно. И не согрешит ли служитель Церкви, который откажет человеку в крещении?

Вне Церкви - крестит Симон Волхв. Водою, и без благодати.

К несомненно мучительной для себя проблеме церковного таинства Лесков вернулся в рассказе "Некрещёный поп" (1877). Главный персонаж рассказа, поп Савка (один из праведников лесковских), волею судьбы оказался некрещён, хотя и не подозревал о том. Узналось всё долго спустя, когда он успел явить перед своей паствой высокие добродетели. Объявила правду баба Керасивна. Когда-то именно она должна была отвезти новорожденного младенца Савву для крещения, но из-за бездорожья в буран не смогла сделать этого, а потом никому не призналась. Не желая брать греха на душу, баба перед смертью открыла свою вину. Обнаружилось невероятное: таинство священства было совершено над тем, кто через таинство крещения не прошёл. Как тут быть? Вот искушение…

Простые казаки горой встали за своего попа, прося о нём архиерея: "…такий був пип, такий пип, що другого такого во всём христианстве нема…"

Архиерей рассудил мудро. Таинство крещения в исключительных случаях - в практике Церкви такое случалось - признаётся действенным, если даже совершается мирянином (пусть и не как должно по чину) в полноте веры. По вере и даётся. Только колдовство должно быть совершаемо без малейших отступлений от должного, иначе будет недейственно. Таинство совершается Духом, Он же даёт по вере, а не по чему иному. Церковное крещение младенца Савки не было совершено не по злому умыслу, а по обстоятельствам, - действия же, выразившие веру человека и желание соединить дитя с Богом, были совершены, пусть и не по должному чину.

Архиерей, вразумляя благочинного о действенности совершенного, прибегает к авторитету Священного Писания и Предания и признаёт попа принявшим крещение.

Да, можно сделать вывод из случившегося: таинство не колдовство, и в особых случаях совершается Святым Духом по вере человека без полного совершения всех положенных действий. "Дух дышит, где хочет…" (Ин. 3,8). Разумеется, обстоятельства должны быть исключительные, когда нет возможности совершить всё канонически безупречно.

Но можно рассудить и иначе: мол, таинство вовсе не обязательно - практика церковной жизни якобы это подтвердила. Рассуждения же архиерея есть просто схоластическая казуистика, объясняемая то ли добротою его, то ли равнодушием к делу, то ли незнанием, как выпутаться из затруднительного обстоятельства дела.

По сути, Лесков оставляет вопрос открытым, отдавая решение на произвол читателя. Сам он склоняется, можно предположить, ко второму суждению. То есть к ереси.

Внутреннее странничество писателя недаром вызвало изумление у сына-биографа: "Какой путь! Какая смена умозрений!" Путь и впрямь извилистый, ведущий к ересям, - если и не вполне совпадающий с толстовским, то близкий к тому.

Как и у Толстого, одним из внутренних воздействий на религиозное странничество Лескова стало самостоятельное прочтение Евангелия: "Я не знал, чей я? "Хорошо прочитанное Евангелие" мне это уяснило, и я тотчас же вернулся к свободным чувствам и влечениям моего детства… Я блуждал и воротился, стал сам собою - тем, что я есмь. ‹…› Я просто заблуждался - не понимал, иногда подчинялся влиянию, и вообще - "не прочёл хорошо Евангелия". Вот, по-моему, как и в чём меня надо судить!". Это из известного письма М.А. Протопопову (декабрь 1891 года), без которого не обходится ни одно биографическое исследование о Лескове. "Хорошее прочтение Евангелия", то есть собственным рассудком осмысленное, писатель считал завершением странничества, «блужданий», и обретением истины. И Толстой то же мнил.

Еретичество своё Лесков не отрицал, даже не без горделивости именовал себя "ересиархом ингерманландским и ладожским".

Лескова соблазняет прежде всего, повторим, отличие видимого ему бытия Церкви от чаямого идеала. Но такое действие соблазна опасно прежде всего для не устоявшихся в вере.

Лесков был менее самоуверен, нежели Толстой, в признании неоспоримости своего мировоззрения. Он, кажется, подозревал, что в том может таиться не устойчивость его, а падение. Лесков искал истину веры. Он долго не мог найти себя и в стихии общественно-политических борений. С революционерами разошелся, но многое о них напророчил такого, что лучше бы не сбывалось, да сбылось. Потерпев немало от либерально-демократического террора, он неизбежно должен был оказаться в союзе с противоположными силами. И действительно, сошёлся на время с Катковым, которого все либералы враждовали.

Только не мог Лесков надолго ужиться с кем бы то ни было: и сам был слишком нетерпим, и позиция его не всегда могла устроить издателей чрезмерной оригинальностью.

К славянофилам Лесков какое-то время относился с приязнью. С И.С. Аксаковым долгое время состоял в весьма дружеской переписке, именуя его "благороднейшим Иваном Сергеевичем". А вот что пишет ему в августе 1875 года из Мариенбада: "Книг русских много навезено: все страшно дороги, и дельного очень, очень мало: кроме Хомякова и Самарина нечего в руки взять". Но слишком тесные отношения со славянофилами у Лескова долго длиться не могли: те требовали последовательности в Православии. Язвительный Лесков не удержался и позднее кольнул славянофилов в "Колыванском муже" (1888).

С течением времени литературная судьба писателя понемногу устраивалась, но и еретичество, религиозное и общественно-политическое, лишь обострялось.

В поиске союзников Лесков обращает взор на двух крупнейших своих современников - на Достоевского и Льва Толстого. В 1883 году он пишет статью "Граф Л.Н. Толстой и Ф.М. Достоевский как ересиархи".

Статья о ересиаршестве Толстого и Достоевского - лесковское заступничество за обоих писателей от критики К.Леонтьева, предпринятой в очерке "Наши новые христиане". Лесков не просто за «обижаемых» заступался, но более, кажется, стремился отстоять свои собственные убеждения, хотя бы и прикровенно, как бы не о себе говоря.

Особенно важно уяснить отношение Лескова к Толстому. Их связывала взаимная приязнь, добрые личные отношения.

Толстой издавна влёк к себе Лескова. Особенно притягательными оказались для Лескова его религиозные взгляды. Вот итоговое воззрение на Толстого, высказанное Лесковым в конце 1894 года (в письме к А.Н. Пешковой-Толиверовой), то есть незадолго до смерти: "Толстой велик как человек-мудрец, очистивший сор, заполнивший христианство".

Отношение к Толстому как к религиозному учителю было у Лескова почти неизменно. Правда, он не слепо следовал Толстому, не во всём с ним входил в согласие. Но отдельные расхождения представлялись ему не столь важными. С годами приверженность Толстому в Лескове лишь возрастала. Толстовское истолкование Христа Лескову дорого прежде всего. А также отвержение Церкви. Что стало тому причиной? Ответ несомненен: осмысление христианства на душевном уровне, на уровне абсолютизации морали и отказа от того, что выше морали. То есть бездуховность. Возможно, в деле морального самосовершенствования без Церкви можно и обойтись, уповая, как Лесков, на праведников, а не на церковную жизнь, где всегда грешных найдешь немало.

Можно приводить многие подтверждения всё большей близости Лескова Толстому, но точнее свидетельствует о том сам Лесков в письме в Ясную Поляну, написанном за полгода до смерти (28 августа 18 94 года): "…люблю я то самое, что и Вы любите, и верю с Вами в одно и то же, и это само так пришло и так продолжается. Но я всегда от Вас беру огня и засвечиваю свою лучинку и вижу, что идёт у нас ровно, и я всегда в философеме моей религии (если так можно выразиться) спокоен, но смотрю на Вас и всегда напряжённо интересуюсь: как у Вас идёт работа мысли. Меньшиков это отлично подметил, понял и истолковал, сказав обо мне, что я "совпал с Толстым". Мои мнения все почти сродные с Вашими, но они менее сильны и менее ясны: я нуждаюсь в Вас для моего утверждения".

Толстовцем, конечно, Лескова назвать было бы неверно: он был слишком самостоятелен для того. Он вообще противопоставлял Толстого толстовцам, утверждая, что со смертью Толстого вся "игра в толстовство" прекратится. Лесков шёл, по собственному признанию, "с клюкою один", многое "по-своему видя".

Так он пробирался через жизнь в своём одиноком странничестве, бередя себе и другим душу распознаванием земного зла, всё более очаровываясь "обманчивыми иллюзиями, броскими химерами".

На склоне жизни, в 1889 году, Лесков встретился с вступающим в литературу Чеховым и преподал ему, будучи "уже седым человеком с явными признаками старости и с грустным выражением разочарования на лице", нерадостный урок, вынесенный из собственной литературной деятельности:

"Вы - молодой писатель, а я - уже старый. Пишите только одно хорошее, честное и доброе, чтобы вам не пришлось в старости раскаиваться так, как мне".

В жизни все смешано, и хорошее и дурное. Можно ошибочно настроиться на одно дурное, и тем же заразить других.

Ещё опаснее, когда писатель, обладая деспотической волей, соединяет подобное своё мировидение с требованием тенденциозного отображения жизни.

Тенденциозны все художники. Даже когда кто-то из них отвергает тенденциозность - это тоже тенденция. Но Лесков требовал тенденции сознательно и основывал их нередко на еретических идеях. В соединении с критическим настроем мировосприятия это очень опасно.

Лесков подвергал своё время всё более и более жесткой и язвительной критике. Даже когда хвалит что-нибудь. Знаменитый рассказ про Левшу (1881), подковавшего со товарищи блоху, есть злая вещь. Мастера эти, конечно, умельцы, да только они испортили вещь, пусть и бесполезную, забавную игрушку: - И для чего? Англичан они тоже не превзошли, хотя работу тончайшую показали. Но чтобы сладить диковинный механизм, нужно несравненно более умения обнаружить, нежели нацепить примитивные подковы. "Не поздоровится от этаких похвал…" Сам Лесков отвергал мнение критики, будто у него было намерение "принизить русских людей в лице «левши» - и ему нужно верить. Но то, что бессознательно проявилось, тем более показательно.

Несколько позднее, в рассказе "Отборное зерно" (1884) Лесков на примере представителей всех сословий - барина, купца и мужика - развил идею, что плутовство есть характернейшая черта русского народа.

О России он мыслил вообще не очень лестно. Так утверждал (в письме А.Ф. Писемскому от 15 сентября 18 72 года): "Родина же наша, справедливо сказано, страна нравов жестоких, где преобладает зложелательство, нигде в иной стране столь не распространённое; где на добро скупы и где повальное мотовство: купецкие дети мотают деньги, а иные дети иных отцов мотают людьми, которые составляют ещё более дорогое состояние, чем деньги".

Не следует думать, однако, что Лесков тянулся к идеализации Запада. Вот его отзыв о Франции (из письма А.П. Милюкову от 12 июня 18 75 года): "Возбуждения религиозного в настоящем смысле этого слова во Франции нет, а есть ханжество - некоторое церковное благочестие, напоминающее религию наших русских дам, но это столь мне противно и столь непохоже на то, что я желал видеть, что я, разумеется, и видеть этого не хочу. Вообще идеал нации самый меркантильный и низменный, даже, можно сказать, подлый, за которым это благочестие, конечно, всегда легко уживается".

Встретив в Париже русских революционеров, он не удерживается от восклицания (в том же письме): "О, если бы Вы видели - какая это сволочь!"

Среди критических воззрений Лескова особое место принадлежит его неприятию внешних видимых проявлений (а он их начинает за сущностные принимать) церковной жизни. Неверным было бы утверждение, что писатель был твердым противником Церкви и Православия (как Толстой). Просто в силу усвоенного им взгляда на мир он скорее замечал дурное и отбирал чаще для изображения негодные стороны во всех явлениях действительности. Замечая преимущественно непохвальное, он и заразил себя (заражая других) идеей поиска истины вне церковной ограды.

Постепенно неприязнь к Церкви распространяется на Православие как на вероучение, в котором Лесков отвергает живой дух:

"Я люблю живой дух веры, а не направленскую риторику. По-моему, это "рукоделие от безделья", и притом всё это на православный салтык…".

Такую именно идею Лесков кладёт в основу своего осмысления Церкви. С этим мы в разной мере сталкиваемся при чтении "Мелочей архиерейской жизни" (1878), "Архиерейских объездов" (1879), "Русского тайнобрачия" (1878–1879), "Епархиального суда" (1880), "Святительских теней" (1881), "Бродяг духовного чина" (1882), "Заметок неизвестного" (1884), «Полуношников» (1891), "Заячьего ремиза" (1894) и иных произведений. Недаром с публикацией этих сочинений у писателя всегда возникали цензурные затруднения.

Однако, Лесков писал эти «очерки» не с намеренной целью опорочить русское духовенство. Напротив, он даже предварил "Мелочи архиерейской жизни" таким утверждением: "…я хочу попробовать сказать кое-что в защиту наших владык, которые не находят себе иных защитников, кроме узких и односторонних людей, почитающих всякую речь о епископах за оскорбление их достоинству".

Лесков не обличает церковную жизнь, а просто пытается бесстрастно показать разнообразие русского духовенства, прежде всего архипастырей. Он много и доброго сообщает о них. Светло сияющий образ святителя Филарета (Амфитеатрова) не изгладится из памяти всякого, кто прочитал о нём у Лескова. С любовью описан в "Мелочах…" высокопреосвященный Неофит, архиепископ Пермский. Но и тот и другой скорее противостоят, по мнению общему укладу церковной жизни, и добрые свойства своей натуры привносят в эту жизнь извне, а не укрепляют их ею.

В целом духовенство предстаёт у Лескова в непривлекательном облике. Оно являет "для мало-мальски наблюдательного глаза удивительную смесь низкопоклонства, запуганности и в то же самое время очезримой лицемерной покорности, при мало прикровенном, комическом, хотя и добродушном, цинизме". Оно в произведениях писателя корыстолюбиво, властолюбиво, тщеславно, трусливо, лицемерно, невежественно, маловерно, склонно к доносам и склокам, "ханжески претенциозно".

Пересказывать содержание лесковских сочинений в подтверждение этому - не совсем полезно. Но должно признать искренность Лескова в его критике тех пороков, какие он с болью усматривает в Церкви. Искренность и желание добра всегда достойны уважения, пусть предлагаемые суждения и вызовут несогласие с ними. Прислушаться полезно, ибо доля истины всегда в любой искренней критике есть. Лесков навёл на церковную жизнь увеличительное стекло, сделал многие черты непропорционально крупными. Но ведь тем дал возможность разглядеть их вернее. А разглядев, избавиться от них.

Полезно прислушаться к православной мудрости Гоголя: "Иногда нужно иметь противу себя озлобленных. Кто увлечён красотами, тот не видит недостатков и прощает всё; но кто озлоблен, тот постарается выкопать в нас всю дрянь и выставить её так ярко наружу, что поневоле её увидишь. Истину так редко приходится слышать, что уже за одну крупицу её можно простить всякий оскорбительный голос, с каким бы она ни произносилась".

Правда ли то, о чём поведал Лесков? Правда. То есть всё это в жизни встречалось. Едва ли не более жёсткие обвинения церковной жизни можно встретить даже у святителей Игнатия (Брянчанинова) и Феофана Затворника. Но ничего нового в признании этой правды нет: лишь ещё одно подтверждение, что мир во зле лежит.

Только в том непростота проблемы, что такое отображение зла в мире вызывает нередко у ревнующих об идеале неприятие всякого раскрытия дурного в тех сторонах жизни, какие мыслятся как должные являть собою идеал. Лесков сталкивался с этим при всякой публикации своих очерков, отвечая всегда язвительно. Однако он верно указывает на страшную опасность замалчивания собственных слабостей и тем отвержения возможности преодоления их: можно оказаться бессильными перед агрессией чуждых веропорочных соблазнов.

Лесков совершает в своей критике одну принципиальную ошибку: он переносит грех отдельных людей на Церковь как на средоточие благодати. Но человек, отклоняющийся в грехе от Христа, отклоняется и от Церкви Его. Необходимо разделять этих отклонившихся и праведность мистического Тела Христова. Лесков такого разделения не совершает. И в том - его неправда.

Ещё важнее понять неправду лесковского обличения тех, кто был прославлен Церковью в лике святых: святителя Филарета (Дроздова) и святого праведного Иоанна Кронштадтского. Оно имеет всё ту же причину: невозможность постижения духовной высоты при помощи душевного воззрения.

Но не может же, не может человек, стремящийся к истине и добру, сосредоточиться на одном зле. Он должен хоть какую-то опору попытаться отыскать: иначе не выжить.

Поэтому было бы несправедливо видеть у Лескова одно мрачное. Лучше потрудиться и доброе у него распознать.

В дальнейшем творчестве Лесков вновь сосредоточивает внимание на Священном Писании, как основе праведной мудрости и своего рода практическом руководстве в каждодневном поведении человека. Он составляет сборник моральных поучений, опирающихся на слово Божие, и придаёт ему знаменательное название: "Зеркало жизни истинного ученика Христова" (1877). Христос для Лескова - идеал для всякого человека. В подтверждение этого писатель приводит в начале книги слова: "Я дал вам пример, чтоб и вы делали то же, что Я сделал" (Ин. 13,15), сопровождая таким пояснением: "Вот зеркало жизни истинного ученика Христова, в которое он ежеминутно должен смотреться, сообразуясь подражать Ему в мыслях, словах и делах".

Сборник составлен из пяти разделов, в которые группируются основные правила поведения человека, подтверждаемые выдержками из Нового Завета: "В мыслях", "В словах", "В делах", "В обхождении", "В пище и питии". Заключается всё наставлением: "Старайся вообще, чтобы во всех твоих делах, словах и мыслях, во всех желаниях и намерениях твоих, развивалось непременно чистое и согласное настроение к высшей цели, жизни, то есть, к преобразованию себя по образу (или по примеру) Иисуса Христа, и будешь тогда Его ученик".

Полезность подобных сборников несомненна. Лесков продолжал свои труды в этом направлении и выпустил ещё ряд брошюр сходного свойства: "Пророчества о Мессии. Выбранные из Псалтири и пророческих книг св. Библии" (1879), "Указка к книге Нового Завета" (1879), "Изборник отеческих мнений о важности Священного Писания" (1881) и др.

Но есть ли подлинные ученики Христовы в окружающей писателя реальности? Вот что стало больным вопросом для писателя.

Лесков много уповал на праведные действия исключительных людей. Писатель признавался: само сознание, что эти люди есть на свете, укрепляло его в жизни, помогало преодолевать внутреннее одиночество: "У меня есть свои святые люди, которые пробудили во мне сознание человеческого родства со всем миром".

Так он находит для себя средство преодоления разъединённости людей. Церковь, кажется, им окончательно отвергается как путь к единству. В произведениях Лескова задерживает внимание слово «святые». Святы ли эти лесковские праведники?

И тут вновь вспоминается предупреждение Ильина: "…кто не обладает духовным взором, тот мчится за пёстрым миром своих причуд, обманчивых иллюзий, броских химер…" Лесковские праведники похожи на такие химеры.

Необычность и парадоксальность внешнего и внутреннего облика этих людей порой чрезмерна. Сам писатель часто определял их словом антики. Временами в поисках таких антиков (своеобразных чудаков) он забредал вовсе далеко от идеала праведничества. Например, в рассказе "Железная воля" (1876), где изображён некий глупый немец, принявший своё тупое упрямство за сильную волю, превративший это свойство в идола и много от него претерпевший невзгод, также и саму смерть: объелся блинами, не желая уступать чревоненасытному попу, отцу Флавиану (ещё одна шпилька духовенству).

Но сосредоточимся на изображенных праведниках. Первым из них, сознательно воспроизведенным автором в таком качестве, стал центральный персонаж повести «Однодум» (1879) кавалер Рыжов. Хотя и прежде писатель изображал подобных, начиная с Овцебыка: все они чаще глуповаты, примитивны в мыслях, а порой и "противны своею безнадёжною бестолковостью и беспомощностью", всегда только собственным умом доходя до тех премудростей, какими живут.

Рыжов, составитель рукописного труда «Однодум», по свидетельству самого автора, был сомнителен в вере: "…это сочинение заключало в себе много несообразного бреда и религиозных фантазий, за которые тогда и автора и чтецов посылали молиться в Соловецкий монастырь". Хотя ничего определённого относительно ересей однодума автором не сообщено (как не существенное), свидетельству его должно доверять, ибо дошёл сей мудрец до всего собственным разумением, начитавшись Библии без должного руководства.

Но недаром же бытовало в народе справедливое мнение касательно таких знатоков: "На Руси все православные знают, что кто Библию прочитал и "до Христа дочитался", с того резонных поступков строго спрашивать нельзя; но зато этакие люди что юродивые, - они чудесят, а никому не вредны, и их не боятся".

Подобное идёт от гордыни ума, когда он додумается до того, что всё сам понять может и в наставниках не нуждается. Лескову и самому, как помним, по душе пришлось самостоятельное разумение Евангелия, он и от героя не большего потребовал.

Идеал Лескова - идеал сугубо эвдемонический. Автор более всего болеет об устроении земного бытия. Проблемы подлинно духовные его в творчестве мало занимают, религиозность его - душевного свойства. Эвдемонический же тип культуры может искать опору для себя только в установлении строгих этических норм. Поэтому и отношение к религии при таком типе культуры не может не быть преимущественно прагматическим: религия становится потребной исключительно для обоснования и укрепления морали.

"Так, религиозный опыт заменяется и вытесняется моральными переживаниями. Мораль становится над религией; и ею, как критерием, одобряется или осуждается всякое религиозное содержание; действенность её собственного опыта распространяется и на сферу религии, которой ставятся определённые рамки" - так И.Ильин писал, разумея Толстого, но то же можно отнести и к жизнепониманию Лескова, да и вообще принять как закон существования всякого абсолютизирующего себя морализма.

Рыжов именно «однодум»: его мысль однобока и прагматична. Он утвердил себя на буквальном следовании заповедям, не задумываясь над сложностью бытия. Один из ранних рецензентов справедливо заметил о лесковском герое: "От «Однодума» веет холодом. ‹…› Невольно поднимаются один за другим вопросы: есть ли у него сердце? Дороги ли ему хоть сколько-нибудь окружающие его грешные, заблуждающиеся души?"

Всё это истекает от неправославного понимания самого смысла соблюдения заповедей, от одностороннего, поверхностного их восприятия.

Духовное стремление к следованию заповедям рождает в душе человека то смирение, без которого невозможно дальнейшее возрастание его в духе. Но эвдемоническая культура, ориентированная на земное блаженство, - вне духовности. Исполнение заповедей при таком типе культуры рождает скорее гордыню, упоение собственной праведностью, самозамкнутость в этой праведности. Прежде здесь уже о том говорилось. Теперь пришлось вспомнить, так как это являет себя в однодуме Рыжове и слишком расходится с православным сознаванием себя в мире. Лесков в конце повести ещё раз свидетельствует о том: "Умер он, исполнив все христианские требы по установлению Православной Церкви, хотя Православие его, по общим замечаниям, было «сомнительно». Рыжов и в вере был человек такой-некий-этакий…"

Для автора, однако, то не явилось большим пороком. Он счёл возможным пренебречь такой сомнительностью веры, ибо для него оказалась важнее праведность однодума, в опоре на которую он видит саму возможность утверждения в жизни нравственных норм, без каковых эта жизнь, в его ощущении, обречена на распад.

Такое упование на собственные силы человека вне его связи с полнотою Истины можно отнести к заурядным издержкам гуманизма. Антропоцентризм и антропомерность самой идеи праведничества у Лескова несомненно позволяет сопрягать её именно с гуманистическим миросозерцанием.

Вслед за однодумом Рыжовым Лесков вывел на всеобщее обозрение ещё одного антика, в котором, как в праведнике, и сам автор долго сомневался. Диковинность его натуры подчёркнуто обозначена прозвищем - Шерамур, вынесенным в название рассказа, появившегося в 1879 году.

Шерамур настолько праведен, что, не раздумывая, отдаёт нуждающемуся последнюю рубашку с себя. Однако самого же автора обескураживает слишком убогий идеал персонажа, при всём его бескорыстии: "Герой мой - личность узкая и однообразная, а эпопея его - бедная и утомительная, но тем не менее я рискую её рассказывать.

Итак, Шерамур - герой брюха; его девиз - жрать, его идеал - кормить других…"

Слова "не хлебом единым жив человек" для Шерамура - совершенная бессмыслица. Он не только душевные потребности отвергает, но даже обычные гигиенические навыки, поскольку они уменьшают средства, чтобы "самому пожрать и другого накормить".

Всем своим поведением Шерамур походит на юродивого, но Лесков точен в определении подобного праведничества: "Чрева-ради Юродивый" - такой подзаголовок даёт автор своему рассказу.

Христа ради юродивым Шерамур быть просто не может, поскольку и Евангелие воспринимает своеобразно: "Разумеется, мистики много, а то бы ничего: есть много хорошего. Почеркать бы надо по местам…". Курьёз таковой бесцеремонности в том, что тут Шерамур поразительно похож на Толстого, так же решительно «почеркавшего» евангельские тексты. Не было ли в словах Шерамура и собственного лесковского отношения к Евангелию? Неприятие своё Церкви писатель во всяком случае герою передал.

В Шерамуре есть все-таки и какая-то доля праведности - и тем он становится дорог автору, собиравшему как сокровища все даже самые малые проявления тех качеств человеческих, что помогают людям выстоять перед натиском зла.

Следует еще отметить у всех лесковских антиков, что они чистосердечно бескорыстны. Деньги для них мало значат, и они, кажется, обретают их лишь затем, чтобы поскорее избавиться. В этом отношении весьма занимателен рассказ «Чертогон» (1879), главный персонаж которого, богатый купец Илья Федосеич, - наглядное подтверждение убеждённости русских философов в том, что русский человек, воспитанный Православием, богатство вменяет себе в грех и всегда готов расстаться с нажитым и замаливать вину в суровой молитвенной аскезе. Герой «Чертогона» столь решительно не поступает, но сознание греховности богатства несёт в себе, доходя временами до безобразных сцен «уничтожения» денег в дикой оргии, в своего рода надрыве (если уместно здесь использовать образ Достоевского), а затем искупает грех суровостью покаяния и молитвы.

Разумеется, Илье Федосеичу до праведности далеко - просто автора увлекло своеобразие его натуры. Зато в рассказе "Кадетский монастырь" (1880) писатель вывел сразу четырёх праведников: директора, эконома, врача и духовника кадетского корпуса - генерал-майора Перского, бригадира Боброва, корпусного доктора Зеленского и архимандрита, имя которого рассказчик запамятовал. Все четверо самоотверженно опекали вверенных им воспитанников. Заметим, что забота о житейском и душевном благополучии исчерпывает для Лескова всё содержание праведничества. В такой заботе, разумеется, не только ничего дурного нет, она трогательна и прекрасна, но выше заглянуть писатель как бы и не желает. Поэтому даже лекция отца архимандрита, в которой содержится приступ к разъяснению догмата о Боговоплощении, строится в опоре на понятия земного благополучия и земных житейских тягот.

Эвдемоническая культура, повторимся, иной опоры для себя и не может искать, помимо ценностей душевного свойства, духовное же бессознательно отвергает, и когда соприкасается с ним, непременно стремится опорочить. Поэтому использует обманный прием: вместо духовного изображает псевдо-духовное. Так провоцируется вывод, что церковность поистине лицемерна.

Так и Лесков. Он словно не взыскует высшего, а идеализирует тягу к земному. Однако, так было бы несправедливо утверждать, есть у Лескова тоска о высшем. Об этом повествует рассказ "Несмертельный Голован" (1880).

Голован - совершеннейший из лесковских праведников - самоотверженно служит людям, и во всех обстоятельствах руководителем себе и другим избирает память о Божием суде. Голован верует искренне и истово, но он малоцерковен. Не то, чтобы он вовсе обходил храм Божий стороной, но и ревностной церковности не выказывал: "неизвестно было - какого он прихода… Холодная хибара его торчала на таком отлёте, что никакие духовные стратеги не могли её присчитать к своему ведению, а сам Голован об этом не заботился, и если его уже очень докучно расспрашивали о приходе, отвечал:

Я из прихода Творца-Вседержителя, - а такого храма во всём Орле не было".

Такого прихода и во всём свете не сыскать им, приходом этим, весь свет и является. Для Лескова в таком миропонимании заключался, пожалуй, его идеал «всесветной», всех объединяющей религии. Поэтому он не мог удержаться, чтобы не уязвить церковную жизнь. Кощунственно описывая обстоятельства, сопутствующие открытию мощей "нового угодника" (так писатель обозначил святителя Тихона Задонского), автор "Несмертельного Голована" сосредоточил внимание на ложном чуде исцеления, которое продемонстрировал доверчивым паломникам ловкий пройдоха (в корыстных целях, разумеется).

Так писатель проводит свою идею, что в приходе Творца-Вседержителя могут быть праведники, а у Церкви даже чудо - обман.

Главное для человека - быть учеником Христовым, а что осуществимо и вне церковной ограды.

Вот нравоучительная притча "Христос в гостях у мужика" (1881), близкая многим толстовским произведениям того же рода. Лесков рассказывает о купеческом сыне Тимофее Осипове, несправедливо пострадавшем от своего дяди-опекуна, погубившего его родителей, растратившего почти всё его состояние, женившегося на его невесте и ставшего причиной ссылки племянника по суду в отдалённое глухое место. Тимофей, праведный характером и поведением, долго не может простить обидчику, ссылаясь при этом на многие тексты из Ветхого Завета. Мужик-рассказчик, ставший близким другом Тимофея, возражает (и тут Лесков, несомненно, передаёт своё воззрение): "…в Ветхом Завете всё ветхое и как-то рябит в уме двойственно, а в Новом - яснее стоит". По слову же Христа - необходимо простить, поскольку "пока ты зло помнишь - зло живо, а пусть оно умрёт, тогда и душа твоя в покое жить станет".

В конце повествования к Тимофею приходит (через многие годы) претерпевший многие невзгоды обидчик-дядя - и Тимофей видит здесь знак посещения его Самим Христом. Чувство злой мести уступает место прощению и примирению. Автор заканчивает рассказ евангельскими словами: "Любите врагов ваших, благотворите обидевшим вас" (Мф. 5,44).

Перу Лескова принадлежит несколько подобных произведений нравоучительного характера, в которых весьма отчётливо выявились душевные стремления писателя, его горячее желание способствовать нравственному совершенствованию русского народа.

Особый смысл заключён в том, что одновременно с поисками праведников Лесков продолжает свои главные антицерковные обличения: от "Мелочей архиерейской жизни" до "Бродяг духовного чина".

И, наконец, вдруг начинает увлекаться разного рода забавами, диковинными происшествиями, занятными анекдотцами, безделицами:

"Белый орёл" (1880), "Дух госпожи Жанлис" (1881), «Штопальщик» (1882), "Привидение в Инженерном замке" (1882), "Путешествие с нигилистом" (1882), "Голос природы" (1883), "Маленькая ошибка" (1883), "Старый гений" (1884), "Заметки неизвестного" (1884), «Совместители» (1884), "Жемчужное ожерелье" (1885), "Старинные психопаты" (1885), «Грабёж» (1887), "Умершее сословие" (1888) и пр. Не случайно и публиковалось многое из этого в "Осколках".

При этом в каждом анекдотце у писателя всегда была какая-нибудь язвительность. Чего бы Лесков ни касался, безделки или серьёзного факта, он постоянно усваивает свои колкости и простому мужику и римскому папе, суматошной барыне и революционному деятелю. Вот, например, Герцен: "…он при множестве туристов "вёл возмутительную сцену с горчичницей" за то, что ему подали не такую горчицу. Он был подвязан под горло салфеткою и кипятился совершенно как русский помещик. Все даже оборачивались".

Больше всего достаётся от Лескова, разумеется, духовенству Мимоходом, а уязвит. В "Записках неизвестного" духовные лица, не только о духовном, а и о душевном мало пекутся.

Всё диковинное нравится ему и влечёт его художественное воображение. Ведь даже и праведники у него - одни антики.

Эта особенность - видеть в наблюдаемой причудливости жизни преимущественно достойное осмеяния, даже и беззлобного, - мучительна для самого писателя. Ещё более мучительна способность замечать более дурное, чем доброе. Лесков обладал такой способностью, и ему удалось осмыслить её на художественном уровне глубоко и точно. В рассказе «Пугало» (1885) он изображает ненависть мужиков целой округи к некоему Селивану, в котором все видят колдуна, вредителя, губителя, служителя бесам. Неожиданный случай раскрыл подлинную красоту и доброту Селивана, настоящего праведника, и резко изменяет отношение к нему людей. Объясняя случившееся, отец Ефим Остромыслений (редкий для позднего Лескова случай, когда священник выводится "превосходным христианином") раскрывает рассказчику причины случившегося:

"Христос озарил для тебя тьму, которою окутывало твоё воображение - пусторечие тёмных людей. Пугало было не Селиван, а вы сами, - ваша к нему подозрительность, которая никому не позволяла видеть его добрую совесть. Лицо его казалось вам тёмным, потому что око ваше было темно. Наблюди это для того, чтобы в другой раз не быть таким же слепым".

Если взглянуть глубже, то видно, что именно такой безблагодатный взгляд на мир становится важной причиной существующего в мире зла: "Недоверие и подозрительность с одной стороны вызывали недоверия же и подозрения - с другой, - и всем казалось, что все они - враги между собою и все имеют основание считать друг друга людьми, склонными ко злу.

Так всегда зло родит другое зло и побеждается только добром, которое, по слову Евангелия, делает око и сердце наше чистыми".

Писателем раскрывается один из высших законов жизни, равно как и закон существования и назначения искусства в мире, способ его воздействия на бытие человека: через доброту воззрения на мир и красоту отображения мира. Через постижение мира в мipe.

Лесков вновь обращается к поиску праведников.

В осмыслении праведничества писатель прибегает к помощи [Пролога, сборника христианских душеполезных повествований, сюжеты которых он начинает использовать в своих рассказах. Он писал о том Суворину (26 декабря 18 87 года): "Пролог - хлам, но в этом хламе есть картины, каких не выдумаешь. Я их покажу все, и другому в Прологе искать ничего не останется… Апокрифы писать лучше, чем пружиться над ледащими вымыслами".

В обращении к Прологу он также становится близок Толстому, заимствовавшему там же сюжеты собственных нравоучительных произведений. Рассказ "Скоморох Памфалон" (1887) отчасти даже близок толстовской манере письма в подобных же обработках сюжетов Пролога. Но проблему при этом Лесков осмысляет собственную, насущно болезненную для него, проблему бытия художника в сугубо земном существовании, внешне далёком от делания добра.

Скоморох Памфалон, заглавный персонаж рассказа, внешне живёт в позорном служении греху, но именно он указан гласом Свыше как образец праведного угождения Богу на земле.

"Скомороху Памфалону" близка по идее "Повесть о богоугодном дровоколе" (1886), также заимствованная из Пролога. Здесь рассказывается о страшной засухе, которую не смогла одолеть молитва самого епископа, но победила молитва простого дровокола, проводившего жизнь в трудах и заботах о хлебе насущном и вовсе не помышлявшего ни о каких богоугодных делах, считавшего себя недостойным грешником. И вот он оказывается более угодным Богу, чем духовный владыка. Лесков изображает это не как частный случай (вполне возможный, разумеется, в реальности), но скорее как некое обобщение относительно смысла праведной жизни.

Та же идея - в "Легенде о совестном Даниле" (1888). Действие вновь отнесено к первым векам христианства. Кроткий христианин Данила, спасающийся в скиту, трижды попадает в плен к варварам, каждый раз претерпевая всё большие лишения. Побуждаемый чувством мести, он убивает в своём третьем пленении жестокого хозяина-эфиопа и бежит к своим единоверцам. Но совесть заставляет его искать искупления греха убийства, и он посещает православных патриархов в Александрии, Ефесе, Византии, Иерусалиме, Антиохии, а также папу в Риме, испрашивая у всех наказания за содеянное. Однако все в один голос убеждают совестного Данилу, что убийство варвара не является грехом. Правда, на просьбу Данилы указать ему, где о том сказано в Евангелии, все архипастыри впадают в гнев и гонят вопрошающего прочь. А совесть его становится всё более чёрной, как убитый им эфиоп, не даёт покоя грешнику, и он начинает ухаживать за прокажённым, облегчая тому страдания последних дней жизни. В идее служения ближнему Данила обретает успокоение.

"Оставайся при одном служении Христа и иди служить людям" - таков конечный вывод "Легенды…". В Церкви, мол, - существование вне учения Христова.

Заметим, что здесь перед нами уже прямая клевета на Церковь, ибо всякое убийство для христианина есть грех, независимо от веры убиенного. Лесков приписал Православию то, что свойственно исламу или иудаизму. Сделал он это скорее по неведению или непониманию, чем по недоброму умыслу.

Писатель просто отказывается усматривать коренные различия между вероисповеданиями. "…Кому что в рассуждении веры от Бога открыто, - такова, значит, воля Божия", - утверждает Лесков в "Сказании о Фёдоре-христианине и о друге его Абраме-жидовине" (1886).

В "Сказании…" повествуется о друзьях-ровесниках, принадлежавших к разным верам, но воспитанных и выросших в любви друг к другу: "Все были приучены жить как дети одного Отца, Бога, создавшего небо и землю, и всяческое дыхание - эллина же и иудея".

Существование различных вер, навязываемое прежде всего жестокими властями, разрушает дружбу Фёдора и Абрама, делает их на какое-то время непримиримыми врагами. Причина, по мысли автора того проста, "Зло в том, что каждый из людей почитает одну свою веру за самую лучшую и за самую истинную, а другие без хорошего рассуждения порочит". Однако добрые природные свойства характеров обоих помогают им одолеть рознь и признать, что "все веры к одному Богу ведут".

Фёдору его единоверцы внушают: жид враг нашей веры, но он сознаёт, что служить Христу можно лишь в любви ко всем без различия. Той же любовью к другу движим и Абрам, трижды выручающий его в беде большими деньгами. В итоге оба решают выстроить большой дом для детей-сирот, где все жили бы "без разбору" различий в вере. Дом этот своего рода символ всечеловеческого единения в служении единому Богу.

Здесь - опять искажённое представление о Православии, которое вовсе не учит видеть в иноверцах - «поганых» (как то изображено у Лескова), но - заблуждающихся. Любовь ко всякому человеку, несущему в себе образ Божий, заповедана Христом, но не ненависть. Однако это не означает отказа от Истины ради мнимого единства. Для православного человека пребывание вне Православия есть печальное и пагубное для души самоослепление, но сознавание того должно возбуждать в человеке не ненависть (как утверждает писатель), а сожаление и стремление помочь в обретении Истины.

Лескова, как и Толстого, давно смущала рознь, идущая от различий в вере. Но оба писателя предполагали обрести единство в безразличии к несовпадению в понимании Бога, смысла жизни, Добра и зла и т. д. Это, конечно, утопия: различия неминуемо дадут о себе знать. Верно отметил проф. А.И. Осипов: "До чего близоруки те, которые говорят об общем религиозном сознании, о том, что все религии ведут к одной и той же цели, что все они имеют единую сущность. Как наивно звучит всё это! Только человек, совершенно не понимающий христианства, может говорить об этом". Разные религии указывают разные цели и разные пути к ним. О каком единстве можно говорить, если дороги разводят людей в разные стороны. Близки могут быть лишь шествующие единым путём. Идущие по разным дорогам неизбежно будут всё более отдаляться друг от друга.

Подлинное единство может быть обретено лишь в полноте Истины Христовой.

Проблема, мучительная и тяжкая для него проблема служения миру, а через то - служения Богу, проблема эта не оставляла Лескова. В муках он бьётся над нею, создавая повествование "Инженеры-бессребреники" (1887).

Вновь перед нами праведники. Это - Дмитрий Брянчанинов, Михаил Чихачёв, Николай Фермор. Первый - будущий святитель Игнатий. Второй - будущий схимник Михаил. Третий - военный инженер; и отчаявшийся самоубийца.

"Инженеры-бессребреники" можно рассматривать как один из источников к житию святителя Игнатия. Автор освещает в основном тот период пути его, когда он был воспитанником Петербургского инженерного училища. Уже в эти годы в облике молодого студента проявились черты религиозной серьёзности и аскетической надмирности. Дружба с Дмитрием Брянчаниновым определила и жизненный путь Михаила Чихачёва, ибо это более всего соответствовало его натуре.

Многие страницы "Инженеров-бессребреников" посвящены возвышенным характеристикам двух друзей, но их уход в монастырь Лесков рассматривает как бегство от жизни, в прямом смысле бегство.

Николай Фермор, младший соученик двух будущих иноков, прямо называется автором "борцом более смелым". Лесков отдаёт предпочтение ему, поскольку он избрал для себя, согласно мнению писателя, путь труднейший. Труднейший, ибо оказалось: побороть зло мира (в том конкретном облике, каким оно встало на пути честного Фермора: воровство, разврат) никто не в состоянии, даже сам царь. Разговор Фермора с императором Николаем Павловичем обнаруживает глубочайшее болезненное уныние молодого искателя правды - и в том сказалась вся бездна пессимизма самого писателя.

Уныние, коему подвержены и Фермор, и Лесков, есть состояние, пристально исследованное Святыми Отцами. Были изучены не только причины и признаки уныния, но и средства к его преодолению. Однако прибегать к их помощи в данном случае бесполезно, ибо для того должно подняться на уровень духовный, тогда как персонаж рассказа и его автор пребывают лишь в полноте душевности и путь аскезы воспринимают как нечто недостаточное (если не сказать сильнее). Фермор, как и сам автор, не сознаёт смысла аскетического подвига и его воздействия на окружающий мир, ему мнится, что со своими слабыми душевными «гражданскими» силами он может побороть зло, он верит лишь в реальные поступки служебного и нравственного свойства, а они оказываются бессильны в его борьбе ради "водворения в жизни царства правды и бескорыстия". Эту же цель приписывает Лесков и двум монахам, совершая свою обычную ошибку смешением душевных и духовных стремлений. Собственно, в душевности, в бездуховности и кроются причины уныния Фермора, приведшего его к самоубийству - к тому, к чему и ведёт человека враг, завлекающий в ловушку уныния.

В том же и беда самого Лескова: он душевное ставит выше духовного и обречён тем на поражение в собственных борениях.

В третий раз за короткий промежуток времени Лесков обращается к проблеме служения людям на земном поприще в рассказе "Прекрасная Аза" (1888). Он вновь использует сюжет из Пролога. Подобно скомороху Памфалону, красавица Аза пожертвовала своим состоянием и обрекла себя на нравственную гибель, но её любовь "покрывает множество грехов" (1Пет. 4, 8) и для неё на исходе жизни отверзается небо.

Лесков упорно возвращается к мысли: даже пребывание в житейской грязи не может опорочить грехом человека, когда падение совершено как жертва ради спасения ближнего. Тут как будто трудно установить безусловные параллели с жизнью самого писателя, но если не забывать, что его апокрифические пересказы есть несомненные иносказания, то биографичность мучившей Лескова проблемы становится очевидной.

В письме к А.Н. Пешковой-Толиверовой от 14 апреля 18 88 года Лесков утверждает: "По словам Христа, по учению Двенадцати апостолов, по толкованию Льва Николаевича и по совести и разуму, - человек призван помогать человеку в том, в чём тот временно нуждается, и помочь ему стать и идти, дабы он, в свою очередь, так же помог другому, требующему поддержки и помощи". Мысль-то бесспорная, но показательно это включение имени Толстого в ряд обоснований её несомненности. Толстой же, по свидетельству Лескова, поставил "Прекрасную Азу" - "превыше всего".

Нравственная пагубность богатства и спасительность нестяжания утверждается Лесковым в повестях "Аскалонский злодей" (1888) и "Лев старца Герасима" (1888). Последняя есть переложение жития Преподобного Герасима Иорданского, интерпретированное Лесковым как нравственное поучение: "Поступайте со всеми добром да ласкою" и отрекайтесь от собственности, ибо она рождает страх перед жизнью.

От иносказательных сюжетов Пролога Лесков вскоре обращается в попытке решить всё ту же проблему к современной ему действительности. В рассказе «Фигура» (1889) главный герой, офицер по фамилии Вигура (переделанной народом в Фигуру), совершает недостойный по кодексу офицерской чести поступок: прощает пощёчину, данную ему пьяным казаком. Дело происходит в ночь, когда совершается праздничное пасхальное богослужение, и именно это обостряет внутренние сомнения и терзания Вигуры.

Лесков показал здесь укрепление в человеке истинной веры, которая ставит Богово над кесаревым, небесное над земным, духовное над рассудочным - и обретение вследствие того слез умиления.

Но для закосневшего во зле мира здесь неразрешимое противоречие: поступок Вигуры «бесчестный», но христианский. Отношение окружающих при указании его на заповеди религии, - однозначно. Так, полковник, командир Вигуры, требует от него подать в отставку: "Что, - говорит, - вы мне с христианством! - ведь я не богатый купец и не барыня. Я ни на колокола не могу жертвовать, ни ковров вышивать не умею, а я с вас службу требую. Военный человек должен почерпать христианские правила из своей присяги, а если вы чего-нибудь не умели согласовать, так вы могли на всё получить совет от священника".

Уровень "христианского сознания" здесь, кажется, не требует пояснений. Вот где выявляется «христолюбивость» воинства. Если религия оказывается потребной лишь на то, чтобы на колокола жертвовать и ковры вышивать…

Фигура уходит в хлебопашцы, беря на себя заботу о согрешившей женщине и её незаконном ребёнке. Для Лескова, как и для читателя, несомненна душевная красота Фигуры, а жертва его собою раскрывается автором как нравственный подвиг во славу Христа. Так Лесков отчётливо связывает поступок человека с христианством, тогда как в ряде прежних повествований христианство как побудительная причина действий персонажей было обозначено намёками, не вполне внятно, или вообще отсутствовало. Та же прекрасная Аза, например, узнаёт о Христе только перед концом жизни, уже после совершения своей жертвы. Многие лесковские праведники руководствуются скорее «общечеловеческой», нежели христианской моралью в своих стремлениях, религия же их имеет несколько абстрактный характер. В том сказалось тяготение писателя к некоей всеединой религии, пусть и не проявлявшееся столь резко, как у Толстого, но всё же хотя бы в зачаточном состоянии прозябавшее.

Своеобразие христианского миросозерцания Лескова наиболее обнаружило себя в повести «Гора» (1890), события которой относятся к первым векам христианства и происходят в Египте, где последователи Христа были окружены в ту пору им враждебными адептами местной веры.

Главный герой повести - златокузнец Зенон (по его имени повесть первоначально и была названа), истый христианин, буквально следующий заповедям Спасителя. Так, в момент искушения его красавицей Нефорой он - по слову Христа (Мф. 5,29) - выкалывает себе глаз, чтобы тот не соблазнял его.

Но христианской общиной (Церковью) он не признаётся за своего, так что епископ, составляя по требованию власти список всех христиан, даже не вспоминает имени Зенона: "мы его своим не считаем".

Перед христианами тем временем поставлена труднейшая задача: доказать истинность своей веры и сдвинуть гору, как о том говорится в Евангелии: "ибо истинно говорю вам: если вы будете иметь веру с горчичное зерно и скажете горе сей: "перейди отсюда туда", и она перейдёт; и ничего не будет невозможного для вас" (Мф. 17,20).

Недруги христиан замыслили: "Мы их уловим на Его же словах: Он говорил, что кто будет верить, как Он учил, то такой человек если скажет горе: «сдвинься», то будто гора тронется с места и бросится в воду. С кровли правителя вашего по направлению к закату видна гора Адер. Если христиане добры, то пусть они для спасения всех умолят своего Бога, чтобы Адер сошла с своего места и, погрузившись в Нил, стала плотиной течению. Тогда воды Нила подымутся вверх и оросят изгоревшие нивы. Если же христиане не сделают так, чтобы стронулась гора Адер и загородила течение Нила, это им будет вина. Тогда всякому видно станет, что или вера их - ложь, или они не хотят отвратить общего бедствия, и тогда пусть пронесутся в Александрии римские крики: "Christianos ad leones!" (Христиан ко львам)".

Большинство маловеров в испуге бегут от ожидающих их позора и гибели; лишь немногие, не надеясь, впрочем, на желанный исход, идут к горе, которую им велено сдвинуть. Однако в них нет единства, но сплошное разномыслие, мелочное в виду надвигающейся беды (слишком явная пародия на различие вероучений):

"Тут и пошли разномыслы и споры: одни люди говорили, что всего лучше стоять распростёрши руки в воздухе, изображая собою распятых, а другие утверждали, что лучше всего петь молитвенные слова нараспев и стоять по греческой, языческой привычке, воздев руки кверху, в готовности принять с неба просимую милость. Но и тут опять нашлись несогласия: были такие, которым казалось, что надо воздевать вверх обе ладони, а другим казалось, что вверх надо воздевать только одну правую ладонь, а левую надо преклонять вниз, к земле, в знак того, что полученное с небес в правую руку будет передано земле левою; но иным память изменяла или они были нехорошо научены, и эти вводили совсем противное и настаивали, что правую руку надо преклонять к земле, а левую воздевать к небу".

Единственно Зенон движим истинной верой и готов добровольно бросить вызов врагам Христа. Он учит и молиться своих единоверцев. Именно его молитва совершает чудо: гора сдвигается и запружает реку. Вера Зенона сдвигает гору, вера, которую он смиренно признаёт весьма слабой, о чём и говорит позднее патриарху.

Вера Зенона хоть и слаба, но истинна - и он побеждает. Правда, Лесков пошёл на хитрость: пытаясь сделать уступку разуму и примирить его с верой. Он так представил все обстоятельства события, что причиной передвижения горы можно посчитать и природную стихию, разбушевавшуюся в тот день, - и некоторые естественного свойства признаки предвещают этот катаклизм заранее. Так что можно и не связывать всё с верой, с молитвой, а просто счесть передвижение горы именно природным катаклизмом, из тех, что совершаются сами по себе, никак не завися от чьей бы то ни было веры.

Тоже соблазн.

Повесть «Гора» - ясная аллегория с несомненной идеей: в христианстве главное не принадлежность Церкви, но истинность веры. Церковь же объединяет прежде маловерных, заботящихся о внешних мелочных формальностях, разномыслие в которых порождает все разделения и расколы в ней.

Таково христианство Лескова.

Ересь писателя прежде всего в том, что он разделил веру и Церковь.


Особо следует сказать о языке лесковских переложений древних апокрифов: в нём - особый ритмический строй речи, создающий особое музыкальное звучание её. Лесков вырабатывал это звучание кропотливейшим трудом. О языке повести «Гора» он писал: "…я добивался «музыкальности», которая идёт этому сюжету как речитатив. То же есть в «Памфалоне», только никто этого не заметил; а меж тем там можно скандировать и читать с каденцией целые страницы".

Впрочем, о своеобразнейшем языке Лескова, о мастерстве его сказа столь много говорилось, что превратилось давно в общее место, так что не стоит и повторяться.

Кажется, в начале 90-х годов писатель устаёт от своих «праведников», а глубокий пессимизм всё более забирает над ним власть.

Лесков вновь обращается к мрачным сторонам российской действительности, чему посвящены крупнейшие его создания последних лет жизни.

Зло обрисованы нравы петербургского общества в незаконченном романе "Чёртовы куклы" (1890), а чтобы отчасти обезопасить себя, автор изобразил события как бы вне конкретного времени и места, персонажам же присочинил экзотические имена. Попутно подверг критике идею "чистого искусства".

Повесть «Юдоль» (1892) возвратила память писателя к ужасам давнего голода 1840 года, к детским впечатлениям, отягчённым жуткими эпизодами народного бедствия, хотя пересказываются они как будничные: с размеренным спокойствием. (Вот один: девочки украли ягнёнка у соседей, чтобы съесть его, а затем убили мальчика, заметившего воровство, и попытались сжечь его мёртвое тело в печке.)

К концу повести являются две праведницы. Прежде всего, начитавшаяся Библии тётя Полли (знакомый мотив), которая вследствие того "сошла с ума и начала делать явные несообразности". Вторая праведница - квакерша Гильдегарда Васильевна, ведущая, помимо забот о материальном, ещё и душеспасительные беседы:

"Англичанка показывала сестре моей, как надо делать "куадратный шнурок" на рогульке, и в то же время рассказывала всем нам по-французски "о несчастном Иуде из Кериота". Мы в первый раз слышали, что это был человек, который имел разнообразные свойства: он любил свою родину, любил отеческий обряд и испытывал страх, что всё это может погибнуть при перемене понятий, и сделал ужасное дело, "предав кровь неповинную"…Если бы он был без чувств, то он бы не убил себя, а жил бы, как живут многие, погубивши другого.

Тётя прошептала:

В здравом смысле русского народа поздний Лесков разочаровался едва ли не окончательно. Достаточно прочитать хотя бы «Импровизаторы» (1893), "Продукт природы" (1893), особенно «Загон» (1893). Вновь у писателя отрицательную роль играют служители Церкви - в сговоре с жандармами они занимаются травлей и доводят до гибели умных и честных людей, вызывающих беспокойство у властей предержащих. Об этом - рассказ "Административная грация" (1893). Идейным организатором травли становится здесь архиерей, "весьма тонкий, под крылом у московского Филарета взращенный". В своем отрицании Церкви писатель опять возводит хулу на ее святых.

В особенно сгущённом виде всевозможная "дрянь русской жизни" была представлена читателю в рассказе "Зимний день" (1894).

Издатель "Вестника Европы" Стасюлевич пенял Лескову: "…у вас всё это до такой степени сконцентрировано, что бросается в голову. Это отрывок из "Содома и Гоморры", и я не дерзаю выступить с таким отрывком на Божий свет". Лесков настаивал: "Зимний день" мне самому нравится. Это просто дерзость - написать так его… «Содом», говорят о нём. Правильно. Каково общество, таков и "Зимний день".

Мы опять сталкиваемся с тем, что Лесков не лжет и не пытается намеренно сгущать краски. Он так видел жизнь. Как видел - так и показывал.

Ему хотелось узреть доброе - тут же спешил показать его другим, как только находил что-то похожее. В рассказе "Дама и фефёла" (1894) он вывел последнюю свою праведницу, самоотверженную Прошу, отдавшую жизнь на служение людям: "…она была хороша для всех, ибо каждому могла подать сокровища своего благого сердца". Но люди этого оценить не могут.

Бессмыслица российской действительности, доводящая до безумия даже здоровые и крепкие от природы натуры, беспощадно доказывается писателем в его последнем значительном произведении, повести "Заячий ремиз" (1894). Обличительный пафос этого сочинения столь силён, что публикация повести состоялась только в 1917 году.

Главный персонаж повести, Оноприй Перегуд из Перегудов, исправно несёт полицейскую службу, успешно ловит конокрадов и соблюдает общий порядок - но сбивается с толку требованием отыскания "потрясователей основ".

Рядовое духовенство опять представлено тенденциозно. Родитель главного героя упрекает своего попа в ростовщичестве: "Жид брал только по одному проценту на месяц, а вы берете дороже жидовского". Но и то не худший пример.

Именно священник, отец Назарий, и стал главным из тех, кто сбил несчастного Оноприя на поиски «потрясователей». Среди курьёзных похождений Перегуда в поисках смутьянов выделяется эпизод, когда он заподозрил некую стриженую барышню в злостном умысле и злонамеренных речах, тогда как она в разговоре с ним не более чем цитировала Новый Завет. Символ своего рода.

"Ремиз" - это термин карточной игры, означающий недобор взяток, ведущий к проигрышу. "Заячий ремиз" Перегуда - проигрыш всей жизни из-за пустых страхов его недоуменного ума.

Непримиримый враг нигилизма, Лесков вдруг представляет борьбу с революцией как полную несообразность и вздорную бессмыслицу. Разумеется, в перегудовой глуши потрясователей и впрямь сыскать трудновато, да тут обобщающая аллегория. Ещё в "Путешествии с нигилистом" писатель коснулся той же идеи: когда перепуганные обыватели со страху приняли за нигилиста прокурора судебной палаты. Но то был анекдотец, пустячок. Теперь о том же говорится хоть и с иронией, да всерьёз. До первой революции оставалось всего десятилетие.

В целом о российской действительности из произведений Лескова, особенно последнего периода, выносится впечатление тяжёлое. Но он так видел жизнь. Вновь возникает важнейший вопрос: не искажено ли такое видение некоей внутренней повреждённостью самого зрения у смотрящего?

Не станем судить о всей российской жизни, но сосредоточимся на одной Церкви. Лесков отверг её духовное значение в народном бытии, признавши недостаточность Церкви и в деле земного устроения жизни. Тут либо духовность Церковью и впрямь была утрачена, либо слишком расположившись к душевному, писатель заслонил от себя духовное, и тем вынужден был обращаться к своим иллюзиям и химерам.

Предположим верность первого суждения. Но вот прошло немногим более двух десятилетий, и Церковь, ошельмованная не одним Лесковым (или Толстым), вдруг явила такой сонм сияющих святостью исповедников веры, жертвовавших не то что материальными или душевными ценностями своего существования, но и самою жизнью, отдаваемою нередко в таких мучениях, что становится при отрицании духовности совершенно непонятно: откуда взялись на то силы?

Повторим важное суждение преподобного Макария Великого, точно разъясняющее сущность лесковского миросозерцания: "Того и домогался враг, чтобы Адамовым преступлением уязвить и омрачить внутреннего человека, владычественный ум, зрящий Бога. И очи его, когда недоступны им стали небесные блага, прозрели уже до пороков и страстей".

Таков один из важнейших уроков, какой следует вынести из осмысления творчества этого несомненно великого писателя.

Вне духовности не может быть и того единства, о котором так печалился Лесков. А у него и праведники сами порой как одинокие антики противостоят всем людям, а не объединяют их вокруг себя; и неуютно временами вблизи них.

Благих же намерений Лескова ни при каких условиях отвергнуть невозможно.

"За всё хорошее и дурное - благодаренье Богу. Всё, верно, было нужно, и я ясно вижу, как многое, что я почитал за зло, послужило мне к добру - надоумило меня, уяснило понятия и поочистило сердце и характер".

Так он сказал о себе и от себя за три года до смерти (в письме Суворину от 4 января 18 92 года). Поэтому, отмечая ошибки и заблуждения писателя, как мы их понимаем, мы должны быть благодарны Богу за то, что был этот писатель, даже с его ошибками, но ведь и не с одними ошибками. Воспримем его мудрость: в основе своей это мудрость христианина, вопреки всем его ересям. Осмыслим его ереси и ошибки, дабы не впасть в подобный же грех.

За год до смерти, 2 марта 18 94 года (в письме к А.Г. Чертковой), Лесков утверждает: "Думаю и верю, что "весь я не умру", но какая-то духовная постать уйдёт из тела и будет продолжать "вечную жизнь", но в каком роде это будет, - об этом понятия себе составить нельзя здесь, и дальше это Бог весть когда уяснится…Я тоже так думаю, что определительного познания о Боге мы получить не можем при здешних условиях жизни, да и вдалеке ещё это не скоро откроется, и на это нечего досадовать, так как в этом, конечно, есть воля Бога".

В этих словах: и горячая вера, и некоторая неявно высказываемая растерянность от неопределённости её, веры своей. А разум помочь не в состоянии.

Итак, у Лескова мы можем отметить то, что усматривалось уже у многих русских писателей: двойственность, противоречивость… Или всякий художник в секулярной культуре на то обречен? Однако забудем, что сама красота, которой он служит - двойственна…

Майя Кучерская - писатель, литературовед и литературный критик, литературный обозреватель газеты «Ведомости». Кандидат филологических наук (МГУ, 1997), Ph.D. (UCLA, 1999). Доцент, заместитель заведующего кафедрой словесности ГУ ВШЭ. Лауреат Бунинской премии (2006), Студенческого Букера (2007).

Спасибо, что вы пришли в этот ненастный вечерок подумать вместе о Лескове. Дело в том, что я Лесковым занимаюсь уже много лет, но никогда не рассматривала его специально с этой позиции. Сегодняшнюю свою лекцию я бы скорее назвала «Лесков и христианство», чем «Христианство в творчестве Лескова». Наверное, уточненное название так и должно звучать – «Лесков и христианство».

Поскольку я филолог (помимо всего прочего, что я делаю в жизни), то для меня самое любопытное в Лескове – это его тексты, и лишь во вторую очередь его взгляды. Это, конечно, связано одно с другим, но я больше анализирую тексты, я смотрю, что в них происходит, я просто другого ничего не умею. Нас на филологическом факультете этому учили, я этим и занимаюсь.

Для меня эта тема – вызов, встряска. Очень полезная встряска, потому что те итоги, к которым я пришла после своих поверхностных размышлений о Лескове и христианстве, очень похожи на то, к чему я пришла, анализируя его тексты с точки зрения их устройства, образов, языка и прочего.

То, чему мне сегодня хотелось бы посвятить нашу встречу, – это вопрос о том, в чем же суть проповеди Лескова. Мы не будем сегодня говорить о том, чего в этой проповеди нет, хотя я знаю, что всегда есть немалое количество заинтересованных читателей, которым интересно смотреть на писателя с христианской точки зрения, с православной точки зрения.

Тем, кому важен этот аспект в Лескове, тех я отсылаю к замечательному исследованию Михаила Дунаева «Православие и литература», там есть большая глава, посвященная Лескову. Эта глава представляет собой критику лесковского мировоззрения и лесковской прозы с точки зрения ортодоксального православного христианства. Это вполне убедительная критика, но это работа, которую я просто не умею выполнять, потому что у меня другой инструментарий.

Мне всегда было важно, что мне хотят сказать, я хочу услышать то, что мне хочет сказать писатель. Критики Лескова с позиции правильного православного христианства сегодня не будет. Кроме того, это еще связано с тем, что я ни в коем случае не религиовед, не богослов, я не знаю, что такое правильное православное христианство, и не смею туда ступать.

Вообще Лескову не очень повезло. Сначала он был маргиналом, стал им уже при жизни, и на него смотрели с прищуром и говорили о нем сквозь зубы, начиная с начала 1860-х годов, почти сразу после того, как он вступил на литературное поприще, потому что он неудачно выступил с двумя статьями о пожарах и его обвинили в политическом доносе. Это не был донос, это была такая невинность начинающего, он не знал, как в газетах надо писать.

Он, начинающий литератор, приехал из Киева, и когда в Петербурге в 1862- м году летом началась серия пожаров, он написал в «Северной пчеле» несколько статей, суть которых сводилась к тому, что он призывал полицию выяснить, кто устроил эти поджоги, кто в этом виноват, действительно ли в этом виноваты студенты, как говорят об этом слухи. Он таким образом легализовал слухи, назвал возможных виновников, призвал полицию разобраться. Вся радикально настроенная молодежь и литераторы от него отвернулись, потому что он был не свой.

Он обиделся, уехал в Париж, написал антинигилистический роман «Некуда» – и пошло-поехало. Он навсегда остался маргиналом в литературной среде, он навсегда стал не своим для тех, кто тогда был законодателем мод. Из этого было печальное довольно следствие, что в советское время на него тоже не очень-то внимание обращали, потому что он был «не свой» тем, кто для советской власти стал своим, кого она считала радикалом. Он критиковал Чернышевского и Добролюбова, и это не могло понравиться советским издателям.

Его религиозные взгляды вовсе не изучались, это была совсем уж запретная тема. Единственное, на что можно было посмотреть в Лескове, – это на язык, на стиль, на сказ. Для этой позиции было хорошее оправдание: с этой позиции в нем можно было увидеть народного писателя, а если это народный писатель, то о нем можно говорить и его можно обсуждать. В области же Лескова и христианства(в нашей сегодняшней теме) почти полная пустота.

В этой пустоте стоит одна книга, одно дерево растет – это замечательное исследование (оно вышло совсем недавно) Татьяны Ильинской, называется оно «Русское разноверие в творчестве Лескова». Книга вышла в Петербурге в 2010-м году, в интернете есть выжимка из нее. Тех, кому интересна наша сегодняшняя тема с исследовательской точки зрения, я отсылаю туда, к этой книге. Там сказано очень много нового, учитывая, что об этом вообще почти ничего не сказано.

Я рассматриваю нашу сегодняшнюю встречу, как чтение Николая Семеновича, я буду зачитывать какие-то важные фрагменты и чуть-чуть их комментировать. Вот так мы и проведем, я надеюсь, приятно это время.

Вот первый фрагмент, это из самого Лескова, из его автобиографического сочинения, где он описывает много чего, рассказывает про свою жизнь, в частности про свои отношения с религией:

«Религиозность во мне была с детства, и притом довольно счастливая, то есть такая, какая рано начала мирить во мне веру с рассудком. Я думаю, что и тут многим обязан отцу. Матушка была тоже религиозна, но чисто церковным образом – она читала дома акафисты и каждое первое число служила молебны и наблюдала, какие это имеет последствия в обстоятельствах жизни».

Я думаю, что здесь вы слышите иронию Лескова, но дальше она исчезнет:

«Отец ей не мешал верить, как она хочет, но сам ездил в церковь редко и не исполнял никаких обрядов, кроме исповеди и святого причастия, о котором я, однако, знал, что он думал. Кажется, что он «творил сие в его (Христа) воспоминание». Ко всем прочим обрядам он относился с нетерпеливостью и, умирая, завещал «не служить по нему панихид». Вообще он не верил в адвокатуру ни живых, ни умерших и, при желании матери ездить на поклонение чудотворным иконам и мощам, относился ко всему этому пренебрежительно. Чудес не любил и разговоры о них считал пустыми и вредными, но подолгу маливался ночью перед греческого письма иконою Спаса Нерукотворенного и, гуляя, любил петь: «Помощник и покровитель» и «Волною морскою». Он несомненно был верующий и христианин, но если бы его взять поэкзаменовать по катехизису Филарета, то едва ли можно было его признать православным, и он, я думаю, этого бы не испугался и не стал бы оспаривать».

Насколько отец оказал огромное влияние на взгляды Лескова, мы сможем убедиться сегодня по мере нашего разговора, потому что этот тоже не самый цитируемый фрагмент довольно много раскрывает в Лескове, а не только в его отце. Это фрагмент первый, мы еще вернемся к отцу и к этой теме, а вот фрагмент второй.

Лесков уже взрослый, о нем уже вспоминают как об известном писателе. Это мемуары литератора Пильского, потом эмигрировавшего, которому написал другой литератор и критик Измайлов, писавший о Лескове, написавший большую книгу, но не закончивший.

«Измайлов посещал уже очень немолодого Лескова и рассказывал следующее. На столе у него был прекрасный крест на слоновой кости, чудесной работы, вывезенный из Иерусалима, вызвавший невольный вздох восхищения. Однажды в минуту откровенности Лесков, шутя, обратил внимание Измайлова на сделанное в скрещении кругленькое стеклышко, а приблизив крест к своим плохо видевшим глазам, Измайлов оторопел – там, за стеклышком, была вставлена совершенно неприличная картинка».

Мемуарист продолжает и рассказывает другую историю со слов Измайлова:

«Раз, зайдя к Лескову невзначай, Измайлов тихо переступил порог кабинета и увидел хозяина в неожиданном положении – Лесков стоял на коленях и отбивал поклоны. Измайлов осторожно кашлянул. Лесков быстро оглянулся, заерзал по ковру и растерянно быстро заговорил, как бы оправдываясь: «Оторвалась пуговица, знаете, все ищу, ищу и никак не могу найти», – и для вида стал шарить рукой по ковру, будто и в самом деле что-то искал».

Эта сцена описывается разными мемуаристами, которые вспоминают о Лескове, это уже 80-90-е годы, он уже пожилой человек. По-моему, эти два фрагмента прекрасно и точно обозначают два полюса. С одной стороны, религиозность и легкое примирение веры и рассудка, отец, который, может быть, и не очень церковен, но поет «Помощник и покровитель» и принимает причастие. С другой стороны, очень странный крест, скепсис и отрицание, но все-таки молитва на коленях перед иконами. Мы обозначим эти два полюса и будем между ними двигаться. Сейчас давайте снова обратимся к фигуре отца.

Семья Лесковых пережила страшную драму. Как известно, дедом Лескова был священник, его звали отец Дмитрий, он служил в селе Лески, это Брянский уезд. Село было довольно бедное, у отца Дмитрия было трое детей, один из них – отец Лескова, еще один сын и еще одна дочь. Как было положено, мальчики отправились в семинарию, они ее благополучно закончили… Один закончил, а другой нет. Одного брата убили в потасовке, поскольку нравы в семинарии были жесткие, было право кулака – кто самый сильный, тот и самый успешный.

Когда Семен Дмитриевич, единственный уже сын отца Дмитрия, вернулся домой из семинарии, первое, что он сообщил отцу, было, что он не пойдет в попы. Со слов Лескова: «Отец отказался идти в попы по неотвратимому отвращению к грязи». Какие страшные слова! Где он успел это отвращение в себе вырастить? Можно себе представить, что когда твоего брата убивают, может быть, на твоих глазах, то это не очень приятно, но дело не в этом. Вообще все, что мы читаем о семинарии тех лет… Это начало XIX-го века, 1810-е годы, осталось немало мемуаров семинаристов (не только «Очерки бурсы» Помяловского, но и другие).

Эти мемуары читать без ужаса и слез невозможно, потому что все описывают – угадайте что? Что описывают все? Как их били, разумеется. Главное событие семинариста – это розги. Били все время, били всегда, за провинности и не за провинности, особо изощренные преподаватели требовали, чтобы старшие били младших, и так далее. Они учились в этом кошмаре, нравы были жестокие. Судя по интонации этих воспоминаний, к этому привыкнуть было невозможно.

Этот кошмар продолжался даже до зрелых лет, до старших классов, пока наконец не кончался. О какой христианской любви тут может идти речь, о каком христианстве на практике? Ни о каком. Впрочем, справедливости ради, знаю одно исключение. Я много этих воспоминаний прочла, мне было интересно, кто были одноклассники отца Лескова Семена Дмитриевича, и одного нашла известного. Это его тезка Семен Раич, он поменял свою фамилию и стал Амфитеатров, и брат его Филарет был Амфитеатров (герой Лескова, между прочим, положительный герой).

Семен Раич был поэтом в душе, и он тепло вспоминал о той же самой Севской семинарии, где учился и Семен. Тепло он вспоминал, в первую очередь, об уроках латинского языка, там были хорошие преподаватели. И мы знаем еще о Семене Дмитриевиче, что он всю жизнь любил латынь, переводил Горация на русский язык, это служило утешением для него в тяжелые дни. Хорошие учителя встречались в семинариях, но общая атмосфера была не для нежных душ.

Словом, идти в попы Семен Дмитриевич отказался. Почему это было катастрофой, а не гибель брата? Потому что приход передавался из поколения в поколения, потому что выйти из сословия священнического было чрезвычайно трудно, это требовало оправданий, это была сложная процедура. Где родился, там и пригодился. Не принято было выходить.

Это случалось время от времени. Тот же Раич не стал священником, но по другим причинам: он слишком любил литературу, слишком любил поэзию, хотел этим заниматься. Ему выйти из сословия было крайне сложно, мы знаем, сколько он процедур прошел, в том числе он должен был вынужден прибегнуть к обману и сказать, что он болен, иначе бы не отпустили. Словом, приход остается без наследника, отец остается без сына-священника.

Отец Дмитрий был горячим человеком. По воспоминаниям, он немедленно выгнал сына. Тот не успел даже переночевать, выдохнуть после семинарских харчей. По семейному преданию, он ушел с сорока копейками меди, которые успела сунуть ему уже у ворот мать. Он не пропал, потому что науки в семинаристов вбивались крепко. Он обладал довольно широкими познаниями в самых разных областях. Конечно, он знал древние языки, конечно, он знал историю, немного словесность. И, естественно, он мог стать кем? Преподавателем, репетитором, кем он и стал. Потом он стал чиновником и прочее. Вот это семинарское учение, видимо, забыто не было никогда.

Вот эта нелюбовь к попам, о которой Лесков пишет, видимо, тоже осталась с ним навсегда. При этом эта была нелюбовь к попам во множественном числе. Среди друзей Семена Дмитриевича был Евфимий Остромысленский. Это священник, который преподавал Закон Божий самому Лескову. Они приятельствовали. То есть когда речь шла о конкретных людях, то любовь могла появиться и вернуться. Такой был отец.

Перейдем теперь к детству Лескова, к его юности, и к теме разноверия. С самого начала Николай Семенович был окружен разными изводами христианства, в первую очередь старообрядчеством. Старообрядцев и раскольников вокруг было очень много, он сам писал, что «Гостомельские хутора, на которых я родился и вырос, со всех сторон окружены большими раскольничьими селениями». И дальше он вспоминает, как он тайком бегал на их тайные службы, его пускали, но, конечно, скрывал это от родителей, потому что это было страшной тайной.

Раскольники – это важная часть жизни всего XIX-го века, а именно в 1860-е годы, когда Лесков сформировался как литератор, эта тема стала одной из самых обсуждаемых в публицистике и журналистике. Почему? Потому что 60-е годы XIX-го века – это время либерализации, время освобождения во всех областях. В частности, заговорили об освобождении женщины, освободили крестьян и стали активно обсуждать гражданские права старообрядцев, потому что они были в этих правах поражены. Словом, интерес к раскольникам и старообрядцам очень рано начался и сопровождал Лескова всю жизнь.

Лесков испытывал интерес не только (сразу, забегая вперед, скажу) к старообрядцам, но и к самым разным видам ответвлений христианства. Такое ощущение, что он все время ходил с металлоискателем и искал клад: где правда, где золото, где это лежит? Подносит металлоискатель к старообрядчеству: есть здесь? Есть, безусловно. Те работы, которые он написал о старообрядцах, выдают его огромную симпатию к раскольникам. Почему? Это не значит, что он был слеп и не видел их ограниченности, догматизма, часто жестокости по отношению к окружающим (жестокие посты, телесные наказания). Все это описывается в «Печерских антиках», в частности, и не только. «Запечатленного ангела» я даже не упоминаю, потому что это известное классическое произведение Лескова о жизни старообрядческой общины.

Он все видел, но он видел в них и их невероятную искренность, их бескомпромиссность, их желание жить по слову Божию, их ревность, он не мог это не оценить. В 1863-м году по поручению министра народного просвещения Головнина он отправился в Псков и Ригу, где изучал старообрядческие школы. Ему нужно было составить записку для министерства о раскольниках, о раскольничьих школах, но в итоге…

Записки о раскольниках он составил, они были написаны, но в итоге это оказались работы гораздо более широкие, чем то, что от него требовалось. Суть их, если свести в некоторый концентрат, заключается в том, что Лесков всячески протестует против ограничения гражданских прав раскольников, подчеркивает, что это ни в коем случае не сектанты, а часть нашего общего христианского русского мира, и говорит о том, что присоединяться к православию раскольники должны добровольно, не нужно их заставлять.

Вот это то, на чем он настаивал всегда, начиная с ранних лет: никакого насилия в вере, это свободный выбор каждого. В этом смысле он тоже проповедовал крайне немодную позицию по отношению не только к официальной Церкви, что понятно, но и к радикально настроенным кругам тоже, потому что они предпочитали в старообрядцах видеть оппозиционеров власти, им это было в них приятно. Лесков же всячески подчеркивал, что они к власти были лояльны и тем более к ним надо относиться милостиво.

Если это и заблуждение, то надо им дать возможность прожить и пережить его самостоятельно. На мой взгляд, очень выразительно иллюстрирует отношение к старообрядчеству Лескова сцена в «Печерских антиках». Там есть эпизод приезда государя в Киев. Киев тоже был очень разноплеменным и разноверческим городом, в том числе там были и старообрядцы.

Вот как Лесков описывает старца Малахию, который ждал, что когда государь взойдет на новопостроенный мост (он ради этого моста во многом и приехал, это было огромное и важное событие в жизни города), то он повернется к реке, покажет два перста и скажет, что вот какое должно быть истинное исповедание. При этом старец Малахия был уверен, что это не фантазия, а правда. Вот что случилось из этого всего. Во-первых, Лесков описывает, как он был одет:

«Одеян он был благочестивым предковским обычаем, в синей широкой суконной чуйке, сшитой совсем как старинный охабень и отороченной по рукавам, по вороту и по правой поле каким-то дрянным подлезлым мехом. Одежде отвечала и обувь: на ногах у старца были сапоги рыжие с мягкою козловою холявою, а в руках долгий крашеный костыль; но что у него было на голове посажено, тому действительно и описания не сделаешь. Это была шляпа, но кто её делал и откуда она могла быть в наш век добыта, того никакой многобывалый человек определить бы не мог. Историческая полнота сведений требует, однако, сказать, что штука эта была добыта почитателями старца Малахии в Киеве, а до того содержалась в тайниках магазина Козловского, где и обретена была случайно приказчиком его.

Скрипченком при перевозе редкостей моды с Печерска на Крещатик. Шляпа представляла собою превысокий плюшевый цилиндр, с самым смелым перехватом на середине и с широкими, совершенно ровными полями, без малейшего загиба ни на боках, ни сзади, ни спереди. Сидела она на голове словно рожон, точно как будто она не хотела иметь ни с чем ничего общего».

Когда появляется государь на мосту и вдруг останавливается посередине, старец впадает в неистовство, падает на колени.

«Он буквально был вне себя: «огонь горел в его очах, и шерсть на нём щетиной зрилась». Правая рука его с крепко стиснутым двуперстным крестом была прямо поднята вверх над головою, и он кричал (да, не говорил, а во всю мочь, громко кричал):

– Так, батюшка, так! Вот этак вот, родненький, совершай! Сложи, как надо, два пальчика! Дай всей земле одно небесное исповедание.

И в это время, как он кричал, горячие слёзы обильными ручьями лились по его покрытым седым мохом щекам и прятались в бороду… Волнение старца было так сильно, что он не выстоял на ногах, голос его оборвался, он зашатался и рухнул на лицо своё и замер… Можно бы подумать, что он даже умер, но тому мешала его правая рука, которую он всё-таки выправил, поднял кверху и все махал ею государю двуперстным сложением… Бедняк, очевидно, опасался, чтобы государь не ошибся, как надо показать «небесное исповедание».

Я не могу передать, как это выходило трогательно! Во всю мою жизнь после этого я не видал серьёзного и сильного духом человека в положении более трагическом, восторженном и в то же время жалком».

Вот эта картинка отлично иллюстрирует отношение Лескова к старообрядчеству. Серьезный, сильный духом человек, но трагический и жалкий. Лескова занимали не только старообрядцы, интересовали его и скопцы, и молокане, но особую симпатию он испытывал к штундистам (это такая протестантская ветвь, возникшая на юге России, преимущественно в Малороссии). Непонятно до конца ее происхождение.

Название «штундизм» связано с немецким корнем «штунде», означающим не просто «час», но и «час молитвы». Штундисты были протестантами, они не признавали священство, не признавали они и таинства в нашем понимании, но у них было две важные ценности.

Во-первых – Библия, читали они ее постоянно, изучали ее, независимо от сословия. Во-вторых, они проповедовали практическое христианство. Они считали, что главное – жить по Евангелию и делать христианские дела. И то, и другое было Лескову очень близко. И то, и другое он считал достойным подражания. И того, и другого ему очень недоставало в православии. Он посвятил штундистам немало своих публицистических работ, где тоже без всякого страха выражал им всяческое уважение.

Штундизм – это тема, которая появляется в самых разных его рассказах. Вот «Некрещеный поп», тоже очень показательный для Лескова рассказ. Оказывается, что совсем необязательно быть крещенным, чтобы стать священником, не это главное. Правда, потом его герой признан все-таки крещенным, если вы помните по сюжету. Лесков не настаивает на том, что это таинство свершилось, это ничему не помешало, его герой стал одним из самых лучших и любимых пастырей своей паствы.

Завершая этот круг хождения по разным верам вместе с Лесковым, коснемся еще и толстовства. Толстым Лесков был очарован без меры. Это было уже в поздние годы. После того, как Лесков прочитал ключевые работы позднего Толстого, где тот рассказывает, в чем его вера, Лесков, кажется, в Толстого просто влюбился. Все, что говорил Толстой, ему было близко. Он настаивал на встрече, они встретились, и это была довольно удачная встреча, судя по всему. Почему? Потому что Толстой потом записал про него, что он очень умный человек. Лесков уже в этой своей любви остановиться не мог, закидывал Толстого письмами бесконечной длины.

Лесков написал Толстому десятки писем, а Толстой написал ему шесть. Некоторые из них очень короткие. Словом, не то, чтобы не было взаимности, но, конечно, снизу вверх смотрел Николай Семенович на Льва Николаевича, хотя, любя его, во многом разделяя его взгляды на Церковь, он не любил толстовцев. Чем дальше, тем больше. Уже в самом конце своей жизни говорил: «Льва Николаевича Толстого люблю, а толстовцев нет» .

Можно представить, как его раздражала важное для толстовцев и для их жизненных практик обращение, когда они шли и занимались столярным делом, пытались сблизиться с народом. Лесков это воспринимал как маскарад, называл их ряжеными. Он слишком изнутри народ знал, в отличие даже от Льва Николаевича. Лесков совсем к другим кругам принадлежал, и он видел в этом фальшь. Толстовцев не любил, но все-таки с Толстым до конца жизни сохранил самые почтительные отношения.

На этом мы завершаем эту часть, из которой можем заключать, что искал Лесков правду повсюду. Искал в разных направлениях и все-таки настойчивее всего и дольше всего в православии. Вот об этом мы и поговорим. Конечно, я сегодня не успею и не смогу рассказать обо всех его рассказах и романах, где так и иначе эта тема присутствует. Остановлюсь на самых ключевых.

Тут мы не можем обойти стороной роман «Соборяне» – единственный роман в русской литературе, где главными героями являются священники, других таких романов мы не знаем, только Николай Семенович нам это подарил. Есть, конечно, «Братья Карамазовы», где появляется старец Зосима.

Есть «Рассказ отца Алексея» Тургенева. Но роман, в центре которого – протоиерей Савелий Туберозов, тихий, кроткий священник Захария Бенефактов и дьякон Ахилла Десницын, – такой роман один. Он уникальный. Лесков его бесконечно переписывал. Сохранилось множество черновиков. Первая редакция романа называлась «Чающие движения воды».

Публикация была приостановлена Лесковым – он не мог стерпеть сокращений, которые Краевский делал в романе в «Отечественных записках», оборвал публикацию. Вскоре она возобновилась в другом журнале – «Литературная библиотека», уже под названием «Соборяне», и опять оборвалась, журнал закрылся. Наконец, роман был закончен и вышел. Его очень трудно читать.

Я знаю, что у него есть некий круг поклонников, но не признаться себе в том, что это трудное чтение, не может никто. Там нет сквозного сюжета, там нет таких ярких и интересных приключений, за которыми можно было бы следить, что удерживало бы наше внимание. Это роман, которому Лесков дал подзаголовок «Романическая хроника». Здесь, таким образом, как бы нет ярко выраженных завязки, кульминации и развязки, то есть они есть все равно, но их надо прочувствовать и видишь их не с первого чтения.

Этот роман – подарок Лескова нам. Во-первых, здесь выведено духовенство. Во-вторых, Лесков не просто описал двух священников и одного дьякона: он сумел уловить типы. Это невероятно трудная вещь. У меня часто спрашивают на разных читательских встречах: «Кто сейчас герой нашего времени? Есть ли герой нашего времени?» Хороший вопрос.

Ответы я разные придумываю, один я придумала только вчера. У нас нет Лермонтова, чтобы увидеть героя нашего времени. Чтобы увидеть героя нашего времени, нужно обладать очень высокой степенью зоркости и чуткостью к истории, к сегодняшнему дню, к веяниям. Ей обладал не только Лермонтов, ей обладал, например, Тургенев. Тогда это возможно – в этой толпе современников увидеть того, кто может стать представителем времени, и увидеть его как представителя целого поколения и таким образом сразу описать тип.

Лесков тоже сделал невозможное: он описал несколько типов священников. Его Савелий Туберозов – это тип пылкого священника, который горит. Его ближайший родственник в литературе – протопоп Аввакум, к слову о старообрядцах. Написано немало замечательных работ (в частности Ольгой Майоровой), которые показывают, что Лесков пользовался житием протопопа Аввакума, когда сочинял этот роман, то есть он лепил своего персонажа во многом с Аввакума. Это раз.

Два – богатырь дьякон Ахилла, он немножко не интеллектуал, прямо скажем, не слишком, может быть, начитан и умен, но у него очень доброе сердце, он уверен, что многие проблемы можно решить с помощью просто физических сил. Жизнь его в этом разочаровывает. Третий – Захария Бенефактов, кроткий и тихий священник, который принимает последнюю исповедь Савелия.

Каждый из них – это типаж. То, что Лесков сумел их описать, говорит о его писательской глубине и зрелости. О чем «Соборяне»? Конечно, я не буду пересказывать (впрочем, отсутствующий) сюжет этой книги. Замечательно про «Соборян» написал критик Волынский. Настолько замечательно, что я прочитаю его мнение об этом.

«Лесков таинственно отвлекает внимание читателей от подробностей к чему-то высокому и важному. Ни на минуту мы не перестаем следить за развитием одной большой, сверхчувственной правды, которая как-то невидимо приближается к нам и неслышно овладевает душой».

Вы знаете, лучше об этом романе не скажешь, потому что невидимая и неслышная правда этого произведения – это и есть главное в нем. Савелий Туберозов ищет, где эта правда скрыта. Очень нежно описана Лесковым матушка Туберозова, это такая идеальная патриархальная пара, у них нет детей, и это представляет предмет его горя и скорби.

Но главное для него не это, а тот застой, который его окружает: все омертвело. Никто движения воды не чает, в том-то и дело. В конце концов, пройдя очень долгий путь, Савелий Туберозов произносит проповедь, которая и становится началом его конца. Он произносит в церкви проповедь, которую даже нам Лесков не дает возможность услышать, мы только читаем конспект этой проповеди.

Как Савелий ее произносил – мы не знаем. О чем эта проповедь? Ее фрагменты раскиданы по разным дневниковым записям Савелия, и поэтому я не буду цитировать только проповедь, я процитирую некоторые его дневниковые записи. Вот одна, часть которой стала очень знаменитой и все время цитируется. Он пишет в своем дневнике:

«Домик свой учреждал да занимался чтением отцов церкви и историков. Вывел два заключения, и оба желаю признавать ошибочными. Первое из них, что христианство на Руси еще не проповедано; а второе, что события повторяются и их можно предсказывать. О первом заключении говорил раз с довольно умным коллегой своим, отцом Николаем, и был удивлен, как он это внял и согласился. «Да, - сказал он, - сие бесспорно, что мы во Христа крестимся, но еще во Христа не облекаемся». Значит, не я один сие вижу, и другие видят, но отчего же им всем это смешно, а моя утроба сим до кровей возмущается».

В этом состоит его главная боль, и проповедь, с которой он выходит к своей пастве, – об этом, о том, что все оглохли, ослепли и не желают во Христа облечься, а только крестятся формально. Еще одна сторона этой проповеди вот в чем состоит. Савелий Туберозов попадает в грозу – это одна из самых ярких сцен романа. Гроза грозит ему смертью, он выживает, когда гроза заканчивается, но он видит, что дерево, которое рядом с ним стояло, подрублено, как на корню, и оно придавило ворона. Ворон хотел спрятаться в ветвях дерева, но погиб. Савелий Туберозов пишет:

«Сколь поучителен мне этот ворон. Там ли спасение, где его чаем, – там ли спасенье, где оной боимся?»

Вот куда движется его мысль. В том ли направлении мы смотрим? В проповеди же, говоря об этом, он еще и следующее произносит:

«Следуя Его божественному примеру, я порицаю и осуждаю сию торговлю совестью, которую вижу пред собой во Храме. Церкви противна сия наемничья молитва».

Таким образом, против чего протестует Савелий вместе со своим автором? Против унижения духовенства, против равнодушия и невежества паствы, против ослабления связи между пастырем и паствой, против церковной лжи. Все это – изобретения Николая Семеновича. Все это активно обсуждалось тогда, в 1860-е годы, в церковной публицистике. Исследователи даже смотрели рукописи и видели, что некоторые газетные вырезки приклеены к рукописям Лескова, это то, что его питало и чем он так болел. Последние слова Савелия:

«…они здесь…божие живое дело губят…».

Он погибает совершенно ни за что, лишь в последнюю секунду ему привозят прощение и его можно отпеть в облачении, потому что за его смелую проповедь он был запрещен в служении и вскоре после этого умер. Здесь мы уже видим постепенный отход Лескова от Церкви, но он состоится еще не сразу и еще не скоро. На мой взгляд, ключевой рассказ для нашей темы – это рассказ «На краю света».

Прямо скажем, это один из моих любимых текстов. Я напомню в двух словах сюжет. Этот рассказ будет в центре сегодняшней беседы, потому что в нем все сошлось и в нем мы слышим выстраданную позицию Лескова по отношению к христианству, Евангелию и прочее. Это история о том, как православный епископ отправился в качестве миссионера на русский север и желал обратить в православие как можно больше дикарей. Кончилось все тем, что один из этих дикарей преподал ему такой урок, из которого он заключил, что, оказывается, свет Христов сияет вовсе не только в христианах и он не обязательно скрыт в крещении, а вот в этом простом дикаре, спасшем ему жизнь, он тоже присутствует.

Лесков эту мысль очень красиво доказывает. Собственно, рассказ начинается с беседы епископа, которого слушают несколько человек, они говорят о разных изображениях Христа, и заканчивается этот рассказ следующими словами, это уже самый финал:

«Поцените же вы, господа, хоть святую скромность православия и поймите, что верно оно дух Христов содержит, если терпит все, что Богу терпеть угодно. Право, одно его смирение похвалы стоит; а живучести его надо подивиться и за нее Бога прославить.

Мы все без уговора невольно отвечали:

- Аминь».

Вот здесь, мне кажется, самое главное слово – «Аминь». Все, что рассказал епископ о своих страшных приключениях, в которых он чуть не погиб, воспринято слушателем как проповедь. Лесков, безусловно, это подает как проповедь. Это, конечно, не только проповедь героя рассказа, а это проповедь самого Лескова.

Что же нам Николай Семенович здесь хочет сказать? Первое, что бросается в глаза в этом рассказе, – это огромное количество источников, на которые он ссылается. Я просто перечислю то, что он здесь цитирует: Книга Бытия, книга Исхода, книги ветхозаветных пророков, Евангелие, Откровение Иоанна Богослова, Деяния апостолов. Тут все понятно, все канонично.

Дальше он обращается к отцам Церкви, к проповедникам и использует не только молитву Кирилла Туровского, например, или поучение Кирилла Иерусалимского, или Исаака Сирина, но и ссылается на Тертуллиана, еретика, и на немецкого философа и мистика Карла Эккартсгаузена, и на античную и буддистскую мифологию, и на фольклор. Количество того, что он цитирует, – бесконечно. За этим, конечно, стоит идеологическая картина мира Лескова: последней правды, может, и нет, ее могут спеть все только хором.

Самым неожиданным в этом списке источников становится ссылка на Вергилия. Она звучит в одном из кульминационных мест рассказа. Уже епископ спасен, ему его дикарь, с которым они попали в страшную бурю и чуть не погибли, уже принес еды. Он смотрит вокруг, и вот что он видит:

«И в этом раздумье не заметил я, как небо вдруг вспыхнуло, загорелось и облило нас волшебным светом: все приняло опять огромные, фантастические размеры, и мой спящий избавитель представлялся мне очарованным могучим сказочным богатырем. Прости меня, блаженный Августин, а я и тогда разномыслил с тобою и сейчас с тобою не согласен, что будто «самые добродетели языческие суть только скрытые пороки». Нет; сей, спасший жизнь мою, сделал это не по чему иному, как по добродетели, самоотверженному состраданию и благородству; он, не зная апостольского завета Петра, «мужался ради меня (своего недруга) и предавал душу свою в благотворение». Авва, отче, сообщай себя любящему тебя, а не испытующему, и пребудь благословен до века таким, каким ты по благости своей дозволил и мне, и ему, и каждому по-своему постигать волю твою. Нет больше смятения в сердце моем: верю, что ты открыл ему себя, сколько ему надо, и он знает тебя, как и все тебя знает:

Largior hic campos aether et lumine vestit

Purpureo, solemque suum, sua sidera norunt! –

{Пышнее здесь эфир одевает пространства в убранство пурпурного света, и познают люди здешние солнце свое и звезды свои! (лат.)}

подсказал моей памяти старый Вергилий, – и я поклонился у изголовья моего дикаря лицом донизу, и, став на колени, благословил его, и, покрыв его мерзлую голову своею полою, спал с ним рядом так, как бы я спал, обнявшись с пустынным ангелом».

Здесь очень много любопытного. Здесь, как кажется, епископ и Лесков ссылаются на слова апостола Павла из Деяний апостольских о жертвеннике. Из Вергилия он цитирует открыто. Почему здесь Вергилий появляется? Можно для себя это понять и вообразить. Потому что Вергилий на особом счету в христианской культуре. Мы знаем, что он написал четвертую эклогу, которая христианскими комментаторами была интерпретирована, как предсказание рождения Христа. Это эклога, входящая в большую книгу Вергилия «Буколики», где описывается приход божественного младенца, который принесет благоденствие миру.

Более скептические исследователи говорят о том, что эта эклога посвящена рождению наследника в императорском доме и видеть здесь предсказание прихода Христа невозможно. Интересно, что эта эклога пишется на самой заре новой эры.

Я не буду сейчас в это погружаться, говорить о том, что на самом деле имел в виду Вергилий, потому что важна его репутация в культуре. Она такова, что Вергилий – это языческий поэт, который сумел увидеть что-то, что не может увидеть языческий поэт. Поэтому Данте взял его в свои проводники, и именно Вергилий вел Данте по кругам ада. Другого сопровождающего для христианского поэта Данте не нашлось.

Так же, как Вергилий приблизился к пониманию, что есть Христос, так и язычник, в понимании Лескова, может приблизиться к познанию Бога. Наверное, здесь параллель эта не случайна. Пустынный ангел здесь появляется, да? Здесь это тоже не какая-то оговорка, а явная проекция на изображение Иоанна Предтечи, на котором в виде ангела в звериных шкурах изображается Иоанн Креститель. Опять самая неожиданная проекция, потому что Иоанн Креститель спроецирован на дикаря, которого надо крестить.

Как это возможно вообще? Это возможно, потому что это происходит в рассказе Лескова. Получается, что в каком-то смысле крестит дикарь епископа, а не наоборот. Наверное, я не буду погружаться в другие нюансы этого замечательного рассказа и лишь добавлю одну деталь. Чуть раньше, до той сцены, которую я прочитала, есть еще одна, которая много объясняет в отношении Лескова к христианству и к миссионерству. Вот как видит епископ своего спасителя. Он уже заждался и уже распрощался с жизнью, а тот уже появился на горизонте:

«Опишу его вам как умею: ко мне плыла крылатая гигантская фигура, которая вся с головы до пят была облечена в хитон серебряной парчи и вся искрилась; на голове огромнейший, казалось, чуть ли не в сажень вышины, убор, который горел, как будто весь сплошь усыпан был бриллиантами или точно это цельная бриллиантовая митра… Все это точно у богато убранного индийского идола, и, в довершение сего сходства с идолом и с фантастическим его явлением, из-под ног моего дивного гостя брызжут искры серебристой пыли, по которой он точно несется на легком облаке, по меньшей мере как сказочный Гермес».

Вы видите, здесь все собрались, да? Здесь собрались и языческий бог Гермес, и индийский идол, здесь дикарь выглядит, как митрополит в бриллиантовой митре, – это все и есть смысл той проповеди, которую произносит владыка перед своими слушателями, а Лесков перед нами. Гармонический мир для Лескова тогдашнего, Лескова 1870-х – это мир, вмещающий в себя разные культуры, разные языки и взгляды. Высшее начало, которое может объединить и примирить все это, – вне зависимости от того, какую религию исповедует в данный момент человек и на каком языке он говорит.

Обращаясь к сюжету, в котором сталкиваются разные языки и культуры, Лесков декларирует существование вневременных универсальных истин, для выражения которых нужны средства большие, чем может дать один язык и одна культура. Понятно, что рассказ об этих истинах неизбежно должен включать в себя заимствования из разных языков и разных культур. По сути это рассказ еще ведь и о миссионерстве. Лесков таким образом говорит еще и о многоязычии, о том, что апостол должен говорить на всех языках, в зависимости от того, с кем он сейчас говорит.

Хотелось бы на этом остановиться, но не могу, потому что потом отношения Лескова и Церкви и православия менялись… Все-таки рассказ «На краю света» явно православию не противоречит, недаром он продается в церковных лавках, хотя, если вчитаться… Затем Лесков уходил от Церкви все дальше, в 1875-м году, два года спустя после рассказа, он замечательно написал своему знакомому в письме:

«Зато меня подергивает теперь написать русского еретика - умного, начитанного и свободомысленного духовного христианина, прошедшего все колебания ради искания истины Христовой и нашедшего ее только в одной душе своей».

Это желание написать роман о еретике так и не осуществилось, но поиски Лескова продолжались и продолжались все-таки за пределами Церкви. Куда он пошел дальше искать истину? Он стал искать человека.

Последний сюжет сегодня – это сюжет, связанный с поиском праведников. Конечно, он искал их гораздо раньше. Тот же Савелий Туберозов, все главные герои «Соборян» и герои «На краю света» – это уже вполне праведники, но где-то в 1880-е годы Лесков осознал это как задачу – искать этих людей и описывать. Он сам очень смешно и очень язвительно рассказал об обстоятельствах того, как ему эта идея пришла в голову, в предисловии к сборнику, который так и назывался «Три праведника», он вышел в 1886-м году. Он пишет в предисловии:

«При мне в сорок восьмой раз умирал один большой русский писатель. Он и теперь живет, как жил после сорока семи своих прежних кончин, наблюдавшихся другими людьми и при другой обстановке».

Дальше он рассказывает о той беседе, которая состоялась между ним и этим писателем (речь идет о Писемском, он его не называет). Говорят они о следующем. Писатель говорит, что его пьеса запрещена, а Лесков ему объясняет, что всем понятно, что он тут над всеми насмеялся, всех высмеял, что же он теперь хочет?

«- За то, что вы, зная наши театральные порядки, описали в своей пьесе всех титулованных лиц и всех их представили одно другого хуже и пошлее.

- Да-а; так вот каково ваше утешение. По-вашему небось все надо хороших писать, а я, брат, что вижу, то и пишу, а вижу я одни гадости.

- Это у вас болезнь зрения.

- Может быть, - отвечал, совсем обозлясь, умирающий, - но только что же мне делать, когда я ни в своей, ни в твоей душе ничего, кроме мерзости, не вижу, и за то суще мне господь бог и поможет теперь от себя отворотиться к стене и заснуть со спокойной совестью, а завтра уехать, презирая всю мою родину и твои утешения.

И молитва страдальца была услышана: он «суще» прекрасно выспался, и на другой день я проводил его на станцию; но зато самим мною овладело от его слов лютое беспокойство.

«Как, - думал я, - неужто в самом деле ни в моей, ни в его и ни в чьей иной русской душе не видать ничего, кроме дряни? Неужто все доброе и хорошее, что когда-либо заметил художественный глаз других писателей, - одна выдумка и вздор? Это не только грустно, это страшно. Если без трех праведных, по народному верованию, не стоит ни один город, то как же устоять целой земле с одной дрянью, которая живет в моей и твоей душе, мой читатель?»

Мне это было и ужасно, и несносно, и пошел я искать праведных, пошел с обетом не успокоиться, доколе не найду хотя то небольшое число трех праведных, без которых «несть граду стояния», но куда я ни обращался, кого ни спрашивал - все отвечали мне в том роде, что праведных людей не видывали, потому что все люди грешные, а так, кое-каких хороших людей и тот, и другой знавали. Я и стал это записывать. Праведны они, думаю себе, или неправедны - все это надо собрать и потом разобрать: что тут возвышается над чертою простой нравственности и потому «свято господу».

И вот кое-что из моих записей».

Дальше читатель переживает некоторое потрясение, потому что в этот сборник праведников Лесков включил не только рассказы, которые не вызывают вопросов, кто там праведник (например, «Инженеры-бессребреники» – это история о прекрасных людях, или истории о учителях, преподавателях, или «Кадетский монастырь»), но и «Очарованного странника» и «Левшу».

Если вы помните содержание «Очарованного странника», который убил трех людей, среди прочего, то возникает вопрос: какой же он праведник? В «Левше» тоже непонятно, кто праведник: левша? Он же алкоголик, во всяком случае, пьяница. В общем, лесковские праведники, как всегда у Лескова, очень неоднозначны.

Я уже произнесла слово «неоднозначность» – это то, на чем Лесков всегда настаивает, в том числе при разговоре о христианстве, о праведнике, о вере. Невозможно выставить оценки явлениям, событиям, людям. Невозможно их оценить с одной точки зрения, их надо оценивать со многих точек зрения. Его праведники, действительно, – странные люди, совершенно не обязательно симпатичные.

Как правило, Лесков опять оказывается очень глубок в их описании. Отсылаю вас, например, к рассказу «Однодум», где описывается человек безупречный, квартальный, он честно выполняет свою службу, он читает Библию, он знает ее наизусть. Когда приезжает губернатор и тому кажется, что губернатор недостаточно благоговейно вошел в храм, то он наклоняет в поклон этого губернатора и призывает его быть более смиренным. Губернатор его потом вызвал, поговорил с ним и понял, что это человек особенный.

Тем не менее, один из критиков написал об этом герое: «От него веет холодом», – в этом есть правда тоже. Этот абсолютно правильный человек, конечно, не слишком думает о тех, кто вокруг, и так истово служит истине, что в итоге опять никаких акцентов Лесков тут не ставит. В итоге по его вине умирает его мать, потому что он праведник, потому что ему говорят: «Твоя мать не должна стоять на базаре и продавать пирожки», – это был ее смысл жизни, она пекла пирожки и их продавала.

Сначала это был способ просто питаться, а затем и смысл жизни. «У тебя не должна стоять мать на базаре», – как это аргументировали, мы не знаем, но он ее убрал с базара, и она вскоре умерла – смысл жизни исчез. Так вот, лесковские праведники тоже очень неоднозначны, как и все у него.

Подытоживая, скажу еще вот о чем. Являясь проповедником любви, действенного добра, практического служения людям и считая, что подлинный писатель рожден для того, чтобы ускорить наступления Царства Божия на земле, Лесков, конечно, во многом шел путем Гоголя, Гоголь тоже всегда так хотел сделать.

Для Лескова, помимо Толстого, в поздние годы всегда был важен опыт Гоголя и его «Переписка с друзьями», которую Гоголь написал, чтобы Россию просветить. Некоторые единомышленники у Лескова были, но поиски его были все же уникальными. Мы ни у кого больше не найдем такого истового желания изобразить хорошего человека, доброго и светлого. Князь Мышкин у Достоевского, Алеша Карамазов у Достоевского, Платон Каратаев у Толстого, да, но это не осознано как главная задача.

Лесков же видел в этом свою цель. Он никогда не мог от христианской темы отойти, он никогда ее не оставлял. В конце жизни он продолжал об этом писать. Все его истории, которые он аранжировал, все о том же: не обязательно быть крещеным, не обязательно быть правоверным, истина Христова может воссиять в любом сердце и в любой момент.

Таким образом, перед нами очень, я бы сказала, современный писатель-мыслитель, потому что он проповедует вещи, которые для нашего уха сегодня звучат нормально и привычно, а тогда это было не так. Вера в терпимость, в бесконечную свободу, в право каждого верить так, как он считает нужным. Нетерпимость к форме, приоритет духа над буквой и неоднозначность.

Смысл его проповеди в том, чтобы мы все время сомневались, чтобы думали, верили Христу и не всегда верили людям, верили Евангелию, а не его интерпретациям и задавали себе тот же вопрос, что и Савелий Туберозов: там ли спасение, где его чаем?

Вопросы аудитории

– Мне кажется, что одна из главных ваших тем – это протест против формализма в понимании веры, против формализма в Церкви. Я хотела у вас спросить, вы лучше знаете современную литературу: есть ли в современной литературе кто-то, кто эту тему тоже развивает, кого можно тоже почитать?

– Я думаю и ничего придумать не могу, потому что у нас людей, пишущих на православную тему, очень мало. Мало писателей, в этом глубоко заинтересованных. Я не скажу, что у нас мало верующих писателей, но писателей, которым, как для Лескова, христианство – это воздух…
Его можно осуждать, вот Михаил Дунаев написал разоблачительн

ую статью. Хорошо, может быть, в чем-то Лесков был неправ перед православным христианством, но он был так горячо заинтересован в этом! Сегодня таких просто нет, я смело говорю: их нет.

У нас есть авторы, которые пишут на православные темы, но их книги все-таки очень осторожные, как правило. Лесков бесстрашно шел по буреломам, не оглядывался никогда и ни на что. Я сегодня не нахожу никого, кто вот так бы свободно мыслил, в том числе и об этом – о формализме в Церкви.

Есть замечательный роман Евгения Водолазкина «Лавр», это история о святом, вышедшая в прошлом году, всем ее очень рекомендую. Эта книга уникальна. Это жизнеописание средневекового святого, написанное современным языком, написанное совершенно бесстрашно, потому что под ногами этого святого иногда начинают скрипеть пластмассовые бутылки из XXI-го века, но это не воспринимается как какой-то диссонанс, а воспринимается как то, что времени нет и не будет. Я бы не сказала, что там вопрос стоит о форме и о свободе, это просто аромат свободы и все. Это творческая иллюстрация такой свободы и свободного отношения к христианству. Вот так я отвечу.

– Помните, у Лескова есть небольшой рассказ «Чертогон»? Я не поняла: это стеб или это искреннее восхищение сильным покаянием? Что это?

– Спасибо вам за напоминание об этом рассказе, это замечательный рассказ. По-моему, это тоже такой (возьму смелость на себя это сказать) автопортрет Николая Семеновича. Сейчас напомню вам его сюжет. Это история о том, как один очень состоятельный купец сначала всю ночь гуляет по полной, а потом идет и кается перед иконой, кается так же страстно, как он гулял.

Рассказчик в растерянности – и то, и другое. Это Лесков, он сам был все время раздвоен. По-моему, то, что я прочитала в начале, очень это хорошо иллюстрирует. Он страстно верил, и жил, и молился.

Я бы не сказала, что это сатира, это рассказ про русского человека. Что такое вера у русского человека? Это безмерность! Широк русский человек. Наверное, если на первом месте у меня рассказ «На краю света», то на втором у меня рассказ «Чертогон». Я его обожаю. Он абсолютно неоднозначен, опять же ничего не понятно. Плохо, что он гулял всю ночь? Да не плохо, просто это так!

– Расскажите об отношении Лескова к Иоанну Кронштадтскому.

Раздражал он его, вот и все! Даже не сам Иоанн Кронштадтский, а атмосфера. Лесков к чудесам, вслед за своим отцом, относился с большим скепсисом. Не то чтобы он в них совсем не верил, но он считал, что их гораздо меньше, чем людям этого хочется. То, что должен явиться Иоанн Кронштадтский и совершить чудо, – это его сердило.

Да, мы здесь встречаемся с таким интересным случаем: невстреча двух современников – Иоанна Кронштадтского и Лескова – и такое глубинное непонимание. Все-таки, кажется, хоть я и избегаю говорить, что Лесков что-то там не понял, но тут приходится признать, что увидеть святого в Иоанне Кронштадтском, как в священнике, он не смог.

Дмитрий Брянчанинов хорош до того момента, пока он не стал монахом; когда он стал Игнатием – все, для Лескова его больше не существует. В «Полуночниках» речь идет уже об Иоанне Кронштадтском, да, он такой там. В «Полуночниках» не просто карикатура появляется, а есть и признание некоторых его достоинств, но явно многое Лесков в Иоанне Кронштадтском не увидел.

Спасибо большое! Надеюсь, что мы не зря провели это время вместе. Всем желаю почитать Лескова, всего доброго!

Майя Кучерская. Просветительский портала «Православие и мир»