Выбранные места переписки друзьями 1847. Н. в. гоголь. выбранные места из переписки с друзьями

«Выбранные места из переписки с друзьями» - центральное произведение позднего Гоголя, в котором как в фокусе собраны и сконцентрированы все проблемы его писательской и житейской биографии. Книга вышла из печати в самом начале 1847 года. О замысле ее Гоголь впервые сообщает в письме к Александре Осиповне Смирновой из Франкфурта от 2 апреля (н. ст.) 1845 года: «Это будет небольшое произведение и не шумное по названию в отношении к нынешнему свету, но нужное для многих…» Год спустя, в письме к Николаю Языкову он снова говорит о своем замысле: «Я как рассмотрел все то, что писал разным лицам в последнее время, особенно нуждавшимся и требовавшим от меня душевной помощи, вижу, что из этого может составиться книга, полезная людям, страждущим на разных поприщах… Я попробую издать, прибавив кое-что вообще о литературе».

В это время Гоголь уже работает над книгой, что видно из письма к Языкову от 5 мая (н. ст.) 1846 года: «Я не оставляю намерения издать выбранные места из писем, а потому, может быть, буду сообщать тебе отныне почаще те мысли, которые нужно будет пустить в общий обиход». В том же 1846 году Гоголь набрасывает в записной книжке план будущей книги, в которой, как он надеялся, ему удастся разрешить свою важнейшую писательскую задачу.

Наиболее напряженное время работы над книгой - лето и осень 1846 года (почти половина писем датирована этим годом). Гоголь переделывает письма (возможно, часть из них он сохранил в черновиках, другие были возвращены ему корреспондентами) и пишет новые главы. Одни представляют собой статьи, другие - послания, адресованные конкретным и неким обобщенным лицам. Среди немногих, посвященных в замысел, был Василий Жуковский, которому Гоголь читал две последние главы.

Книга была написана быстро - как бы на одном дыхании. «Вдруг остановились самые тяжкие недуги, вдруг отклонились все помешательства в работе, и продолжалось все это до тех пор, покуда не кончилась последняя строка труда» (из письма к Петру Плетневу от 20 октября (н. ст.) 1846 года). Здесь же Гоголь объясняет происхождение той легкости, с которой он на этот раз работал: «…я действовал твердо во имя Бога, когда составлял мою книгу, во славу Его святого имени взял перо, а потому и расступились перед мною все преграды…»

Посылая 30 июля (н. ст.) 1846 года Плетневу в Петербург первую тетрадь рукописи, Гоголь требует: «Все свои дела в сторону, и займись печатаньем этой книги под названием: «Выбранные места из переписки с друзьями». Она нужна, слишком нужна всем - вот что покаместь могу сказать; все прочее объяснит тебе сама книга…» Гоголь настолько уверен в успехе, что советует Плетневу запасать бумагу для второго издания, которое, по его убеждению, последует незамедлительно: «…книга эта разойдется более, чем все мои прежние сочинения, потому что это до сих пор моя единственная дельная книга».

Узнав о возникших цензурных затруднениях, Гоголь просит Смирнову, которая жила тогда в Калуге, съездить в Петербург и предпринять необходимые шаги для устранения препятствий, а Плетневу предлагает в случае осложнения с цензором представить книгу Государю на прочтение в корректурных листах: «Дело мое - правда и польза, и я верю, что моя книга будет вся им пропущена».

Первый и весьма ощутимый удар нанесла книге цензура: пять писем-статей были исключены вовсе, в других сделаны купюры и исправлены отдельные места. Встревоженный и огорченный Гоголь жалуется графине Анне Михайловне Виельгорской: «В этой книге все было мною рассчитано и письма размещены в строгой последовательности, чтобы дать возможность читателю быть постепенно введену в то, что теперь для него дико и непонятно. Связь разорвана. Книга вышла какой-то оглодыш» (из письма от 6 февраля (н. ст.) 1847 года).

Гоголь решает представить непропущенные главы Государю и просит Плетнева устроить это через Смирнову и графа Михаила Юрьевича Виельгорского; составлено было даже письмо к царю, но Плетнев отговорил его от этого шага. Гоголь надеялся выпустить книгу вторым изданием, в полном виде, однако этим надеждам сбыться было не суждено.

В русской литературе трудно найти другое произведение, о котором было бы высказано столько резких суждений, пристрастных оценок и полемических заявлений, как о «Выбранных местах из переписки с друзьями». Уже февральский номер петербургского журнала «Финский Вестник» сообщал читателям: «Ни одна книга в последнее время не возбуждала такого шумного движения в литературе и обществе, ни одна не послужила поводом к столь многочисленным и разнообразным толкам…» Спустя год Степан Шевырев в «Москвитянине» как бы подытоживал впечатление от разговоров по тому же поводу: «В течение двух месяцев по выходе книги она составляла любимый, живой предмет всеобщих разговоров. В Москве не было вечерней беседы, разумеется, в тех кругах, куда проникают мысль и литература, где бы не толковали об ней, не раздавались бы жаркие споры, не читались бы из нее отрывки».

Однако весь этот шум вынес на поверхность немало духовных вопросов и таких тонкостей общественной и частной жизни, о которых интеллигенция того времени почти или вовсе не задумывалась. Гоголь как бы пробил полынью в толще льда и так или иначе открыл доступ к живительной влаге.

В спорах быстро выявилась преобладающая тенденция - неприятие книги. Ее решительно осудили А. И. Герцен, В. Г. Белинский и другие люди западнического направления (Т. Н. Грановский, И. С. Тургенев, В. П. Боткин, П. В. Анненков). В славянофильских кругах книга Гоголя была принята по-разному. Так, Алексей Степанович Хомяков защищал ее, а семья Аксаковых в мнениях о ней разделилась. Сергей Тимофеевич, глава этой семьи, выговаривал Гоголю: «Вы грубо и жалко ошиблись. Вы совершенно сбились, запутались, противоречите сами себе беспрестанно и, думая служить Небу и человечеству, - оскорбляете и Бога и человека» . Его сын Константин усмотрел в книге некую ложь: «Ложь не в смысле обмана и не в смысле ошибки - нет, а в смысле неискренности прежде всего. Это внутренняя неправда человека с самим собою…» . Иван Аксаков, напротив, считал, что «Гоголь прав и является в этой книге как идеал художника-христианина…» .

Авторитетнейший из мыслящих москвичей Петр Яковлевич Чаадаев, как всегда, имел своеобразное мнение. «При некоторых страницах слабых, а иных и даже грешных, - писал он князю Петру Андреевичу Вяземскому, - в книге его (Гоголя. - В. В. ) находятся страницы красоты изумительной, полные правды беспредельной, страницы такие, что, читая их, радуешься и гордишься, что говоришь на том языке, на котором такие вещи говорятся» .

На «Выбранные места…» откликнулись почти все журналы и газеты. В мартовских номерах «Московского Городского Листка» была напечатана статья Аполлона Григорьева «Гоголь и его последняя книга» - первая по времени попытка истолкования «Переписки». Разбирая «странную», по его слову, книгу Гоголя, критик утверждал, что она есть болезненный момент в духовном развитии автора, но самую болезненность считал характерной для эпохи и величайшей заслугой Гоголя находил мысль о необходимости для всякой личности «собрания себя всего в самого себя».

Одним из первых Аполлон Григорьев выступил против деления Гоголя на раннего и позднего, гениального художника и слабого мыслителя, пытаясь показать новую книгу писателя как закономерный результат всего его предшествующего развития. Гоголь, однако, не нашел в этом выступлении ничего полезного. «Статья Григорьева довольно молодая, - писал он Шевыреву из Марселя 25 мая (н. ст.) 1847 года, - говорит больше в пользу критика, чем моей книги».

В конце апреля 1847 года в «Санкт-Петербургских Ведомостях» появилась большая статья князя Вяземского «Языков. - Гоголь», посвященная двум событиям в литературном мире - смерти поэта Николая Языкова и выходу «Выбранных мест из переписки с друзьями». «Как ни оценивай этой книги, - писал Вяземский, - с какой точки зрения ни смотри на нее, а все придешь к тому заключению, что книга в высшей степени замечательная. Она событие литературное и психологическое».

Подробному и язвительному разбору подверг «Выбранные места…» литератор Николай Павлов в «Московских Ведомостях» за март - апрель 1847 года. Примерно тогда же появились статьи Леопольда Бранта, барона Розена, Фаддея Булгарина, Осипа Сенковского и других. Это все была мелочная, придирчивая критика. Независимо от того, хвалили они Гоголя или ругали, их писания носили поверхностный характер.

Новое умонастроение Гоголя, впервые столь явственно отразившееся в книге, для многих стало полной неожиданностью. Князь Вяземский не без остроумия писал по этому поводу Шевыреву в марте 1847 года: «…наши критики смотрят на Гоголя, как смотрел бы барин на крепостного человека, который в доме его занимал место сказочника и потешника и вдруг сбежал из дома и постригся в монахи» .

Одним из первых на книгу отозвался Виссарион Белинский. В февральском номере «Современника» (вышел 7 февраля) появилась его рецензия, которая заканчивалась словами: «Горе человеку, которого сама природа создала художником, горе ему, если, недовольный своею дорогою, он ринется в чуждый ему путь! На этом новом пути ожидает его неминуемое падение, после которого не всегда бывает возможно возвращение на прежнюю дорогу…»

Эта рецензия подверглась сокращению как со стороны редакции журнала, так и со стороны цензуры. В том же феврале 1847 года Белинский писал Василию Боткину: «Статья о гнусной книге Гоголя могла бы выйти замечательно хорошею, если бы я в ней мог, зажмурив глаза, отдаться моему негодованию и бешенству…» Этим неблаговидным чувствам Белинский вполне предался в своем известном письме к Гоголю из Зальцбрунна от 15 июля (н. ст.) 1847 года. Он считал, что Гоголь изменил своему дарованию и убеждениям. Бросил ему обвинения в лицемерии и даже корысти, утверждая, что «гимны властям предержащим хорошо устраивают набожного автора» и что книга написана с целью попасть в наставники к сыну наследника престола; в языке книги он видел падение таланта и недвусмысленно намекал на умопомрачение Гоголя. Но главный пункт, на который нападал критик и который является центральным в книге, был вопрос о религиозном будущем народа.

«По-вашему, русский народ самый религиозный в мире: ложь!.. - писал Белинский. - Приглядитесь пристальнее и вы увидите, что это по натуре своей глубоко атеистический народ. В нем еще много суеверия, но нет и следа религиозности… Мистическая экзальтация вовсе не в его натуре; у него слишком много для этого здравого смысла, ясности и положительности в уме: и вот в этом-то, может быть, и заключается огромность исторических судеб его в будущем».

Гоголь был потрясен несправедливостью упреков. Поначалу он написал большое письмо, в котором ответил Белинскому по всем пунктам. «Что мне сказать вам на резкое замечание, будто русский мужик не склонен к религии, - писал, в частности, Гоголь, - и что, говоря о Боге, он чешет у себя другой рукой пониже спины, замечание, которое вы с такою самоуверенностью произносите, как будто век обращались с русским мужиком? Что тут говорить, когда так красноречиво говорят тысячи церквей и монастырей, покрывающих Русскую землю. Они строятся не дарами богатых, но бедными лептами неимущих, тем самым народом, о котором вы говорите, что он с неуваженьем отзывается о Боге… Нет, Виссарион Григорьевич, нельзя судить о русском народе тому, кто прожил век в Петербурге, в занятьях легкими журнальными статейками…»

Этого письма Гоголь, однако, не отправил. Он написал другое, короткое и сдержанное, заключив его словами: «Желаю вам от всего сердца спокойствия душевного, первейшего блага, без которого нельзя действовать и поступать разумно ни на каком поприще». А Павлу Анненкову, знакомому с письмом Белинского, Гоголь признавался, что оно огорчило его «не столько оскорбительными словами… сколько чувством ожесточенья вообще». Его огорчило нехристианское отношение критика. В словах Гоголя чувствуется даже братская жалость к согрешающей «ожесточением» душе.

Среди немногих безоговорочно принявших книгу был Петр Плетнев, который назвал ее в письме к Гоголю «началом собственно русской литературы», но оговорил, что она «совершит влияние свое только над избранными» . Вряд ли это устраивало Гоголя, ведь он собирался наставить на путь истинный всю Россию . Но книга действительно оказала положительное воздействие на небольшой круг людей. Среди них были Иван Аксаков, известная детская писательница Александра Ишимова, супруги Глинки - оба литераторы, Николай Неводчиков (впоследствии архиепископ Кишиневский Неофит). Оптинский иеромонах Климент (Зедергольм), сын лютеранского пастора, рассказывал еще до своего пострижения Льву Кавелину, тогда послушнику в скиту Оптиной Пустыни, а впоследствии архимандриту, наместнику Свято-Троицкой Сергиевой лавры, что «Выбранные места…» стали началом его обращения к Православию .

В книге Гоголь во всеуслышание высказал свои взгляды на веру, Церковь, царскую власть, Россию и слово писателя. Собственно говоря, для тех, кто знал Гоголя и кому адресованы письма, взгляды эти были не новы. Графиня Анна Михайловна Виельгорская писала Гоголю 7 февраля 1847 года из Петербурга: «Я вас совершенно узнаю в ваших письмах; для меня все в них просто, понятно; мне кажется, читая их, что я вас слышу…» .

Новыми воззрения Гоголя оказались для публики и критиков - он как бы обманул ожидания своих прежних читателей. Аркадий Осипович Россет, брат Александры Смирновой, в письме к Гоголю от 12 марта 1847 года высказал общее мнение: «Вы первый светский писатель выступили с решительным религиозным направлением и должны были тем сильнее поразить всех, что ваше прошлое не позволяло предполагать такого направления… Вы пренебрегли… и тем, что у нас привыкли видеть человека, говорящего о Христе, в рясе, а не во фраке, и выступили прямо учителем…» .

Духовенство отнеслось к книге сдержанно - оно традиционно не вмешивалось в дела светской литературы. Сергей Тимофеевич Аксаков в письме к сыну Ивану в январе 1847 года передал мнение святителя Филарета, митрополита Московского, который сказал, что «хотя Гоголь во многом заблуждается, но надобно радоваться его христианскому направлению».

Архиепископ Херсонский и Таврический Иннокентий, которому Гоголь послал книгу, свое отношение к ней высказал в письме к Погодину: «…скажите, что я благодарен за дружескую память, помню и уважаю его, а люблю по-прежнему, радуюсь перемене с ним, только прошу его не парадировать набожностию: она любит внутреннюю клеть. Впрочем, это не то чтоб он молчал. Голос его нужен, для молодежи особенно, но если он будет неумерен, то поднимут на смех, и пользы не будет» .

Гоголь отвечал преосвященному Иннокентию (в июле 1847 года), что не хотел «парадировать набожностию», то есть выставлять ее напоказ: «Я хотел чистосердечно показать некоторые опыты над собой, именно те, где помогла мне религия в исследованьи души человека, но вышло все это так неловко, так странно, что я не удивляюсь этому вихрю недоразумения, какой подняла моя книга».

Другой владыка, архиепископ Иркутский, Нерчинский и Якутский Ириней (Нестерович), в письме к князю Вяземскому от 13 сентября 1847 года отозвался о сочинении Гоголя в целом неблагоприятно, но добавил, что всю книгу окупает глава «О лиризме наших поэтов»: «Это статья классическая» .

Преосвященный Ириней был не одинок в неприятии «светского богословия». По всей вероятности, отрицательное мнение о «Выбранных местах…» имел ржевский протоиерей Матфей Константиновский, которому Гоголь послал книгу по рекомендации графа Толстого. Отзыв его не сохранился, но мы можем судить о нем по ответу Гоголя, который писал ему 9 мая (н. ст.) 1847 года из Неаполя: «Не могу скрыть от вас, что меня очень испугали слова ваши, что книга моя должна произвести вредное действие и я дам за нее ответ Богу».

По-видимому, отец Матфей упрекал Гоголя в непрошеном учительстве, а также в увлечении светскими темами (в частности, он нападал на статью «О театре, об одностороннем взгляде на театр и вообще об односторонности», как уводящую общество от Церкви). Гоголь пытался защищаться тем, что «закон Христов можно внести с собой повсюду… Его можно исполнять также и в званьи писателя» (из письма от 24 сентября (н. ст.) 1847 года). И далее - в этом же письме - знаменательная фраза: «Если бы я знал, что на каком-нибудь другом поприще могу действовать лучше во спасенье души моей и во исполненье всего того, что должно мне исполнить, чем на этом, я бы перешел на то поприще. Если бы я узнал, что я могу в монастыре уйти от мира, я бы пошел в монастырь. Но и в монастыре тот же мир окружает нас…»

На «Выбранные места…» откликнулся и святитель Игнатий (Брянчанинов), в ту пору архимандрит, настоятель Троице-Сергиевой пустыни близ Петербурга, а впоследствии епископ Кавказский и Черноморский, один из авторитетнейших духовных писателей. Он отозвался о книге Гоголя критически: «…она издает из себя и свет и тьму. Религиозные его понятия не определены, движутся по направлению сердечного вдохновения, неясного, безотчетливого, душевного, а не духовного… Книга Гоголя не может быть принята целиком и за чистые глаголы истины. Тут смешано. Желательно, чтоб этот человек, в котором видно самоотвержение, причалил к пристанищу истины, где начало всех духовных благ» .

В заключение святитель советовал своим друзьям читать святых отцов, «стяжавших очищение и просвещение, как и Апостолы, и потом написавших свои книги, из коих светит чистая истина и кои читателям сообщают вдохновение Святаго Духа».

Отзыв святителя Игнатия Гоголю был известен. По выходе книги Плетнев отправил два экземпляра друзьям Гоголя Балабиным. Мария Балабина, бывшая ученица Гоголя (которой он давал уроки в бытность свою в Петербурге), один из них передала для прочтения архимандриту Игнатию, и тот возвратил книгу со своим отзывом.

Поблагодарив Плетнева за присланный отзыв, Гоголь в письме из Неаполя от 9 мая (н. ст.) 1847 года признал справедливость упреков, но утверждал, что для произнесения полного суда над книгой «нужно быть глубокому душеведцу, нужно почувствовать и услышать страданье той половины современного человечества, с которою даже не имеет и случаев сойтись монах; нужно знать не свою жизнь, но жизнь многих. Поэтому никак для меня не удивительно, что им видится в моей книге смешение света со тьмой. Свет для них та сторона, которая им знакома; тьма та сторона, которая им незнакома…»

Последнее замечание Гоголя о святителе Игнатии едва ли справедливо. Мир ему был хорошо известен - до монашества он служил военным инженером, вращался в высших кругах Петербурга и среди литераторов и, таким образом, имел возможность изучить человеческие страсти. С ранней юности стремившийся к подлинной духовно-нравственной жизни и явивший в себе высокий образец такой жизни, святитель Игнатий в этом смысле был, разумеется, неизмеримо опытнее Гоголя. Весьма показательно, например, его отношение к популярной в России книге «О подражании Иисусу Христу» Фомы Кемпийского. Эта книга, которую многие современники Гоголя, и в частности Пушкин, ставили едва ли не в один ряд со Святым Евангелием и которой одно время увлекался сам Гоголь, оказала определенное влияние на «Выбранные места…» Насколько Гоголь в те годы высоко оценивал писание Фомы Кемпийского, настолько святитель Игнатий резко его порицал. «Книга эта написана из «мнения», - считал он, - и «ведет читателей своих прямо к общению с Богом, без предочищения покаянием: почему и возбуждает особенное сочувствие к себе в людях страстных, незнакомых с путем покаяния, не предохраненных от самообольщения и прелести, не наставленных правильному жительству учением святых отцов Православной Церкви». «Кокетничанье пред Богом» - такова, по словам святителя, самая верная оценка книги Фомы Кемпийского .

Следует, однако, иметь в виду, что, говоря о «страданье той половины современного человечества, с которой не имеет и случаев сойтись монах», Гоголь подразумевал людей неверующих, тех, кто не ходит в церковь, которым он, собственно, и адресовал свою книгу. В тот же день, что и Плетневу, Гоголь писал отцу Матфею Константиновскому: «Мне кажется, что если кто-нибудь только помыслит о том, чтобы сделаться лучшим, то он уже непременно потом встретится со Христом, увидевши ясно, как день, что без Христа нельзя сделаться лучшим, и, бросивши мою книгу, возьмет в руки Евангелие».

Можно сказать, что эта мысль Гоголя и есть тот итог, к которому он пришел в результате своих размышлений о писательстве. Но этот итог не запрещал ему художественного творчества, а лишь подвигал к решительному его обновлению в свете евангельского слова.

Наиболее благоприятный отзыв о «Переписке с друзьями» из духовных лиц принадлежал архимандриту Феодору (Бухареву). Он вылился в целую книгу, увидевшую свет через двенадцать лет после своего создания. Отец Феодор стремился связать «Выбранные места…» со всем творчеством Гоголя и в особенности с «Мертвыми душами», главную идею которых видел в воскресении души падшего человека. «Помнится, - писал он в позднейшем примечании, - когда кое-что прочитал я Гоголю из моего разбора "Мертвых душ", желая только познакомить его с моим способом рассмотрения этой поэмы, то и его прямо спросил, чем именно должна кончиться эта поэма. Он, задумавшись, выразил свое затруднение высказать это с обстоятельностию. Я возразил, что мне только нужно знать, оживет ли, как следует, Павел Иванович? Гоголь как будто с радостию подтвердил, что это непременно будет и оживлению его послужит прямым участием сам царь, и первым вздохом Чичикова для истинной прочной жизни должна кончиться поэма» ..На вопрос, воскреснут ли другие герои первого тома, Гоголь отвечал с улыбкой: «Если захотят».

Архимандрит Феодор читал Гоголю отрывки из своей книги. «Из его речей, - свидетельствует он, - мне можно было с грустию видеть, что не мешало бы сказаться и благоприятному о его "Переписке" голосу: мне виделся в нем уже мученик нравственного одиночества…»

Надо заметить, что все отзывы духовных лиц носили частный характер - они были переданы в письмах (за исключением книги архимандрита Феодора, вышедшей уже после смерти Гоголя). Напротив, шквал светской критики, обрушившийся на «Выбранные места…» с журнальных страниц, создал в обществе по преимуществу крайне неблагоприятное мнение о книге. В ней видели отказ Гоголя от художественного творчества и самонадеянные попытки проповедничества. Распространилось даже убеждение, что Гоголь помешался, и оно держалось до последних дней жизни писателя. Иван Сергеевич Тургенев, посетивший вместе с Михаилом Щепкиным Гоголя в октябре 1851 года, вспоминал, что они «ехали к нему, как к необыкновенному, гениальному человеку, у которого что-то тронулось в голове… Вся Москва была о нем такого мнения». В который раз подтвердились слова святого апостола Павла: «Душевный человек не принимает того, что от Духа Божия, потому что он почитает это безумием; и не может разуметь, потому что о сем надобно судить духовно » (1 Кор. 2, 14).

Гоголя огорчала не столько журнальная критика, сколько нападения друзей. «Душа моя изныла, - писал он Сергею Тимофеевичу Аксакову 10 июля (н. ст.) 1847 года, - как ни креплюсь и ни стараюсь быть хладнокровным… Можно еще вести брань с самыми ожесточенными врагами, но храни Бог всякого от этой страшной битвы с друзьями!»

Гоголь стремился выработать в себе христианское чувство смирения. В этом свете следует понимать и его признание в письме к Аксакову от 28 августа (н. ст.) того же 1847 года: «Да, книга моя нанесла мне пораженье, но на это была воля Божия… Без этого поражения я бы не очнулся и не увидел бы так ясно, чего мне недостает. Я получил много писем очень значительных, гораздо значительнее всех печатных критик. Несмотря на все различие взглядов, в каждом из них, так же, как и в вашем, есть своя справедливая сторона».

Это свое понимание христианского смирения, почерпнутое из писаний святых отцов, Гоголь сжато изложил в «Правиле жития в мире»: «От споров, как от огня, следует остерегаться, как бы ни сильно нам противуречили, какое бы неправое мнение нам ни излагали, не следует никак раздражаться, ни доказывать напротив; но лучше замолчать и, удалясь к себе, взвесить все сказанное и обсудить хладнокровно… Истина, сказанная в гневе, раздражает, а не преклоняет».

В «Выбранных местах из переписки с друзьями» Гоголь поторопился «перед смертью» договорить то, чего он не мог выговорить путем беллетристики путем продолжения «Мертвых Душ ». Он обнародовал некоторые свои интимные письма к ближайшим друзьям и знакомым, и в результате, получилась странная книга, в которой торопливо, сбивчиво, местами с горячим воодушевлением, местами с приподнятым пафосом Гоголь говорит о тех вопросах, которые мучили его перед смертью. Это книга страстная, но правдивая. И нельзя было тяжелее придумать оскорбления умирающему человеку, как сказать, что он «лгал» в своей книге. Однако именно это сказали Гоголю. В своей «Авторской исповеди» он говорит по этому поводу следующее: «...называть лжецом и обманщиком, надевшим личину набожности, приписывать подлые и низкие цели – это такого рода обвинения, которых я бы не в силах был взвести даже на отъявленного мерзавца... Не мешало бы подумать прежде, чем произносить такое обвинение: "Не ошибаюсь ли я сам? ведь я тоже человек. Дело тут душевное. Душа человека кладезь, не для всех доступный, и на видимом соседстве некоторых признаков нельзя основываться..." Нет, в книге "Переписка с друзьями", как ни много недостатков во всех отношениях, но есть также в ней много того, что не скоро может быть доступно всем... Для того, чтобы сколько-нибудь почувствовать эту книгу, нужно иметь или очень простую и добрую душу, или быть слишком многосторонним человеком, который, при уме, обнимающем со всех сторон, заключал бы высокий поэтический талант и душу, умеющую любить полною и глубокою любовью».

Гоголь был прав, говоря, что мысли его не умрут многое из того, что он высказал в «Выбранных местах», нашло потом развитие у Льва Толстого .

Н. В. Гоголь. Портрет работы Ф. Мюллера, 1841

Идеализация Гоголем патриархально-консервативной государственности

Содержание «Выбранных мест» слишком пестро и разнохарактерно, чтобы путём их анализа можно было стройно и полно изложить «философию» Гоголя. Приходится довольствоваться лишь главным. Во-первых, в этом произведении много чисто автобиографического: боязнь смерти, горячая, фанатическая любовь к Богу, заботы о строении своего «душевного дела», самобичевание, различные признания касательно своих сочинений. Все это не имеет общественного значения. Такое значение остается только за мыслями Гоголя о государстве, обществе, русском народе и русской интеллигенции, о значении литературы, её содержании и целях. Гоголь, идеализировавший в юности бюрократический строй русской жизни, под конец, совершенно в нем разочаровался. И в «Мертвых Душах», и в «Переписке с друзьями» найдём мы резкие нападения его на систему управлять страной при помощи «бумаг из Петербурга», при помощи комиссий и иерархии чиновников. Вместо этого строя Гоголь мечтал о каком-то «патриархальном устройстве» государства: во главе его стоит государь, который к подданным относится сердечно, как «отец», с верою и любовью. Такими же государями «в миниатюре» должны были быть «генерал-губернаторы» и «губернаторы»; гуманно, просто, без чинопочитания должны были относиться друг к другу люди в этом гоголевском государстве. Прямой путь к этому идеалу – «очищение своей собственной души и сердца». Не реформы в западном духе необходимы отечеству, говорит Гоголь, а моральное возрождение каждого отдельного человека. К просвещению в западном духе он относился так же, как тот же Л. Толстой. Жизнь идеального государства будет течь быстро и правильно, когда каждый определит свой «долг» и, довольствуясь малым жребием, честно понесет его в жизни. Мужик пусть пашет землю, пусть помещик патриархально к нему относится, оберегает его, наставляет, хвалит, наказывает, судит, и чиновник пусть честно исполняет свою работу, купец пусть честно работает – и тогда все процветет без реформ.

Роль дворян по представлению Гоголя

Особенное внимание уделил Гоголь в «Выбранных местах» помещику-дворянину. Дворянин, по его представлению, – маленький государь в своем поместье: он перед Богом отвечает за своих крепостных, оттого писатель называет «святой» работу в деревне разумного, добродетельного помещика. Не освобождение крестьян нужно мужикам, пишет Гоголь, не школы и не книги, а разумное руководительство и религиозное воспитание. Труд землепашца и дворянина-помещика, живущего неотлучно в деревне, – основа процветания отечества.

Это тяготение к «земле», обожествление труда, особенно физического (Гоголь даже рекомендует помещику косить вместе с крестьянами) опять сближает его с Л. Толстым.

Гоголь о новых веяниях в русском обществе

Русским обществом Гоголь в своей «Переписке» недоволен: он не раз говорит о какой-то тревоге, которая растет в русской интеллигенции, о растерянности, пустоте русской мысли, об исканиях чего-то. Гоголь был прав, отметив переходный характер русского общественного самосознания, но он не угадал близости реформ 1860-х годов и переустройства всей русской жизни на новых либеральных началах. В своей книге он идёт за стремлением, которое замечалось во многих русских людях ещё со времен Ивана Грозного : они мечтали исправить русскую жизнь, восстановив «поисшатавшуюся старину». «Выбранные места» Гоголя несколько смахивают на «Домострой », с его патриархальными взглядами на жизнь.

Зато совсем не по-старинному смотрел Гоголь на «женщину». Её он боготворит, ей отводит первое место в истории человеческой жизни, общественной и семейной. Отзвуки юношеского романтизма привели Гоголя к такому преклонению.

Гоголь о значении церковной поэзии

С историко-литературной точки зрения любопытны те части «Переписки» Гоголя, где он говорит о русской поэзии. Гоголь отмечает органическую связь русской лирики с поэзией древнерусской, церковной. Он указывает, что русские поэты даже XVIII века черпали и образы, и настроения из Св. Писания. Ломоносов , Державин , Пушкин , Языков дают ему особенно много оснований для этого утверждения. Восхваление России, русского царя в нашей поэзии есть отзвук того полурелигиозного пафоса, с которым о царях и родине говорится только в Ветхом Завете. И Гоголь рекомендует лирическому поэту своего времени Ветхий Завет, говоря, что там источник вечной и возвышенной, божественной поэзии. Из христианских церквей он отдает предпочтение православной: в ней больше забот о небесном, в ней больше смирения, больше любви к людям, больше гуманности. «Святые отцы» и «Златоуст» – лучшие книги для народа, говорит Гоголь. В этих словах перед нами вновь воскресает старая, допетровская Русь, когда эти книги были настольными у русского грамотея.

«Выбранные места» об отношениях Европы и России

Гоголь не раз поднимает в «Выбранных местах» вопрос об отношениях Европы и России: он критически, даже с юмором относится к «квасным патриотам», к славянофилам , но критикует и «западников ». К «Западу» он относится с полным недоверием. Ему кажется, что западная культура иссякает, и что скоро заграничные люди обратятся к России «за мудростью». «Все европейские государства, – говорит он, – теперь болеют необыкновенною сложностью всяких законов и постановлений», идеалы религиозные там забыты, и «душевным делом» никто не занимается. Не то Гоголь видел в России, по крайней мере, в том кругу, в котором он вращался: очевидно, в самом деле, все эти губернаторши, помещики, «значительные лица», поэты, которым он писал свои письма, думали больше о своей душе, о «своем внутреннем строении», чем о земле. И это утешало Гоголя. Он говорит, что русское общество его времени «всё чего-то ищет, ищет уже не вне, а внутри себя. Вопросы нравственные взяли перевес над политическими и над учеными». Гоголь плохо знал о других настроениях русского общества, и это приверженцы этих других взглядов сочли его книгу непонятной, глупой и вредной.

Разнообразие стиля «Переписки» Гоголя

Гоголь писал свои письма к разным лицам: к умным и глупым, к восторженным и спокойным. Он сам говорит, что писал так, чтобы его всякий понял, оттого в его письмах много разнообразия. Грубоватому и недалёкому помещику он писал грубоватое письмо, говоря понятным для него стилем. Это письмо особенно возмутило Белинского . Гоголь советует помещику внедрять у крестьян уважение к честным и хорошим работникам; перед образцовым «мужиком» обыкновенные должны были снимать шапки. По адресу того, кто не снимет, Гоголь рекомендовал помещику употребить «крепкое слово»: «ах, ты, невымытое рыло! Сам весь заплыл в саже, так что и глаз не видать, да еще не хочет оказать и чести честному! Поклонись же ему в ноги!» Это «невымытое рыло» – только «мужицкий стиль», которым, очевидно, Гоголь хотел указать лишь на необразованность мужика. «Мужика не бей, – говорит он в том же письме. – Съездить его в рожу еще не большое искусство. Но умей пронять его хорошенько словами». Это «съездить в рожу» – помещичий жаргон, под который подделывается Гоголь, стараясь сделаться ясным своему простоватому и грубому корреспонденту.

Многое из того, что указал Гоголь в русской жизни, и умно, и верно; его собственные взгляды часто возвышены и чисты, но когда он переходил на практическую почву, то советы его часто наивны... Так, в этом же письме к помещику он рекомендует помещику, для поднятия в деревне авторитета сельского батюшки, всюду брать с собой этого батюшку на работу и каждый день сажать его за господский стол. Гоголь не пожелал заглянуть по-человечески в душу этого несчастного священника, который даже пообедать в кругу своей семьи не имеет права! Наивны советы тому же помещику сжечь перед мужиками несколько ассигнаций в доказательство того, что он, помещик, не корыстолюбив!

Отношение русского общества к «Выбранным местам»

Когда «Выбранные места из переписки с друзьями» сделались достоянием публики, они почти ни в ком, кроме интимных друзей Гоголя, не вызвали сочувствия. Особенно возмущены были люди либерального склада, недавние поклонники Гоголя. Они увидели в этой книге измену его прежним убеждениям, ложь и подлость. Всего энергичнее такое отношение выразилось в письме Белинского к Гоголю. Сам фанатик по темпераменту, больной и измученный жизненной борьбой Белинский сказал уже стоявшему одной ногой в могиле Гоголю много злого и несправедливого. В этом столкновении двух современников сказалось все русское общество, с различными полюсами его тогдашнего мировоззрения.

Белинский написал Гоголю, что прежде «любил его со всею страстью», видя в нем надежду, честь, славу русской земли, «одного из великих вождей её на пути сознания, развития, прогресса». Теперь от этой страсти осталось «презрение и ненависть», такая же страстная... «Выбранные места» он назвал «хитрой, но чересчур нецеремонной проделкой для достижения небесным путем чисто земной цели». Он с негодованием остановился на выражении: «ах, ты невымытое рыло!»... Не вникая в истинный смысл этой грубости, он назвал Гоголя проповедником кнута, апостолом невежества, поборником обскурантизма и мракобесия. «Не истиной христианского учения, – говорит Белинский, – а болезненной боязнью смерти, чёрта и ада веет из вашей книги». Критик саркастически высмеял стиль книги и не погнушался сослаться на слухи о том, что книга Гоголя была написана для того, чтобы попасть в наставники цесаревича.

«Авторская исповедь» Гоголя

В ответ на эту жестокую и незаслуженную «критику» и на другие подобные Гоголь написал свою «Авторскую исповедь». Глубокою горестью, тоской проникнуто это ясное по мысли, спокойное по изложению сочинение. Гоголь умирал, непонятый современниками и потерявший надежду, что они его поймут, что ему простят промахи и поблагодарят за то страстное желание принести пользу родине, которое руководило им в жизни и которое он перенес в свои сочинения. В трогательной «Авторской исповеди» он просит у грядущих поколений справедливости и милости.

Сочинение

Была на то воля промысла, ҹтобы непостижимая слепота пала на глаза многих.
Будь то не мертвые души, а живые души. Нет другой двери, кроме указанной Иисусом Христом, и всяк, пролезай инаҹе, есть тот и разбойник.
Н. В. Гоголь
Может показаться на первый взгляд, ҹто эта тема открывает перед ҹеловеком безграниҹные возможности. Еще бы! Ведь океан книг, и всегда найдется такая, над которой можно поразмышлять. Конеҹно, найдется. Только мне кажется, если приходится искать, то круг книг резко сужается. Не так уж и много таких, над которыми хоҹется рассуждать от души, а не по необходимости. Да и требовательный ҹитатель, удовлетворяясь ҹем-то вҹера, сегодня уже ищет более глубокого и осмысленного ҹтения. Так слуҹилось и со мной. Долгое время Гоголь был для ҹитателей (к ним я приҹисляю и себя) лишь автором Ревизора и Мертвых душ. Пусть велиҹайшим мастером слова, гениальным, а по моему мнению, самым гениальным художником в русской литературе, тем не менее, книга, которой он придавал особое знаҹение, книга, которую он сҹитал луҹшим и самым важным творением своим, оставалась неизвестной широкому кругу ҹитателей. Я говорю о Выбранных местах из переписки с друзьями.
Мне хотелось хотя сим искупить бесполезность всего, доселе мною написанного, потому ҹто в письмах моих... находится более нужного для ҹеловека, нежели в моих сочинениях, писал он в Предисловии. Что это? Самоуниҹижение или возвышение одного за сҹет унижения другого? Нет, конеҹно. Это высокая взыскательность художника ко всякому творению своему. Замыслы создания подобного произведения возникли у Гоголя задолго до появления книги. Гоголь предполагал, ҹто она явится событием в общественной жизни России. Но книга, когда вышла в свет, вызвала много нелицеприятных откликов. В известном письме Белинского к Гоголю говорится о том, ҹто если бы не стояла под названием фамилия автора, то и в голову бы не пришло, ҹто Переписка вышла из-под пера автора Ревизора и Мертвых душ. Вот это и был первый толҹок моим мозгам. Что уж такого необыҹного в этой книге Гоголя? Неужели он изменил своему таланту вдумҹивого прозорливого художника? Ведь Белинский-то авторитет?! Но тогда, в 9 классе, я так и не собралась дойти до самой сути. И вот только совсем недавно, готовясь к семинару, я вернулась к Гоголю. Теперь я знаю: не вернуться к нему было просто невозможно.
Соотеҹественники, я вас любил: любил тою любовью, которую не высказывают... во имя этой любви прошу вас выслушать сердцем мою Прощальную повесть...она вылилась сама собою из души... Эти слова из завещания обращены ведь и ко мне тоже.
Кто Гоголь в этой книге? Критик? Публицист? Несомненно. Но многое в ней носит науҹный характер, исследуется не только литература, но и история, география, искусство, быт. Что же это за жанр? спросите вы. Я бы сказала, ҹто под эпистолярный жанр здесь стилизована публицистиҹеская страстность в соҹетании с высокой художественностью. А луҹшими назвала бы, в первую оҹередь, те письма, которые были изъяты из книги Гоголя и которые до Белинского, как выяснилось, и не дошли: Нужно любить Россию, Нужно проездиться по России, Что такое губернаторша, Страхи и ужасы России, Занимающему важное место. Исправления, искажения, вымарывания в других главах привели к тому, ҹто авторская воля настолько была искажена, ҹто, по выражению самого Гоголя, на место всей книги был выпущен лишь один ее клоҹок. Так было в XIX веке, а в XX, в нашем оптимистиҹеском мираже, такие книги были не нужны совсем. Авторитет Белинского удобно довершил дело. И тем не менее...
Небесная милость Божия отвела от меня руку смерти, писал Гоголь. Возможно, она и теперь вернула нам его Прощальную повесть. Мне во всяком слуҹае да! Вот она лежит рядом. Книга построена Гоголем в виде небольших главок, каждая из которых имеет название и представляет собой письмо или фрагмент письма к одному из друзей Гоголя. Темы писем самые разные. Он пишет о литературе и об искусстве, о государственном укладе России, о христианстве на Руси и о месте России среди других государств. Все вопросы решаются им в религиозно-нравственном контексте. Луҹшим традициям святоотеҹеской литературы следует Гоголь, все самое ценное из нее вобрала в себя его духовная проза. Владимир Воропаев, долгое время занимающийся исследованием творҹества Гоголя, отмеҹает, ҹто до сей поры не сделал на долженствующем уровне, то есть с уҹетом святоотеҹеских традиций и философской лирики XVIII XIX вв., разбор гоголевской духовной прозы. Все интересно в книге, даже непривыҹное нашему уху богоискательство. Не воспринимаются письма как назидание, нет, ниҹего не хоҹет навязать нам Гоголь, только советует ненавязҹиво: задумайтесь, присмотритесь, оглянитесь. И конеҹно, центр, средотоҹие его мысли Россия. И письма о ней вызывают у меня тоску и скорбь. Прошло столько лет, а приҹины этого те же.
Все перессорилось: дворяне у нас между собой, как кошки с собаками. Даже ҹестные и добрые люди между собой в разладе; только между плутами видится ҹто-то похожее на дружбу и соединение в то время, когда кого-нибудь из них стали преследовать, так писал Гоголь, так оно и сейҹас. В ҹем же наше спасение? Лишь в любви к России видит он путь спасения души ҹеловеҹеской. Пишет Гоголь: ...не полюбивши России, не полюбить вам своих братьев, а не полюбивши своих братьев, не возгореться вам любовью к Богу, а не возгоревшись любовью к Богу, не спастись вам.
С размышлениями о месте, о пути России встреҹались мы уже в лириҹеских отступлениях в Мертвых душах. Теперь же в главе Светлое воскресенье мы ҹитаем: Луҹше ли мы других народов? Ближе ли жизнью к Христу, ҹем они? Никого мы не луҹше, а жизнь еще неустроенней и беспорядоҹней всех их... Хуже всех проҹих, вот ҹто мы должны говорить о себе. Но есть в нашей природе то, ҹто нам пророҹит это. Уже самое неустройство наше нам это пророҹит. Мы еще растопленный металл, не отлившийся в свою национальную форму... Прав Гоголь. Попытка найти искусственную форму, общность, именуемую советским народом, не привела людей к сҹастью.
Форма эта теперь униҹтожена, знаҹит, перспектива остается. Велика у Гоголя вера в Россию, в народ русский, в могущество его и велиҹие. Полуҹается, ҹто он верит и в меня, и в моих одноклассников. Возможно, я злоупотребляю цитированием, но вот эти слова Гоголя есть и в моем дневнике:
Нет, если вы действительно полюбите Россию, вы будете рваться служить ей; не в губернаторы, но в капитан-исправники пойдете, последнее место, какое не отыщется в ней, возьмете, предпоҹитая одну крупицу деятельности на нем всей вашей нынешней бездейственной и праздной жизни.
Каким же станет мое поприще? Где я смогу найти себя? Как не разменяться на мелоҹи? Господи, сколько же вопросов кругом. А Гоголь меҹтает о ризе ҹернеца, но уйти в монастырь не имеет пока возможности! Монастырь вам Россия, пишет он другу своему графу Толстому. Знает Гоголь, ҹто Богом даны ему великие способности, ум и добро душевное, и не имеет он права уйти в обитель прежде, ҹем раздаст сокровища души своей. А все душевные сокровища не раздашь ҹем больше отдает великая душа, тем полнее становится.
Огромным было все-таки влияние книги Гоголя на русскую литературу. К. Моҹульский в книге Духовный мир Гоголя писал: В нравственной области Гоголь был гениально одарен, ему было суждено круто повернуть всю русскую литературу от эстетики к религии, сдвинуть ее с пути Пушкина на путь Достоевского. Л. Толстой, понаҹалу резко не принявший Переписку, впоследствии говорил по ее поводу: Я всеми силами стараюсь как новость сказать то, ҹто сказал Гоголь, а сам Гоголь назвал свою книгу исповедью ҹеловека, который провел несколько лет внутри себя. Если бы каждый провел внутри себя несколько лет!..
Книга, писанная полтора века назад, как нельзя более современна и своевременна сейҹас. Велико незнанье России посреди России... пишет Гоголь. Как он прав! Достатоҹно оглянуться и предстанут перед взором твоим такие ужасы, которые, если бы хотел изобразить нароҹно, не вообразил бы. Чтение Избранных мест... ҹтение серьезное и трудное; неподготовленному ҹитателю с ним не справиться. Это огромная работа души и ума, но работа нужная, интересная, для меня во всяком слуҹае. Темы, ҹто затрагивает Гоголь, веҹные темы, а потому не могут они быть неактуальными. Ибо независимо от того, идет ли XIX или XX в., главным делом жизни ҹеловека должна быть его душа. Помнится, Блок сказал, ҹто ҹеловеку достатоҹно библиотеки в сто книг, но эти книги нужно собирать всю жизнь. Книга Гоголя Выбранные места... для меня как приҹастие. Она будет в первой десятке!

    Оценил книгу

    «Выбранные места», конечно, принадлежат больше истории, нежели литературе или публицистике. Того, что они наделали для нашей общественной жизни и политической мысли, не приснилось бы Гоголю в самом смелом сне-фантасмагории. Достоевский был приговорен к расстрелу за чтение в кружке Петрашевского письма Белинского Гоголю по поводу «Выбранных мест». Ни много, ни мало. А суровость наказания объяснялась тем, что во время чтения глаза Достоевского «горели». Официально его повели на казнь за «недонесение о распространении преступного о религии и правительстве письма литератора Белинского». То есть, в первую очередь, за богохульство! Достоевского! Который станет потом главным религиозным писателем для всего мира! А потом полемика Гоголя с Белинским по поводу «Выбранных мест» определит пути развития политической мысли России лет на пятьдесят. Тезисы Белинского станут религией западников и сторонников прогресса, тезисы Гоголя – религиозных охранителей. А сейчас эту последнюю книгу Гоголя никто не читает. Скучное религиозное морализаторство. Причем и устаревшее. Вспоминают о ней только авторы, направление которых можно назвать православное просветительство.

    Но мне хотелось сказать о другом. Эта книга неожиданно дает отчетливое понимание жизненной драмы Гоголя. Она как будто фарой высвечивает несчастную фигуру Николая Васильевича. Читая «Выбранные места», мы видим ту раздвоенность, которая стала его проклятием. С одной стороны, от природы Гоголь обладал избыточным воображением, как будто не вполне зависящим от него самого, воображением демоническим и неисчерпаемым. С другой стороны, он рано осознал свое призвание – нравственно врачевать общество. Подсознание его порождало бесконечное количество чертей и бесов, а сознание было устремлено к Богу. Свои произведения, начиная с «Ревизора», он пытался подчинить проекту улучшения человека, но публика в них находила лишь гениальную сатиру на чиновничество, крепостное право да самодержавие. И не потому, что публика была глупой. Нет. Белинский, зачисливший Гоголя в революционеры, был, может быть, самым чутким читателем XIX века, просто подсознание Гоголя оказывалось всегда энергетически мощнее его богоугодных умственных проектов во сто крат. Розанов сказал о «Мертвых душах»: «После Гоголя стало не страшно ломать, стало не жалко ломать». То есть Гоголь своим демоническим смехом, с точки зрения революционеров, просто-таки вбил кол в «толстозадую» помещичью Святую Русь. Морально оправдал революцию…

    Гоголь ужасно страдал, что его превратно поняли. Но что делать?! И он решает бросить свое предательское воображение и объяснить простыми словами, как надо жить и как надо все понимать. Отсюда родилась книжка «Выбранные места из переписки с друзьями». Он написал, все подробно объяснил, даже скорее прокричал, чем написал… а его опять не поняли. Высмеяли. Назвали сумасшедшим. На полном серьезе. Когда были впервые напечатаны «Выбранные места», в Москве и Петербурге публика с грустью признала, что классик тронулся рассудком. Подсознание постоянно предавало Гоголя, но и разум оказался не лучшим помощником. Люди не бросились изменяться к лучшему, не стали читать «Выбранные места» по пять-десять раз, как автор их просил в предисловии, а предпочли побыстрее забыть об этой неприятной книжке.

    У Гоголя была мечта все-таки в равной степени совместить воображение и разум, литературу и нравственную проповедь. Свою задумку он хотел воплотить во втором томе «Мертвых душ», где решил вывести ряд положительных типов, примеров для подражания. Но задумка не удалась. «Мертвые души 2» отправились в камин. Оказалось, что воображение Гоголя могло бесконечно штамповать чертей, Чичиковых, летающие гробы, шаровары, размером с Черное море, но отказалось производить благородных помещиков и честных губернаторов. Бедный Гоголь! Гениальное воображение одержало безоговорочную победу и над разумом и над измученным телом Гоголя. И заметьте, одержало историческую победу, потому что Гоголь до сих пор понимается не так, как ему того хотелось. А, может быть, это и есть единственно правильное понимание? Может быть, подсознание Гоголя было всюду право, а разум врал?!

    Pachkuale_Pestrini

    Оценил книгу

    Необходимо сразу пояснить, что читал я сию относительно небольшую по объему книгу катастрофически долго и даже навскидку не смогу назвать произведение, чтение которого давалось также тяжело (разве что "Голем" Майринка). Отчасти из-за тем, затрагиваемых в тексте, отчасти - из-за громоздкой, очень трудно воспринимаемой манеры письма. Что вообще произведениям Николая Васильевича никак не свойственно.

    Я обожаю "Вечера на хуторе...", да и трудно найти человека, не разделяющего мою точку зрения, и поэтому прочитать "Выбранные места..." стоит уже хотя бы потому, что это все-таки Гоголь, тот самый любимый нами с детства Гоголь. И тут стоило бы написать, что-то вроде "А видим мы вовсе не того Гоголя, которого знаем", но это было бы не совсем честным приукрашиванием рецензии. Для меня фигура Николая Васильевича всегда была окутана каким-то глубоким мистицизмом, чем-то таинственным и трагичным. Все мы слышали (уж не знаю, правда ли это) про его летаргический сон (кстати, в одном из первых пунктов включенного в книгу завещания, писатель просит похоронить его только, когда будут налицо признаки гниения тела), про погружение в религию, про болезненность и инаковость, отрешенность от мира. Бессмысленно было бы ожидать от "Выбранных мест..." хуторской разудальщины, открывая книгу, надо быть готовым к серьезным темам.

    И вот тут-то возникает небольшой диссонанс, потому что темы, важные и актуальные тогда, сегодня по большей части представляют интерес исторический, праздно любопытный. Исчезла та Россия, о которой говорит Николай Васильевич, растворилось тогдашнее административное устройство государственных органов, рассыпались сословия. Гоголь писал, глядя в будущее, ожидая неизбежного преображения России, он с уверенностью заявлял, что скорченная под тяжестью противоестественных свобод Европа скоро приползет к нам учиться нравственности, что Россия воспрянет. Гоголь писал это, не предполагая, что через чуть более, чем полвека по России прокатится циркулярной пилой явление, называемое страшным словом революция. Исполнение пророчеств Николая Васильевича откладывается (мы ведь знаем, что больше Европе ползти некуда, не знаем только, - останется ли у нее, Европы, здравого понимания своего катастрофического положения), и от этого читать "Выбранные места..." зачастую грустно, потому что между строк сквозит "вот-вот" и "еще чуть-чуть". Но прошло уже сто пятьдесят лет, - "чуть-чуть" ли это? - и мы знаем то, о чем Гоголь не подозревал. Мы знаем, например, что у публичных чтений, которым автор пророчил большое будущее, не было шансов не против театра (у театра самого шансов не осталось), а против заполонившего умы кинематографа, о котором в середине девятнадцатого века думали разве что фантасты.

    Книгу, наверное, лучше читать вслух. Есть такие вещи, которые про себя ну не воспринимаются. Я через каждые три-пять страниц сладко засыпал прямо в кресле.
    Правды ради следует сообщить, что на сонливость мою во многом повлияло не содержание и не стиль написания, а непосредственно оформление пресловутой в своем убожестве "зеленой серии". Мелкий шрифт, крохотные междустрочные интервалы, "неразгибаемость" книги, - три врага вдумчивого чтения, это факт известный.

    Некоторые письма действительно интересны. Интересны они вдвойне, если признавать себя адресатом, ведь по сути Гоголь обратился ко всем нам.

    Книгу весьма трудно найти, да что уж там, мало кто вообще про нее знает. Еле в "Библио-глобусе" нашли, а уж это о чем-то да говорит.

    А вместе с тем сам Николай Васильевич возлагал на "Выбранные места..." колоссальные надежды. Книга подводит черту под всем его творчеством. Гоголь объясняет, почему он сжег тот самый второй том "Мертвых душ", просит прощения у читателей за легкомысленные произведения, которые кому-то могли навредить. Подведение черты - то, чего не хватает зачастую в литературе. Одно дело - исследователи, аналитики; совсем другое - слово самого автора, финальный аккорд. Гоголь ощущал близость смерти, потому и замыслил подобное "прощальное" произведение, и мы, как читатели, должны отнестись к подобному порыву с крайним уважением.

Текущая страница: 1 (всего у книги 15 страниц)

Николай Гоголь
Выбранные места из переписки с друзьями

Предисловие

Я был тяжело болен; смерть уже была близко. Собравши остаток сил своих и воспользовавшись первой минутой полной трезвости моего ума, я написал духовное завещание, в котором, между прочим, возлагаю обязанность на друзей моих издать, после моей смерти, некоторые из моих писем. Мне хотелось хотя сим искупить бесполезность всего, доселе мною напечатанного, потому что в письмах моих, по признанию тех, к которым они были писаны, находится более нужного для человека, нежели в моих сочинениях. Небесная милость Божия отвела от меня руку смерти. Я почти выздоровел; мне стало легче. Но, чувствуя, однако, слабость сил моих, которая возвещает мне ежеминутно, что жизнь моя на волоске и приготовляясь к отдаленному путешествию к Святым Местам, необходимому душе моей, во время которого может все случиться, я захотел оставить при расставанье что-нибудь от себя моим соотечественникам. Выбираю сам из моих последних писем, которые мне удалось получить назад, все, что более относится к вопросам, занимающим ныне общество, отстранивши все, что может получить смысл только после моей смерти, с исключеньем всего, что могло иметь значенье только для немногих. Прибавляю две-три статьи литературные и, наконец, прилагаю самое завещание, с тем чтобы в случае моей смерти, если бы она застигла меня на пути моем, возымело оно тотчас свою законную силу, как засвидетельствованное всеми моими читателями.

Сердце мое говорит, что книга моя нужна и что она может быть полезна. Я думаю так не потому, что имел высокое о себе понятие и надеялся на уменье свое быть полезным, но потому, что никогда еще доселе не питал такого сильного желанья быть полезным. От нас уже довольно бывает протянуть руку с тем, чтобы помочь, помогаем же не мы, помогает Бог, ниспосылая силу слову бессильному. Итак, сколь бы ни была моя книга незначительна и ничтожна, но я позволяю себе издать ее в свет и прошу моих соотечественников прочитать ее несколько раз; в то же время прошу тех из них, которые имеют достаток, купить несколько ее экземпляров и раздать тем, которые сами купить не могут, уведомляя их при этом случае, что все деньги, какие перевысят издержки на предстоящее мне путешествие, будут обращены, с одной стороны, в подкрепление тем, которые, подобно мне, почувствуют потребность внутреннюю отправиться к наступающему Великому Посту во Святую Землю и не будут иметь возможности совершить его одними собственными средствами, с другой стороны – в пособие тем, которых я встречу на пути уже туда идущих и которые все помолятся у Гроба Господня за моих читателей, своих благотворителей.

Путешествие мое хотел бы я совершить как добрый христианин. И потому испрашиваю здесь прощения у всех моих соотечественников во всем, чем не случилось мне оскорбить их. Знаю, что моими необдуманными и незрелыми сочинениями нанес я огорченье многим, а других даже вооружил против себя, вообще во многих произвел неудовольствие. В оправдание могу сказать только то, что намеренье мое было доброе и что я никого не хотел ни огорчать, ни вооружать против себя, но одно мое собственное неразумие, одна моя поспешность и торопливость были причиной тому, что сочинения мои предстали в таком несовершенном виде и почти всех привели в заблуждение насчет их настоящего смысла; за все же, что ни встречается в них умышленно-оскорбляющего, прошу простить меня с тем великодушием, с каким только одна русская душа прощать способна. Прошу прощенья также у всех тех, с которыми на долгое или на короткое время случилось мне встретиться на дороге жизни. Знаю, что мне случалось многим наносить неприятности, иным, быть может, и умышленно. Вообще в обхождении моем с людьми всегда было много неприятно-отталкивающего. Отчасти это происходило оттого, что я избегал встреч и знакомств, чувствуя, что не могу еще произнести умного и нужного слова человеку (пустых же и ненужных слов произносить мне не хотелось), и будучи в то же время убежден, что по причине бесчисленного множества моих недостатков мне было необходимо хотя немного воспитать самого себя в некотором отдалении от людей. Отчасти же это происходило и от мелочного самолюбия, свойственного только таким из нас, которые из грязи пробрались в люди и считают себя вправе глядеть спесиво на других. Как бы то ни было, но я прошу прощения во всех личных оскорблениях, которые мне случилось нанести кому-либо, начиная от времен моего детства до настоящей минуты. Прошу также прощенья у моих собратьев-литераторов за всякое с моей стороны пренебрежете или неуваженье к ним, оказанное умышленно или неумышленно; кому же из них почему-либо трудно простить меня, тому напомню, что он христианин. Как говеющий перед исповедью, которую готовится отдать Богу, просит прощенья у своего брата, так я прошу у него прощенья, и как никто в такую минуту не посмеет не простить своего брата, так и он не должен посметь не простить меня. Наконец, прошу прощенья у моих читателей, если и в этой самой книге встретится что-нибудь неприятное и кого-нибудь из них оскорбляющее. Прошу их не питать против меня гнева сокровенного, но вместо того выставить благородно все недостатки, какие могут быть найдены ими в этой книге, – как недостатки писателя, так и недостатки человека: мое неразумие, недомыслие, самонадеянность, пустую уверенность в себе, словом, все, что бывает у всех людей, хотя они того и не видят, и что, вероятно, еще в большей мере находится во мне.

В заключение прошу всех в России помолиться обо мне, начиная от святителей, которых уже вся жизнь есть одна молитва. Прошу молитвы как у тех, которые смиренно не веруют в силу молитв своих, так и у тех, которые не веруют вовсе в молитву и даже не считают ее нужною: но как бы ни была бессильна и черства их молитва, я прошу помолиться обо мне этой самой бессильной и черствой их молитвой. Я же у Гроба Господнего буду молиться о всех моих соотечественниках, не исключая из них ни единого; моя молитва будет так же бессильна и черства, если святая небесная милость не превратит ее в то, чем должна быть наша молитва.

I. Завещание

Находясь в полном присутствии памяти и здравого рассудка, излагаю здесь мою последнюю волю.

I. Завещаю тела моего не погребать до тех пор, пока не покажутся явные признаки разложения. Упоминаю об этом потому, что уже во время самой болезни находили на меня минуты жизненного онемения, сердце и пульс переставали биться… Будучи в жизни своей свидетелем многих печальных событий от нашей неразумной торопливости во всех делах, даже и в таком, как погребение, я возвещаю это здесь в самом начале моего завещания, в надежде, что, может быть, посмертный голос мой напомнит вообще об осмотрительности. Предать же тело мое земле, не разбирая места, где лежать ему, ничего не связывать с оставшимся прахом; стыдно тому, кто привлечется каким-нибудь вниманием к гниющей персти, которая уже не моя: он поклонится червям, ее грызущим; прошу лучше помолиться покрепче о душе моей, а вместо всяких погребальных почестей угостить от меня простым обедом нескольких не имущих насущного хлеба.

II. Завещаю не ставить надо мною никакого памятника и не помышлять о таком пустяке, христианина недостойном. Кому же из близких моих я был действительно дорог, тот воздвигнет мне памятник иначе: воздвигнет он его в самом себе своей неколебимой твердостью в жизненном деле, бодреньем и освеженьем всех вокруг себя. Кто после моей смерти вырастет выше духом, нежели как был при жизни моей, тот покажет, что он, точно, любил меня и был мне другом, и сим только воздвигнет мне памятник. Потому что и я, как ни был сам по себе слаб и ничтожен, всегда ободрял друзей моих, и никто из тех, кто сходился поближе со мной в последнее время, никто из них, в минуты своей тоски и печали, не видал на мне унылого вида, хотя и тяжки бывали мои собственные минуты, и тосковал я не меньше других – пускай же об этом вспомнит всяк из них после моей смерти, сообразя все слова, мной ему сказанные, и перечтя все письма, к нему писанные за год перед сим.

III. Завещаю вообще никому не оплакивать меня, и грех себе возьмет на душу тот, кто станет почитать смерть мою какой-нибудь значительной или всеобщей утратой. Если бы даже и удалось мне сделать что-нибудь полезного и начинал бы я уже исполнять свой долг действительно так, как следует, и смерть унесла бы меня при начале дела, замышленного не на удовольствие некоторым, но надобного всем, – то и тогда не следует предаваться бесплодному сокрушению. Если бы даже вместо меня умер в России муж, действительно ей нужный в теперешних ее обстоятельствах, то и оттого не следует приходить в уныние никому из живущих, хотя и справедливо то, что если рановременно похищаются люди всем нужные, то это знак гнева небесного, отъемлющего сим орудия и средства, которые помогли бы иным подвигнуться ближе к цели, нас зовущей. Не унынью должны мы предаваться при всякой внезапной утрате, но оглянуться строго на самих себя, помышляя уже не о черноте других и не о черноте всего мира, но о своей собственной черноте. Страшна душевная чернота, и зачем это видится только тогда, когда неумолимая смерть уже стоит перед глазами!

IV. Завещаю всем моим соотечественникам (основываясь единственно на том, что всякий писатель должен оставить после себя какую-нибудь благую мысль в наследство читателям), завещаю им лучшее из всего, что произвело перо мое, завещаю им мое сочинение, под названием «Прощальная повесть». Оно, как увидят, относится к ним. Его носил я долго в своем сердце, как лучшее свое сокровище, как знак небесной милости ко мне Бога. Оно было источником слез, никому не зримых, еще от времен детства моего. Его оставляю им в наследство. Но умоляю, да не оскорбится никто из моих соотечественников, если услышит в нем что-нибудь похожее на поученье. Я писатель, а долг писателя – не одно доставленье приятного занятья уму и вкусу; строго взыщется с него, если от сочинений его не распространится какая-нибудь польза душе и не останется от него ничего в поучение людям. Да вспомнят также мои соотечественники, что, и не бывши писателем, всякий отходящий от мира брат наш имеет право оставить нам что-нибудь в виде братского поученья, и в этом случае нечего глядеть ни на малость его звания, ни на бессилие, ни на самое неразумие его, нужно помнить только то, что человек, лежащий на смертном одре, может иное видеть лучше тех, которые кружатся среди мира. Несмотря, однако, на все таковые права мои, я бы все не дерзнул заговорить о том, о чем они услышат в «Прощальной повести», ибо не мне, худшему всех душою, страждущему тяжкими болезнями собственного несовершенства, произносить такие речи. Но меня побуждает к тому другая, важнейшая причина: соотечественники! страшно!.. Замирает от ужаса душа при одном только предслышании загробного величия и тех духовных высших творений Бога, перед которыми пыль все величие Его творений, здесь нами зримых и нас изумляющих. Стонет весь умирающий состав мой, чуя исполинские возрастанья и плоды, которых семена мы сеяли в жизни, не прозревая и не слыша, какие страшилища от них подымутся… Может быть, «Прощальная повесть» моя подействует сколько-нибудь на тех, которые до сих пор еще считают жизнь игрушкою, и сердце их услышит хотя отчасти строгую тайну ее и сокровеннейшую небесную музыку этой тайны. Соотечественники!.. не знаю и не умею, как вас назвать в эту минуту. Прочь пустое приличие! Соотечественники, я вас любил; любил тою любовью, которую не высказывают, которую мне дал Бог, за которую благодарю Его, как за лучшее благодеяние, потому что любовь эта была мне в радость и утешение среди наитягчайших моих страданий – во имя этой любви прошу вас выслушать сердцем мою «Прощальную повесть». Клянусь: я не сочинял и не выдумывал ее, она выпелась сама собою из души, которую воспитал Сам Бог испытаньями и горем, а звуки ее взялись из сокровенных сил нашей русской породы нам общей, по которой я близкий родственник вам всем1
«Прощальная повесть» не может явиться в свет: что могло иметь значение по смерти, то не имеет смысла при жизни. (Примеч. Н. В. Гоголя.)

V. Завещаю по смерти моей не спешить ни хвалой, ни осужденьем моих произведений в публичных листах и журналах: все будет так же пристрастно, как и при жизни. В сочинениях моих гораздо больше того, что нужно осудить, нежели того, что заслуживает хвалу. Все нападения на них были в основании более или менее справедливы. Передо мною никто не виноват; неблагодарен и несправедлив будет тот, кто попрекнет мною кого-либо в каком бы то ни было отношении. Объявляю также во всеуслышанье, что, кроме доселе напечатанного, ничего не существует из моих произведений: все, что было в рукописях, мною сожжено, как бессильное и мертвое, писанное в болезненном и принужденном состоянии. А потому, если бы кто-нибудь стал выдавать что-либо под моим именем, прошу считать это презренным подлогом. Но возлагаю вместо того обязанность на друзей моих собрать все мои письма, писанные к кому-либо, начиная с конца 1844 года, и, сделавши из них строгий выбор только того, что может доставить какую-нибудь пользу душе, а все прочее, служащее для пустого развлеченья, отвергнувши, издать отдельною книгою. В этих письмах было кое-что послужившее в пользу тем, к которым они были писаны. Бог милостив; может быть, послужат они в пользу и другим, и снимется чрез то с души моей хотя часть суровой ответственности за бесполезность прежде написанного.

VI………………………2
Статья содержит распоряженья по делам семейственным. (Примеч. Н. В. Гоголя.)

VII. Завещаю… но я вспомнил, что уже не могу этим располагать. Неосмотрительным образом похищено у меня право собственности: без моей воли и позволения опубликован мой портрет. По многим причинам, которые мне объявлять не нужно, я не хотел этого, не продавал никому права на его публичное издание и отказывал всем книгопродавцам, доселе приступавшим ко мне с предложеньями, и только в таком случае предполагал себе это позволить, если бы помог мне Бог совершить тот труд, которым мысль моя была занята во всю жизнь мою, и притом так совершить его, чтобы все мои соотечественники сказали в один голос, что я честно исполнил свое дело, и даже пожелали бы узнать черты лица того человека, который до времени работал в тишине и не хотел пользоваться незаслуженной известностью. С этим соединялось другое обстоятельство: портрет мой в таком случае мог распродаться вдруг во множестве экземпляров, принеся значительный доход тому художнику, который должен был гравировать его. Художник этот уже несколько лет трудится в Риме над гравированием бессмертной картины Рафаэля «Преображенье Господне». Он всем пожертвовал для труда своего, – труда убийственного, пожирающего годы и здоровье, и с таким совершенством исполнил свое дело, подходящее ныне к концу, с каким не исполнял еще ни один из граверов. Но по причине высокой цены и малого числа знатоков эстамп его не может разойтись в таком количестве, чтобы вознаградить его за все; мой портрет ему помог бы. Теперь план мой разрушен: раз опубликованное изображение кого бы то ни было делается уже собственностью каждого, занимающегося изданьями гравюр и литографий. Но если бы случилось так, что после моей смерти письма, после меня изданные, доставили бы какую-нибудь общественную пользу (хотя бы даже одним только чистосердечным стремлением ее доставить) и пожелали бы мои соотечественники увидать и портрет мой, то я прошу всех таковых издателей благородно отказаться от своего права; тех же моих читателей, которые по излишней благосклонности ко всему, что ни пользуется известностью, завели у себя какой-нибудь портрет мой, прошу уничтожить его тут же, по прочтенье сих строк, тем более что он сделан дурно и без сходства, и покупать только тот, на котором будет выставлено: «Гравировал Иорданов». Сим будет сделано, по крайней мере, справедливое дело. А еще будет справедливей, если те, которые имеют достаток, станут вместо портрета моего покупать самый эстамп «Преображенья Господня», который, по признанью даже чужеземцев, есть венец гравировального дела и составляет славу русскую.

Завещанье мое немедленно по смерти моей должно быть напечатано во всех журналах и ведомостях, дабы, по случаю неведения его, никто не сделался бы передо мною невинно-виноватым и тем бы не нанес упрека на свою душу.

II. Женщина в свете
(Письмо к….ой)

Вы думаете, что никакого влияния на общество иметь не можете; я думаю напротив. Влияние женщины может быть очень велико, именно теперь, в нынешнем порядке или беспорядке общества, в котором, с одной стороны, представляется утомленная образованность гражданская, а с другой – какое-то охлаждение душевное, какая-то нравственная усталость, требующая оживотворения. Чтобы произвести это оживотворение, необходимо содействие женщины. Эта истина в виде какого-то темного предчувствия пронеслась вдруг по всем углам мира, и все чего-то теперь ждет от женщины. Оставивши все прочее в сторону, посмотрим на нашу Россию, и в особенности на то, что у нас так часто перед глазами, – на множество всякого рода злоупотреблений. Окажется, что большая часть взяток, несправедливостей по службе и тому подобного, в чем обвиняют наших чиновников и нечиновников всех классов, произошла или от расточительности их жен, которые так жадничают блистать в свете большом и малом и требуют на то денег от мужей, или же от пустоты их домашней жизни, преданной каким-то идеальным мечтам, а не существу их обязанностей, которые в несколько раз прекрасней и возвышенней всяких мечтаний. Мужья не позволили бы себе и десятой доли произведенных ими беспорядков, если бы их жены хотя сколько-нибудь исполняли свой долг. Душа жены – хранительный талисман для мужа, оберегающий его от нравственной заразы; она есть сила, удерживающая его на прямой дороге, и проводник, возвращающий его с кривой на прямую; и наоборот, душа жены может быть его злом и погубить его навеки. Вы сами это почувствовали и выразились об этом так хорошо, как до сих пор еще никогда не выражались никакие женские строки. Но вы говорите, что всем другим женщинам предстоят поприща, а вам нет. Вы им видите работу повсюду, или исправлять и поправлять уже испорченное, или заводить вновь что-нибудь нужное, словом – всячески помогать, а себе одной только не видите ничего и грустно повторяете: «Зачем я не на их месте!» Знайте же, что это общее ослепление всех. Всякому теперь кажется, что он мог бы наделать много добра на месте и в должности другого, и только не может сделать его в своей должности. Это причина всех зол. Нужно подумать теперь о том всем нам, как на своем собственном месте сделать добро. Поверьте, что Бог недаром повелел каждому быть на том месте, на котором он теперь стоит. Нужно только хорошо осмотреться вокруг себя. Вы говорите, зачем вы не мать семейства, чтобы исполнять обязанности матери, которые вам представляются теперь так ясно; зачем не расстроено ваше имение, чтобы заставить вас ехать в деревню, быть помещицей и заняться хозяйством; зачем ваш муж не занят какой-нибудь общеполезною трудной должностью, чтобы вам хоть здесь ему помогать и быть силой, его освежающей, и зачем, вместо всего этого, предстоят вам одни пустые выезды в свет и пустое, выдохшееся светское общество, которое теперь вам кажется безлюднее самого безлюдья. Но тем не менее свет все же населен; в нем люди, и притом такие же, как и везде. Они и болеют, и страждут, и нуждаются, и без слов вопиют о помощи, – и, увы! даже не знают, как попросить о ней. Какому же нищему следует прежде помогать: тому ли, кто еще может выходить на улицу и просить, или же тому, который не в силах уже и руки протянуть? Вы говорите, что даже не знаете и не можете придумать, чем вы можете быть кому-нибудь полезны в свете; что для этого нужно иметь столько всякого рода орудий, нужно быть такой и умной и всезнающей женщиной, что у вас уже кружится голова при одном помышлении обо всем этом. А если для этого нужно быть только тем, чем вы уже есть? А если у вас уже есть именно такие орудия, которые теперь нужны? Все, что вы ни говорите о самой себе, совершенная правда: вы, точно, слишком молоды, не приобрели ни познанья людей, ни познанья жизни, словом – ничего того, что необходимо, дабы оказывать помощь душевную другим; может быть, даже вы и никогда этого не приобретете; но у вас есть другие орудия, с которыми вам все возможно. Во-первых, вы имеете уже красоту, во-вторых – неопозоренное, неоклеветанное имя, в-третьих – власть, которой сами в себе не подозреваете, – власть чистоты душевной. Красота женщины еще тайна. Бог недаром повелел иным из женщин быть красавицами; недаром определено, чтобы всех равно поражала красота, – даже и таких, которые ко всему бесчувственны и ни к чему не способны. Если уже один бессмысленный каприз красавицы бывал причиной переворотов всемирных и заставлял делать глупости наиумнейших людей, что же было бы тогда, если бы этот каприз был осмыслен и направлен к добру? Сколько бы добра тогда могла произвести красавица сравнительно перед другими женщинами! Стало быть, это орудие сильное. Но вы имеете еще высшую красоту, чистую прелесть какой-то особенной, одной вам свойственной невинности, которую я не умею определить словом, но в которой так и светится всем ваша голубиная душа. Знаете ли, что мне признавались наиразвратнейшие из нашей молодежи, что перед вами ничто дурное не приходило им в голову, что они не отваживаются сказать в вашем присутствии не только двусмысленного слова, которым потчевают других избранниц, но даже просто никакого слова, чувствуя, что все будет перед вами как-то грубо и отзовется чем-то ухарским и неприличным. Вот уже одно влияние, которое совершается без вашего ведома от одного вашего присутствия! Кто не смеет себе позволить при вас дурной мысли, тот уже ее стыдится; а такое обращенье на самого себя, хотя бы даже и мгновенное, есть уже первый шаг человека к тому, чтобы быть лучше. Стало быть, это орудие также сильное. В прибавленье ко всему вы имеете уже Самим Богом водворенное вам в душу стремленье, или, как называете вы, жажду добра. Неужели вы думаете, что даром внушена вам эта жажда, от которой вы не спокойны ни на минуту? Едва вышли вы замуж за человека благородного, умного, имеющего все качества, чтобы сделать счастливой жену свою, как уже, наместо того чтобы сокрыться во глубину вашего домашнего счастия, мучитесь мыслию, что вы недостойны такого счастья, что не имеете права им пользоваться в то время, когда вокруг вас так много страданий, когда ежеминутно раздаются вести о бедствиях всякого рода: о голоде, пожарах, тяжелых горестях душевных и страшных болезнях ума, которыми заражено текущее поколение. Поверьте, это недаром. Кто заключил в душе своей такое небесное беспокойство о людях, такую ангельскую тоску о них среди самых развлекательных увеселений, тот много, много может для них сделать; у того повсюду поприще, потому что повсюду люди. Не убегайте же света, среди которого вам назначено быть, не спорьте с Провидением. В вас живет та неведомая сила, которая нужна теперь для света: самый ваш голос, от постоянного устремленья вашей мысли лететь на помощь человеку, приобрел уже какие-то родные звуки всем, так что, если вы заговорите в сопровожденье чистого взора вашего и этой улыбки, никогда не оставляющей уст ваших, которая одним только вам свойственна, то каждому кажется, как бы заговорила с ним какая-то небесная родная сестра. Ваш голос стал всемогущ; вы можете повелевать и быть таким деспотом, как никто из нас. Повелевайте же без слов, одним присутствием вашим; повелевайте самим бессилием своим, на которое вы так негодуете; повелевайте и именно той женскою прелестью вашей, которую, увы! уже утратила женщина нынешнего света. С вашей робкой неопытностью, вы теперь в несколько раз больше сделаете, нежели женщина умная и все испытавшая с своей гордой самонадеянностью: ее наиумнейшие убеждения, с которыми она бы захотела обратить на путь нынешний свет, в виде злых эпиграмм посыплются обратно на ее же голову; но ни у кого не посмеет пошевелиться на губах эпиграмма, когда одним умоляющим взором, без слов, вы попросите кого-нибудь из нас, чтобы он сделался лучшим. Отчего вы так испугались рассказов о светском разврате? Он, точно, есть, и еще даже в большей мере, чем вы думаете; но вам и знать об этом не должно. Вам ли бояться жалких соблазнов света? Влетайте в него смело, с той же сияющей, вашей улыбкой. Входите в него, как в больницу, наполненную страждущими; но не в качестве доктора, приносящего строгие предписанья и горькие лекарства: вам не следует и рассматривать, какими болезнями кто болен. У вас нет способности распознавать и исцелять болезни, и я вам не дам такого совета, какой бы мне следовало дать всякой другой женщине, к тому способной. Ваше дело только приносить страждущему вашу улыбку да тот голос, в котором слышится человеку прилетевшая с небес его сестра, и ничего больше. Не останавливайтесь долго над одними и спешите к другим, потому что вы повсюду нужны. Увы! на всех углах мира ждут и не дождутся ничего другого, как только тех родных звуков, того самого голоса, который у вас уже есть. Не болтайте со светом о том, о чем он болтает; заставьте его говорить о том, о чем вы говорите. Храни вас Бог от всякого педантства и от всех тех разговоров, которые исходят из уст какой-нибудь нынешней львицы. Вносите в свет те же самые простодушные ваши рассказы, которые так говорливо у вас изливаются, когда вы бываете в кругу домашних и близких вам людей, когда так и сияет всякое простое слово вашей речи, а душе всякого, кто вас ни слушает, кажется, как будто бы она лепечет с ангелами о каком-то небесном младенчестве человека. Эти-то именно речи вносите и в свет.