Школьный мир инфо. Как я нашелся

Борис Степанович ЖИТКОВ

(1882- 1938)

Очень любил море Борис Степанович Житков. Может быть, оттого, что вырос он в Одессе - городе, построен-ном у самого Чёрного моря.

С детства окружали Житкова океанские пароходы, баржи, лодки. И как вспоминала его сестра, «бегал Борис по всем пароходам, спускался в машинное отделение, играл с ребятишками - детьми матросов. По вечерам катался с отцом на лодке».

О море Житков никогда не забывал. Изучая математику в университете, принимал участие в гонках яхт, интересовал-ся парусниками и даже сдал экзамен на штурмана дальнего плавания. Чтобы научиться строить корабли, закончил ко-раблестроительный институт. Летом 1912 года сбылась за-ветная мечта - первое кругосветное плавание на учебно-грузовом судне. Европа, Африка, Индия и Япония. Такое не забывается!

Кем только не был Борис Житков: моряком, химиком, учителем, инженером. Писать стал поздно. Сорок лет ему исполнилось, когда появилась первая книга. А за ней один за другим печатались рассказы Бориса Житкова о необыч-ных приключениях, мужественных моряках и лётчиках.

Многое можно узнать из этих историй: что такое «камбуз» и «кубрик», об острове Джарылгач, на котором давно никто не живёт, о ручном леопарде Ваньке. Возил его с собой бу-фетный Степаныч. Вспоил он, вскормил Ваньку с малых лет. «Сядет Степаныч, а леопард ему на колени голову поло-жит и урчит, как кошка». А ещё есть такой народ - «синегла-зы». «Чёрные» они, «курчавые» и такие отважные, что на «двух брёвнах, сбитых двумя перемычками» выходят под па-русами в океан за рыбой» (рассказ «Урок географии»).

Красивое и спокойное море в шторм становится страш-ным и разъярённым. «Злое море» - так назвал Борис Житков один из своих рассказов. Под стать такому морю и человек - жестокий англичанин Паркер. Просто так напра-вил он свой пароход на маленькую рыбацкую шхуну. Семе-ро русских матросов погибли.

Но не только о море писал Борис Степанович. Есть у него рассказы о животных: про обезьянку, жившую в доме Житковых; про беспризорную кошку, которая «пришла из города, раскопала пошире кроличью нору, кроликов выгна-ла и стала жить по дикому».

Есть у Житкова технические и научные книги. Рассказы-вается в них об электрическом звонке, о том, как ток по-даётся в города, о работе типографии, где книги печатают.

Многое видел и пережил Борис Степанович. За 15 лет придумал Житков более 500 произведений. Увидев книгу с именем Б. С. Житкова на обложке, не сомневайтесь - вас ожидает интересное чтение!

Дополнительное чтение

1. Как я ловил человечков.

2. Мангуста.

3. Пудя.

4. На льдине.

5. Сию минуту - с!..

6. Чёрные паруса.

7. Беспризорная кошка.

8. Про обезьянку.

9. Джарылгач.

10. Про слона.

Вопросы и задания

1. Почему так любил Б. С. Житков море?

2. Какие профессии были у Б. С. Житкова?

3. О чём писал Борис Степанович Житков?

4. Назовите ваш любимый рассказ Житкова.

5. Почему он вам понравился?

Борис Степанович Житков
(1882-1938)

Детям достается все самое лучшее. В том числе и лучшие книги. Это вовсе не значит, что они читают одни лишь перлы.

Детской макулатурой завалены книжные магазины. Большей частью специально создаваемой для деток, авторы которой счастливы рифмами «ежик-ножек», «колко-иголка» либо портретной галереей монстров и нелюдей.

Пошлость подобных сочинений и пустота сочинителей порождают и в детях-читателях точно такую же пошлость и пустоту. Ребенок, как рыбка, заглатывает блестящие крючки, какой-то миг пребывая в эйфории познания, не сознавая еще, что стал жертвой; по-настоящему же он бывает счастлив только тогда, когда ему в руки попадает книга, написанная по-взрослому, в которой он получает не сладкую кашку, а черную краюху посыпанную солью, в которой боль и радость хрупкой жизни, а не волшебная палочка и эликсир бессмертия.

Стоит только взять в руки книги Д. Мамина-Сибиряка, А. Гайдара, Л. Пантелеева, Б. Житкова, и это счастье возможно… Эти писатели творили для людей, у которых никогда не умирает в душе детство. Ибо сами были таковы.

Еще не прочитав рассказов Бориса Степановича Житкова, мы узнаем о нем из стишка К. Чуковского: «- Заказное из Ростова / Для товарища Житкова! / - Заказное для Житкова? / Извините, нет такого! / В Лондон вылетел вчера / В семь четырнадцать утра».

Прежде чем вылететь в Лондон, Житкову надо было до этого дорасти.

Родился он 30 августа (11 сентября) 1882 г. в Новгороде в семье преподавателя математики, автора учебников, и пианистки, ученицы А. Рубинштейна. Степан Васильевич и Татьяна Павловна много занимались воспитанием Бориса и трех его старших сестер.

Мальчик знал столько естественнонаучных вещей, что удивлял не только сверстников, но и взрослых, играл на скрипке, прекрасно говорил на французском, знал наизусть сцены из «Горя от ума», главы из «Евгения Онегина», поэмы и стихи Лермонтова.

С детства его влекла к себе водная стихия (три брата отца были адмиралами). Лодки, баржи - были заветной мечтой Бориса. В три года он с копейкой в кулачке на Торговой стороне Новгорода хотел купить пароход, а в десять у него уже была своя лодка под парусом.

Отца за участие в революционном движении исключили из двух вузов, после чего семья перебралась в 1890 г. в Одессу, где и обосновалась на военном молу, в порту.

Во 2-й прогимназии Борис выпускал рукописные журналы, вел дневники, писал стихи, услаждал сверстников в порту и в классе историями о подвигах капитанов и подпольщиков. О подпольщиках подросток знал не понаслышке. У него была масса взрослых приятелей из социальных «низов», работавших в революционном подполье, которым он оказывал посильную помощь. В 15 лет Борис увлек в пеший поход в Киев друга Корнелия - Колю Корнейчукова (К. Чуковского).

В 1900 г. Житков поступил на математическое отделение Одесского (Новороссийского) университета, через год перевелся на естественное. На жизнь студент зарабатывал уроками и репетиторством. Летом пропадал в море: участвовал в парусных гонках; своими руками построил яхту «Секрет»; сдал экзамен на штурмана дальнего плавания; нанимался на парусники и ходил в Турцию, Болгарию, Францию, Египет.

В 1905 г. к Одессе подошел восставший броненосец «Потемкин». Его встретили казаки и войска. В огне и под пулями солдат тогда погибли тысячи людей.

Житков был членом стачечного матросского комитета, сражался с погромщиками, перевозил на яхте из Констанцы, Варны, Измаила оружие для рабочих и матросов, доставлял нелегальную литературу, дома приготовлял нитроглицерин для бомб.

Поймать юношу с поличным властям не удалось, но за участие в «беспорядках» его исключили из университета. Житков, однако, добился восстановления, в 1906 г. сдал госэкзамены и вскоре отправился в экспедицию по Енисею в качестве капитана и ученого, изучать фауну Енисея и исследовать его течение до самого устья.

В 1909 г. молодой человек поступил на кораблестроительное отделение Политехнического института в Петербурге. После первого курса он проходил практику на машиностроительном заводе в Дании - работал простым рабочим по десять часов в сутки.

Во время морской практики (1912) штурман Житков совершил кругосветное плавание на учебно-грузовом судне: обогнул Европу, прошел Гибралтар, Суэцкий канал, Красное море, проплыл до Мадагаскара, посетил Индию, Цейлон, Сингапур, Китай, Японию; из Владивостока вернулся домой по железной дороге.

Следующая практика была в Архангельске, где он осматривал суда перед плаванием, на ледоколе ходил во льды.

С началом Первой мировой войны Житкова зачислили в гардемаринские роты и направили в распоряжение Военного морского штаба. Сначала мичман работал на кораблестроительном заводе в Николаеве, а затем поехал в Англию принимать моторы для русских самолетов и подводных лодок.

За восемь месяцев неподкупный приемщик хорошо потрепал англичанам нервы. После этого он работал во Франции, ходил на парусниках в Болгарию и Турцию. В 1916 г. окончил институт, побывал в Лондоне.

В 1917 г. Житков устроился морским инженером в Одесском порту. После Октябрьской революции преподавал на рабфаке математику и черчение, заведовал техническим училищем. Когда Одессу заняли белые, он вынужден был скрываться.

В 1923 г. Житков приехал в Петроград. Найти работу было крайне трудно - заводы стояли, а биржа труда кипела безработными. К тому же у него украли документы.

Определиться в новой жизни помог случай. Житков навестил друга детства Корнелия, уже известного детского писателя, и после обеда стал рассказывать его детям разные истории. Дети слушали, как завороженные.

Чуковский предложил Житкову перенести свои истории на бумагу и обещал их подредактировать.

Житков принес рассказ «Шквал» - править в нем было нечего; автор оказался «опытным литератором, законченным мастером, с изощренной манерой письма, с безошибочным чувством стиля, с огромными языковыми ресурсами».

В 1924 г. в детском журнале «Воробей» был напечатан первый рассказ Житкова «Над морем», через несколько месяцев в издательстве «Время» вышел сборник рассказов «Злое море».

По приглашению главного редактора «Воробья» С. Маршака Житков работал в этом журнале, в газете «Ленинские искры» и в журналах «Чиж», «Еж», «Юный натуралист», «Пионер» печатал свои рассказы. Через год он стал «своим» в детской аудитории. После второй его книги «Паровозы» писателя завалили заказами издательства, детские театры.

Новые книги выходили с завидной регулярностью: «Про обезьянку», «Кружечка под елочкой», «Белый домик», «Мангуста», «На льдине», циклы «Морские истории» и «Рассказы о животных», повести «Удав» и «Черные парус», сказочные повести «Элчан-Кайя», пьесы «Пятый пост» и «Семь огней», научно-художественные книги «Свет без огня» и «Пароход». Детям нравились рассказы писателя о необычайных приключениях мужественных моряков и летчиков, о смелых революционерах.

Своих детей у писателя не было. Софью Павловну, супругу Бориса Степановича, после 10 лет брака поместили в сумасшедший дом. Может, поэтому Житков в ребенке видел не чадо, а деятеля, созидателя, каким был и он сам: в его историях ребенок обязательно «рвется вперед, в страну взрослых, где надеется уж что наделать»; ему надо «стать сейчас же на ту сторону, за которой ему мерещится правда»; «не то что год, а лето какое-нибудь в детстве целая эпоха»…

Одной из лучших книг «для маленьких» стала повесть-энциклопедия Житкова «Что я видел» (1938), герой которой четырехлетний Алеша-«Почемучка», делится с другими малышами своим соображениями об открываемом им мире. Его прототипом стал сосед по московской коммунальной квартире, где проживал писатель, Алеша Некрасов, будущий профессор.

Помимо детских рассказов писатель создал научно-фантастическую повесть «Без совести» - об ответственности ученого за свои изобретения и открытия и рассказ «Микроруки», в котором он описал микроманипуляторы - одно из направлений нанотехнологий.

Писал Житков и «большую» прозу. Пять лет создавал роман «Виктор Вавич» (1934, опубликован в 1990-е) о революции 1905 г.

Житков был организатором теневого театра и специальной серии книг для малограмотных, автором незаконченной «Истории корабля», цикла «Рассказы о технике» для молодежи. Писал Житков и теоретические статьи о воспитательной миссии писателя.

Зимой 1937 г. Борис Степанович заболел. Кто-то посоветовал ему лечиться голодом. Он начал голодать. Заодно написал еще одну книжку для дошкольников - «Что бывало».

Чуда не произошло. 19 октября 1938 г. писатель умер от рака легких. Энциклопедические знания Сказочника остались в десятках его книг.

Борис Степанович Житков

Черные паруса

Книга: Б. Житков. "Джарылгач". Рассказы и повести. -- Издательство "Детская литература", Ленинград, 1980 Рисунки художников А.Брея, Е.Лансере, Н.Петровой, Павла Павлинова, Петра Павлинова, Н.Тырсы OCR & SpellCheck: Zm iy ([email protected]), 9 июня 2002 года

1. Ладьи

Обмотали весла тряпьем, чтоб не стукнуло, не брякнуло дерево. И водой сверху полили, чтоб не скрипнуло, проклятое. Ночь темная, густая, хоть палку воткни. Подгребаются казаки к турецкому берегу, и вода не плеснет: весло из воды вынимают осторожно, что ребенка из люльки. А лодки большие, развалистые. Носы острые, вверх тянутся. В каждой лодке по двадцать пять человек, и еще для двадцати места хватит. Старый Пилип на передней лодке. Он и ведет. Стал уж берег виден: стоит он черной стеной на черном небе. Гребанут, гребанут казаки и станут -- слушают. Хорошо тянет с берега ночной ветерок. Все слыхать. Вот и последняя собака на берегу брехать перестала. Тихо. Только слышно, как море шуршит песком под берегом: чуть дышит Черное море. Вот веслом дно достали. Вылезли двое и пошли вброд на берег, в разведку. Большой, богатый аул тут, на берегу, у турок стоит. А ладьи уж все тут. Стоят, слушают -- не забаламутили б хлопцы собак. Да не таковские! Вот чуть заалело под берегом, и обрыв над головой стал виден. С зубцами, с водомоинами. И гомон поднялся в ауле. А свет ярче, ярче, и багровый дым заклубился, завился над турецкой деревней: с обоих краев подпалили казаки аул. Псы забрехали, кони заржали, завыл народ, заголосил. Рванули ладьи в берег. По два человека оставили казаки в лодке, полезли по обрыву на кручу. Вот она, кукуруза, -- стеной стоит над самым аулом. Лежат казаки в кукурузе и смотрят, как турки все свое добро на улицу тащат: и сундуки, и ковры, и посуду, все на пожаре, как днем, видать. Высматривают, чья хата побогаче. Мечутся турки, ревут бабы, таскают из колодца воду, коней выводят из стойл. Кони бьются, срываются, носятся меж людей, топчут добро и уносятся в степь. Пожитков груда на земле навалена. Как гикнет Пилип! Вскочили казаки, бросились к турецкому добру и ну хватать, что кому под силу. Обалдели турки, орут по-своему. А казак хватил и -- в кукурузу, в темь, и сгинул в ночи, как в воду нырнул. Уж набили хлопцы лодки и коврами, и кувшинами серебряными, и вышивками турецкими, да вот вздумал вдруг Грицко бабу с собой подхватить -- так, для смеху. Баба как даст голосу, да такого, что сразу турки в память пришли. Хватились ятаганы откапывать в пожитках из-под узлов и бросились за Грицком. Грицко и бабу кинул, бегом ломит через кукурузу, камнем вниз с обрыва и тикать к ладьям. А турки за ним с берега сыпятся, как картошка. В воду лезут на казаков: от пожара, от крика как очумели, вплавь бросились. Тут уж с обрыва из мушкетов палить принялись и пожар-то свой бросили. Отбиваются казаки. Да не палить же из мушкетов в берег -- еще темней стало под обрывом, как задышало зарево над деревней. Своих бы не перебить. Бьются саблями и отступают вброд к ладьям. И вот, кто не успел в ладью вскочить, порубили тех турки. Одного только в плен взяли -- Грицка. А казаки налегли что силы на весла и -- в море, подальше от турецких пуль. Гребли, пока пожар чуть виден стал: красным глазком мигает с берега. Тогда подались на север, скорей, чтоб не настигла погоня. По два гребца сидело на каждой скамье, а скамей было по семи на каждой ладье: в четырнадцать весел ударяли казаки, а пятнадцатым веслом правил сам кормчий. Это было триста лет тому назад. Так ходили на ладьях казаки к турецким берегам.

2. Фелюга

Пришел в себя Гриц. Все тело избито. Саднит, ломит. Кругом темно. Только огненными линейками светит день в щели сарая. Пощупал кругом: солома, навоз. "Где это я?" И вдруг все вспомнил. Вспомнил, и дух захватило. Лучше б убили. А теперь шкуру с живого сдерут. Или на кол посадят турки. Для того и живого оставили. Так и решил. И затошнило от тоски и от страха. "Может, я не один тут, -- все веселей будет". И спросил вслух: -- Есть кто живой? Нет, один. Брякнули замком, и вошли люди. Ударило светом в двери. Грицко и свету не рад. Вот она, смерть пришла. И встать не может. Заслабли ноги, обмяк весь. А турки теребят, ногами пинают -- вставай! Подняли. Руки закрутили назад, вытолкали в двери. Народ стоит на улице, смотрит, лопочут что-то. Старик бородатый, в чалме, нагнулся, камень поднял. Махнул со злости и попал в провожатых. А Грицко и по сторонам не глядит, все вперед смотрит -- где кол стоит? И страшно, и не глядеть не может: из-за каждого поворота кола ждет. А ноги как не свои, как приделанные. Мечеть прошли, а кола все нет. Из деревни вышли и пошли дорогой к морю. "Значит, топить будут, -- решил казак. -- Все муки меньше". У берега стояла фелюга -- большая лодка, острая с двух концов. Нос и корма были лихо задраны вверх, как рога у турецкого месяца. Грицко бросили на дно. Полуголые гребцы взялись за весла.

3. Карамусал

"Так и есть, топить везут", -- решил казак. Грицко видал со дна только синее небо да голую потную спину гребца. Стали вдруг легче грести. Гриц запрокинул голову: видит нос корабля над самой фелюгой. Толстый форштевень изогнуто подымался из воды. По сторонам его написаны краской два глаза, и, как надутые щеки, выпячиваются круглые скулы турецкого карамусала. Как будто от злости надулся корабль. Только успел Грицко подумать, уж не повесить ли его сюда привезли, как все было готово. Фелюга стояла у высокого крутого борта, и по веревочному трапу с деревянными ступеньками турки стали перебираться на корабль. Грицка веревкой захлестнули за шею и потащили на борт. Едва не задушили. На палубе Гриц увидел, что корабль большой, шагов с полсотни длиной. Две мачты, и на спущенных над палубой рейках туго скручены убранные паруса. Фок-мачта смотрела вперед. От мачт шли к борту веревки -- ванты. Тугие -- ими держалась мачта, когда ветер напирал в парус. У бортов стояли бочки. На корме была нагорожена целая кибитка. Большая, обтянутая плотной материей. Вход в нее с палубы был завешан коврами. Стража с кинжалами и ятаганами у пояса стояла при входе в эту кормовую беседку. Оттуда не спеша выступал важный турок -- в огромной чалме, с широчайшим шелковым поясом; из-за пояса торчали две рукоятки кинжалов с золотой насечкой, с самоцветными каменьями. Все на палубе затихли и смотрели, как выступал турок. -- Капудан, капудан, -- зашептали около Грицка. Турки расступились. Капудан (капитан) глянул в глаза Грицку, так глянул, как ломом ткнул. Целую минуту молчал и все глядел. Затем откусил какое-то слово и округло повернул к своей ковровой палатке на корме.

Стража схватила Грицка и повела на нос. Пришел кузнец, и Грицко мигнуть не успел, как на руках и ногах заговорили, забренчали цепи. Открыли люк и спихнули пленника в трюм. Грохнулся Грицко в черную дырку, ударился внизу о бревна, о свои цепи. Люк неплотно закрывался, и сквозь щели проникал светлыми полотнами солнечный свет. "Теперь уж не убьют, -- подумал казак, -- убили бы, так сразу, там, на берегу". И цепям и темному трюму обрадовался. Грицко стал лазать по трюму и рассматривать, где ж это он. Скоро привык к полутьме. Все судно внутри было из ребер*, из толстых, вершка по четыре. Ребра были не целые, стычные, и густо посажены. А за ребрами шли уже доски. Между досками, в щелях, смола. По низу в длину, поверх ребер, шло посредине бревно**. Толстое, обтесанное. На него-то и грохнулся Гриц, как его с палубы спихнули. ______________ * Ребра эти называются шпангоутами. ** Это бревно, покрывающее шпангоуты, называется кильсоном. -- А таки здоровая хребтина! -- И Грицко похлопал по бревну ладошкой. Грицко грохотал своими кандалами -- кузница переезжает. А сверху в щелочку смотрел пожилой турок в зеленом тюрбане. Смотрел, кто это так ворочается здорово. И заприметил казака. -- Якши урус*, -- пробормотал он про себя. -- За него можно деньги взять. Надо подкормить. ______________ * Хорош русский.

4. Порт

В Царьграде на базаре стоял Грицко и рядом с ним невольник-болгарин. Турок в зеленой чалме выменял казака у капудана на серебряный наргиле* и теперь продавал на базаре. ______________ * Наргиле -- кальян, прибор для курения. Базар был всем базарам базар. Казалось, целый город сумасшедших собрался голоса пробовать. Люди старались перекричать ослов, а ослы -- друг друга. Груженые верблюды с огромными вьюками ковров на боках, покачиваясь, важно ступали среди толпы, а впереди сириец орал и расчищал каравану дорогу: богатые ковры везли из Сирии на царьградский рынок. Губастого ободранного вора толкала стража, и густой толпой провожали их мальчишки, бритые, гологоловые. Зелеными клумбами подымались над толпой арбы с зеленью. Завешанные черными чадрами турецкие хозяйки пронзительными голосами ругали купцов-огородников. Над кучей сладких, пахучих дынь вились роем мухи. Загорелые люди перекидывали из руки в руку золотистые дыни, заманивали покупателя дешевой ценой. Грек бил ложкой в кастрюлю -- звал в свою харчевню. С Грицком продавал турок пять мальчиков-арапчат. Он велел им орать свою цену и, если они плохо старались, поддавал пару плеткой. Рядом араб продавал верблюдов. Покупатели толклись, приливали, отливали и рекой с водоворотом текли мимо. Кого только не было! Ходили и арабы: легко, как на пружинках, подымались на каждом шагу. Валили толстым пузом вперед турецкие купцы с полдюжиной черных слуг. Проходили генуэзцы в красивых кафтанах в талью; они были франты и всё смеялись, болтали, как будто пришли на веселый маскарад. У каждого на боку шпага с затейливой ручкой, золотые пряжки на сапогах.


Среди толчеи вертелись разносчики холодной воды с козьим бурдюком за спиной. Шум был такой, что грянь гром с неба -- никто б не услышал. И вот вдруг этот гам удвоился -- все кругом завопили, как будто их бросили на уголья. Хозяин Грицка схватился нахлестывать своих арапчат. Казак стал смотреть, что случилось. Базар расступался: кто-то важный шел -- видать, главный тут купец. Двигался венецианский капитан, в кафтане с золотом и кружевом. Не шел, а выступал павлином. А с ним целая свита расшитой, пестрой молодежи. Болгарин стал креститься, чтоб видали: вот христианская душа мучится. Авось купят, крещеные ведь люди. А Гриц пялил глаза на шитые кафтаны. И вот шитые кафтаны стали перед товаром: перед Грицком, арапчатами и набожным болгарином. Уперлись руками в бока, и расшитый золотом капитан затрясся от смеха. За ним вся свита принялась усердно хохотать. Гнулись, переваливались. Им смешно было глядеть, как арапчата, задрав головы к небу, в один голос выли свою цену. Капитан обернулся к хозяину с важной миной. Золоченые спутники нахмурились, как по команде, и сделали строгие лица. Болгарин так закрестился, что руки не стало видно. Народ сбежался, обступил венецианцев, всякий совался, тискался: кто подмигивал хозяину, кто старался переманить к себе богатых купцов.

5. Неф

Вечером турок отвел Грицка с болгарином на берег и перевез на фелюге на венецианский корабль. Болгарин всю дорогу твердил на разные лады Грицку, что их выкупили христиане. От бусурман выкупили, освободили. А Гриц сказал: -- Що мы им, сватья чи братья, що воны нас выкуплять будут? Дурно паны грошей не дадуть! Корабль был не то, что турецкий карамусал, на котором привезли Грицка в Царьград. Как гордая птица, лежал на воде корабль, высоко задрав многоярусную корму. Он так легко касался воды своим круто изогнутым корпусом, как будто только спустился отдохнуть и понежиться в теплой воде. Казалось, вот сейчас распустит паруса-крылья и вспорхнет. Гибкими змеями вилось в воде его отражение. И над красной вечерней водой тяжело и важно реял за кормой парчовый флаг. На нем был крест и в золотом ярком венчике икона. Корабль стоял на чистом месте, поодаль от кучи турецких карамусалов, как будто боялся запачкаться. Квадратные окна были вырезаны в боку судна -- семь окон в ряд, по всей длине корабля. Их дверцы были приветливо подняты вверх, а в глубине этих окон (портов), как злой зрачок, поблескивали дула бронзовых пушек. Две высокие мачты, одна в носу*, другая посредине**, натуго были укреплены веревками. На этих мачтах было по две перекладины -- реи. Они висели на топенантах, и, как вожжи, шли от их концов (ноков) брасы. На третьей мачте, что торчала в самой корме***, был только флаг. С него глаз не спускал болгарин. ______________ * Фок-мачта. ** Грот-мачта. *** Бизань-мачта.


Грицко залюбовался кораблем. Он не мог подумать, что вся эта паутина веревок -- снасти, необходимые снасти, без которых нельзя править кораблем, как конем без узды. Казак думал, что все напутано для форсу; надо было б еще позолотить. А с самой вышки кормы глядел с борта капитан -- сеньор Перучьо. Он велел турку привезти невольников до заката солнца и теперь гневался, что тот запаздывает. Как смел? Два гребца наваливались что есть силы на весла, но ленивая фелюга плохо поддавалась на ход против течения Босфора. Толпа народа стояла у борта, когда, наконец, потные гребцы ухватили веревку (фалень) и подтянулись к судну. "Ну, -- подумал Гриц, -- опять за шею..." Но с корабля спустили трап, простой веревочный трап, невольникам развязали руки, и хозяин показал: полезайте! Какие красивые, какие нарядные люди обступили Грицка! Он видал поляков, но куда там! Середина палубы, где стоял Грицко, была самым низким местом. На носу крутой стеной начиналась надстройка*. ______________ * Надстройка -- по-морскому -- бак. На корме надстройка еще выше и поднималась ступенями в три этажа. Туда вели двери великолепной резной работы. Да и все кругом было прилажено, пригнано и форсисто разделано. Обрубком ничто не кончалось: всюду или завиток, или замысловатый крендель, и весь корабль выглядел таким же франтом, как те венецианцы, что толпились вокруг невольников. Невольников поворачивали, толкали, то смеялись, то спрашивали непонятное, а потом все хором принимались хохотать. Но вот сквозь толпу протиснулся бритый мужчина. Одет был просто. Взгляд прямой и жестокий. За поясом -- короткая плетка. Он деловито взял за ворот Грицка, повернул его, поддал коленом и толкнул вперед. Болгарин сам бросился следом. Опять каморка где-то внизу, по соседству с водой, темнота и тот самый запах: крепкий запах, уверенный. Запах корабля, запах смолы, мокрого дерева и трюмной воды. К этому примешивался пряный запах корицы, душистого перца и еще каких-то ароматов, которыми дышал корабельный груз. Дорогой, лакомый груз, за которым венецианцы бегали через море к азиатским берегам. Товар шел из Индии. Грицко нанюхался этих крепких ароматов и заснул с горя на сырых досках. Проснулся оттого, что кто-то по нему бегал. Крысы! Темно, узко, как в коробке, а невидимые крысы скачут, шмыгают. Их неведомо сколько. Болгарин в углу что-то шепчет со страху. -- Дави их! Боишься паньскую крысу обидеть? -- кричит Грицко и ну шлепать кулаком, где только услышит шорох. Но длинные, юркие корабельные крысы ловко прыгали и шныряли. Болгарин бил впотьмах кулаками по Грицку, а Грицко по болгарину.


Грицко хохотал, а болгарин чуть не плакал. Но тут в дверь стукнули, визгнула задвижка, и в каморку влился мутный полусвет раннего утра. Вчерашний человек с плеткой что-то кричал в дверях, хрипло, въедливо. -- Ходимо! -- сказал Грицко, и оба вышли.

6. Ванты

На палубе были уже другие люди -- не вчерашние. Они были бедно одеты, выбриты, с мрачными лицами. Под носовой надстройкой в палубе была сделана круглая дыра. Из нее шла труба. Она раскрывалась в носу снаружи. Это был клюз. В него проходил канат с корабля к якорю. Человек сорок народу тянуло этот канат. Он был в две руки толщиной; он выходил из воды мокрый, и люди с трудом его удерживали. Человек с плеткой, подкомит, пригнал еще два десятка народу. Толкнул туда и Грицка. Казак тянул, жилился. Ему стало веселей: все же с народом! Подкомит подхлестывал, когда ему казалось, что дело идет плохо. Толстый мокрый канат ленивой змеей не спеша выползал из клюза, как из норы. Наконец стал. Подкомит ругался, щелкал плетью. Люди скользили по намокшей уже палубе, но канат не шел дальше. А наверху, на баке, топали, и слышно было, как кричали по-командному непонятные слова. По веревочным ступенькам -- выбленкам -- уже лезли на мачты люди. Толстые веревки -- ванты -- шли от середины мачты к бортам. Между ними-то и были натянуты выбленки. Люди босыми ногами ударяли на ходу по этим выбленкам, и они входили в голую подошву, казалось, рвали ее пополам. Но подошвы у матросов были так намозолены, что они не чувствовали выбленок. Матросы не ходили, а бегали по вантам легко, как обезьяны по сучьям. Одни добегали до нижней реи и перелезали на нее, другие пролезали на площадку, что была посредине мачты (марс), а от нее лезли по другим вантам (стень-вантам) выше и перелезали на верхнюю рею. Они, как жучки, расползались по реям. На марсе стоял их начальник -- марсовый старшина -- и командовал. На носу тоже шла работа. Острым клювом торчал вперед тонкий бушприт, перекрещенный блиндареем. И там, над водой, уцепившись за снасти, работали люди. Они готовили передний парус -- блинд. С северо-востока дул свежий ветер, крепкий и упорный. Без порывов, ровный, как доска. Парчового флага уже не было на кормовой мачте -- бизани. Там трепался теперь на ветру флаг попроще. Как будто этим утренним ветром сдуло весь вчерашний багряный праздник. В сером предрассветье все казалось деловым, строгим, и резкие окрики старшин, как удары плетки, резали воздух.

7. Левым галсом

А вокруг на рейде еще не просыпались турецкие чумазые карамусалы, сонно покачивались испанские каравеллы. Только на длинных английских галлеях шевелились люди: они мыли палубу, черпали ведрами на веревках воду из-за борта, а на носу стояли люди и глядели, как снимется с якоря веницианец, -- не всегда это гладко выходит. Но вот на корме венецианского корабля появился капитан. Что же якорь? Якорь не могли подорвать люди. Капитан поморщился и приказал перерубить канат. Не первый якорь оставлял корабль на долгой стоянке. Еще три оставалось в запасе. Капитан вполголоса передал команду помощнику, и тот крикнул, чтобы ставили блинд. Вмиг взвился под бушпритом белый парус. Ветер ударил в него, туго надул, и нос корабля стало клонить по ветру. Но ветер давил и высокую многоярусную корму, которая сама была хорошим деревянным парусом; это мешало судну повернуться. Опять команда -- и на передней (фок) мачте между реями растянулись паруса. Они были подвязаны к реям, и матросы только ждали команды марсового, чтобы отпустить снасти (бык горденя), которые подтягивали их к реям. Теперь корабль уж совсем повернул по ветру и плавно двинулся в ход по Босфору на юг. Течение его подгоняло. А на берегу стояла толпа турок и греков: все хотели видеть, как вспорхнет эта гордая птица. Толстый турок в зеленой чалме ласково поглаживал широкий пояс на животе: там были венецианские дукаты. Солнце вспыхнуло из-за азиатского берега и кровавым светом брызнуло в венецианские паруса. Теперь они были на всех трех мачтах. Корабль слегка прилег на правый борт, и казалось, что светом дунуло солнце и поддало ходу. А вода расступалась, и в обе стороны от носа уходила углом живая волна. Ветер дул слева -- левым галсом шел корабль. Матросы убирали снасти. Они свертывали веревки в круглые бухты (мотки), укладывали и вешали по местам. А начальник команды, аргузин, неожиданно появлялся за плечами каждого. Каждый матрос, даже не глядя, спиной чувствовал, где аргузин. У аргузина будто сто глаз -- всех сразу видит. На высоком юте важно прохаживался капитан со своей свитой. За ними по пятам ходил комит. Он следил за каждым движением капитана: важный капитан давал иной раз приказ просто движением руки. Комиту надо было поймать этот жест, понять и мгновенно передать с юта на палубу. А там уж было кому поддать пару этой машине, что шевелилась около снастей.

8. На фордевинд

К полудню корабль вышел из Дарданелл в синюю воду Средиземного моря. Грицко смотрел с борта в воду, и ему казалось, что прозрачная синяя краска распущена в воде: окуни руку и вынешь синюю. Ветер засвежел, корабль повернул правей. Капитан глянул на паруса, повел рукой. Комит свистнул, и матросы бросились, как сорвались, тянуть брасы, чтобы за концы повернуть реи по ветру. Грицко глазел, но аргузин огрел его по спине плеткой и толкнул в кучу людей, которые тужились, выбирая брас. Теперь паруса стояли прямо поперек корабля. Чуть зарывшись носом, корабль шел за зыбью. Она его нагоняла, подымала корму и медленно прокатывала под килем. Команде давали обед. Но Грицку с болгарином сунули по сухарю. Болгарина укачало, и он не ел. Тонкий свисток комита с кормы всполошил всех. Команда бросила обед, все выскочили на палубу. С кормы комит что-то кричал, его помощники -- подкомиты -- кубарем скатились вниз на палубу. На юте стояла вся свита капитана и с борта глядела вдаль. На Грицко никто не обращал внимания. У люка матросы вытаскивали черную парусину, свернутую тяжелыми, толстыми змеями. Аргузин кричал и подхлестывал отсталых. А вверх по вантам неслись матросы, лезли на реи. Паруса убирали, и люди, налегши грудью на реи, перегнувшись пополам, сложившись вдвое, изо всей силы на ветру сгребали парус к рее. Нижние (Шкотовые) концы болтались в воздухе, как языки, -- тревожно, яростно, а сверху спускали веревки и быстро к ним привязывали эти черные полотна. Грицко, разинув рот, смотрел на эту возню. Марсовые что-то кричали внизу, а комит носился по всему кораблю, подбегал к капитану и снова камнем летел на палубу. Скоро вместо белых, как облако, парусов появились черные. Они туго надулись между реями. Ветра снова не стало слышно, и корабль понесся дальше. Но тревога на корабле не прошла. Тревога напряглась, насторожилась. На палубе появились люди, которых раньше не видал казак: они были в железных шлемах, на локтях, на коленях торчали острые железные чашки. На солнце горели начищенные до сияния наплечники, нагрудники. Самострелы, арбалеты, мушкеты*, мечи на боку. Лица у них были серьезны, и смотрели они в ту же сторону, куда и капитан с высокого юта. ______________ * Мушкеты -- тяжелые, старинные ружья, кончавшиеся раструбом. А ветер все крепчал, он гнал вперед зыбь и весело отрывал мимоходом с валов белые гребешки пены и швырял в корму кораблю.

9. Красные паруса

Грицко высунул голову из-за борта и стал глядеть туда, куда смотрели все люди на корабле. Он увидал далеко за кормой, слева, среди зыби, рдеющие, красные паруса. Они то горели на солнце, как языки пламени, то проваливались в зыбь и исчезали. Они вспыхивали за кормой и, видно, пугали венецианцев. Грицку казалось, что корабль с красными парусами меньше венецианского. Но Грицко не знал, что с марса, с мачты, видели не один, а три корабля, что это были пираты, которые гнались на узких, как змеи, судах, гнались под парусами и помогали ветру веслами. Красными парусами они требовали боя и пугали венецианцев. А венецианский корабль поставил черные, "волчьи" паруса, чтоб его не так было видно, чтобы стать совсем невидимым, как только сядет солнце. Свежий ветер легко гнал корабль, и пираты не приближались, но они шли сзади, как привязанные. Судовому священнику, капеллану, приказали молить у бога покрепче ветра, и он стал на колени перед раскрашенной статуей Антония, кланялся и складывал руки. А за кормой все вспыхивали из воды огненные паруса. Капитан смотрел на солнце и думал, скоро ли оно зайдет там впереди, на западе. Но ветер держался ровный, и венецианцы надеялись, что ночь укроет их от пиратов. Казалось, что пираты устали грести и стали отставать. Ночью можно свернуть, переменить курс, а по воде следу нету. Пусть тогда ищут. Но когда солнце сползало с неба и оставалось только часа два до полной тьмы, ветер устал дуть. Он стал срываться и ослабевать. Зыбь ленивее стала катиться мимо судна, как будто море и ветер шабашили под вечер работу. Люди стали свистеть, обернувшись к корме: они верили, что этим вызовут ветер сзади. Капитан посылал спрашивать капеллана: что же Антоний?

10. Штиль

Но ветер спал вовсе. Он сразу прилег, и все чувствовали, что никакая сила его не подымет: он выдулся весь и теперь не дыхнет. Глянцевитая масляная зыбь жирно катилась по морю, спокойная, чванная. И огненные языки за кормой стали приближаться. Они медленно догоняли корабль. Но с марса кричали сторожевые, что их уже оказалось четыре, а не три. Четыре пиратских судна! Капитан велел подать себе хлеба. Он взял целый хлеб, посолил его и бросил с борта в море. Команда глухо гудела: все понимали, что настал мертвый штиль. Если и задышит ветерок, то не раньше полуночи. Люди столпились около капеллана и уже громко ворчали: они требовали, чтоб монах им дал Антония на расправу. Довольно валяться в ногах, коли тебя все равно не хотят слушать! Они прошли в каюту-часовню под ютом, сорвали статую с ее подножия и всей гурьбой потащили к мачте. Капитан видел это и молчал. Он решил, что грех будет не его, а толк все же может выйти. Может быть, Антоний у матросов в руках заговорит по-иному. И капитан делал вид, что не замечает. Грешным делом, он уже бросил два золотых дуката в море. А матросы прикрутили Антония к мачте и шепотом ругали его на разных языках. Штиль стоял на море спокойный и крепкий, как сон после работы. А пираты подравнивали линию своих судов, чтобы разом атаковать корабль. Поджидали отсталых. На второй палубе пушкари стояли у медных орудий. Все было готово к бою. Приготовили глиняные горшки с сухой известью, чтоб бросать ее в лицо врагам, когда они полезут на корабль. Развели в бочке мыло, чтоб его лить на неприятельскую палубу, когда корабли сцепятся борт о борт: пусть на скользкой палубе падают пираты и скользят в мыльной воде. Все воины, их было девяносто человек, готовились к бою; они были молчаливы и сосредоточенны. Но матросы гудели: они не хотели боя, они хотели уйти на своем легком корабле. Им обидно было, что нет ветра, и они решили туже стянуть веревки на Антонии: чтоб знал! Один пригрозил палкой, но ударить не решился.


А черные "волчьи" паруса обвисли на реях. Они хлопали по мачтам, когда судно качало, как траурный балдахин. Капитан сидел в своей каюте. Он велел подать себе вина. Пил, не хмелел. Бил по столу кулаком -- нет ветра. Поминутно выходил на палубу, чтоб взглянуть, не идет ли ветер, не почернело ли от ряби море. Теперь он боялся попутного ветра: если он начнется, то раньше захватит пиратов и принесет их к кораблю, когда он только что успеет взять ход. А может быть, и уйти успеет? Капитан решил: пусть будет какой-нибудь ветер, и пообещал в душе отдать сына в монахи, если хоть через час подует ветер. А на палубе матрос кричал: -- В воду его, чего смотреть, ждать некогда! Грицку смешно было смотреть, как люди серьезно обсуждали: головой пустить вниз статую или привязать за шею?

11. Шквал

Пираты были совсем близко. Видно было, как часто ударяли весла. Можно было различить и кучку народа на носу переднего судна. Красные паруса были убраны: они мешали теперь ходу. Мачты с длинными гибкими рейками покачивались на зыби, и казалось, что не длинная галера на веслах спешит к кораблю, а к лакомому куску ползет сороконожка и бьет от нетерпения лапами по воде, качает гибкими усами. Теперь было не до статуи, ветра никто уже не ждал, все стали готовиться к бою. Капитан вышел в шлеме. Он был красен от вина и волнения. Дюжина стрелков залезла на марс, чтобы сверху бить стрелами врага. Марс был огорожен деревянным бортом. В нем были прорезаны бойницы. Стрелки стали молча размещаться. Вдруг один из них закричал: -- Идет! Идет! На палубе все задрали вверх головы. -- Кто идет? -- крикнул с юта капитан. -- Ветер идет! Встречный с запада! Действительно, с марса и другим была видна черная кайма у горизонта: это ветер рябил воду, и она казалась темной. Полоса ширилась, приближаясь. Приближались и пираты. Оставалось каких-нибудь четверть часа, и они подойдут к кораблю, который все еще болтал на месте своими черными парусами, как параличный калека. Все ждали ветра. Теперь уж руки не пробовали оружия -- они слегка дрожали, а бойцы озирались то на пиратские суда, то на растущую полосу ветра впереди корабля. Все понимали, что этим ветром их погонит навстречу пиратам. Удастся ли пройти боковым ветром (галфвинд) наперерез пиратам и удрать у них из-под носу? Капитан послал комита на марс -- поглядеть, велик ли ветер, быстро ли набегает темная полоса. И комит со всех ног пустился по вантам. Он пролез сквозь отверстие (собачью дыру) на марс, вскочил на его борт и побежал выше по стень-вантам. Он еле переводил дух, когда долез до марс-рея, и долго не мог набрать воздуха, чтоб крикнуть: -- Это шквал! Сеньор, это шквал! Свисток -- и матросы бросились на реи. Их не надо было подгонять -- они были моряки и знали, что такое шквал. Солнце в багровом тумане грузно, устало катилось за горизонт. Как нахмуренная бровь, висела над солнцем острая туча. Паруса убрали. Крепко подвязали под реями. Корабль затаил дух и ждал шквала. На пиратов никто не глядел, все смотрели вперед. Вот он гудит впереди. Он ударил по мачтам, по реям, по высокой корме, завыл в снастях. Передний бурун ударил в грудь корабль, хлестнул пеной на бак и понесся дальше. Среди рева ветра громко, уверенно резанул уши свисток комита.

12. Рифы

Команда ставила на корме косую бизань. На фок-мачте ставили марсель -- но как его уменьшили! -- риф-сезни связали в жгут его верхнюю половину, и он, как черный ножик, повис над марсом. Красный закат предвещал ветер, и, как вспененная кровь, рвалось море навстречу мертвой зыби. И по этой толчее, накренясь лихо на левый борт, рванул вперед венецианский корабль. Корабль ожил. Ожил капитан, он шутил: -- Кажется, чересчур напугали Антония. Эти разбойники и скрягу заставят раскошелиться. А команда, шлепая босыми ногами по мокрой палубе, тащила с почтением несчастную статую на место. О пиратах никто теперь не думал. Шквал им тоже наделал хлопот, а теперь сгустившийся кровавый сумрак закрыл от них корабль. Дул сильный ровный ветер с запада. Капитан прибавил парусов и шел на юг, чтоб за ночь уйти подальше от пиратов. Но корабль плохо шел боковым ветром -- его сносило вбок, он сильно дрейфовал. Высокий ют брал много ветра. Пузатые паруса не позволяли идти под острым углом, и ветер начинал их полоскать, едва рулевой пытался идти острее, "круче". В суматохе аргузин забыл про Грицка, а он стоял у борта и не сводил глаз с моря.

13. На буксире

Наутро ветер "отошел": он стал дуть больше с севера. Пиратов нигде не было видно. Капитан справлялся с картой. Но за ночь нагнало туч, и капитан не мог по высоте солнца определить, где сейчас корабль. Но он знал приблизительно. Все люди, которые правили кораблем, невольно, без всякого усилия мысли, следили за ходом корабля, и в уме само собою складывалось представление, смутное, но неотвратимое: люди знали, в каком направлении земля, далеко ли они от нее, и знали, куда направить корабль, чтоб идти домой. Так птица знает, куда ей лететь, хоть и не видит гнезда. И капитан уверенно скомандовал рулевому, куда править. И рулевой направил корабль по компасу так, как приказал ему капитан. А комит свистел и передавал команду капитана, как поворачивать к ветру паруса. Матросы тянули брасы и "брасопили" паруса, как приказывал комит. Уже на пятые сутки, подходя к Венеции, капитан приказал переменить паруса на белые и поставить за кормой парадный флаг. Грицка и болгарина заковали в цепи и заперли в душной каморке в носу. Венецианцы боялись: берег был близко, и кто их знает? Бывало, что невольники прыгали с борта и добирались вплавь до берега. На корабле готовили другой якорь, и аргузин, не отходя, следил, как его привязывали к толстому канату. Был полдень. Ветер еле работал. Он совсем упал и лениво шутил с кораблем, набегал полосами, рябил воду и шалил с парусами. Корабль еле двигался по застывшей воде -- она была гладкая и казалась густой и горячей. Парчовый флаг уснул и тяжело висел на флагштоке. От воды подымалось марево. И, как мираж, подымались из моря знакомые купола и башни Венеции. Капитан приказал спустить шлюпку. Дюжина гребцов взялась за весла. Нетерпеливый капитан приказал буксировать корабль в Венецию.

14. Буцентавр

Выволокли пленников из каморки, повезли на богатую пристань. Но ничего наши ребята рассмотреть не могли: кругом стража, толкают, дергают, щупают, и двое наперебой торгуют невольников: кто больше. Поспорили, поругались; видит казак -- уже деньги отсчитывают. Завязали руки за спину и повели на веревке. Вели вдоль набережной, вдоль спокойной воды. На той стороне дома, дворцы стоят над самым берегом и в воде мутно отражаются, переливаются. Вдруг слышит Грицко: по воде что-то мерно шумит, плещет, будто шумно дышит. Глянул назад и обмер: целый дворец в два этажа двигался вдоль канала. Такого дома и на земле казак не видал. Весь в завитках, с золочеными колонками, с блестящими фонарями на корме, а нос переходил в красивую статую. Все было затейливо переплетено, перевито резными гирляндами. В верхнем этаже в окнах видны были люди; они были в парче, в шелках. Нарядные гребцы сидели в нижнем этаже. Они стройно гребли, подымали и опускали весла, как один человек. -- Буцентавр! Буцентавр! -- загалдели кругом люди. Все остановились на берегу, придвинулись к воде и смотрели на плавучий дворец. Дворец поравнялся с церковью на берегу, и вдруг все гребцы резко и сильно ударили три раза веслами по воде и три раза крикнули: -- Ал! ал! ал! Это Буцентавр по-старинному отдавал салют старинной церкви.


Это главный венецианский вельможа выезжал давать клятву морю. Клятву верности и дружбы. Обручаться, как жених с невестой. Все смотрели вслед уплывающему дворцу, стояли -- не двигались. Стоял и Грицко со стражей. Смотрел на рейд, и каких только судов тут не было! Испанские галеасы с высоким рангоутом, с крутыми бортами, стройные и пронзительные. Стояли они, как притаившиеся хищники, ласковые и вежливые до поры до времени. Они стояли все вместе кучкой, своей компанией, как будто не торговать, а высматривать пришли они на венецианский рейд. Плотно, развалисто сидели на воде ганзейские купеческие корабли. Они вразвалку пришли издалека, с севера. Деловито раскрыли ганзейские корабли свои трюмы и выворачивали по порядку плотно набитые товары. Стая лодок вертелась около них; лодки толкались, пробирались к борту, а ганзейский купец в очередь набивал их товаром и отправлял на берег. Португальские каравеллы, как утки, покачивались на ленивой волне. На высоком юте, на задранном вверх баке не видно было людей. Каравеллы ждали груза, они отдыхали, и люди на палубе лениво ковыряли иголками с дратвой. Они сидели на палубе вокруг потрепанного погодой грота и ставили толстые заплаты из серой парусины. А дальше, вдоль набережной, кормой к берегу, стояли длинные блестящие красавицы -- венецианские галеры. К ним-то и двинулась стража с Грицком.

15. Галера

Галера стояла кормой к берегу. Сходня, устланная ковром, вела с берега на галеру. Выступ у борта был открыт. Этот борт поднимался над палубой хвастливым изгибом. Вдоль него бежали тонкой ниткой буртики, канты, а у самой палубы, как четки, шли полукруглые прорези для весел -- по двадцать пять с каждого борта. Комит с серебряным свистком на груди стоял на корме у сходни. Кучка офицеров собралась на берегу. Ждали капитана. Восемь музыкантов в расшитых куртках, с трубами и барабанами, стояли на палубе и ждали приказа грянуть встречу. Комит поглядывал назад на шиурму -- на команду гребцов. Он всматривался: при ярком солнце под тентом казалось полутемно, и, только приглядевшись, комит различал отдельных людей: черных негров, мавров, турок, -- они все были голы и прикованы за ногу к палубе. Но все в порядке: люди сидят на своих банках по шести человек правильными рядами справа и слева. Был штиль, и от нагретой воды канала подымалось зловонное дыхание. Голые люди держали огромные весла, вытесанные из бревна: одно на шесть человек. Люди смотрели, чтоб весла стояли ровно. Дюжина рук напряженно держала валек тяжелого галерного весла. Аргузин ходил по мосткам, что тянулись вдоль палубы между рядами банок, и зорко поглядывал, чтоб никто не дохнул, не шевельнулся. Два подкомита -- один на баке, другой среди мостков -- не спускали глаз с разноцветной шиурмы; у каждого в руке была плеть, и они только смотрели, по какой голой спине пора щелкнуть. Все томились и задыхались в парном вонючем воздухе канала. А капитана все не было.

16. Кормовой флаг

Вдруг все вздрогнули: издали послышалась труба -- тонко, певуче играл рожок. Офицеры двинулись по набережной. Вдали показался капитан, окруженный пышной свитой. Впереди шли трубачи и играли сигнал. Комит метнул глазом под тент, подкомиты зашевелились и наспех на всякий случай хлестнули по спинам ненадежных; те только ежились, но боялись шевельнуться. Капитан приближался. Он не спеша важно выступал в середине процессии. Офицер из свиты дал знак на галеру, комит махнул музыкантам, и грянула музыка: капитан по ковру вступал на галеру. Едва он ступил на палубу, как над кормой тяжело всплыл огромный, шитый золотом флаг. На нем был вышит мишурой и шелками герб, фамильный герб капитана, венецианского вельможи, патриция Пиетро Гальяно. Капитан посмотрел за борт -- в сонную лоснящуюся воду: золотом глянуло из воды отражение шитого флага. Полюбовался. Патриций Гальяно мечтал, чтобы его слава и деньги звенели звоном по всем морям. Он сделал строгое, надменное лицо и прошел на корму с дорогой, вызолоченной резьбой, с колонками и фигурами. Там под трельяжем*, накрытым дорогим ковром, стояло его кресло. Не кресло, а трон. ______________ * Трельяж -- решетчатый навес. Он сводом перекрывает ют венецианской галеры. Все почтительно молчали. Шиурма замерла, и голые люди, как статуи, неподвижно держали на весу тяжелые весла. Капитан шевельнул рукой -- и музыка смолкла. Кивком головы Гальяно подозвал старшего офицера. Офицер докладывал, что галера вооружена, снаряжена, что куплены новые гребцы, что провиант, вода и вино запасены, оружие в исправности. Скривано (писец) стоял сзади со списком наготове -- для справок.

17. Шиурма

-- Посмотрим, -- вымолвил командир. Он встал с трона, спустился в свою каюту в корме и оглядел убранство и вооружение, что висело по стенам. Прошел в кают-камеру и обозрел все -- и запасы и оружие. Он проверял арбалетчиков: заставлял их при себе натягивать тугой арбалет. Один арбалет он приказал тут же выбросить за борт; едва следом не полетел в воду и сам арбалетчик. Капитан был в гневе. Все трепетали, и комит, подобострастно извиваясь, показывал капитану шиурму. -- Негр. Новый. Здоровый парень... очень даже здоровый. Капитан поморщился: -- Негры -- дрянь. Хороши первый месяц. Потом киснут и дохнут. Военная галера не для тухлого мяса. Комит опустил голову. Он купил негра по дешевке и втридорога показал цену командиру. Гальяно внимательно рассматривал гребцов. Они сидели в обычной при гребле позе: прикованная нога опиралась на подножку, а другой ногой гребец упирался в переднюю банку. Капитан остановился: у одного гребца дрожали руки от напряженного, застывшего усилия. -- Новый? -- бросил он комиту. -- Да, да, синьор, новый, славянин. С Днепра. Молодой, сильный чело... -- Турки лучше! -- оборвал капитан и отвернулся от новичка. Грицка б никто не узнал: он был побрит -- голый череп, без усов, без бороды, с клочками волос на маковке. На цепи, как и все эти цепные люди. Он посматривал на цепочку на ноге и приговаривал про себя: -- О це ж дило! И усе через бабу... Сидю, як пес на цепочке... Ему уже не раз попадало плетью от подкомитов, но он терпел и приговаривал: -- А усе через нее. Только не может же быть того... Он никак не мог поверить, чтоб так оно все и осталось в этом царстве, где коки прикованы к камбузу, гребцы к палубе, где триста человек здоровых людей дрожат перед тремя плетками комитов. А пока что Грицко держался за валек весла. Он сидел первым от борта. Главным гребцом на весле считался шестой от борта; он держался за ручку. Это был старый каторжник. Его приговорили к службе на галере, пока не раскается: он не признавал римского папы, и за это его судили. Он уже десять лет греб и не раскаивался. Сосед у Грицко был черный -- негр. Он блестел, как глазированная посуда. Грицко о него не пачкался и удивлялся. У негра всегда был осоловелый вид, и он грустно хлопал глазами, как больная лошадь. Негр слегка шевельнул локтем и показал глазами на корму. Комит подносил ко рту свисток. На свист комита ответили командой подкомиты, грянула музыка, и в такт ей все двести человек согнулись вперед, даже привстали на банках. Все весла, как одно, рванулись вперед. Гребцы приподняли вальки, и едва лопасти весел коснулись воды, как все люди дернулись, изо всей мочи потянули весла к себе, вытянув руки. Люди падали назад на свои банки, все разом. Банки подгибались и охали. Хриплый вздох этот повторялся при каждом ударе весел. Его слышали гребцы, но не слышали те, что окружали капитанский трон. Музыка заглушала скрип банок и те слова, которыми перекидывались галерники. А галера уже оторвалась от берега. Ее пышная корма теперь вся была видна столпившимся любопытным. Всех восхищали фигуры греческих богов, редкой работы колонки, затейливый орнамент. Патриций Гальяно не жалел денег, и десять месяцев лучшие художники Венеции работали над носовой фигурой и разделкой кормы. Галера казалась живой. Длинный водяной дракон бил по воде сотней плавников. От быстрого хода ожил тяжелый флаг и зашевелился. Он важно поворачивался и чванился золотом на солнце. Галера вышла в море. Стало свежее. Легкий ветер тянул с запада. Но под тентом вздыхали банки, и триста голых людей сгибались, как черви, и с размаху бросались на банки. Гребцы тяжело дышали, и едкий запах пота носился над всей шиурмой. Теперь музыки не было, бил только барабан, чтоб давать такт гребцам. Грицко изнемогал. Он только держался за валек весла, чтоб двигаться в такт со всеми. Но бросить, не сгибаться он не мог: задним веслом попадут по спине. В такт барабану двигалась эта живая машина. Барабан ускорял свой бой, ускоряла работу машина, и люди начинали чаще сгибаться и падать на банки. Казалось, что барабан двигал машину, барабан гнал галеру вперед. Подкомиты смотрели во все глаза: капитан пробовал шиурму, и нельзя было ударить в грязь лицом. Плетки ходили по голым спинам: подкомиты поддавали пару машине. Вдруг свисток с кормы -- раз и два. Подкомиты что-то крикнули, и часть гребцов сняла руки с весел. Они опустились и сели на палубу. Грицко не понимал, в чем дело. Его сосед-негр сел на палубу. Грицко получил плеткой по спине и крепче вцепился в валек. Негр схватил его за руки и потянул вниз. А тут в спину налетел валек переднего весла и вовремя сбил Грицка наземь -- комит уж нацелился плеткой. Это капитан приказал грести четырем из каждой шестерки. Он хотел посмотреть, какой получится ход, когда треть команды отдыхает. Теперь гребли четверо на каждом весле. Двое у борта отдыхали, опустившись на палубу. Грицко в кровь успел уже разодрать себе руки. Но у привычных галерников ладонь была, как подошва, и валек не натирал руки. Теперь галера шла в открытом море. Западный ветер гнал легкую зыбь и полоскал борта судна. Мокрые золоченые боги на корме блестели еще ярче. Тяжелый флаг совсем ожил и полоскался в свежем ветре: вельможный флаг расправился, размялся.

18. Правым галсом

Комит коротко свистнул. Барабан смолк. Это командир приказал остановить греблю. Гребцы стали втягивать весла на палубу, чтоб уложить их вдоль борта. Матросы убирали тент. Он вырывался из рук и бился на ветру. Другие полезли по рейкам: они отдавали сезни, которыми были плотно подвязаны к рейкам скрученные паруса. Это были треугольные паруса на длинных гибких рейках. Они были на всех трех мачтах. Новые, ярко-белые. И на переднем было нашито цветное распятие, под ним три герба: папы римского, католического* короля и Венецианской республики. Гербы соединены были цепью. Обозначало это крепкий, нерушимый боевой союз трех государств против неверных, против сарацин, мавров, арабов, турок. ______________ * Испанского. Туго расправились на ветре паруса. На свободном углу паруса была веревка -- шкот. За нее тянули матросы, и капитан давал приказание, как натянуть: от этого зависит ход судна. Матросы знали свои места, каждый знал свою снасть, и они бросились исполнять приказание капитана. Наступали на измученных гребцов, как на кладь. Матросы были наемные добровольцы; в знак этого у них оставляли усы. А галерники были каторжники, рабы, и матросы их топтали. Галера накренилась на левый борт и плавно скользила по зыби. После барабана, стона банок, шума весел спокойно и тихо стало на судне. Гребцы сидели на палубе, опершись спиной о банки. Они вытянули набухшие, затекшие руки и тяжело дышали. Но за плеском зыби, за говором флагов, что трепались на ноках рейков, не слыхали синьоры на корме под трельяжем говорка, смутного бормотанья, как шум, и ровного, как прибой. Это шиурма от весла к веслу, от банки к банке передавала вести. Они облетали всю палубу, от носа к корме, шли по левому борту и переходили на правый.

19. Комиты

Подкомиты не видели ни одного раскрытого рта, ни одного жеста: усталые лица с полуоткрытыми глазами. Редко кто повернется да звякнет цепочкой. У подкомитов зоркий глаз и тонкое ухо. Им слышалось среди глухого бормотанья, звяканья цепей, плеска моря -- им слышался звук, будто крысы скребут. "Тихо на палубе, осмелели проклятые!" -- думал подкомит и прислушивался -- где? Грицко оперся о борт и свесил меж колен бритую голову с клочком волос на макушке. Поматывая головой, думал о гребле и приговаривал про себя: -- Ще раз так, то я вже сдохну. Негр отвернулся от своего соседа-турка и чуть не упал на Грицка. Придавил ему руку. Казак хотел ее высвободить. Но негр крепко ее зажал, и Грицко почувствовал, что ему в руку суют что-то маленькое, твердое. Потом разобрал -- железка. Негр глянул полуоткрытым глазом, и Грицко понял: и бровью моргнуть нельзя. Взял железку. Тихонько пощупал -- зубатая. Пилка! Маленький жесткий зубатый кусочек. Грицка в пот бросило. Задышал сильней. А негр закрыл совсем глаза и еще больше навалился своим черным скользким телом на Грицкову руку. Подкомиты прошли, остановились и внимательно посмотрели на изнеможенного негра. Грицко замер. Он весь обвис от страха и хитрости: пусть думают, что он едва жив, до того утомился. Комиты говорили, а Грицко ждал: вдруг бросятся, поймают на месте. Он не понимал, что они говорили про неудачно купленного негра. -- Лошадь, настоящая лошадь, а сдохнет. От тоски они дохнут, канальи, -- говорили подкомиты. Они прошли дальше, на бак: там их ждал обед. Загорелая голая нога просунулась острожно между Грицком и негром. Казак обиделся: "Тисно, а вин ще пхается". Нога зашевелила пальцами. "Ще дразнится!" -- подумал Грицко. Хотел толкнуть ногу в намозоленную подошву. А нога снова нетерпеливо, быстро зашевелила пальцами. Негр приоткрыл глаз и взглядом указал на ногу. Грицко понял. Он устало переменил позу, навалился на эту голую ногу и засунул между пальцев этот обгрызок пилки. Негр не шелохнулся. Не двинулся и Грицко, когда нога протянулась назад к соседям. Порыв веселого ветра набежал на галеру, а с ним зыбина увесисто шлепнула в правый борт. Брызгами обдало по голым телам. Люди дернулись и звякнули цепями. И в этом шуме Грицко ясно услышал, как шелестом долетел до него звук: -- Якши?* ______________ * Якши -- хорошо. Первое слово, что понял Грицко на галере. Дрогнул, обрадовался. Родными слова показались. Откуда? Поднял глаза, а это турок, что облокотился о черного негра, скосил глаза и смотрит внимательно, серьезно. Чуть не крикнул казак во всю глотку от радости: -- Якши! Якши! Да спохватился. И ведь знал-то всего три слова: урус*, якши да алла**. И когда опять зашлепали на палубе матросы, чтобы подобрать шкоты, Грицко успел прохрипеть: ______________ * Урус -- русский. ** Алла -- бог. -- Якши, якши! Турок только глазами метнул. Это ветер "зашел" -- стал больше дуть с носу. Галера подобрала шкоты и пошла круче к ветру. Все ждали, что синьор Пиетро Гальяно повернет назад, чтоб до захода солнца вернуться в порт. Осмотр окончен. Никто не знал тайной мысли капитана.

20. Поход

Капитан отдал приказание комиту. Тот передал его ближайшим к корме гребцам, "загребным", они передали следующим, что держали весла за рукоятку, и команда неслась вдоль галеры к баку по этому живому телефону. Но чем дальше уходили слова по линии гребцов, тем все больше и больше прибавлялось слов к команде капитана, непонятных слов, которых не поняли б и подкомиты, если б услышали. Они не знали этого каторжного языка галерников. Капитан требовал, чтоб к нему явился из своей каюты священник. А шиурма прибавляла к этому свое распоряжение. -- Передавай ее дальше, на правый борт. Слова относило ветром, и слышал их только сосед. Скоро по средним мосткам затопал, подбирая сутану*, капеллан. Он спешил и на качке нетвердо ступал по узким мосткам и, балансируя свободной рукой, размахивал четками. ______________ * Сутана -- одеяние католических священников. -- Отец! -- сказал капитан. -- Благословите оружие против неверных. Свита переглянулась. Так вот отчего галера шпарит правым галсом вкрутую уже три часа кряду, не меняя курса! Поход! На свой риск и страх. Партизанский подвиг затеял Гальяно. -- Неверные, -- продолжал капитан, -- овладели галерой патриция Рониеро. Генуэзские моряки не постыдились рассказать, что это было на их глазах. Должен ли я ждать благословения Совета? На баке толпились уже вооруженные люди в доспехах, с мушкетами, копьями, арбалетами. Пушкари стояли у носовых орудий. Капеллан читал латинские молитвы и кропил пушки, мушкеты, арбалеты, спустился вниз и кропил камни, которые служили вместо ядер, глиняные горшки с огненным составом, шарики с острыми шипами, которые бросают при атаке на палубу врагам. Он только остерегся кропить известь, хотя она и была плотно укупорена в засмоленных горшках. Шиурма знала уже, что это не проба, а поход. Старый каторжник, что не признавал папы римского, что-то шепнул переднему гребцу. И пока на баке все тянули в голос "Те deum", быстро, как ветер бежит по траве, зашелестели слова от банки к банке. Непонятные короткие слова.

21. Свежий ветер

Ветер, все тот же юго-западный ветер, дул весело и ровно. Начал играючи, а теперь вошел в силу, гнал бойкую зыбь и плескал в правую скулу галеры. А галера рылась в зыбь, встряхивалась, отдувалась и рвалась вперед, на другой гребень. Поддает зыбь, блестят брызги на солнце и летят в паруса, обдают людей, что столпились на баке. Там солдаты с подкомитом говорили про поход. Никто не знал, что затеял Пиетро Гальяно, куда он ведет галеру. Всем выдали вина после молебна; тревожно и весело было людям. А на юте, под трельяжем, патриций сидел на своем троне, и старший офицер держал перед ним карту моря. Комит стоял поодаль у борта и старался уловить, что говорит командир с офицером. Но комит стоял на ветру и ничего не слышал. Старый каторжник знал, что Гальяно здесь врага не встретит. Знал, что такой погодой они к утру выйдут из Адриатики, а там... Там пусть только нападут... Матросы разносили суп гребцам. Это были вареные фиги, и там плавало сверху немного масла. Суп давали в море через день -- боялись, чтоб еда не отяготила гребцов на их тяжелой работе. Негр не ел -- он тосковал на цепи, как волк в клетке. К вечеру ветер спал, паруса обессиленно повисли. Комит свистнул. Матросы убирали паруса, лазая по рейкам, а гребцы взялись за греблю.

22. На юте

И опять барабан забил дробь -- четко, неумолимо отбивал он такт, чтобы люди бросались вперед и падали на банки. И опять все триста гребцов, как машина, заработали тяжелыми, длинными веслами. Негр вытягивался всей тяжестью на весле, старался, даже скалился. Пот лил с него, он блестел, как полированный, и банка под ним почернела -- промокла. То вдруг силы оставляли этого громадного человека, он обмякал, обвисал и только держался за валек слабыми руками, и пятеро товарищей чувствовали, как тяжело весло: грузом висело черное тело и мешало грести. Старый каторжник глянул, отвернулся и еще сильней стал налегать на ручку. А негр водил мутными глазами по сторонам -- он уже ничего не видел и собирал последнюю память. Память обрывалась, и негр уж плохо понимал, где он, но все же в такт барабану сгибался и тянулся за вальком весла. Вдруг он пустил руки: они сами разжались и выпустили валек. Негр рухнул спиной на банку и скатился вниз. Товарищи посмотрели и скорей отвернулись: они не хотели глядеть на него, чтобы не обратить внимания подкомитов. Но разве что укроется от подкомита? Уже двое с плетьми бежали по мосткам: они увидали, что пятеро гребут, а шестого нет на Грицковой банке. Через спины людей подкомит хлестнул негра. Негр слабо дернулся и замер. -- А, скотина! Валяться? Валяться? -- шипел подкомит и со злостью, с яростью хлестал негра. Негр не двигался. Мутные глаза остановились. Он не дышал. Комит с юта острым глазом все видел. Он сказал два слова офицеру и свистнул. Весла стали. Галера с разгону шла вперед, шумела вода под форштевнем. Комит пошел по мосткам, подкомиты пробирались между банок к негру. -- Что? Твой негр! -- крикнул вдогонку комиту Пиетро Гальяно. Комит повел лопатками, как будто камнем ударили в спину слова капитана, и ускорил шаги. Он вырвал плеть у подкомита, сжал зубы и изо всей силы стал молотить плеткой черный труп. -- Сдох!.. Сдох, дьявол! -- злился и ругался комит. Галера теряла ход. Комит чувствовал, как зреет на юте гнев капитана. Он спешил. Каторжный кузнец уже возился около ноги покойного. Он заметил, что цепочка надпилена, но смолчал. Гребцы смотрели, как подкомиты поднимали и переваливали через борт тело товарища. Комит последний раз изо всей злой силы резнул плетью по мертвому телу, и с шумом плюхнуло тело за борт. Стало темно, и на корме зажгли над трельяжем фонарь, высокий, стройный, в полчеловеческого роста фонарь, разукрашенный, с завитками, с фигурами, с наядами на подножке. Он вспыхнул желтым глазом через слюдяные стекла. Небо было ясное, и теплым светом горели звезды -- влажным глазом смотрели с неба на море. Из-под весел белой огненной пеной подымалась вода -- это горело ночное море, и смутным, таинственным потоком выбегала в глубине струя из-под киля и вилась за судном. Гальяно пил вино. Ему хотелось музыки, песни. Хорошо умел петь второй офицер, и вот Гальяно приказал замолчать барабану. Комит свистнул. Дробь оборвалась, и гребцы подняли весла. Офицер пел, как певал он дамам на пиру, и все заслушались: и галерники, и свита, и воины. Высунулся из своей каюты капеллан, вздыхал и слушал грешные песни. Под утро побежал свежий трамонтан и полным ветром погнал галеру на юг. На фордевинд шла галера, откинув свой косой фок направо, а грот -- налево. Как бабочка распустила крылья. Усталые гребцы дремали. Гальяно спал в своей каюте, и над ним покачивалось на зыби и говорило оружие. Оно висело на ковре над койкой. Галера вышла в Средиземное море. Вахтенный на мачте осматривал горизонт. Там, на верхушке, мачта распускалась, как цветок, как раструб рога. И в этом раструбе, уйдя по плечи, сидел матрос и не спускал глаз с моря. И вот за час до полудня он крикнул оттуда: -- Парус! -- и указал на юг прямо по курсу корабля. Гальяно появился на юте. Проснулись гребцы, зашевелились на баке солдаты.

23. Саэта

Корабли сближались, и теперь все ясно видели, как, круто вырезаясь против ветра в бейдевинд, шел сарацинский корабль -- саэта, длинная, пронзительная, как стрела. Пиетро Гальяно велел поднять на мачте красный флаг -- вызов на бой. Красным флагом на рейке ответила сарацинская саэта -- бой принят. Пиетро Гальяно велел готовиться к бою и спустился в каюту. Он вышел оттуда в латах и шлеме, с мечом на поясе. Теперь он не садился в свое кресло, он ходил по юту -- сдержанно, твердо. Он весь напрягся, голос стал звончей, верней и обрывистей. Удар затаил в себе командир, и все на корабле напряглись, приготовились. Из толстых досок городили мост. Он шел посередине, как пояс, от борта к борту над гребцами. На него должны забраться воины, чтоб оттуда сверху разить сарацин из мушкетов, арбалетов, сыпать камнями и стрелами, когда корабли сцепятся борт о борт на абордаж. Гальяно метился, как лучше ударить в неприятеля. На саэте взялись за весла, чтоб лучше управляться, -- трудно идти вкрутую против ветра.

24. "Снаветра"

А Гальяно хотел подойти "снаветра", чтоб по течению ветра сарацины были ниже его. Он хотел с ходу ударить саэту в скулу острым носом, пробить, с разгону пройтись по всем ее веслам с левого борта, поломать их, своротить, сбросить гребцов с банок и сразу же засыпать врага стрелами, камнями, как ураган, обрушиться на проклятых сарацин. Все приготовились и только изредка шепотом переговаривались отрывисто, крепко. На шиурму никто не глядел, о ней забыли и подкомиты. А старому каторжнику на каторжном языке передавали: -- Двести цепочек! А он отвечал: -- По моему свистку сразу. Казак взглядывал на старика, не понимал, что затевают и когда надо. Но каторжник отворачивал лицо, когда Грицко не в меру пялился. На баке уже дымились фитили. Это приготовились пушкари у заряженных орудий. Они ждали -- может быть, ядрами захочет встретить командир неприятельскую саэту. Начальник мушкетеров осмотрел стрелков. Оставалось зажечь фитили на курках. Надавят мушкетеры крючок, и фитили прижмутся к затравкам*. Тогдашние тяжелые мушкеты палили, как ручные пушки. ______________ * Затравка -- отверстие в казенной (задней) части пушки или ружья, через которое поджигают заряд. Саэта, не меняя курса, шла навстречу венецианцам. Оставалось минут десять до встречи. Десять стрелков пошли, чтоб взобраться на мост. И вдруг свист, резкий, пронзительный, разбойничий свист резанул уши. Все обернулись и обомлели. Каторжная шиурма встала на ноги. Если б деревянная палуба стала вдруг дыбом на всем судне, не так бы изумилась команда. И солдаты минуту стояли в ужасе, как будто на них неслось стадо мертвецов. Люди дергали своими крепкими, как коренья, руками надпиленные цепи. Рвали, не жалея рук. Другие дергали прикованной ногой. Пусть нога прочь, но оторваться от проклятой банки. Но это была секунда, и двести человек вскочили на банки. Голые в рост, они побежали по скамьям, с воем, с звериным ревом. Они лязгали обрывками цепей на ногах, цепи бились на бегу по банкам. Обгорелые, черные, голые люди с озверелыми лицами прыгали через снасти, опрокидывали все по дороге. Они ревели от страха и злобы. С голыми руками против вооруженных людей, что стояли на баке! Но с юта грянул выстрел. Это синьор Гальяно вырвал мушкет у соседа, выпалил. Выпалил в упор по наступавшим на него галерникам. Вырвал из ножен меч. Лицо перекосилось от бешенства. -- Проклятые изменники! -- хрипел Гальяно, махал мечом, не подпуская к трельяжу. -- Сунься! Выстрел привел в память людей на баке. Из арбалетов полетели стрелы. Гребцы падали. Но те, кто рвался на бак, ничего не видели: выли звериным голосом, не слышали выстрелов, неудержимо рвались вперед, наступали на убитых товарищей и лезли ревущей тучей. Они бросались, хватали голыми руками мечи, лезли на копья, падали, а через них прыгали задние, бросались, душили за горло солдат, впивались зубами, рвали и топтали комитов. Пушкари, не зная для чего, выпалили в море. А галерники сталкивали солдат с борта, другие, обезумевшие, топтали и коверкали убитых солдат. Мавр огромного роста крушил обломком арбалета все кругом -- и своих и чужих. А на юте, у трельяжа, синьор Гальяно рванулся вперед на галерников. Поднял свой меч, и люди на минуту стали: бешеных, цепных людей остановила решимость одного человека. Но не успели офицеры поддержать своего синьора: старый каторжник бросился вперед, головой ударил командира, и вслед за ним голая толпа залила трельяж с воем и ревом. Двое офицеров сами бросились в воду. Их утопили тяжелые латы. А галера без рулевого стала в ветер, и он трепал, полоскал паруса, и они тревожно, испуганно бились. Хлопал и бормотал над трельяжем тяжелый штандарт Пиетро Гальяно. Синьора уже не было на судне -- его сбросили за борт. Комита люди, сорвавшиеся с цепи, разорвали в клочья. Галерники рыскали по судну, выискивали притаившихся в каютах людей и били без разбора и пощады.

25. Оверштаг

Сарацины не понимали, что случилось. Они ждали удара и удивлялись, почему нелепо дрейфует, ставши в ветер, венецианская галера. Военная хитрость? Сдача? И саэта сделала поворот, оверштаг, и направилась к венецианской галере. Сарацины приготовили новое оружие. Они насажали в банки ядовитых отвратительных змей и этими банками готовились закидать неприятельскую палубу. Венецианская шиурма была почти вся из моряков, взятых с мавританских и турецких судов; они знали парусное дело и повернули галеру левым бортом к ветру. Левым галсом пошла навстречу сарацинам венецианская галера под командой турка, Грицкова соседа. Старого каторжника зарубил синьор Гальяно, и он лежал под трельяжем, уткнувшись лицом в окровавленный ковер. Флаг Гальяно шумел по-прежнему на ветру на крепком флагштоке. Сарацины видели кормовой флаг на своем месте -- значит, венецианцы не сдаются, идут на них. Сарацины приготовили железные крючья, чтоб сцепиться борт о борт. Они шли под парусами правым галсом навстречу галере. Но вот на трельяж влез голый человек, черный и длинный. Он поймал вьющийся штандарт за угол, а тот бился и вырывался у него из рук, как живой. Это великан мавр решил сорвать кормовой флаг. Он дергал. Флаг не поддавался. Он рванул, повис на нем -- затрещала дорогая парча, флаг сорвался и вместе с мавром полетел за борт. Все турки из шиурмы собрались на баке; они кричали по-арабски сарацинам, что капитана нет, нет солдат, что они, галерники, сдают судно. Рулевой приводил к ветру. Передний парус, фок, подтянули шкотом так, что он стал против ветра и работал назад, а задний, грот, вытянули шкотом втугую, и он слабо работал вперед. Галера легла в дрейф. Она едва двигалась вперед и рыскала, то катясь под ветер, то выбегая на ветер. Осторожно подходили к ней саранцы, все еще не доверяя. Мало ли хитростей в морской войне! Оружие было наготове. Турки клялись аллахом и показывали порванные цепи. Сарацины стали борт о борт и взошли на палубу.

26. В дрейф

Это были марокканские арабы. Они были в красивых чеканной работы шлемах и латах -- в подвижных, легких чешуйчатых латах. В этой броне они ловко и гибко двигались и блестели чешуей на солнце, как змеи. Убитые галерники валялись среди окровавленных банок, многие так и оставались на цепи, простреленные пулями и стрелами солдат. Мавры-галерники наспех объясняли землякам, что случилось. Они говорили все сразу. Сарацинский капитан все уже понял. Он велел всем молчать. Теперь, после гама и рева, первый раз стало тихо, и люди услышали море, как оно билось между бортами судов. Галера осторожно продвигалась вперед, лежа в дрейфе, ждала своей участи, и только чуть полоскал на ветру уголок высокого паруса.


Сарацинский капитан молчал и обводил глазами окровавленную палубу, убитых людей и нежные белые крылья парусов. Галерники смотрели на сарацина и ждали, что он скажет. Он перевел глаза на толпу голых гребцов, посмотрел с минуту и сказал: -- Я даю свободу мусульманам. Неверные пусть примут ислам. Вы подняли руку на врагов, а они на своих. Глухой ропот прошел по голой толпе. Турок, Грицков сосед, вышел, стал перед сарацинским капитаном, приложил руку ко лбу, потом к сердцу, набрал воздуху всей грудью, выпустил и снова набрал. -- Шейх! -- сказал турок. -- Милостивый шейх! Мы все -- одно. Шиурма -- мы все. Зачем одним свобода, другим нет? Они все наши враги были, эти, которых мы убили. А мы все на одной цепочке были, одним веслом гребли, и правоверные и неверные. Одной плеткой нас били, один хлеб мы ели, шейх. Вместе свободу добывали. Одна пусть судьба наша будет. И опять стало тихо, только вверху, как трепетное сердце, бился легкий парус. Шейх смотрел в глаза турку, крепко смотрел, и турок уперся ему в глаза. Смотрел, не мигая, до слез. И все ждали. И вдруг улыбнулся сарацин. -- Хорошо ты сказал, мусульманин. Хорошо! -- Показал рукой на убитых и прибавил: -- Смешалась ваша кровь в бою. Будет всем одно. Убирайте судно. Он ушел, перескочил на свою саэту. Все завопили, загомонили и не знали, за что приняться. Радовались, кто как умел: кто просто махал руками, кто дубасил до боли кулаком по борту галеры, другой кричал: -- Ий-алла! Ий-алла! Сам не знал, что кричал, и не мог остановиться. Грицко понял, что свобода, и орал вместе со всеми. Он кричал в лицо каждому: -- А я ж казав! А я ж казав! Первый опамятовался Грицков турок. Он стал звать к себе людей. Он не мог их перекричать и манил руками. Турок показывал на раненых. И вдруг гомон стих. Шиурма принялась за дело. С сарацинской саэты пришли на помощь. Отковали тех, кто не успел перепилить цепи и остался у своей банки. Когда взяли тело старого каторжника, все притихли и долго смотрели в мертвое лицо товарища -- не могли бросить в море. Сарацины его не знали. Они подняли его. Зарычала цепочка через борт, загремела, и приняло море человека. И все отвернулись от борта. Шепотом говорили на своем каторжном языке и мыли кровавую палубу. Теперь флаг с полумесяцем развевался на мачте. Галера послушно шла в кильватер сарацинской саэте. Сарацинский моряк теперь вел венецианскую галеру в плен к африканским берегам.

27. У сарацин

Толпа стояла на берегу, когда в залив влетела полными парусами ловкая саэта. За ней шла, не отставая, как за хозяином, в свой плен галера с затейливо разубранной кормой, в белых нарядных парусах на гибких рейках. Саэта стала на якорь, и галера следом за ней стала в ветер и тоже отдала якорь. Шиурма мигом сбила и убрала паруса. На берегу поняли, что саэта привела пленницу. Толпа кричала. Народ палил в воздух из мушкетов. Странно было смотреть на эту новую, блестящую галеру, без царапинки, без следов боя и трепки -- здесь, в мавританской бухте, рядом с сарацинской саэтой. Шейх исполнил свое слово: всякий галерник волен был идти куда хочет. И Грицко долго объяснял своему турку, что он хочет домой, на Украину, на Днепр. А турок и без слов знал, что всякий невольник хочет домой, только не мог растолковать казаку, что надо ждать случая. Казак, наконец, понял самое главное: что не выдаст турок, каторжный товарищ, и решил: "Буду его слушать..." И стал жить у сарацин. В бухте стояло около десятка разных судов. Некоторые были так ловко выкрашены голубой краской, что ленивому глазу трудно было их сразу заметить в море. Это сарацинские пикеты красили так свои фюсты, чтоб незаметно подкрадываться к тяжелым купеческим судам. Это были маленькие галеры, ловкие, юркие, с одной мачтой. Их легко подбрасывала мелкая зыбь в бухте. Казалось, им не сидится на месте, вот-вот сорвутся, понесутся и ужалят, как ядовитое насекомое. У бригантин форштевень переходил в острый и длинный клюв. Бригантины смотрели вперед этим клювом, как будто целились. Корма выгибалась фестоном и далеко свешивалась над водой. Весь ют был поднят. Из портов кормовой надстройки торчали бронзовые пушки, по три с каждого борта. Турок показывал казаку на бригантину и что-то успокоительно бормотал. Казак ничего не понимал и кивал головой: понимаю, дескать, хорошо, спасибо. Много хотелось Грицку сказать галернику-турку, да не мог ничего и только приговаривал: -- Якши, якши. Сидел на песке, смотрел на веселую бухту, на сарацинские суда и загадывал: -- Через год буду дома... хоть бы через два... а вдруг на рождество! -- И вспомнил снег. Взял рукой горсть красноватого горячего песку, сдавил, как снежок. Не клеится. Рассыпался, как вода. Арабы ходили мимо в белых бурнусах, скрипели черными ногами по песку. Зло посматривали на казака. А Грицко отворачивался и все смотрел на веселую бухту, навстречу ветру.

28. Бухта

Фелюга стояла на берегу. Кольями она была подперта в борта и сверху прикрыта парусом, чтоб не рассохлась на солнце. Спала, как под простыней. Парус навесом свешивался с борта. В тени его лежали арабы. Они спали, засунув головы под самое пузо сонной фелюги, как щенки под маткой. А мелкий прибой играл и ворочал ракушей под берегом. Ровно и сладко. В углу бухты мальчишки купали коней, кувыркались в воде, барахтались. Мокрые лошади блестели на солнце, как полированные. Загляделся казак на коней. Вдруг вдали показался верховой араб в белом бурнусе, на вороной лошади. Длинный мушкет торчал из-за спины. Он проскакал мимо мальчишек, что-то им крикнул. Мальчишки мигом вскочили на коней и в карьер поскакали от берега. Араб ехал к Грицку и по дороге что-то кричал фелюжникам. Фелюжники проснулись, помигали со сна с минуту и вдруг вскочили, как пружины. Они мигом выбили подпорки, облепили фелюгу и с криком дернули ее к морю. Верховой осадил коня, глянул зверем на Грицка, заорал грозно и замахнулся плеткой. Грицко встал и отбежал в сторону. Араб пугнул его конем в два прыжка. Поднял на дыбы лошадь и повернул ее в воздухе. Ударил острыми стременами в бока и полетел дальше. Скоро весь берег покрылся народом -- белыми бурнусами, полосатыми хламидами. Бабы арабские стояли на пригорке. Все смотрели в море. Это сторожевые с горы дали знать, что с моря идет парус. Не сарацинский парус. Фелюга уже рыскала по бухте от судна к судну: передавала приказ шейха готовиться сняться в море. А на берегу зажгли костер. Какая-то старая, высохшая женщина стояла у костра и держала за крылья петуха. Петух перебирал в воздухе лапами и стеклянными глазами смотрел на огонь. Старуха раскачивалась и что-то бормотала. Грудь до самого пояса была вся в толстых бусах, в монетах, в раковинах. Бусы переливчато бренчали, тоже говорили. Народ стоял кружком и молчал. Старуха кинула в огонь ладану, и сладкий дым понесло ветром вбок, где за мысом синело яркой синью Средиземное море. Старухе подали нож. Она ловко отхватила петуху голову и бросила ее в огонь. Все отошли: теперь начиналось самое главное. Петуха общипывала старуха и проворно работала черными костлявыми пальцами и пускала перья по ветру. Теперь все смотрели, куда полетят петушьи перья. Перья летели по ветру: они летели к мысу, летели к Средиземному морю. Значит, удача. И шейх дал приказ фюстам выйти в море. Полетели бы перья в аул -- сарацины остались бы в бухте. Арабы бросились к фелюгам. А женщины остались со старухой у костра, и она еще долго бурливо гремела бусами и бормотала нараспев старинные заклинания. Две фюсты первые вырвались в море. Они пошли в разведку с темными парусами на мачтах. Их скоро не стало видно: они как растворились в воздухе. Бригантины на веслах выгребались из залива. Грицко влез на пригорок и следил за сарацинскими судами и европейским парусом. Парус шел прямо к бухте -- спокойно и смело.

29. Славянский неф

Грицков турок нашел своего товарища. Он тянул Грицка вниз на берег и что-то серьезно и тревожно говорил. Все повторяли одно, но казак ничего не понимал. Однако пошел за турком -- он ему верил: крепко каторжное слово. Это сарацины собрали всех христиан в кружок, чтобы все на глазах были, чтоб не давали своим сигналов. Пересчитали и хватились Грицка. Христиане сидели в кружке на берегу, а вокруг стояли сарацины с копьями. Турок привел казака и сам остался в кружке. Грицко осмотрелся -- вся шиурма была тут: мусульмане-галерники не хотели покидать товарищей. Они сидели впереди и коротко переругивались со стражей. Но вот все поднялись, засуетились. В бухту вернулась бригантина. Она вошла и отдала якорь на своем месте. Скоро весь сарацинский флот был в бухте. Неужели отступили, спрятались в бухту от одного корабля? Но вот в проходе появился высокий корабль. Он тяжело, устало входил в бухту под одним парусом. Осторожно пробирался в чужом месте далекий путник. Стража разошлась. Галерники разбрелись. Казак не понимал, что случилось. Решил, что христиане сдались без боя. Дюжина фелюг обступила корабль. Все старались пробиться к борту. Турок, увязая ногами в песке, бежал к Грицку и что-то кричал. Он улыбался всеми зубами, кричал изо всей силы Грицку в ухо раздельно, чтоб понял казак. И все смеялся, весело, радостно. Наконец шлепнул Грицка по спине и крикнул: -- Якши, якши, урус, чек якши! И потащил его за руку бегом к каику. Узкий каик уже отчаливал от берега, гребцы, засучив шаровары, проводили каик на глубокое место. Их обдавало по грудь зыбью, каик вырывался, но люди смеялись и весело кричали. На крик турка они оглянулись. Остановились. Закивали головами. Турок пихал Грицка в воду, торопливо толкал, показывая на каик. Грицко пошел в воду, но оглянулся на турка. Турок, высоко поднимая ноги, догнал Грицка и потащил дальше. Смеялся, скалил зубы. Гребцы гукнули и разом вскочили с обоих бортов в узкий каик. Зыбью рвануло каик к берегу, но весла уж были на месте и дружно ударили по воде. Прибой, играя, поставил чуть не дыбом каик. Арабы весело осклабились и налегли, так что затрещали шкармы. Каик рванулся, прыгнул на другой гребень раз и два и вышел за пену прибоя. Грицко видел, что его везут к христианскому кораблю. Прогонистый каик, как ножом, резал воду. А турок, знай, хлопал казака по спине и приговаривал: -- Якши, дели баш! Грицко немного побаивался. Может, думают, что ему к христианам хочется: был он уж у одних. Да надеялся на каторжного товарища. Этот понимает! По трапу влез Грицко за турком на корабль. С опаской глянул на хозяев. Что за люди? Двое к нему подошли. Они были в белых рубашках, в широких шароварах, в кожаных постолах на ногах. Что-то знакомое мелькнуло в длинных усах и усмешке. Они, смеясь, подошли к нему. Турок по-своему что-то сказал им. И вдруг один сказал, смеясь: -- Добры день, хлопче! Казак так и обмер. Рот разинул, и дыханье стало. Если б кошка залаяла, если б мачта по-человечьи запела, не так бы он удивился. Казак все смотрел, испуганно, как спросонья, хлопал глазами. А христианский моряк смеялся. Хохотал и турок и от радости приседал и стукал Грицка ладошкой в плечо: -- А дели, дили-сен, дели!

30. До хаты

Это был славянский корабль. Он пришел к маврам с товаром издалека, с Далматского берега, из Дубровки. Небогатый был корабль у дубровичан -- из-под топора все. И одеты хорваты-дубровичане были просто: в портах да рубахах. Пахло на судне смолой да кожей. Не свой, чужой товар развозило по всему Средиземному морю славянское судно -- ломовое судно. Как ломовые дроги, смотрело оно из-под смолы и дегтя, которым вымазали дубровичане и борта и снасти. В заплатах были их паруса, как рабочая рубаха у сносчика. Люди на судне приветливо встретили казака, и не мог Грицко наговориться. Слушал турок непонятную славянскую речь и все смеялся, тер себе ладошками бока и скалил зубы. Потом заговорил с хорватами по-турецки. -- Это он спрашивает, переправим ли тебя домой, -- сказали Грицку хорваты и побожились турку, что поставят казака на дорогу, будет он дома. Через год только добился казак до своих мест. Сидел на завалинке под хатой и в сотый раз землякам рассказывал про плен, про неволю, про шиурму. И всегда кончал одним: -- Бусурманы, бусурманы... А вот на того турка я ридного брата не сменяю.

С Борисом Житковым я познакомился в детстве, то есть ещё в девятнадцатом веке. Мы были однолетки, учились в одном классе одной и той же Одесской второй прогимназии, но он долго не обращал на меня никакого внимания, и это причиняло мне боль.
Я принадлежал к той ватаге мальчишек, которая бурлила на задних скамейках и называлась "Камчаткой". Он же сидел далеко впереди, молчаливый, очень прямой, неподвижный, словно стеной отгороженный от всех остальных. Нам он казался надменным. Но мне нравилось в нём всё, даже эта надменность. Мне нравилось, что он живёт в порту, над самым морем, среди кораблей и матросов; что все его дяди – все до одного – адмиралы; что у него есть собственная лодка, кажется, даже под парусом, и не только лодка, но и телескоп на трёх ножках, и скрипка, и чугунные шары для гимнастики, и дрессированный пёс.
Обо всём этом я знал от счастливцев, которым удалось побывать у Житкова, а дрессированного, очень лохматого пса я видел своими глазами; пёс часто провожал его до ворот нашей школы, неся за ним в зубах его скрипку.
Бывало, придя спозаранку, я долго простаивал у этих ворот, чтобы только поглядеть, как Житков – с неподвижным и очень серьёзным лицом – наклонится над учёной собакой, возьмёт у неё свою скрипку, скажет ей (будто по секрету!) какое-то негромкое слово, и она тотчас же помчится без оглядки по Пушкинской, – очевидно, в гавань, к кораблям и матросам.
Может быть, оттого, что у меня не было ни дядей адмиралов, ни лодки, ни телескопа, ни учёного пса, Житков казался мне самым замечательным существом на всём свете, и меня тянуло к нему, как магнитом. Мне импонировали его важность, молчаливость и сдержанность, ибо сам я был очень вертляв и болтлив, и во мне не было ни тени солидности. Случалось, что в течение целого дня он не произносил ни единого слова, и я помню, как мучительно я завидовал тем, кого он изредка удостаивал своим разговором. Таких было немного: обруселый итальянец Брамбиллла, да Миша Кобецкий, да Ильюша Мечников, племянник учёного, да ещё двое-трое, не больше. Мне совестно вспомнить, сколько я делал мальчишески неумелых попыток проникнуть в этот замкнутый круг, привлечь внимание Бориса Житкова какой-нибудь отчаянной выходкой. Но он даже не глядел в мор сторону.
Так шло дело месяца два или три, а пожалуй, и больше. Житков упорно уклонялся от всякого общения со мною. Но тут произошёл один случай, неожиданно сблизивший нас. Случай был мелкий, и я позабыл бы о нём, если бы он не был связан с Житковым.
Началось с того, что наш директор Андрей Васильевич Юнгмейстер, преподававший нам русский язык, повёл как-то речь о различных устарелых словах и упомянул, между прочим, словечко "отнюдь", которое, по его утверждению, уже отживало свой век и в ближайшие же годы должно было неминуемо сгинуть. Я от всей души пожалел умиравшее слово и решил принять самые энергичные меры, чтобы предотвратить его смерть и влить в него, так сказать, новую жизнь: упросил всю "Камчатку" – около десятка товарищей – возможно чаще употреблять его в своих разговорах, тетрадках и на уроках у классной доски. Поэтому когда Юнгмейстер спрашивал у нас, например, знаем ли мы единственное число слова "ножницы", мы хором отвечали:
– Отнюдь!
– А склоняются ли такие слова, как "пальто" или "кофе"?
– Отнюдь!
Здесь не было озорства или дерзости. Просто нам хотелось по мере возможности спасти безвинно погибавшее русское слово. Но Юнгмейстер увидел здесь злокозненный заговор и, так как я кричал громче всех, вызвал меня к себе в кабинет и спросил: намерен ли я прекратить этот "бессмысленный бунт"? Когда же я по инерции ответил: "Отнюдь", – он разъярился и, угрожая мне невероятными карами, приказал остаться на два часа без обеда.
Отсидев эти два часа на подоконнике класса, я, голодный и сердитый, брёл домой, к себе, на Новорыбную улицу, заранее страдая от тех неприятностей, которые эта история может причинить моей матери.
Отойдя довольно далеко от гимназии, где-то в районе Базарной, я с удивлением увидел, что рядом со мною – Житков. В руке у него была скрипка. "Задержался, должно быть, с учителем музыки", – подумал я, бесконечно счастливый. Житков был сдержан и молчалив, как всегда, но в самом его молчании я чувствовал дружественность. Должно быть, в том бестолковом эпизоде, о котором я сейчас рассказал, что-то полюбилось ему. Ни единым словом не выразил он мне одобрения, но уже то, что он шёл со мной рядом, я ощутил как выражение сочувствия.
На углу Канатной он внезапно спросил:
– Грести умеешь?
– Отнюдь... То есть нет, не умею...
– А править рулём?
– Не умею.
– А гербарий собираешь?
Я даже не знал, что такое гербарий.
– А какой сейчас дует ветер? Норд? Или вест? Или ост?
Этого я тоже не знал. Я не знал ничего ни о чём. И был уверен, что едва он увидит, какой я невежда, он отвернётся от меня и сейчас же уйдёт. Но он только свистнул негромко и продолжал молча шагать со мной рядом. Был он невысокого роста, узкоплечий, но, как я впоследствии мог убедиться, очень сильный, с железными мускулами. Шагал он по-военному – грудью вперёд. И вообще во всей его выправке было что-то военное. Он молча довёл меня до Новорыбной, до самого дома, и на следующий день, в воскресенье, явился ко мне поутру с истрёпанным французским астрономическим атласом и стал показывать на его чёрных, как сажа, страницах всевозможные созвездия, звёзды, туманности. Он так заинтересовал ими меня и мою сестру, что мы стали с нетерпением ждать темноты, чтобы увидеть в небе те самые звёзды, какие он показывал нам на бумаге, словно прежде ни разу не видели их.
С тех пор и началась моя странная дружба с Житковым, которая, я думаю, объясняется тем, что мы оба были до такой степени разные. Характер у Житкова был инициативный и властный, и, так как его, третьеклассника, уже тогда буквально распирало от множества знаний, умений и сведений, которые наполняли его до краёв, он, педагог по природе, жаждал учить, наставлять, объяснять, растолковывать. Именно потому, что я ничего не умел и не знал, я оказался в ту пору драгоценным объектом для приложения его педагогических талантов, тем более что я сразу же смиренно и кротко признал его неограниченное право распоряжаться моей умственной жизнью.
Он учил меня всему: гальванопластике, французскому языку (который знал превосходно), завязыванию узлов по-морскому, распознаванию насекомых и птиц, предсказанию погоды, плаванию, ловле тарантулов... Под его ближайшим руководством я читал Тимирязева, Фламмариона и Дарвина. У него я научился отковыривать от биндюгов* при помощи молотка и стамески старые оловянные бляхи и плавить их в чугунном котелке на костре.
Моя мама, послушав наши разговоры о звёздах, была с первого же дня очарована им. Другие изредка приходившие ко мне гимназисты были в её глазах драчуны, сквернословы, хвастунишки, курильщики, и она требовала, чтобы я сторонился их. Житков же, такой подтянутый, серьёзный, внушительный, толкующий мне о небесной механике, сразу завоевал её сердце, и вскоре у них завелись свои особые дела и разговоры. Она очень любила цветы, и Житков стал помогать ей в цветоводстве, пересаживал вместе с нею её лимоны и фикусы, добывал для неё у знакомого немца-садовника тонко просеянную чёрную жирную землю, которую и приносил ей на спине из Александровского парка в самодельном рюкзаке. Помню также (но, кажется, это было значительно позже), что он приносил ей какие-то выкройки и даже помогал ей кроить ситцевые блузки для моей старшей сестры – по изобретённому им новому методу.
Вообще со взрослыми он сходился охотнее, чем с детьми, может быть, оттого, что ему самому была свойственна степенная "взрослость" речей и поступков. Его взрослые приятели в огромном своём большинстве принадлежали к так называемым социальным "низам": кочегары, переплётчики, биндюжники, отставные солдаты, фабричные и даже какой-то хромой пиротехник, изготовлявший фейерверки для "народных гуляний"**. С каждым из них у Житкова был, как сказали бы нынче, деловой контакт, для меня непонятный: одному он приносил какую-то замысловатую гайку, другому сообщал чей-то адрес, у третьего брал паклю и смолу для шпаклевания лодки, с четвёртым ходил для чего-то в ломбард. Все они относились к нему уважительно и звали его, тринадцатилетнего, Борисом Степанычем; каждого он посещал ненадолго, с каждым разговаривал малословно, деловито и веско, глухим, еле слышным голосом.
Вообще он был скуп на слова. У него было великолепное умение молчать. Среди малознакомых людей он садился обычно в стороне, на отлёте, и даже как-то демонстративно молчал, всматриваясь во всех окружающих спокойными, слегка прищуренными, зеленоватыми, внимательными глазами.

Никогда не забуду, как ранней весной он стал учить меня гребле – не в порту, а на Ланжероне, у пустынного берега, взяв для этого шаланду у знакомого грека. Вёсла были занозистые, тяжёлые, длинные, шаланда неуклюжая и в то же время предательски вёрткая, руки у меня закоченели от лютого ветра (я уже знал, что этот ветер называется норд), боковые волны с каждой минутой становились всё злее, но я испытывал жгучий восторг оттого, что на корме сидит Житков и отрывисто командует мне:
– Левое табань, правое загребай! Закидывай подальше – нет, ещё дальше, вот так! И сразу же дёргай, сразу,– понимаешь ли, сразу? Вот так! Раз, два! Раз два!
Требовательность его не имела границ. Когда у меня срывалось весло, он смотрел на меня с такой безмерной гадливостью, что я чувствовал себя негодяем. Он требовал бесперебойной, квалифицированной, отчётливой гребли, я же в первое время так сумбурно и немощно орудовал тяжёлыми вёслами, что он то и дело с возмущением кричал:
– Перед берегом стыдно!
И хотя на берегу в такой холод не было ни одного человека, мне казалось, что всё побережье от гавани до Малого Фонтана усеяно сотнями зрителей, которые затем и пришли, чтобы поиздеваться над моей неумелостью. Лишь благодаря педагогическому таланту Житкова, его неотступной настойчивости я уже через месяц стал более или менее сносным гребцом, и он счёл возможным взять меня к себе в "свою" гавань и совершить со мною торжественный рейс в новом, щеголеватом, свежелакированном боте до маяка и обратно. Сам он грёб артистически, как профессиональный моряк, забрасывая вёсла далеко назад и подчиняя каждое своё движение строжайшему ритму. Бот был чужой, но его владелец уехал куда-то и предоставил его на время Житкову; от кого-то другого (я забыл, от кого) Житкову достались две пары замечательных вёсел из пальмового дерева, со свинцом в рукоятках, гибких, тонкой работы. Эти вёсла хранились на дне очень высокой баржи, пришвартованной к пристани, и за ними Житков обыкновенно посылал меня. Так как во всех наших морских предприятиях сразу же установилось, что я юнга, а он капитан, я не смел ослушаться его приказаний, хотя на эту баржу нужно было взбегать по узкой, шаткой и длинной доске, чего я смертельно боялся. Особенно страшно было идти по ней вниз с двумя парами вёсел. Узнав о моей боязни, Житков сказал мне, что и сам он когда-то испытывал "страх высоты", но преодолел этот страх тренировкой, и в доказательство с такой быстротой взбежал по доске, что она заходила под ним ходуном, и я закрыл глаза от испуга.
Вскоре я настолько освоился с греблей, что Житков счёл возможным выйти со мною из гавани в открытое море, где на крохотное наше судёнышко сразу накинулись буйные, очень весёлые волны.
До знакомства с Житковым я и не подозревал, что на свете существует такое веселье. Едва только в лицо нам ударило свежим ветром черноморского простора, я не мог не прокричать во весь голос широких, размашистых строк, словно созданных для этой минуты:

Зыбь ты великая! Зыбь ты морская!
Чей это праздник так празднуешь ты?

Житков тотчас же продолжил цитату. Он знал и любил стихи, особенно те, в которых изображалась природа. Помню, как он восхищался стихами Пушкина о морской глади, которую: "измял сналёту вихорь шумный".
– Подумай только! – говорил он. – Сказать о воде, что она измята ураганом, как бумага, как тряпка! И это чудесное слово: "сналёту"!..
...На горизонте появился пароход. Греческий? Французский? Итальянский? Житков сразу узнал его по очертаниям корпуса и задолго до приближения парохода безошибочно назвал его имя.

В море Житков становился благодушен, разговорчив, общителен и совершенно сбрасывал с себя свою "взрослость" и замкнутость. Нам случалось бывать в море по семи, по восьми часов, порой и больше; мы приставали к Большому Фонтану, разводили на гальке костёр, варили в жестянке уху, состязались в бросании камней рикошетом, причём Житкову удавалось добиться того, что камень раз десять появлялся над поверхностью моря, прежде чем упасть на дно. К концу лета мы загорели, как негры. Моя мать, до той поры никогда не решавшаяся отпускать меня к морю, теперь уже не возражала против моих долгих экскурсий, так магически действовало на неё имя: Житков.
Только раз за всё лето с нами случилась авария, о которой мы часто вспоминали потом, несколько десятилетий спустя. Как-то перед вечером, когда мы возвращались домой, вдруг сорвался сильный ветер и погнал нас прямиком на волнорез, а разгулявшиеся буйные волны словно задались специальною целью шваркнуть нас со всего размаха о гранит волнореза и разнести наше судёнышко в щепки. Мы гребли из последних сил: всё своё спасение мы видели в том, чтобы добраться до гавани, прежде чем нас ударит о камни. Это оказалось невозможным, и вот нас подняло так высоко, что мы на мгновение увидели море по ту сторону мола, потом бросило вниз, как с пятиэтажного дома, потом обдало огромным водопадом, потом с бешеной силой стало бить нашу лодку о мол то кормой, то носом, то бортом. Я пробовал было отпихнуться от волнореза веслом, но оно тотчас сломалось. Я одеревенел от отчаяния и вдруг заметил или, вернее, почувствовал, что Житкова уж нет у меня за спиной. Была такая секунда, когда я был уверен, что он утонул. Но тут я услыхал его голос. Оказалось, что в тот миг, когда нас подняло вверх, Житков с изумительным присутствием духа прыгнул с лодки на мол – на его покатую, мокрую, скользкую стену – и вскарабкался на самый её гребень. Оттуда он закричал мне:
– Конец!
Конец – по-морскому канат. Житков требовал, чтобы я кинул ему конец той верёвки, что лежала свёрнутой в кольцо на носу, но так как в морском лексиконе я был ещё очень нетвёрд, я понял слово "конец" в его общем значении и завопил от предсмертной тоски.
К счастью, сторож маяка увидал катастрофу и поспешил мне на помощь. Со страшными ругательствами, которых не могло заглушить даже завывание бури, с искажённым от злобы лицом он швырнул мне конец веревки и вместе с Житковым стащил меня, дрожащего, но невыразимо обрадованного, на мокрые камни мола и тотчас же занялся нашей лодкой: зацепил её длинным багром и велел подручному ввести её в гавань, после чего с новым ассортиментом ругательств накинулся на меня и Житкова, требуя, чтобы мы следовали за ним на маяк. Я ожидал необыкновенных свирепостей, но он, не переставая браниться, дал нам по рюмке перцовки, приказал скинуть промокшее платье и бегать нагишом по волнорезу, чтобы скорее согреться. Потом уложил нас на койку в своей конуре, прикрыл одеялом и, усевшись на опрокинутый ящик, взял перо, чтобы составить протокол о случившемся, но когда после первых же вопросов узнал, что один из нас Житков, "сын Степана Василича", отложил перо, отодвинул бумагу и опять угостил нас перцовкой.
Чтобы выпрыгнуть из лодки во время бури и вспрыгнуть на мол, нужна была ловкость спортсмена, не говоря уже об отчаянной смелости. Здесь, в эту четверть часа, предо мной раскрылся весь Житков: великий "умелец", герой, верный и надёжный товарищ.

И вот мы снова на пыльной дороге, в степи, шагаем мимо телеграфных столбов. Обувь снова у нас на ногах, она сделалась очень просторной, так как Житков сразу же, чуть мы пришли к гостеприимной майорше, добыл у Маланьи сухого гороху, набил им доверху наши ботинки и залил его холодной водой. Горох разбух, и кожа распрямилась. Ботинки стали как раз по ноге. Мешки у нас снова наполнены снедью: в них и коржики, и сухая тарань, и варёные яйца, которыми наделила нас рябая Маланья. Кроме того мы с Житковым прихватили по привычке с собой из кладбищенской церкви около десятка огарков.
Мы прошли уже вёрст тридцать или больше. Последний привал был у пас совсем недавно – около часу назад. Но жарища стояла страшная, и мне смертельно захотелось присесть отдохнуть. Зной был такой, что перед нами то и дело возникали миражи, о каких я до той поры читал только в "Географии" Янчина, – тенистые зелёные рощи, отражающиеся в прозрачной воде, – и казалось, что через час, через два мы будем в этих райских местах непременно, но проходила минута – и видение исчезало, как дым... По расписанию Житкова следующий отдых предстоял нам ещё очень нескоро. Увидя, что я, вопреки расписанию, улёгся в придорожной канаве, Житков убийственно спокойным и вежливым голосом предложил мне продолжать путешествие. В противном случае, говорил он, ему придётся применить ко мне тот параграф подписанного мною договора, согласно которому наша дружба должна прекратиться.
Как проклинал я впоследствии своё малодушие! Это было именно малодушие, так как стоило лишь взять себя в руки, и я мог бы преодолеть свою немощь. Но на меня нашло нелепое упрямство, и я с преувеличенным выражением усталости продолжал лежать в той же позе и, словно для того, чтобы окончательно оттолкнуть от себя моего строгого друга, неторопливо развязал свой мешок и стал с демонстративным аппетитом жевать сухари, запивая их мутной водой из бутылки. Это было вторим нарушением нашего договора с Житковым, так как для еды и питья тоже было – по расписанию – назначено более позднее время.
Житков постоял надо мной, потом повернулся на каблуках по-военному и, не сказав ни слова, зашагал по дороге. Я с тоской смотрел ему вслед, я сознавал, что глубоко виноват перед ним, что мне нужно вскочить и догнать его и покаяться в своём диком поступке. Для этого у меня хватило бы физических сил, так как, хотя меня и разморило от зноя, я, повторяю, не испытывал какой-нибудь чрезмерной усталости. По минуты проходили за минутами, а я продолжал, словно оцепенелый, лежать у столба и с отвращением пить тёплую, не утоляющую жажды, грязноватую воду. Пролежав таким образом около часу, я вдруг сорвался с места и, чуть не плача от горя, ринулся вдогонку за Борисом. Но он ушёл далеко, и его не было видно, так как дорога сделала крутой поворот. Вдруг я заметил бумажку, белевшую на одном из столбов; я бросился к ней и увидел, что она приклеена свечкой, – одной из тех, которые он достал в Николаеве. На бумажке было написано крупными, чёткими печатными буквами:
"Больше мы с вами незнакомы".
И ниже, обычною скорописью, Житков сообщил мне адрес сестры, проживавшей в Херсоне, ныне здравствующей Веры Степановны Арнольд.
Чувствуя себя глубоко несчастным, я пошёл по опостылевшей дороге. Смутно, как во сне, вспоминаю, что вёрст через десять у меня оказались попутчицы – несколько босоногих деревенских "дивчат", которые тоже "мандрували" в Херсон. У какой-то балки они свернули с проезжего шляха и пошли напрямик через степь сокращённой дорогой. Я пошёл за ними и потому очутился в Херсоне значительно раньше Житкова, разыскал Веру Степановну где-то неподалёку от Потёмкинской улицы, обрадовал её сообщением, что вскоре придёт её брат, и тотчас же после краткого умывания был посажен за стол к самовару. Когда я рассказывал ей и её мужу наши путевые приключения, в дверях появился усталый, весь запылённый Борис. Он заговорил со мной как ни в чём не бывало, очень дружелюбно, без тени обиды, и вскоре мы оба были отправлены спать. Но едва мы очутились наедине и я вздумал продолжать разговор, как вдруг, к своему ужасу, услыхал от Бориса:
– Я разговариваю с вами только там, за столом, так как не хочу унижать вас перед Верой Степановной, но вообще – я уже заявил вам об этом – мы больше незнакомы друг с другом.
...Через день или два на каком-то дрянном пароходишке я, исхудалый и грустный, воротился в родительский дом.
Так закончилась моя детская дружба с Борисом Житковым. Конечно, я был кругом виноват, и всё же кара, наложенная им на меня, была, как мне кажется, слишком суровой.
Но такой уж был у Житкова характер: это был принципиальный, волевой человек, не знающий никаких компромиссов, требовательный и к себе и к другим. Я понимал его гнев: ведь он отдал мне так много души, руководил моими мыслями, моим поведением, а я, как плохой ученик, провалился на первом же экзамене, где он подверг испытаниям мою дисциплину, мою волю к преодолению препятствий.

___________
* Биндюги – телеги для перевозки тяжёлых грузов.
** В то время ни одно гулянье на Ланжероне и на Малом Фонтане не обходилось без фейерверков. Изготовляла их фирма "Курц и К°". В мастерской этой фирмы и работал хромой пиротехник.
*** В письме к Игорю Арнольду, своему племяннику, Житков писал через несколько месяцев: "Опытные люди говорят, что я уж больно скоро в ход пошёл! Но этому способствовал К. Чуковский, мой детский приятель, к которому у меня сохранилось чувство, несмотря на многие годы и непогоды..." (Ред.).

Рисунки Ф. Лемкуля.

В девятом томе нашей Хрестоматии мы познакомим вас с русским и советским писателем, прозаиком, педагогом, путешественником и исследователем Борисом ЖИТКОВЫМ. Именно познакомим. Потому что, наверняка, многие из вас не знают, что автор популярных приключенческих рассказов и повестей, произведений для детей и романа о революции 1905 года – коренной новгородец.

В наш город семья Житковых попала, практически, в ссылку. Отец будущего писателя Степан Васильевич, будучи исключённым из двух высших учебных заведений за участие в революционном студенческом движении, в 1878 году обосновался в Новгороде. Однако и здесь Житков-старший у губернского начальства доверием не пользовался. Были известны его давние связи с революционерами, подозрительное знакомство со ссыльными, которых в Новгороде жило немало. Они нередко жили в доме Житковых, пока не находили себе работу.

«Отец отличался общительностью, его любили, и он умел объединить вокруг себя людей, - вспоминала сестра писателя. - Он не терпел никакой небрежности ни в чём».

Степан Житков был учителем математики в Новгородском учительском институте. По учебникам, написанным им, учились арифметике и геометрии несколько поколений. А один его задачник издавался тринадцать раз! В новгородских деревнях Степан Васильевич создавал библиотеки для крестьян.

Его жена, Татьяна Павловна, была пианисткой, училась у самого Антона Григорьевича Рубинштейна.

В одной из ближайших деревень семья Житковых снимала дом, куда переезжала на лето. Именно там 30 августа 1882 года и появился на свет Борис Житков, младший сын большой семьи, в которой кроме него были ещё три старшие сестры.

Трёхлетний Борис однажды бесследно пропал в Новгороде. Мальчика нашли на Торговой стороне. Он хотел купить настоящий пароход за предусмотрительно захваченную из дому копейку.

К сожалению, в Новгороде семья Житковых задержалась недолго. Когда Борису исполнилось 6 лет, из-за политических гонений им пришлось покинуть любимое место и отправится сначала в Петербург, потом в Одессу. Там и прошло остальное детство Бориса Житкова. Там же получил начальное домашнее образование, затем окончил гимназию.

После гимназии Житков поступил на естественное отделение Новороссийского университета, которое закончил в 1906 году. Сделал карьеру моряка и освоил несколько других профессий, о чём потом красно напишет в своих знаменитых «Морских историях». Работал штурманом на парусном судне, был капитаном научно-исследовательского судна, ихтиологом, рабочим-металлистом, инженером-судостроителем, преподавателем физики и черчения, руководителем технического училища, путешественником.

Затем с 1911 по 1916 г. учился на кораблестроительном отделении Петербургского политехнического института. Кстати, свои новгородские корни Борис никогда не забывал, всегда повторяя, что он новгородец. Будучи студентом политеха состоял в Новгородском землячестве, а в 1914 году посетил родные новгородские пенаты.

После института его снова ждал Одесский порт, а позже – Петроград.

Печататься начал с 1924 года. В этом же году выпустил сборник морских повестей «Злое море». В последующие годы Житков много писал для детей, сотрудничал со многими детскими газетами и журналами: «Ленинские искры», «Новый Робинзон», «ЁЖ», «Чиж», «Юный натуралист», Воробей (журнал),«Пионер». Работал корреспондентом в Дании.

Создал циклы детских рассказов «Что я видел» и «Что бывало». Главный герой первого цикла - любознательный мальчик Алёша-Почемучка, прототипом которого стал маленький сосед писателя по коммунальной квартире Алёша. В книге, конечно же, нашли отражение и собственные воспоминания о новгородском детстве.

Роман о революции 1905 года «Виктор Вавич» Житков считал своим главным произведением. Но при его жизни роман так и не дошёл до массового читателя.

Житков был организатором теневого театра и специальной серии книг для малограмотных. Умер 19 октября 1938 года в Москве.

Борис Степанович Житков. Что я видел (начало)

Цикл рассказов

К ВЗРОСЛЫМ

Эта книга - о вещах. Писал я ее, имея в виду возраст от трех до шести лет.

Книжки этой должно хватить на год. Пусть читатель живет в ней и вырастает.

Еще раз предупреждаю: не читайте помногу! Лучше снова прочесть сначала.

ЖЕЛЕЗНАЯ ДОРОГА

КАК МЕНЯ НАЗЫВАЛИ

Я был маленький и всех спрашивал: "Почему?"

Мама скажет:

Смотри, уже девять часов.

А я говорю:

Мне скажут:

Иди спать.

А я опять говорю:

Мне говорят:

Потому что поздно.

А почему поздно?

Потому что девять часов.

А почему девять часов?

И меня за это называли Почемучкой. Меня все так называли, а по-настоящему меня зовут Алешей.

ПРО ЧТО МАМА С ПАПОЙ ГОВОРИЛИ

Вот один раз приходит папа с работы и говорит мне:

Пускай Почемучка уйдет из комнаты. Мне нужно тебе что-то сказать.

Мама мне говорит:

Почемучка, уйди в кухню, поиграй там с кошкой.

Я сказал:

Почему с кошкой?

Но папа взял меня за руку и вывел за дверь. Я не стал плакать, потому что тогда не услышу, что папа говорит. А папа говорил вот что:

Сегодня я получил от бабушки письмо. Она просит, чтобы ты с Алешей приехала к ней в Москву. А оттуда он с бабушкой поедет в Киев. И там он пока будет жить. А когда мы устроимся на новом месте, ты возьмешь его от бабушки и привезешь.

Мама говорит:

Я боюсь Почемучку везти - он кашляет. Вдруг по дороге совсем заболеет.

Папа говорит:

Если он ни сегодня, ни завтра кашлять не будет, то, я думаю, можно взять.

А если он хоть раз кашлянет, - говорит мама, - с ним нельзя ехать.

Я все слышал и боялся, что как-нибудь кашляну. Мне очень хотелось поехать далеко-далеко.

КАК МАМА НА МЕНЯ РАССЕРДИЛАСЬ

До самого вечера я не кашлянул. И когда спать ложился, не кашлял. А утром, когда вставал, я вдруг закашлял. Мама слышала.

Я подбежал к маме и стал кричать:

Я больше не буду! Я больше не буду!

Мама говорит:

Чего ты орешь? Чего ты не будешь?

Тогда я стал плакать и сказал, что я кашлять не буду.

Мама говорит:

Почему это ты боишься кашлять? Даже плачешь?

Я сказал, что хочу ехать далеко-далеко. Мама сказала:

Ага! Ты, значит, все слышал, что мы с папой говорили. Фу, как нехорошо подслушивать! Такого гадкого мальчишку я все равно не возьму.

Почему? - сказал я.

А потому, что гадкий. Вот и все.

Мама ушла на кухню и стала разводить примус. И примус так шумел, что мама ничего не слыхала.

А я ее все просил:

Возьми меня! Возьми меня!

А мама не отвечала. Теперь она рассердилась, и все пропало!

БИЛЕТ

Когда утром папа уходил, он сказал маме:

Так, значит, я сегодня еду в город брать билеты.

А мама говорит:

Какие билеты? Один только билет нужен.

Ах, да, - сказал папа, - совершенно верно: один билет. Для Почемучки не надо.

Когда я это услыхал, что для меня билета не берут, я заплакал и хотел побежать за папой, но папа быстро ушел и захлопнул дверь. Я стал стучать кулаками в дверь. А из кухни вышла наша соседка - она толстая и сердитая – и говорит:

Это еще что за безобразие?

Я побежал к маме. Бежал и очень плакал.

А мама сказала:

Уходи прочь, гадкий мальчишка! Не люблю, кто подслушивает.

А вечером папа приехал из города и сразу меня спросил:

Ну, как ты? Кашлял сегодня?

Я сказал, что "нет, ни разу".

А мама сказала:

Все равно - он гадкий мальчишка. Я таких не люблю.

Потом папа вынул из кармана спичечную коробку, а из коробки достал не спичку, а твердую бумажку. Она была коричневая, с зеленой полоской, и на ней буквы всякие.

Вот, - сказал папа, - билет! Я на стол кладу. Спрячь, чтобы потом не искать.

Билет был всего один. Я понял, что меня не возьмут.

И я сказал:

Ну, так я буду кашлять. И всегда буду кашлять и никогда не перестану.

А мама сказала:

Ну что же, отдадим тебя в больницу. Там на тебя наденут халатик и никуда пускать не будут. Там и будешь жить, пока не перестанешь кашлять.

КАК СОБИРАЛИСЬ В ДОРОГУ

А на другой день папа сказал мне:

Ты больше никогда не будешь подслушивать?

Я сказал:

А почему?

А потому, что коли не хотят, чтобы слышал, значит, тебе знать этого не надо. И нечего обманывать, подглядывать и подслушивать. Гадость какая!

Встал и ногой топнул. Со всей силы, наверное.

Мама прибежала, спрашивает:

Что у вас тут?

А я к маме головой в юбку и закричал:

Я не буду подслушивать!

Тут мама меня поцеловала и говорит:

Ну, тогда мы сегодня едем. Можешь взять с собой игрушку. Выбери, какую.

Я сказал:

А почему один билет?

А потому, - сказал папа, - что маленьким билета не надо. Их так возят.

Я очень обрадовался и побежал в кухню всем сказать, что я еду в Москву.

А с собой я взял мишку. Из него немножко сыпались опилки, но мама быстро его зашила и положила в чемодан.

А потом накупила яиц, колбасы, яблок и еще две булки.

Папа вещи перевязал ремнями, потом посмотрел на часы и сказал:

Ну, что же, пора ехать. А то пока из нашего поселка до города доедем, а там еще до вокзала...

С нами все соседи прощались и приговаривали:

Ну вот, поедешь по железной дороге в вагончике... Смотри, не вывались.

И мы поехали на лошади в город.

Мы очень долго ехали, потому что с вещами. И я заснул.

ВОКЗАЛ

Я думал, что железная дорога такая: она как улица, только внизу не земля и не камень, а такое железо, как на плите, гладкое-гладкое. И если упасть из вагона, то о железо очень больно убьешься. Оттого и говорят, чтобы не вылетел. И вокзала я никогда не видал.

Вокзал - это просто большой дом. Наверху часы. Папа говорит, что это самые верные часы в городе. А стрелки такие большие, что - папа сказал -даже птицы на них иногда садятся. Часы стеклянные, а сзади зажигают свет. Мы приехали к вокзалу вечером, а на часах все было видно.

У вокзала три двери, большие, как ворота. И много-много людей. Все входят и выходят. И несут туда сундуки, чемоданы, и тетеньки с узлами очень торопятся.

А как только мы подъехали, какой-то дяденька в белом фартуке подбежал да вдруг как схватит наши вещи. Я хотел закричать "ой", а папа просто говорит:

Носильщик, нам на Москву, восьмой вагон.

Носильщик взял чемодан и очень скоро пошел прямо к двери. Мама с корзиночкой за ним даже побежала. Там, в корзиночке, у нас колбаса, яблоки, и еще, я видел, мама конфеты положила.

Папа схватил меня на руки и стал догонять маму. А народу так много, что я потерял, где мама, где носильщик. Из дверей наверх пошли по лесенке, и вдруг большая-большая комната. Пол каменный и очень гладкий, а до потолка так ни один мальчик камнем не добросит. И всюду круглые фонари. Очень светло и очень весело. Все очень блестит, и в зеленых бочках стоят деревья, почти до самого потолка. Они без веток, только наверху листья большие-большие и с зубчиками. А еще там стояли красные блестящие шкафчики. Папа прямо со мной к ним пошел, вынул из кармана деньги и в шкафчик в щелочку запихнул деньгу, а внизу в окошечке выскочил беленький билетик.

Я только сказал:

А папа говорит:

Это касса-автомат. Без такого билета меня к поезду не пустят вас провожать.

КАКАЯ ПЛАТФОРМА

Папа быстро пошел со мной, куда все шли с чемоданами и узлами. Я смотрел, где мама и где носильщик, но их нигде не было. А мы прошли в дверь, и там у папы взяли билет и сказали:

Проходите, гражданин.

Я думал, что мы вышли на улицу, а здесь сверху стеклянная крыша. Это самый-то вокзал и есть. Тут стоят вагоны гуськом, один за другим. Они друг с другом сцеплены - это и есть поезд. А впереди - паровоз. А рядом с вагонами шел длинный пол.

Папа говорит:

Вон на платформе стоит мама с носильщиком.

Этот длинный пол и есть платформа. Мы пошли. Вдруг мы слышим - сзади кричат:

Поберегись! Поберегись!

Мы оглянулись, и я увидел: едет тележка, низенькая, на маленьких колесиках, на ней стоит человек, а тележка идет сама, как заводная. Тележка подъехала к маме с носильщиком и остановилась. На ней уже лежали какие-то чемоданы. Носильщик быстро положил сверху наши вещи, а тут мы с папой подошли, и папа говорит:

Вы не забыли? Восьмой вагон.

А сам все меня на руках держит. Носильщик посмотрел на папу, засмеялся и говорит:

А молодого человека тоже можно погрузить.

Взял меня под мышки и посадил на тележку, на какой-то узел. Папа крикнул:

Ну, держись покрепче!

Тележка поехала, а мама закричала:

Ах, что за глупости! Он может свалиться! - и побежала за нами.

Я боялся, что она догонит и меня снимет, а дяденька, что стоял на тележке, только покрикивал:

Поберегись! Поберегись!

И тележка побежала так быстро, что куда там маме догнать!

Мы ехали мимо вагонов. Потом тележка стала. Тут подбежал наш носильщик, а за ним папа, и меня сняли.

У вагона в конце - маленькая дверка, и к ней ступеньки, будто крылечко. А около дверки стоял дядя с фонариком и в очках. На нем курточка с

блестящими пуговками, вроде как у военных. Мама ему говорит:

Кондуктор, вот мой билет.

Кондуктор стал светить фонариком и разглядывать мамин билет.

КАК Я ПОТЕРЯЛСЯ

Вдруг, смотрю, по платформе идет тетя, и на цепочке у нее собака, вся черная, в завитушках, а на голове у собаки большой желтый бант, как у девочки. И собака только до половины кудрявая, а сзади гладкая, и на хвостике - кисточка из волосиков.

Я сказал:

Почему бантик?

И пошел за собакой. Только немножечко, самую капельку пошел. Вдруг

слышу сзади:

А ну, поберегись!

Не наш носильщик, а другой прямо на меня везет тачку с чемоданами. Я скорей побежал, чтобы он меня не раздавил.

Тут много всяких людей пошло, меня совсем затолкали. Я побежал искать маму. А вагоны все такие же, как наш. Я стал плакать, а тут вдруг на весь вокзал - страшный голос:

Поезд отправляется... - и еще что-то. Так громко, так страшно, будто великан говорит.

Я еще больше заплакал: вот поезд сейчас уйдет, и мама уедет! Вдруг подходит дядя-военный, в зеленой шапке, наклонился и говорит:

Ты чего плачешь? Потерялся? Маму потерял?

А я сказал, что мама сейчас уедет. Он меня взял за руку и говорит:

Пойдем, мы сейчас маму сыщем.

И повел меня по платформе очень скоро. А потом взял на руки.

Я закричал:

Не надо меня забирать! Где мама? К маме хочу!

А он говорит:

Ты не плачь. Сейчас мама придет.

И принес меня в комнату. А в комнате - тетеньки. У них мальчики, девочки и еще совсем маленькие на руках. Другие игрушками играют, лошадками. А мамы там нет. Военный посадил меня на диванчик, и тут одна тетя ко мне подбегает и говорит:

Что, что? Мальчик потерялся? Ты не реви. Ты скажи: как тебя зовут?

Ну, кто ты такой?

Я сказал:

Я Почемучка. Меня Алешей зовут.

А военный сейчас же убежал бегом из комнаты.

Тетенька говорит:

Ты не плачь. Сейчас мама придет. Вон смотри, лошадка какая хорошенькая.

КАК Я НАШЕЛСЯ

Вдруг я услышал, как на весь вокзал закричал опять этот великанский голос:

Мальчик в белой матросской шапочке и синей курточке, Алеша Почемучка, находится в комнате матери и ребенка.

Вот, слышишь? - говорит тетенька. - Мама узнает, где ты, и сейчас придет.

Все девочки и мальчики вокруг меня стоят и смотрят, как я плачу. А я уже не плачу. Вдруг двери открылись: прибегает мама.

Я как закричу:

А мама уже схватила меня в охапку. Тетенька ей скорей дверь открыла и говорит:

Не спешите, еще время есть.

Смотрю - и папа уже прибежал.

А мама говорит:

Хорошо, что по радио сказали. А то бы совсем голову потеряла.

А папа говорит:

С ума сойти с этим мальчишкой!

Мама прямо понесла меня в вагон и говорит дяденьке-кондуктору:

Нашелся, нашелся...