Семейное счастье лев николаевич толстой. Читать бесплатно книгу семейное счастие - толстой лев


Вигдорова Фрида Абрамовна

Семейное счастье

Фрида Абрамовна ВИГДОРОВА

Семейное счастье

Романы "Семейное счастье" (1962) и "Любимая улица" (1964) были изданы незадолго до смерти Ф. Вигдоровой и после 1966 г. не переиздавались. В главных героях дилогии особенно полно отразилась личность автора. Это книги о семейных отношениях, о воспитании детей, о жизни, о смерти, о дружбе и о порядочности.

Я прожил много, и мне кажется, что нашел то, что нужно для счастья.

Л. Толстой. "Семейное счастье"

Иногда люди думают, будто они первые открыли прелесть весны, зимы или тишину утреннего моря. Очарование человека, неба или дерева. А как Андрей открыл Сашу? Очень просто. Он учился в Военно-воздушной академии. Она кончала школу. Двор, где жила Саша, был отделен от улицы железной узорной оградой. Была весна. Саша и Андрей сдавали экзамены. Он - в академии, она в своем десятом классе.

Андрей только что сдал теорию воздушной стрельбы. Он не просто сдал. Молодой и очень строгий профессор с длинным бледным лицом и узкими зоркими глазами сказал ему:

Я рад. С вами можно говорить. Вполне осмысленная речь. И вы умеете самостоятельно мыслить. Молодец!

Молодой строгий профессор редко хвалил. А тут он не поскупился. "Я рад, - сказал он, - молодец! Вы умеете самостоятельно мыслить!"

Человеку всегда трудно одному со своей радостью. У Андрея были, конечно, товарищи, но не было семьи. Как большинство слушателей академии, он снимал комнату. И сейчас, когда Андрей вернется домой, мамины глаза не поднимутся навстречу ему. И он не ответит насмешливо: "Провалился!"

Хотелось спать. Сейчас он придет и ляжет. Но никто не прикроет его одеялом. А ведь он знал, что кое-кого из его товарищей укрывали одеялом, им даже подавали чай и говорили: "Отдохни, Володя, отдохни, милый!" Андрей думал обо всем этом, смотрел по сторонам и попросту не очень торопился.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Андрей родился и рос в Калуге. На окраине стоял бревенчатый просторный дом. Запах смолы не выветривался, не уходил из него, хотя бревна, из которых он был сложен, были очень старые.

Когда приходила весна, весь дом наполнялся запахами земли, листвы, сада. Комнаты были прохладные, полы крашеные, чисто вымытые, а в раскрытые окна бежал ветер.

И теперь, когда Андрей стал взрослым, каждая новая весна несла ему эти незабываемые запахи его детства - земли, травы, ветра.

Окна в их доме распахивались рано, гораздо раньше, чем у других.

В кабинете отца стоял массивный письменный стол, резной, огромный, и глубокое кожаное кресло. По стенам стояли шкафы - очень старые, полные старинных медицинских книг. Их читал еще прадед Андрея, он и положил начало этой библиотеке. Отец - Николай Петрович - редко снимал их с полки, но дорожил ими. И все вместе - стол, кресло, книжные шкафы - уважительно называлось "папина библиотека". В папиной библиотеке всегда было чисто, прохладно и чуть сумрачно: окна выходили на север, да еще у самых окон росли кусты бузины.

У мамы тоже была своя комната и свои книги. Но у мамы все было другое. Ее комнату заливал яркий свет, и в окна заглядывала сирень. Солнце кочевало от одного окна к другому.

Тут не было штор, только легкие светлые занавески. И казалось, что комната вплывает прямо в сад. На мамином кресле всегда лежала какая-нибудь книга, а любила она книги, которые в детстве казались Андрею скучными: Чехов, Гончаров, Ибсен и Гамсун.

Все в мире открывала Андрею мать.

Послушай, как тихо, - говорила она. И он понял, что тишину можно слушать.

Не зажигай света, - просила она, - посидим так. - И он узнал, как хорошо посумерничать и помолчать вдвоем.

Однажды поздней осенью они шли по лесу, по желтым лесным дорожкам. Только выпал первый снег - тонкий, редкий, словно не снег, а изморось. И вдруг мама сказала:

Посмотри, березовые листья как золотые пятаки на снегу. Верно? А кленовые - как будто след птичьей лапки. А вот дубовый, распластанный погляди.

Как след медведя! - сказал Андрей. Мать ответила радостным смехом:

Да, да! Как будто медведь прошел!

Да, видеть это, радоваться этому тоже научила его она.

Он не мог бы рассказать, как она воспитывала его, он и не знал, что его "воспитывают". Однажды, вернувшись из школы, он сказал:

Мама, Елена Федоровна говорит: "Москвин, ты ведешь себя примерно, я поручаю тебе после уроков приносить мне фамилии ребят, которые плохо ведут себя на перемене". Что же мне делать? Не стану я записывать

Мать ответила:

Отчего же? Пиши! Да только всегда одну фамилию - спою собственную.

Андрею стало весело - в самом деле, как хорошо и просто она придумала.

А в другой раз было так. Мать работала в саду - она сама выращивала цветы: ранней весной - незабудки, анютины глазки, летом - розы и флоксы, осенью - астры и георгины.

Вернувшись из городского сада, где он играл с ребятами в казаки-разбойники, Андрей стоял и задумчиво глядел, как, сидя на корточках, она копается в земле. Оба молчали

И вдруг, вскинув на него глаза, она спросила с мягкой насмешкой:

А ты не устал стоять?

Ему было тогда лет семь. Пожалуй, никакой самый беспощадный укор не запечатлелся бы в его памяти так глубоко, как эти насмешливые слова.

Всю домашнюю работу они делали вдвоем: мыли полы, летом белили стены (мать не признавала маляров). Когда она стирала, Андрей приносил из колодца воду. А полоскать ходили на речку. Они вместе несли корзину с бельем, и по дороге он мог спрашивать обо всем на свете. Она никогда не отвечала: "Тебе это рано знать" или: "Ты этого не поймешь".

Однажды она рассказала Андрею историю английского капитана Скотта, который открыл Южный полюс на пятнадцать дней позже норвежца Амундсена. Андрея долго не оставляла мысль о том, как они шли обратно - пятеро друзей по снежной пустыне на отяжелевших лыжах, обманутые в своей надежде, в своей мечте. Подумать только - опоздать на пятнадцать дней!

Он видел капитана, который, лежа в палатке, окоченевшей рукой выводил на бумаге последние слова друзьям и родным. Их нашли мертвыми. Кажется, через год. Они лежали так, как их застала смерть, - обманутые, обессиленные, но не сдавшиеся. Тогда не было самолетов, - думал Андрей. Я бы сел на самолет и полетел бы к ним. Я приземлился бы и - вот она, палатка, я бегу, бегу туда, ноги вязнут в снегу...

Капитан Скотт, - говорил он дрогнувшим голосом, - вы спасены! Я советский летчик! Я прилетел за вами!

Как я рад! - отвечала за капитана Скотта мама. Этот ответ казался Андрею легкомысленным, он ожидал

Слов более высоких, красивых, торжественных, а все же он радовался, что она так быстро, так легко вошла в игру, не придирается, не говорит: "Тогда еще не было советских летчиков", - нет, ей ничего не надо объяснять.

Помогите моим друзьям, - говорит она. - Они вели себя мужественно!

Да, да! Именно так должен был отвечать капитан! Пер

Вое его слово не о себе - о друзьях!

И Андрей поил отважных исследователей вином, давал им лекарства, сажал их в самолет, и они летели высоко над бескрайней снежной равниной.

Проснувшись утром, Андрей слышал:

Здравствуй, милый!

Так говорила она и проводила рукой по его щеке. И звук этого голоса он вызывал в своей памяти всякий раз, когда ему бывало трудно, уже много времени спустя после ее смерти. "Здравствуй!" - это слово означало, что начинался день, что они будут вместе. И сейчас, уже взрослым, увидев чашку с молоком, он вспоминал ту, белую в красных горошинах чашку, которая ждала его когда-то на кухонном столе. Придя из школы, он останавливался у порога и переобувался, чтобы не наследить в комнатах. И горячая плита, и потрескиванье дров, и чашка с молоком, и простое слово "Здравствуй!" - все это наполняло его ощущением покоя.

Главным человеком в доме была она. Андрей вырос с этим чувством и не понимал, как может быть иначе.

Очень кратко История любви молодой девушки к другу своего покойного отца, их женитьбы и первых нескольких лет их супружеской жизни, включающих некоторое охлаждение и ссоры.

Семнадца­тилетняя девушка Маша остается сиротой. Она живёт в деревне со своей горничной Катей, младшей сестрой Соней и другой прислугой. Все домочадцы пребывают в состоянии траура и тоски по умершей матушке, единственную надежду в женское общество вносит приезд опекуна и старого друга покойного отца.

Сергей Михайлович помогает разобраться с семейными делами и помогает разрядить тяжёлую обстановку в доме. Маша постепенно влюбляется в своего покровителя; влюбляется в Машу и 37-летний Сергей Михайлович, хотя и постоянно сомневается в своём выборе и говорит об этом Маше:

Маша убеждает Сергея Михайловича в искренности своих чувств, и они решают жениться. После свадьбы Маша переезжает в имение к своему мужу, и счастливая семейная жизнь накрывает их с головой.

Через какое-то время Маша начинает скучать и тяготиться деревенской жизнью, в которой не происходит ничего нового. Сергей Михайлович угадывает настроение своей жены и предлагает ехать в Петербург.

В городе Маша знакомится со светским обществом, она пользуется популярностью среди мужчин и это очень льстит ей. В какой-то момент Маша понимает, что муж тяготится жизнью в городе и решает ехать обратно в деревню, но кузина Сергея Михайловича уговаривает Машу ехать на раут, куда специально приедет принц М., ещё с прошлого бала желавший познакомиться с Машей. Возникает размолвка между Сергеем Михайловичем и Машей от непонимания с двух сторон: Маша говорит, что готова «пожертвовать» раутом и поехать в деревню, а Сергея Михайловича возмущает «жертва» Маши. С этого дня их отношения меняются.

У семьи появляется первый сын, но материнское чувство овладевает Машей на короткий срок и она снова начинает тяготиться спокойной и ровной семейной жизнью, хотя они и живут большую часть времени в городе.

Семья едет за границу на воды, Маше уже 21. На водах Маша попадает в окружение кавалеров, в котором особую активность проявляет итальянский маркиз Д., настойчиво показывающий своё увлечение Машей: её это сильно стесняет; для неё все в мужском обществе неотличны друг от друга.

Однажды на прогулке по замку вместе с давней подругой Л. М. Маша попадает в неловкую ситуацию, которая заканчивается тем, что итальянец целует Машу. Испытывая стыд и отвращение к ситуации, Маша едет к мужу, который в это время находился в другом городе. Маша уговаривает Сергея Михайловича немедленно ехать в деревню, но при этом не рассказывает ему ничего о случившемся с нею. В деревне всё возвращается на круги своя, но Машу тяготит невысказанное чувство обиды и раскаяния, ей кажется, что муж сильно отдалился от неё, и она хочет вернуть первона­чальное чувство влюблённости, которое было между ними.

Роман заканчивается тем, что Маша и Сергей Михайлович высказывают друг другу все свои чувства и накопившиеся обиды: муж признаётся в том, что былое чувство не вернуть и что прежняя любовь переросла в другое чувство. Маша понимает и принимает позицию мужа.

О семейных обычаях и традициях графской семьи рассказывает Валерия Дмитриева, научный сотрудник отдела передвижных выставок музея-усадьбы «Ясная Поляна».

Валерия Дмитриева

До знакомства с Софьей Андреевной Лев Николаевич, на тот момент молодой писатель и завидный жених, несколько лет пытался найти себе невесту. Его с удовольствием принимали в домах, где были девушки на выданье. Он переписывался со многими потенциальными невестами, смотрел, выбирал, оценивал… И вот однажды счастливый случай привёл его в дом Берсов, с которыми он был знаком. В этой прекрасной семье воспитывались сразу три дочери: старшая Лиза, средняя Соня и младшая Таня. Лиза была страстно влюблена в графа Толстого. Девушка не скрывала своих чувств, и окружающие уже считали Толстого женихом старшей из сестёр. Но у Льва Николаевича было другое мнение.

Сам писатель испытывал нежные чувства к Соне Берс, о чём и намекнул ей в своём знаменитом послании.

На ломберном столе граф написал мелом первые буквы трёх предложений: «В. м. и п. с. с. ж. н. м. м. с. и н. с. В в. с. с. л. в. н. м. и в. с. Л. З. м. в. с в. с. Т». Позже Толстой писал, что именно от этого момента зависела вся его дальнейшая жизнь.

Лев Николаевич Толстой, фото 1868 года

По его замыслу, Софья Андреевна должна была разгадать послание. Если расшифрует текст, значит, она его судьба. И Софья Андреевна поняла, что имел в виду Лев Николаевич: «Ваша молодость и потребность счастья слишком живо напоминают мне мою старость и невозможность счастья. В вашей семье существует ложный взгляд на меня и вашу сестру Лизу. Защитите меня вы с вашей сестрой Танечкой». Она писала, что это было провидение. Кстати, позже этот момент Толстой описал в романе «Анна Каренина». Именно мелом на ломберном столе Константин Левин зашифровал Кити предложение руки и сердца.

Софья Андреевна Толстая, 1860-е годы

Счастливый Лев Николаевич написал предложение руки и сердца и отправил его Берсам. И девушка, и её родители ответили согласием. Скромная свадьба состоялась 23 сентября 1862 года. Пара обвенчалась в Москве, в Кремлёвской церкви Рождества Пресвятой Богородицы.

Сразу после церемонии Толстой спросил у молодой жены, как она хочет продолжить семейную жизнь: отправиться ли в медовый месяц за границу, остаться ли в Москве с родителями или переехать в Ясную Поляну. Софья Андреевна ответила, что сразу хочет начать серьёзную семейную жизнь в Ясной Поляне. Позднее графиня часто жалела о своём решении и о том, как рано закончилось её девичество и что она так нигде и не побывала.

Осенью 1862 года Софья Андреевна переехала жить в усадьбу мужа Ясная Поляна, это место стало её любовью и её судьбой. Первые 20 лет жизни оба вспоминают как очень счастливые. Софья Андреевна смотрела на мужа с обожанием и восхищением. Он же относился к ней с большой нежностью, трепетно и с любовью. Когда Лев Николаевич уезжал по делам из усадьбы, они всегда писали друг другу письма.

Лев Николаевич:

«Я рад, что этот день меня развлекли, а то дорогой мне уже становилось за тебя страшно и грустно. Смешно сказать: как выехал, так почувствовал, как страшно тебя оставлять. — Прощай, душенька, будь паинька и пиши. 1865 г. Июля 27. Воин.»

«Как ты мне мила; как ты мне лучше, чище, честнее, дороже, милее всех на свете. Гляжу на твои детские портреты и радуюсь. 1867 г. Июня 18. Москва.»

Софья Андреевна:

«Лёвочка, голубчик милый, мне ужасно хочется в эту минуту видеть тебя, и опять в Никольском вместе пить чай под окошечками, и сбегать пешком в Александровку и опять жить нашей милой жизнью дома. Прощай, душенька, милый, крепко тебя целую. Пиши и береги себя, это моё завещание. 29 июля 1865 г.»

«Милый мой Лёвочка, пережила целые сутки без тебя, и с таким радостным сердцем сажусь писать тебе. Это настоящее и самое большое моё утешение писать тебе даже о самых ничтожных вещах. 17 июня 1867 г.»

«Это такой труд жить на свете без тебя; всё не то, всё кажется не так и не стоит того. Я не хотела писать тебе ничего подобного, да так сорвалось. И так всё тесно, так мелочно, чего-то нужно лучшего, и это лучшее — это только ты, и вечно ты один. 4 сентября 1869 г.»

Толстые обожали проводить время всей большой семьёй. Они были большими выдумщиками, да и сама Софья Андреевна сумела создать особый семейный мир со своими традициями. Больше всего это чувствовалось в дни семейных праздников, а также на Рождество Христово, Пасху, Троицу. Их очень любили в Ясной Поляне. Толстые ездили на литургию в приходскую Никольскую церковь, расположенную в двух километрах южнее усадьбы.

На праздничный обед подавалась индейка и коронное блюдо — анковский пирог. Его рецепт Софья Андреевна привезла в Ясную Поляну из своей семьи, в которую его передал доктор и друг профессор Анке.

Сын Толстых Илья Львович вспоминает:

«С тех пор как я себя помню, во всех торжественных случаях жизни, в большие праздники и в дни именин, всегда и неизменно подавался в виде пирожного „анковский пирог“. Без этого обед не был обедом и торжество не было торжеством».

Лето в усадьбе превращалось в бесконечный праздник с частыми пикниками, чаепитиями с вареньем и играми на свежем воздухе. Играли в крокет и теннис, купались в Воронке, катались на лодках. Устраивали музыкальные вечера, домашние спектакли…


Семья Толстых за игрой в большой теннис. Из альбома фотографий Софьи Андреевны Толстой

Обедали часто во дворе, а чай пили на веранде. В 1870-е годы Толстой привёз детям такую забаву, как «гигантские шаги». Это большой столб с привязанными наверху канатами, на них — петля. Одна нога вставлялась в петлю, другой отталкивались от земли и таким образом прыгали. Детям так нравились эти «гигантские шаги», что Софья Андреевна вспоминала, как было трудно оторвать их от забавы: дети не хотели ни есть, ни спать.

В 66 лет Толстой начал кататься на велосипеде. Вся семья переживала за него, писала ему письма, чтобы он оставил это опасное занятие. Но граф говорил, что испытывает искреннюю детскую радость и ни в коем случае не оставит велосипед. Лев Николаевич даже обучался в Манеже езде на велосипеде, и город-ская управа выдала ему билет с разрешением ездить по улицам города.

Московская городская управа. Билет №2300, выданный Толстому для езды на велосипеде по улицам Москвы. 1896 г

Зимой же Толстые увлечённо катались на коньках, Лев Николаевич очень любил это дело. Не менее часа проводил на катке, обучал сыновей, а Софья Андреевна — дочерей. Около дома в Хамовниках сам заливал каток.

Традиционные домашние развлечения в семье: чтение вслух и литературное лото. На карточках были написаны отрывки из произведений, нужно было угадать имя автора. В поздние годы Толстому прочитали отрывок из «Анны Карениной», он послушал и, не узнав свой текст, высоко оценил его.

В семье любили играть в почтовый ящик. Всю неделю члены семьи опускали в него листочки с анекдотами, стихотворениями или записки с тем, что их беспокоит. В воскресенье вся семья садилась в круг, открывала почтовый ящик и читала вслух. Если это были шутливые стихотворения или рассказики, пытались угадать, кто бы это мог написать. Если личные переживания — разбирались. Современным семьям можно взять этот опыт на вооружение, ведь мы сейчас так мало разговариваем друг с другом.

К Рождеству Христову в доме Толстых всегда ставили ёлку. Украшения для неё готовили сами: золочёные орехи, вырезанные из картона фигурки зверей, деревянные куколки, одетые в разные костюмы, и многое другое. В усадьбе устраивали маскарад, в котором принимали участие и Лев Николаевич, и Софья Андреевна, и их дети, и гости, и дворовые, и крестьянские ребята.

«В Рождество 1867 года мы с англичанкой Ханной страстно желали сделать ёлку. Но Лев Николаевич не любил ни елок, ни каких-либо празднеств и строго запрещал тогда покупать детям игрушки. Но мы с Ханной выпросили разрешение на ёлку и на то, чтобы нам позволено было купить Сереже только лошадку, а Тане только куклу. Решили мы позвать и дворовых, и крестьянских детей. Для них мы кроме разных сладких вещей, золочёных орехов, пряников и прочего купили деревянных раздетых скелетцев-куколок, и одели их в самые разнообразные костюмы, к большому восторгу наших детей… собралось человек 40 ребят со дворни и с деревни, и детям и мне было радостно раздавать ребятам все с ёлки».

Куколки-скелетцы, английский плум-пудинг (пудинг, облитый ромом, зажигали во время подачи на стол), маскарад становятся неотъемлемой частью рождественских праздников в Ясной Поляне.

Воспитанием детей в семье Толстых в основном занималась Софья Андреевна. Дети писали, что большую часть времени проводила с ними маменька, но отца они все очень уважали и по-хорошему побаивались. Его слово было последним и решающим, то есть законом. Дети писали, если на что-нибудь нужен был четвертак, можно было подойти к матери и попросить. Она подробно расспросит, на что нужно, и с уговорами тратить аккуратно даст деньги. А можно было подойти к отцу, который просто посмотрит в упор, прожжёт взглядом и скажет: «Возьми на столе». Смотрел он так проникновенно, что все предпочитали выпрашивать деньги у матери.


Лев Николаевич и Софья Андреевна Толстые в кругу семьи и гостей. 1-8 сентября 1892 г

Очень много денег в семье Толстых тратилось на образование детей. Все они получили хорошее домашнее начальное образование, а мальчики затем учились в тульской и московской гимназиях, но только старший сын Сергей Толстой окончил университет.

Самое главное, чему учили детей в семье Толстых, — быть искренними, добрыми людьми и хорошо относиться друг к другу.

В браке у Льва Николаевича и Софьи Андреевны родилось 13 детей, но только восемь из них дожили до взрослого возраста.

Самой тяжёлой утратой для семьи стала смерть последнего сына Ванечки. Когда малыш родился, Софье Андреевне было 43 года, Льву Николаевичу — 59 лет.

Ванечка Толстой

Ваня был настоящим миротворцем и своей любовью объединял всю семью. Лев Николаевич и Софья Андреевна очень его любили и переживали безвременную смерть от скарлатины не дожившего до семи лет младшего сына.

«Природа пробует давать лучших и, видя, что мир ещё не готов для них, берёт их назад…», — такие слова произнёс Толстой после смерти Ванечки.

В последние годы жизни Лев Николаевич плохо себя чувствовал и нередко давал родным повод для серьёзного беспокойства. В январе 1902 года Софья Андреевна писала:

«Мой Лёвочка умирает… И я поняла, что и моя жизнь не может остаться во мне без него. Сороковой год я живу с ним. Для всех он знаменитость, для меня он — всё мое существование, наши жизни шли одна в другой, и, боже мой! Сколько накопилось виноватости, раскаяния… Всё кончено, не вернешь. Помоги, Господи! Сколько любви, нежности я отдала ему, но сколько слабостей моих огорчали его! Прости, Господи! Прости, мой милый, милый дорогой муж!»

Но Толстой всю жизнь понимал, какое сокровище ему досталось. За несколько месяцев до смерти, в июле 1910 г., он писал:

«Оценка же моя твоей жизни со мной такая: я, развратный, глубоко порочный в половом отношении человек, уже не первой молодости, женился на тебе, чистой, хорошей, умной 18-летней девушке, и несмотря на это мое грязное, порочное прошедшее ты почти 50 лет жила со мной, любя меня, трудовой, тяжёлой жизнью, рожая, кормя, воспитывая, ухаживая за детьми и за мною, не поддаваясь тем искушениям, которые могли так легко захватить всякую женщину в твоём положении, сильную, здоровую, красивую. Но ты прожила так, что я ни в чём не имею упрекнуть тебя».

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Мы носили траур по матери, которая умерла осенью, и жили всю зиму в деревне, одни с Катей и Соней.

Катя была старый друг дома, гувернантка, вынянчившая всех нас, и которую я помнила и любила с тех пор, как себя помнила. Соня была моя меньшая сестра. Мы проводили мрачную и грустную зиму в нашем старом покровском доме. Погода была холодная, ветреная, так что сугробы намело выше окон; окна почти всегда были замерзлы и тусклы, и почти целую зиму мы никуда не ходили и не ездили. Редко кто приезжал к нам; да кто и приезжал, не прибавлял веселья и радости в нашем доме. У всех были печальные лица, все говорили тихо, как будто боясь разбудить кого-то, не смеялись, вздыхали и часто плакали, глядя на меня и в особенности на маленькую Соню в черном платьице. В доме еще как будто чувствовалась смерть; печаль и ужас смерти стояли в воздухе. Комната мамаши была заперта, и мне становилось жутко, и что-то тянуло меня заглянуть в эту холодную и пустую комнату, когда я проходила спать мимо нее.

Мне было тогда семнадцать лет, и в самый год своей смерти мамаша хотела переехать в город, чтобы вывозить меня. Потеря матери была для меня сильным горем, но должна признаться, что из-за этого горя чувствовалось и то, что я молода, хороша, как все мне говорили, а вот вторую зиму даром, в уединении, убиваю в деревне. Перед концом зимы это чувство тоски одиночества и просто скуки увеличилось до такой степени, что я не выходила из комнаты, не открывала фортепьяно и не брала книги в руки. Когда Катя уговаривала меня заняться тем или другим, я отвечала: не хочется, не могу, а в душе мне говорилось: зачем? Зачем что-нибудь делать, когда так даром пропадает мое лучшее время? Зачем? А на "зачем" не было другого ответа, как слезы.

Мне говорили, что я похудела и подурнела в это время, но это даже не занимало меня. Зачем? для кого? Мне казалось, что вся моя жизнь так и должна пройти в этой одинокой глуши и беспомощной тоске, из которой я сама, одна, не имела силы и даже желанья выйти. Катя под конец зимы стала бояться за меня и решилась во что бы то ни стало везти меня за границу. Но для этого нужны были деньги, а мы почти не знали, что у нас осталось после матери, и с каждым днем ждали опекуна, который должен был приехать и разобрать наши дела.

В марте приехал опекун.

Ну слава богу! - сказала мне раз Катя, когда я как тень, без дела, без мысли, без желаний, ходила из угла в угол, - Сергей Михайлыч приехал, присылал спросить о нас и хотел быть к обеду. Ты встряхнись, моя Машечка, - прибавила она, - а то что он о тебе подумает? Он так вас любил всех.

Сергей Михайлыч был близкий сосед наш и друг покойного отца, хотя и гораздо моложе его. Кроме того, что его приезд изменял наши планы и давал возможность уехать из деревни, я с детства привыкла любить и уважать его, и Катя, советуя мне встряхнуться, угадала, что изо всех знакомых мне бы больнее всего было перед Сергеем Михайлычем показаться в невыгодном свете. Кроме того, что я, как и все в доме, начиная от Кати и Сони, его крестницы, до последнего кучера, любили его по привычке, он для меня имел особое значение по одному слову, сказанному при мне мамашей. Она сказала, что такого мужа желала бы для меня. Тогда мне это показалось удивительно и даже неприятно; герой мой был совсем другой. Герой мой был тонкий, сухощавый, бледный и печальный. Сергей же Михайлыч был человек уже немолодой, высокий, плотный и, как мне казалось, всегда веселый; но, несмотря на то, эти слова мамаши запали мне в воображение, и еще шесть лет тому назад, когда мне было одиннадцать лет и он говорил мне ты, играл со мной и прозвал меня девочка-фиялка, я не без страха иногда спрашивала себя, что я буду делать, ежели он вдруг захочет жениться на мне?

Перед обедом, к которому Катя прибавила пирожное, крем и соус из шпината, Сергей Михайлыч приехал. Я видела в окно, как он подъезжал к дому в маленьких санках, но, как только он заехал за угол, я поспешила в гостиную и хотела притвориться, что совсем не ожидала его. Но, заслышав в передней стук ног, его громкий голос и шаги Кати, я не утерпела и сама пошла ему навстречу. Он, держа Катю за руку, громко говорил и улыбался. Увидев меня, он остановился и несколько времени смотрел на меня, не кланяясь. Мне стало неловко, и я почувствовала, что покраснела.

Ах! неужели это вы! - сказал он с своею решительною и простою манерой, разводя руками и подводя ко мне. - Можно ли так перемениться! как вы выросли! Вот-те и фиялка! Вы целый розан стали.

Он взял своею большою рукой меня за руку и пожал так крепко, честно, только что не больно. Я думала, что он поцелует мою руку, и нагнулась было к нему, но он еще раз пожал мне руку и прямо в глаза посмотрел своим твердым и веселым взглядом.

Я шесть лет не видала его. Он много переменился; постарел, почернел и оброс бакенбардами, что очень не шло к нему; но те же были простые приемы, открытое, честное, с крупными чертами лицо, умные блестящие глаза и ласковая, как будто детская улыбка.

Через пять минут он перестал быть гостем, а сделался своим человеком для всех нас, даже для людей, которые, видно было по их услужливости, особенно радовались его приезду.

Он вел себя совсем не так, как соседи, приезжавшие после кончины матушки и считавшие нужным молчать и плакать, сидя у нас; он, напротив, был разговорчив, весел и ни слова не говорил о матушке, так что сначала это равнодушие мне показалось странно и даже неприлично со стороны такого близкого человека. Но потом я поняла, что это было не равнодушие, а искренность, и была благодарна за нее.

Вечером Катя села разливать чай на старое место в гостиной, как это бывало при мамаше; мы с Соней сели около нее; старый Григорий принес ему еще бывшую папашину отыскавшуюся трубку, и он, как и в старину, стал ходить взад и вперед по комнате.

Сколько страшных перемен в этом доме, как подумаешь! - сказал он, останавливаясь.

Да, - сказала Катя со вздохом и, прикрыв самовар крышечкой, посмотрела на него, уж готовая расплакаться.

Вы, я думаю, помните вашего отца? - обратился он ко мне.

Мало, - отвечала я,

А как бы вам теперь хорошо было бы с ним! - проговорил он, тихо и задумчиво глядя на мою голову выше моих глаз. - Я очень любил вашего отца! прибавил он еще тише, и мне показалось, что глаза его стали блестящее.

Лев Николаевич Толстой

Семейное счастье

Мы носили траур по матери, которая умерла осенью, и жили всю зиму в деревне, одни с Катей и Соней.

Катя была старый друг дома, гувернантка, вынянчившая всех нас, и которую я помнила и любила с тех пор, как себя помнила. Соня была моя меньшая сестра. Мы проводили мрачную и грустную зиму в нашем старом покровском доме. Погода была холодная, ветреная, так что сугробы намело выше окон; окна почти всегда были замерзлы и тусклы, и почти целую зиму мы никуда не ходили и не ездили. Редко кто приезжал к нам; да кто и приезжал, не прибавлял веселья и радости в нашем доме. У всех были печальные лица, все говорили тихо, как будто боясь разбудить кого-то, не смеялись, вздыхали и часто плакали, глядя на меня и в особенности на маленькую Соню в черном платьице. В доме еще как будто чувствовалась смерть; печаль и ужас смерти стояли в воздухе. Комната мамаши была заперта, и мне становилось жутко, и что-то тянуло меня заглянуть в эту холодную и пустую комнату, когда я проходила спать мимо нее.

Мне было тогда семнадцать лет, и в самый год своей смерти мамаша хотела переехать в город, чтобы вывозить меня. Потеря матери была для меня сильным горем, но должна признаться, что из-за этого горя чувствовалось и то, что я молода, хороша, как все мне говорили, а вот вторую зиму даром, в уединении, убиваю в деревне. Перед концом зимы это чувство тоски одиночества и просто скуки увеличилось до такой степени, что я не выходила из комнаты, не открывала фортепьяно и не брала книги в руки. Когда Катя уговаривала меня заняться тем или другим, я отвечала: не хочется, не могу, а в душе мне говорилось: зачем? Зачем что-нибудь делать, когда так даром пропадает мое лучшее время? Зачем? А на «зачем» не было другого ответа, как слезы.

Мне говорили, что я похудела и подурнела в это время, но это даже не занимало меня. Зачем? для кого? Мне казалось, что вся моя жизнь так и должна пройти в этой одинокой глуши и беспомощной тоске, из которой я сама, одна, не имела силы и даже желанья выдти. Катя под конец зимы стала бояться за меня и решилась, во что бы то ни стало, везти меня за границу. Но для этого нужны были деньги, а мы почти не знали, что у нас осталось после матери, и с каждым днем ждали опекуна, который должен был приехать и разобрать наши дела. В марте приехал опекун.

– Ну слава Богу! – сказала мне раз Катя, когда я как тень, без дела, без мысли, без желаний, ходила из угла в угол, – Сергей Михайлыч приехал, присылал спросить о нас и хотел быть к обеду. Ты встряхнись, моя Машечка, – прибавила она, – а то что он о тебе подумает? Он так вас любил всех.

Сергей Михайлыч был близкий сосед наш и друг покойного отца, хотя и гораздо моложе его. Кроме того, что его приезд изменял наши планы и давал возможность уехать из деревни, я с детства привыкла любить и уважать его, и Катя, советуя мне встряхнуться, угадала, что изо всех знакомых мне бы больнее всего было перед Сергеем Михайлычем показаться в невыгодном свете. Кроме того что я, как и все в доме, начиная от Кати и Сони, его крестницы, до последнего кучера, любили его по привычке, он для меня имел особое значение по одному слову, сказанному при мне мамашей. Она сказала, что такого мужа желала бы для меня. Тогда мне это показалось удивительно и даже неприятно; герой мой был совсем другой. Герой мой был тонкий, сухощавый, бледный и печальный. Сергей же Михайлыч был человек уже немолодой, высокий, плотный и, как мне казалось, всегда веселый; но, несмотря на то, эти слова мамаши запали мне в воображение, и еще шесть лет тому назад, когда мне было одиннадцать лет, и он говорил мне ты, играл со мной и прозвал меня девочка-фиялка, я не без страха иногда спрашивала себя, что я буду делать, ежели он вдруг захочет жениться на мне?

Перед обедом, к которому Катя прибавила пирожное крем и соус из шпината, Сергей Михайлыч приехал. Я видела в окно, как он подъезжал к дому в маленьких санках, но, как только он заехал за угол, я поспешила в гостиную и хотела притвориться, что совсем не ожидала его. Но, заслышав в передней стук ног, его громкий голос и шаги Кати, я не утерпела и сама пошла ему навстречу. Он, держа Катю за руку, громко говорил и улыбался. Увидев меня, он остановился и несколько времени смотрел на меня, не кланяясь. Мне стало неловко, и я почувствовала, что покраснела.

– Ах! неужели это вы? – сказал он с своею решительною и простою манерой, разводя руками и подходя ко мне. – Можно ли так перемениться! как вы выросли! Вот-те и фиялка! Вы целой розан стали.

Он взял своею большою рукой меня за руку, и пожал так крепко, честно, только что не больно. Я думала, что он поцелует мою руку, и нагнулась было к нему, но он еще раз пожал мне руку и прямо в глаза посмотрел своим твердым и веселым взглядом.

Я шесть лет не видала его. Он много переменился; постарел, почернел и оброс бакенбардами, что очень не шло к нему; но те же были простые приемы, открытое, честное, с крупными чертами лицо, умные блестящие глаза и ласковая, как будто детская улыбка.

Через пять минут он перестал быть гостем, а сделался своим человеком для всех нас, даже для людей, которые, видно было по их услужливости, особенно радовались его приезду.

Он вел себя совсем не так, как соседи, приезжавшие после кончины матушки и считавшие нужным молчать и плакать, сидя у нас; он, напротив, был разговорчив, весел и ни слова не говорил о матушке, так что сначала это равнодушие мне показалось странно и даже неприлично со стороны такого близкого человека. Но потом я поняла, что это было не равнодушие, а искренность, и была благодарна за нее.

Вечером Катя села разливать чай на старое место в гостиной, как это бывало при мамаше; мы с Соней сели около нее; старый Григорий принес ему еще бывшую папашину отыскавшуюся трубку, и он, как и в старину, стал ходить взад и вперед по комнате.

– Сколько страшных перемен в этом доме, как подумаешь! – сказал он, останавливаясь.

– Да, – сказала Катя со вздохом и, прикрыв самовар крышечкой, посмотрела на него, уж готовая расплакаться.

– Вы, я думаю, помните вашего отца? – обратился он ко мне.

– Мало, – отвечала я.

– А как бы вам теперь хорошо было бы с ним! – проговорил он, тихо и задумчиво глядя на мою голову выше моих глаз. – Я очень любил вашего отца! – прибавил он еще тише и мне показалось, что глаза его стали блестящее.

– А тут ее Бог взял! – проговорила Катя и тотчас же положила салфетку на чайник, достала платок и заплакала.

– Да, страшные перемены в этом доме, – повторил он, отвернувшись. – Соня, покажи игрушки, – прибавил он через несколько времени и вышел в залу.

Полными слез глазами я посмотрела на Катю, когда он вышел.

– Это такой славный друг! – сказала она.

И действительно, как-то тепло и хорошо стало мне от сочувствия этого чужого и хорошего человека.

Из гостиной слышался писк Сони и его возня с нею. Я выслала ему чай; и слышно было, как он сел за фортепьяно и Сониными ручонками стал бить по клавишам.

Мне приятно было, что он так просто и дружески-повелительно обращается ко мне; я встала и подошла к нему.

– Вот это сыграйте, – сказал он, раскрывая тетрадь Бетговена на адажио сонаты quasi una fantasia. – Посмотрим, как-то вы играете, – прибавил он и отошел с стаканом в угол залы.

Почему-то я почувствовала, что с ним мне невозможно отказываться и делать предисловия, что я дурно играю; я покорно села за клавикорды и начала играть, как умела, хотя и боялась суда, зная, что он понимает и любит музыку. Адажио было в тоне того чувства воспоминания, которое было вызвано разговором за чаем, и я сыграла, кажется, порядочно. Но скерцо он мне не дал играть. «Нет, это вы нехорошо играете, – сказал он, подходя ко мне, – это оставьте, а первое недурно. Вы, кажется, понимаете музыку». Эта умеренная похвала так обрадовала меня, что я даже покраснела. Мне так ново и приятно было, что он, друг и равный моего отца, говорил со мной один на один серьезно, а уже не как с ребенком, как прежде. Катя пошла на верх укладывать Соню, и мы вдвоем остались в зале.

Он рассказывал мне про моего отца, про то, как он сошелся с ним, как они весело жили когда-то, когда еще я сидела за книгами и игрушками; и отец мой в его рассказах в первый раз представлялся мне простым и милым человеком, каким я не знала его до сих пор. Он расспрашивал меня тоже про то, что я люблю, что читаю, что намерена делать, и давал советы. Он был теперь для меня не шутник и весельчак, дразнивший меня и делавший игрушки, а человек серьезный, простой и любящий, к которому я чувствовала невольное уважение и симпатию. Мне было легко, приятно, и вместе с тем я чувствовала невольную напряженность, говоря с ним. Я боялась за каждое свое слово; мне так хотелось самой заслужить его любовь, которая уж была приобретена мною только за то, что я была дочь моего отца.