Пришвин михаил кощеева цепь. Михаил пришвин - кощеева цепь


Пришвин Михаил

Кощеева цепь

Михаил Пришвин

КОЩЕЕВА ЦЕПЬ

ЗВЕНО ВТОРОЕ. МАЛЕНЬКИЙ КАИН.

Иногда попадешь в такую полосу жизни, плывешь, как по течению, детский мир вновь встает перед глазами, деревья густолиственные собираются, кивают и шепчут: "жалуй, жалуй, гость дорогой!". Являешься на зов домой, и там будто забытую страну вновь открываешь. Но как малы оказываются предметы в этой открытой стране в сравнении с тем, что о них представляешь: комнаты дома маленькие, деревья, раньше казалось, до неба хватали, трава расла до крон, и все дерево было, как большой зеленый шатер; теперь, когда сам большой, все стало маленьким: и комнаты, и деревья, и трава далеко до крон не хватает. Может быть так и народы, расставаясь со своими любимыми предками, делали из них богатырей - Святогора, Илью Муромца? А может быть и сам грозный судия стал бесконечно большим оттого, что бесконечно давно мы с ним расстались? Так и случается, как вспомнишь, будто вдвойне, одно - живет тот бесконечно большой судия, созданный всеми народами, и тут же свои живут на каждом шагу, на каждой тропинке, под каждым кустом маленькие боги-товарищи. Никогда бы эти маленькие свои боги не посоветовали ехать учиться в гимназию, это решил судия и велел: "собирайся!".

Милый мой мальчик, как жалко мне с тобой расставаться, будто на войну провожаю тебя в эту страшную гимназию. Вчера ты встречал меня весь мой, сегодня я не узнаю тебя, и новые страхи за твою судьбу поднимаются, как черные крылья.

Вот он идет по мостику в купальню и слышит, деревенские мальчики кричат: - "скоро в гимназию повезут, а он с девками купается". Почему вчера еще это самое мимо ушей проходило, а сегодня задело? Минуточку подумал, поколебался, итти в купальню или убежать, но решил: - "какие же это девки Маша с Дунечкой!" и по мостику прошел в обшитую парусиной купальню. День был жаркий, перед самым Ильей, девушки плескались в воде, и от солнца в брызгах показывалась радуга. Вдруг как загрохочут мужики, бабы и девки на молотилке во все свои грохота, заглушили и шум барабана, и стук веялки. Очень хотелось бы девушкам разузнать, в чем тут дело, отчего такое веселье на молотилке, но показаться в пруд из купальни было невозможно: на том берегу, будто из самой воды, выходит высокий омет золотой соломы, и на самом верху, как Нептун с трезубцем, стоит Илюха с вилами и все видит оттуда и над всем потешается. Дальше по берегу пруда, как хорошие куличи, стоят скирды и их вершат и перетягивают скрученными соломенными канатами, на каждом скирду по мужику. Курымушка выпросился поплавать в пруду, скоро все разузнать и рассказать. Прямо из дверцы купальни своими "саженками" он поплыл к Илюхину омету, к этой золотой горе, откуда смех выходил, как гром из вулкана. Плыл и дивился, а дело было самое пустяковое.

Конечно, вся молотьба идет только хлопотами старосты Ивана Михалыча, вот он нырнул в темноту риги к погоняльщикам, кричит ребятишкам: - "эй, вы, черти, живей, погоняй!", выйдет оттуда к подавальщику, сам схватит сноп и, пропуская, учит: - "ровней, ровней, подавай, чтобы не было бах-бах! а шипело; не забивай барабан, - неровен час - камень попадет, зуб вышибет в машине, девок перебьешь". Долго возится у конной веялки с ситами, выходит оттуда весь в мякине и распорядится "халуй" - какой-то мякинный сорт - перекидать живо от веялки в угол. У сортировки, где громадный чистый ворох зерна все растет и растет, Иван Михалыч непременно возьмет метло и так ловко сметет два-три полуколосика, будто артист-парикмахер причешет красивую голову. Но еще лучше, когда зерно захватят мерой для ссыпки в мешки и в мере - верх, так вот этот верх зерна срезать лопатой в чистоту, ж-жик! и мерка с зерном стоит раскрасавицей. От полыни, от пота людского и конского во рту горько и даже солоно, ворота риги дышат этим на жаркое солнце. Иван Михалыч выходит из ворот поглядеть на свет Божий, но и тут нет ему покоя; сразу глазом схватил: Илья напустил вязанки и повел омет влево.

Подай, подай вправо, - кричит, - не напущай!

И вот тут-то случилось: привязанный к столбу жеребенок, на которого все время под жарким солнцем дышала потно-полынная рига, одурелый поднялся на дыбы, обхватил шею Ивана Михалыча передними ногами и при всем народе пожелал обойтись со старостой, как с молодой кобылицей. От этого все и пошло. Первый сигнал подал тот Нептун с трезубцем на вершине золотой горы, Илюха: га-га-га! и грохнулся с вилами на солому; поднялся, опять: га-га-га! и опять грохнулся. Те бабы, что взбирались на омет с носилками, так и осели на месте, и что они, барахтаясь в соломе, выкрикивали и причитывали: - "ой, бабочки, ой, милые!" - было похоже скорее на рыдание, чем на смех; на скирдах тоже враз полегли мужики и бабы; все, кто в риге был, выбежали; один парень шесть баб повалил, лег на них поперек мостом, сам гогочет, а все шесть визжат, как поросята, в далекий слух; другой парень пустился за девкой по черному пару, догнал, - и там на горячей земле большой взвился над ними столб пыли и закрыл их, как дым. И, кажется, даже само горячее летнее солнце на синем небе запрыгало. Под тяжестью жеребенка Иван Михалыч сначала осел на колени, потом приподнялся, крикнул: - "леший тебя разобрал, поди прочь, поди прочь!", а жеребенок все пуще и пуще, порядочно времени прошло, пока Иван Михалыч освободился: успели уже остановиться и молотилка, и веялка, и сортировка. И тут бы старосте самому засмеяться, а он рассердился и раз! жеребенка в морду кулаком. Тогда не выдержал Илюха наверху, схватил бабу, задрал ей рубашку, хлопнул ладонью и, схватившись с ней, как воробьи на крыше, покатился с высоты, а с Илюхой зараз потащилась чуть не половина соломы и, рухнув, закрыла всех - и шесть баб с поперек лежащим на них парнем, и Илюху с бабой, и самого Ивана Михалыча, и жеребенка.

Мала куча, мала куча! - крикнули мальчишки-погонщики, вскинувшись мигом на солому, похоронившую старосту.

Сбежались девки подметальщицы, с ними первая Катерина Жируха.

Мала куча, мала куча! - кричала Жируха, взбираясь наверх, и только взобралась, вдруг под соломой, ударил жеребенок передом, задом, взвился на дыбы, и вся куча рассыпалась.

В эту самую минуту голенький вышел из пруда Курымушка и не чуя беды над собой, подобрался к самому току. Жируха крикнула подметальщицам: "лови его!" и в миг он был окружен.

Пришвин Михаил

Кащеева цепь

Михаил Михайлович Пришвин Кащеева цепь


Однажды осенью под вечер я проходил мимо усадьбы, из которой мужики только что выгнали хозяев. Я остановился, пораженный красотою тройного умирания: усадьба умирала, год умирал в золоте листопада, день умирал. А на самом конце длинной аллеи, засыпанной кленовыми листьями, на террасе, обвитой красными лозами дикого винограда, сидел заяц...

Я не поверил своим глазам, - подумал, мне это чудится, а заяц как ни в чем не бывало сидел на той самой ступеньке, где так часто, бывало, я сам любил под вечер присесть.

Я знал историю этого дома, собирался давно ее написать, материалы были прекрасные, а главного лица не было; как я ни бился, герой не показывался. Теперь же вот, как будто в насмешку надо мной, на место героя уселся заяц. И горько мне стало: неужели действительно моя родная, любимая земля не даст героя? Я пробовал думать о множестве замечательных людей, рожденных на этой земле: вон там, не очень далеко отсюда, пахал Лев Толстой, там охотился Тургенев, там ездил на совет Гоголь к старцу Амвросию*, да и мало ли из этого черноземного центра вышло великих людей, но они вышли действительно, как духи, а сама земля через это как будто даже стала беднее: выпаханная, покрытая глиняными оврагами и недостойными человека жилищами, похожими на кучи навоза. И мне стало казаться, что один старичок, совсем незначительный, укреплявший овраги садами, был достойней для моего романа, чем все эти великие люди. Я готов был остановиться на этом старике, но вспомнил, что, кроме садов и оврагов, он по воскресеньям тоже занимался литературой: писал листки под названием «Двенадцать добрых дел» и рассылал их знакомым с просьбой отсылать дальше. Вспомнив про это, я отказался от старика: невозможно же, правда, сделать героем большого романа человека, заключенного в кругу двенадцати добрых дел. Между тем таинственный заяц все сидел на террасе и тоже как будто о чем-то мечтал. Было уже довольно светло, и я знал, что наши обыкновенные зайцы в это время еще плотно лежат по дубовым кустарникам.

«А что, - подумал я, - случай, быть может, посылает мне этого зайца на помощь: «Смирись, мол, писатель, не умствуй, герой - это выдумка, а личность, наверно, есть и в этом зайчишке».

Что вы тут, батюшка, разглядываете? - спросила меня старуха, дьячи-хина мать.

Марья Васильевна, - сказал я, - слыхали вы, чтобы где-нибудь заяц днем ходил по домам?

Старуха всмотрелась и вникла. Я подсказал:

Заяц ли это?

Она перекрестилась. Заяц, верно, заметил движение и вдруг пропал.

Вот видите, - сказал я, - креста боится. Не сам ли это хозяин тут баламутит?

Старуха еще раз перекрестилась, уже не из страха, а из благодарности за действие креста, и тоже очень таинственно мне прошептала:

И очень просто, - прикинулся, да и высматривает. Не миновать какой-нибудь беды мужикам.

Старуха потом, конечно, рассказала и на деревне о явлении зайца, и, кто знает, не из-за этого ли зайчика наши суеверные крестьяне через несколько дней разнесли усадьбу в пух и прах.

После того я окончательно убедился, что герой может быть не только не героем, но даже и личность в нем необязательна: он может просто, как зайчик, выйти посидеть на терраску, а из-за этого произойдут события грандиознейшие. Так бывает!

К сожалению, в этот раз мне все-таки не удалось сделать вполне героем зайца; мало-помалу я с ним так сроднился, что дал ему черты мальчика, каким я сам был, хотя имя оставил ему все-таки заячье: Курымушка.

Некоторые из моих друзей, прочитав рассказы о Курымушке, однако совершенно не догадались, что рассказывается в них о каком-то таинственном зайчике, и всё приняли как автобиографию и семейную хронику.

Что же делать? Ведь от себя самого не уйдешь. Мы не маленькие дети, и не спасет нас от скуки чтения даже самая хитрейшая фабула. Пора уже знать, что только близость автора к себе самому и способность его приблизить других к себе так, чтобы они были как будто совершенно свои, родные, находят отклик в читателе. Тогда зачем же ходить далеко? Вот моя собственная жизнь и с ней те, кого я любил, кого боялся и ненавидел. Рано или поздно все тайны будут непременно раскрыты - не мной, так другим: нет ничего тайного, что не стало бы явным.

Вот пень огромного дерева, выросшего от семени, занесенного когда-то птицей в эту усадьбу. Дерево перебыло здесь прекрасную жизнь и раскрыло все возможности, заложенные в семя. Но правда ли, что, сосчитав все годовые круги огромного пня, я узнал что-нибудь о тайнах прекрасного дерева? Так едва ли стал бы кто-нибудь читать рассказ о моей совсем обыкновенной, измеренной и сосчитанной жизни, если бы однажды в конце длинной аллеи, засыпанной кленовыми листьями, на террасе, обвитой красными лозами дикого винограда, не явился мне таинственный зайчик и я, пораженный красотой тройного умирания, не задумал сделать эту сказку - и очень близкую к моей собственной жизни, и очень далекую.

КНИГА ПЕРВАЯ

Курымушка

ЗВЕНО ПЕРВОЕ

ГОЛУБЫЕ БОБРЫ

ВЕТОЧКА МАЛИНЫ


В Ельце, моем родном городе, все старинные купеческие фамилии были двойные: первое имя, хотя бы наше, Пришвины, было имя родовое и официальное, а второе имя считалось «уличным»: наше уличное имя было Алпатовы. И так точно было у всех: Лавровы, Ростовцевы, Горшковы, Хренниковы, Романовы, Заусайловы, Лагутины - у всех решительно были вторые «уличные» имена.

Разделение купеческих имен - явление до того заметное и всюдное, что, наверно, есть этому и какое-то разумное объяснение, но до всего не дойдешь, а когда потребуется самому объяснить, и не знаешь, для чего и как это делалось. Мне всегда казалось, будто вторые имена являются простейшей попыткой вывести живое современное имя из его родовой заключенности на суд общества, пусть хотя бы и уличного.

Еще я так думаю о вторых именах и о первых, что первое имя от тебя никак не зависит, и когда его давали кому-то, это родовое имя, ты еще не существовал. Второе имя пришло, опять не глядя на тебя, а на какого-нибудь твоего, быть может, очень отдаленного, предка. Третье - твое собственное, личное имя открывает путь тебе самому и представляет собой как бы право на усилие сделаться таким, как хочется тебе самому и что можно назвать поведением.

Так вот и выходит, что у одного и того же человека может быть три имени: с одним он родился, другое ему пришло с улицы, а третье, его собственное, личное, живое «я», каждый чувствует, и отвечает за него, и создает с помощью его небывалое.

С малолетства чувствовал в себе напор сил для борьбы за свое собственное имя. Редко, очень редко удавалось мне в те времена оставаться победителем. Так было раз в детстве: я признался своему маленькому другу, что я, может быть, вовсе даже совсем и не Пришвин.

Кому ты говоришь! - ответил мой друг, - я ли не знаю, что вас, Пришвиных, на улице везде называют «Алпатовы»?

Вот еще! - воскликнул я почти обиженно, - я тебе хотел свою большую тайну открыть, а ты говоришь о том, что всем известно: Алпатовы - это наша старинная уличная кличка.

А если ты не Пришвин и не Алпатов, то кто же ты?

А вот угадай, - ответил я.

И прочитал ему первое мое стихотворение:

Скажи мне, веточка малины, Где ты росла, где ты цвела, Каких холмов, какой долины Ты украшением была?

Понимаешь меня теперь? - сказал я. - Стихотворение Лермонтова «Ветка Палестины» и мое «Веточка малины» так близки друг другу и так далеки и от Пришвиных, и от Алпатовых, что скорей всего, мне кажется, по-настоящему я Лермонтов.

Позволь, - сказал мой друг, - твоя «Веточка малины» всего только двумя словами разнится от Лермонтовой «Ветки Палестины», так может каждый подделаться легко, и от этого сам не обернешься ни в Лермонтова, ни в Пушкина.

Каждый, конечно, по себе испытал, что иная душевная рана держится на тебе гораздо дольше и причиняет всякого рода беспокойства гораздо сильнее раны физической.

Вполне допускаю, что этот первый самообман и породил во мне особый стыд к писательству, и не только в стихах, но и в прозе: только после тридцати лет я решился попробовать писать прозой. А в стихах у меня бывает стыд не только за себя, но и за всякого порядочного человека: я краснею за него, стыжусь по-настоящему и непременно вспоминаю свою «Веточку малины».

Вот какой срам пришлось пережить еще в детстве, и вот какая ясность чего-то настоящего, и, в свете этого настоящего, какое высокое представление о настоящей поэзии: что чуть только фальшь в чем-нибудь, так и сейчас стыдно!

Пришвин Михаил

Кощеева цепь

Михаил Пришвин

КОЩЕЕВА ЦЕПЬ

ЗВЕНО ВТОРОЕ. МАЛЕНЬКИЙ КАИН.

Иногда попадешь в такую полосу жизни, плывешь, как по течению, детский мир вновь встает перед глазами, деревья густолиственные собираются, кивают и шепчут: "жалуй, жалуй, гость дорогой!". Являешься на зов домой, и там будто забытую страну вновь открываешь. Но как малы оказываются предметы в этой открытой стране в сравнении с тем, что о них представляешь: комнаты дома маленькие, деревья, раньше казалось, до неба хватали, трава расла до крон, и все дерево было, как большой зеленый шатер; теперь, когда сам большой, все стало маленьким: и комнаты, и деревья, и трава далеко до крон не хватает. Может быть так и народы, расставаясь со своими любимыми предками, делали из них богатырей - Святогора, Илью Муромца? А может быть и сам грозный судия стал бесконечно большим оттого, что бесконечно давно мы с ним расстались? Так и случается, как вспомнишь, будто вдвойне, одно - живет тот бесконечно большой судия, созданный всеми народами, и тут же свои живут на каждом шагу, на каждой тропинке, под каждым кустом маленькие боги-товарищи. Никогда бы эти маленькие свои боги не посоветовали ехать учиться в гимназию, это решил судия и велел: "собирайся!".

Милый мой мальчик, как жалко мне с тобой расставаться, будто на войну провожаю тебя в эту страшную гимназию. Вчера ты встречал меня весь мой, сегодня я не узнаю тебя, и новые страхи за твою судьбу поднимаются, как черные крылья.

Вот он идет по мостику в купальню и слышит, деревенские мальчики кричат: - "скоро в гимназию повезут, а он с девками купается". Почему вчера еще это самое мимо ушей проходило, а сегодня задело? Минуточку подумал, поколебался, итти в купальню или убежать, но решил: - "какие же это девки Маша с Дунечкой!" и по мостику прошел в обшитую парусиной купальню. День был жаркий, перед самым Ильей, девушки плескались в воде, и от солнца в брызгах показывалась радуга. Вдруг как загрохочут мужики, бабы и девки на молотилке во все свои грохота, заглушили и шум барабана, и стук веялки. Очень хотелось бы девушкам разузнать, в чем тут дело, отчего такое веселье на молотилке, но показаться в пруд из купальни было невозможно: на том берегу, будто из самой воды, выходит высокий омет золотой соломы, и на самом верху, как Нептун с трезубцем, стоит Илюха с вилами и все видит оттуда и над всем потешается. Дальше по берегу пруда, как хорошие куличи, стоят скирды и их вершат и перетягивают скрученными соломенными канатами, на каждом скирду по мужику. Курымушка выпросился поплавать в пруду, скоро все разузнать и рассказать. Прямо из дверцы купальни своими "саженками" он поплыл к Илюхину омету, к этой золотой горе, откуда смех выходил, как гром из вулкана. Плыл и дивился, а дело было самое пустяковое.

Конечно, вся молотьба идет только хлопотами старосты Ивана Михалыча, вот он нырнул в темноту риги к погоняльщикам, кричит ребятишкам: - "эй, вы, черти, живей, погоняй!", выйдет оттуда к подавальщику, сам схватит сноп и, пропуская, учит: - "ровней, ровней, подавай, чтобы не было бах-бах! а шипело; не забивай барабан, - неровен час - камень попадет, зуб вышибет в машине, девок перебьешь". Долго возится у конной веялки с ситами, выходит оттуда весь в мякине и распорядится "халуй" - какой-то мякинный сорт - перекидать живо от веялки в угол. У сортировки, где громадный чистый ворох зерна все растет и растет, Иван Михалыч непременно возьмет метло и так ловко сметет два-три полуколосика, будто артист-парикмахер причешет красивую голову. Но еще лучше, когда зерно захватят мерой для ссыпки в мешки и в мере - верх, так вот этот верх зерна срезать лопатой в чистоту, ж-жик! и мерка с зерном стоит раскрасавицей. От полыни, от пота людского и конского во рту горько и даже солоно, ворота риги дышат этим на жаркое солнце. Иван Михалыч выходит из ворот поглядеть на свет Божий, но и тут нет ему покоя; сразу глазом схватил: Илья напустил вязанки и повел омет влево.

Подай, подай вправо, - кричит, - не напущай!

И вот тут-то случилось: привязанный к столбу жеребенок, на которого все время под жарким солнцем дышала потно-полынная рига, одурелый поднялся на дыбы, обхватил шею Ивана Михалыча передними ногами и при всем народе пожелал обойтись со старостой, как с молодой кобылицей. От этого все и пошло. Первый сигнал подал тот Нептун с трезубцем на вершине золотой горы, Илюха: га-га-га! и грохнулся с вилами на солому; поднялся, опять: га-га-га! и опять грохнулся. Те бабы, что взбирались на омет с носилками, так и осели на месте, и что они, барахтаясь в соломе, выкрикивали и причитывали: - "ой, бабочки, ой, милые!" - было похоже скорее на рыдание, чем на смех; на скирдах тоже враз полегли мужики и бабы; все, кто в риге был, выбежали; один парень шесть баб повалил, лег на них поперек мостом, сам гогочет, а все шесть визжат, как поросята, в далекий слух; другой парень пустился за девкой по черному пару, догнал, - и там на горячей земле большой взвился над ними столб пыли и закрыл их, как дым. И, кажется, даже само горячее летнее солнце на синем небе запрыгало. Под тяжестью жеребенка Иван Михалыч сначала осел на колени, потом приподнялся, крикнул: - "леший тебя разобрал, поди прочь, поди прочь!", а жеребенок все пуще и пуще, порядочно времени прошло, пока Иван Михалыч освободился: успели уже остановиться и молотилка, и веялка, и сортировка. И тут бы старосте самому засмеяться, а он рассердился и раз! жеребенка в морду кулаком. Тогда не выдержал Илюха наверху, схватил бабу, задрал ей рубашку, хлопнул ладонью и, схватившись с ней, как воробьи на крыше, покатился с высоты, а с Илюхой зараз потащилась чуть не половина соломы и, рухнув, закрыла всех - и шесть баб с поперек лежащим на них парнем, и Илюху с бабой, и самого Ивана Михалыча, и жеребенка.

Мала куча, мала куча! - крикнули мальчишки-погонщики, вскинувшись мигом на солому, похоронившую старосту.

Сбежались девки подметальщицы, с ними первая Катерина Жируха.

Мала куча, мала куча! - кричала Жируха, взбираясь наверх, и только взобралась, вдруг под соломой, ударил жеребенок передом, задом, взвился на дыбы, и вся куча рассыпалась.

В эту самую минуту голенький вышел из пруда Курымушка и не чуя беды над собой, подобрался к самому току. Жируха крикнула подметальщицам: "лови его!" и в миг он был окружен.

Бей их, лупи! - крикнул, подымаясь, Илья.

Курымушка ударил Катерину кулаком в какую-то подушку.

В дойло попал! - крикнул Илья, - бей по дойлам, бей их по дойлам, вот так, молодец!

Чуть-чуть бы еще, и выскочил из круга, но Катерина вдруг завалилась на него и придушила, как печь таракана. Душила Курымушку, в роту стало горько, солено, даже крикнуть было нельзя от щекотки, и, кажется, чуть бы еще, - и пропасть, но тут Иван Михалыч силу забрал, со всего маху плашмя лопатой хлопнул по заду Катерину и сразу Жируху в память привел. Курымушка вырвался и бросился к пруду, а вслед ему крикнул Илья:

Это, брат, тебе не со своими девками купаться в пруду!

Под густую иву на сук у воды сел и спрятался Курымушка, будто в воду ушел, и так ему стало, что невозможно плыть ему обратно в купальню к Маше и Дунечке: ему в эту минуту первый раз только ясно стало, что и они были такие же, как все - бабы. Так он и остался надолго сидеть под ивой, не зная что делать. Долго со всех сторон звали его голоса, как в раю голос Бога слышался после грехопадения: "Адам, Адам!". Маленький Адам лучше бы утонул, чем голый показался, потому что все они, все они - бабы. Когда он высмотрел, что девушки ушли из купальни, поплыл туда, оделся и вернулся домой мужчиною: с бабами больше он не купается. Это хорошо дома поняли. Маша привезла ему из города синюю гимназическую фуражку, он ее надел, сразу стал большой, а около Успенья, отслужив молебен на дому, мать повезла его в гимназию.

АРХИЕРЕЙ.

Ехали по большаку. Никогда не виданный город показался сначала одним только собором. Эта белая церковь в ясные дни чуть была видна с балкона, и что-то слышалось с той стороны в праздники, о чем говорили: "в городе звон". Теперь таинственный собор словно подходил сюда ближе и ближе. Изредка в безлесных полях, как островок, показывалась такая же усадьба, где и Курымушка жил, с такими же белыми каменными столбиками вместо ворот. Очень странно думалось, глядя на эти ворота: что, если заехать туда, будет казаться, будто много там всего и самое главное - там; а если выехать, то главное кажется тут, на большаке, этому конца нет, а усадьба - просто кучка деревьев. "Неужели и у нас так же?" - подумал Курымушка, - но отстранил эту неприятную мысль хорошей: "у нас лучше всех". Показалась рядом с белым собором синяя церковь, сказали: "это старый собор". Показался Покров, Рождество и, наконец, Острог - тоже церковь; среди зеленых садов закраснелись крыши, сказали: - "вот и гимназия!". В это время на большак с проселочных дорог выехало много деревенских подвод, растянулись длинною цепью, и это стало - обоз. Помещичьи тряские тарантасы обгоняли обозы, а какие-то ловкачи на дрожках на тугих возжах, в синих поддевках и серебряных поясах обгоняли тарантасы. Всем им на встречу возле кладбищенской церкви выходил старичок с колокольчиком, никто почти ему не подавал, а он все звонил и звонил. В Черной Слободе все подводы будто проваливались: это они спускались тихо под крутую гору до Сергия. Ловкачи в серебряных поясах пускали с полгоры своих коней во весь дух и сразу выкатывались на пол-горы вверх. Когда выбрались наверх из-под Чернослободской горы, тут сразу во всей славе своей и стал перед Курымушкой собор, и тут на Соборной улице, в доме, похожем на сундук, у матери прямо же и начался разговор о Курымушке с тетушкой Калисой Никаноровной.

Михаил Пришвин Кощеева цепь БАБЫ

Иногда попадешь в такую полосу жизни, плывешь, как по
течению, детский мир вновь встает перед глазами, деревья
густолиственные собираются, кивают и шепчут: "жалуй, жалуй,
гость дорогой!". Являешься на зов домой, и там будто забытую
страну вновь открываешь. Но как малы оказываются предметы в
этой открытой стране в сравнении с тем, что о них
представляешь: комнаты дома маленькие, деревья, раньше
казалось, до неба хватали, трава расла до крон, и все дерево
было, как большой зеленый шатер; теперь, когда сам большой, все
стало маленьким: и комнаты, и деревья, и трава далеко до крон
не хватает. Может быть так и народы, расставаясь со своими
любимыми предками, делали из них богатырей -- Святогора, Илью
Муромца? А может быть и сам грозный судия стал бесконечно
большим оттого, что бесконечно давно мы с ним расстались? Так и
случается, как вспомнишь, будто вдвойне, одно -- живет тот
бесконечно большой судия, созданный всеми народами, и тут же
свои живут на каждом шагу, на каждой тропинке, под каждым
кустом маленькие боги-товарищи. Никогда бы эти маленькие свои
боги не посоветовали ехать учиться в гимназию, это решил судия
и велел: "собирайся!".
Милый мой мальчик, как жалко мне с тобой расставаться, будто
на войну провожаю тебя в эту страшную гимназию. Вчера ты
встречал меня весь мой, сегодня я не узнаю тебя, и новые страхи
за твою судьбу поднимаются, как черные крылья.
Вот он идет по мостику в купальню и слышит, деревенские
мальчики кричат: -- "скоро в гимназию повезут, а он с девками
купается". Почему вчера еще это самое мимо ушей проходило, а
сегодня задело? Минуточку подумал, поколебался, итти в купальню
или убежать, но решил: -- "какие же это девки Маша с Дунечкой!"
и по мостику прошел в обшитую парусиной купальню. День был
жаркий, перед самым Ильей, девушки плескались в воде, и от
солнца в брызгах показывалась радуга. Вдруг как загрохочут
мужики, бабы и девки на молотилке во все свои грохота,
заглушили и шум барабана, и стук веялки. Очень хотелось бы
девушкам разузнать, в чем тут дело, отчего такое веселье на
молотилке, но показаться в пруд из купальни было невозможно: на
том берегу, будто из самой воды, выходит высокий омет золотой
соломы, и на самом верху, как Нептун с трезубцем, стоит Илюха с
вилами и все видит оттуда и над всем потешается. Дальше по
берегу пруда, как хорошие куличи, стоят скирды и их вершат и
перетягивают скрученными соломенными канатами, на каждом скирду
по мужику. Курымушка выпросился поплавать в пруду, скоро все
разузнать и рассказать. Прямо из дверцы купальни своими
"саженками" он поплыл к Илюхину омету, к этой золотой горе,
откуда смех выходил, как гром из вулкана. Плыл и дивился, а
дело было самое пустяковое.
Конечно, вся молотьба идет только хлопотами старосты Ивана
Михалыча, вот он нырнул в темноту риги к погоняльщикам, кричит
ребятишкам: -- "эй, вы, черти, живей, погоняй!", выйдет оттуда
к подавальщику, сам схватит сноп и, пропуская, учит: --
"ровней, ровней, подавай, чтобы не было -- бах-бах! а шипело;
не забивай барабан, -- неровен час -- камень попадет, зуб
вышибет в машине, девок перебьешь". Долго возится у конной
веялки с ситами, выходит оттуда весь в мякине и распорядится
"халуй" -- какой-то мякинный сорт -- перекидать живо от веялки
в угол. У сортировки, где громадный чистый ворох зерна все
растет и растет, Иван Михалыч непременно возьмет метло и так
ловко сметет два-три полуколосика, будто артист-парикмахер
причешет красивую голову. Но еще лучше, когда зерно захватят
мерой для ссыпки в мешки и в мере -- верх, так вот этот верх
зерна срезать лопатой в чистоту, ж-жик! и мерка с зерном стоит
раскрасавицей. От полыни, от пота людского и конского во рту
горько и даже солоно, ворота риги дышат этим на жаркое солнце.
Иван Михалыч выходит из ворот поглядеть на свет Божий, но и тут
нет ему покоя; сразу глазом схватил: Илья напустил вязанки и
повел омет влево.
-- Подай, подай вправо, -- кричит, -- не напущай!
И вот тут-то случилось: привязанный к столбу жеребенок, на
которого все время под жарким солнцем дышала потно-полынная
рига, одурелый поднялся на дыбы, обхватил шею Ивана Михалыча
передними ногами и при всем народе пожелал обойтись со
старостой, как с молодой кобылицей. От этого все и пошло.
Первый сигнал подал тот Нептун с трезубцем на вершине золотой
горы, Илюха: га-га-га! и грохнулся с вилами на солому;
поднялся, -- опять: га-га-га! и опять грохнулся. Те бабы, что
взбирались на омет с носилками, так и осели на месте, и что
они, барахтаясь в соломе, выкрикивали и причитывали: -- "ой,
бабочки, ой, милые!" -- было похоже скорее на рыдание, чем на
смех; на скирдах тоже враз полегли мужики и бабы; все, кто в
риге был, выбежали; один парень шесть баб повалил, лег на них
поперек мостом, сам гогочет, а все шесть визжат, как поросята,
в далекий слух; другой парень пустился за девкой по черному
пару, догнал, -- и там на горячей земле большой взвился над
ними столб пыли и закрыл их, как дым. И, кажется, даже само
горячее летнее солнце на синем небе запрыгало. Под тяжестью
жеребенка Иван Михалыч сначала осел на колени, потом
приподнялся, крикнул: -- "леший тебя разобрал, поди прочь, поди
прочь!", а жеребенок все пуще и пуще, порядочно времени прошло,
пока Иван Михалыч освободился: успели уже остановиться и
молотилка, и веялка, и сортировка. И тут бы старосте самому
засмеяться, а он рассердился и раз! жеребенка в морду кулаком.
Тогда не выдержал Илюха наверху, схватил бабу, задрал ей
рубашку, хлопнул ладонью и, схватившись с ней, как воробьи на
крыше, покатился с высоты, а с Илюхой зараз потащилась чуть не
половина соломы и, рухнув, закрыла всех -- и шесть баб с
поперек лежащим на них парнем, и Илюху с бабой, и самого Ивана
Михалыча, и жеребенка.
-- Мала куча, мала куча! -- крикнули мальчишки-погонщики,
вскинувшись мигом на солому, похоронившую старосту.
Сбежались девки подметальщицы, с ними первая Катерина
Жируха.
-- Мала куча, мала куча! -- кричала Жируха, взбираясь
наверх, и только взобралась, вдруг под соломой, ударил
жеребенок передом, задом, взвился на дыбы, и вся куча
рассыпалась.
В эту самую минуту голенький вышел из пруда Курымушка и не
чуя беды над собой, подобрался к самому току. Жируха крикнула
подметальщицам: -- "лови его!" и в миг он был окружен.
-- Бей их, лупи! -- крикнул, подымаясь, Илья.
Курымушка ударил Катерину кулаком в какую-то подушку.
-- В дойло попал! -- крикнул Илья, -- бей по дойлам, бей их
по дойлам, вот так, молодец!
Чуть-чуть бы еще, и выскочил из круга, но Катерина вдруг
завалилась на него и придушила, как печь таракана. Душила
Курымушку, в роту стало горько, солено, даже крикнуть было
нельзя от щекотки, и, кажется, чуть бы еще, -- и пропасть, но
тут Иван Михалыч силу забрал, со всего маху плашмя лопатой
хлопнул по заду Катерину и сразу Жируху в память привел.
Курымушка вырвался и бросился к пруду, а вслед ему крикнул
Илья:
-- Это, брат, тебе не со своими девками купаться в пруду!
Под густую иву на сук у воды сел и спрятался Курымушка,
будто в воду ушел, и так ему стало, что невозможно плыть ему
обратно в купальню к Маше и Дунечке: ему в эту минуту первый
раз только ясно стало, что и они были такие же, как все --
бабы. Так он и остался надолго сидеть под ивой, не зная что
делать. Долго со всех сторон звали его голоса, как в раю голос
Бога слышался после грехопадения: "Адам, Адам!". Маленький Адам
лучше бы утонул, чем голый показался, потому что все они, все
они -- бабы. Когда он высмотрел, что девушки ушли из купальни,
поплыл туда, оделся и вернулся домой мужчиною: с бабами больше
он не купается. Это хорошо дома поняли. Маша привезла ему из
города синюю гимназическую фуражку, он ее надел, сразу стал
большой, а около Успенья, отслужив молебен на дому, мать
повезла его в гимназию.