Там леший бродит. Кот-Баюн. Интересно - что за кот? Почему ходит по цепи

У лукоморья дуб зелёный;
Златая цепь на дубе том:
И днём и ночью кот учёный
Всё ходит по цепи кругом;
Идёт направо — песнь заводит,
Налево — сказку говорит.
Там чудеса: там леший бродит,
Русалка на ветвях сидит;
Там на неведомых дорожках
Следы невиданных зверей;
Избушка там на курьих ножках
Стоит без окон, без дверей;
Там лес и дол видений полны;
Там о заре прихлынут волны
На брег песчаный и пустой,
И тридцать витязей прекрасных
Чредой из вод выходят ясных,
И с ними дядька их морской;
Там королевич мимоходом
Пленяет грозного царя;
Там в облаках перед народом
Через леса, через моря
Колдун несёт богатыря;
В темнице там царевна тужит,
А бурый волк ей верно служит;
Там ступа с Бабою Ягой
Идёт, бредёт сама собой,
Там царь Кащей над златом чахнет;
Там русский дух… там Русью пахнет!
И там я был, и мёд я пил;
У моря видел дуб зелёный;
Под ним сидел, и кот учёный
Свои мне сказки говорил.

Анализ стихотворения «У лукоморья дуб зеленый» Пушкина

«У лукоморья дуб зеленый…» — строки, знакомые каждому с детства. Волшебный мир пушкинских сказок настолько прочно вошел в нашу жизнь, что воспринимается как неотъемлемая часть русской культуры. Поэма «Руслан и Людмила» была закончена Пушкиным в 1820 г., но вступление он дописал в 1825 г. в Михайловском. За его основу поэт взял присказку Арины Родионовны.

Вступление Пушкина к поэме продолжает древние традиции русского фольклора. Еще древнерусские гусляры начинали свои сказания с обязательной присказки, не имеющей прямого отношения к сюжету. Эта присказка настраивала слушателей на торжественный лад, создавала особую волшебную атмосферу.

Пушкин начинает свою поэму описанием таинственного лукоморья – загадочной местности, где возможны любые чудеса. «Кот ученый» символизирует древнего автора-сказителя, который знает невероятное количество сказок и песен. Лукоморье населено множеством волшебных героев, собравшихся здесь из всех русских сказок. Среди них и второстепенные персонажи (леший, русалка), и «невиданные звери», и пока еще неодушевленная избушка на курьих ножках.

Постепенно перед читателем возникают и более значимые герои. Среди неясных видений появляются могучие «тридцать витязей» во главе с Черномором, символизирующие военную силу русского народа. Главные положительные персонажи (королевич, богатырь, царевна) пока еще безымянны. Они являются собирательными образами, которым предстоит воплотиться в конкретной сказке. Завершают волшебную картину основные отрицательные персонажи – Баба-Яга и Кащей Бессмертный, олицетворяющие зло и несправедливость.

Пушкин подчеркивает, что весь этот волшебный мир имеет национальные корни. Он непосредственно связан с Россией: «там Русью пахнет!». Все происходящие в этом мире события (подвиги, временные победы злодеев и торжество справедливости) являются отражением реальной жизни. Сказки – это не только выдуманные для развлечения истории. Они по своему освещают действительность и помогают человеку различать добро и зло.

Ну не так прямо чтобы вольномыслящий писатель Алиханов, ленинградский мизерабль, alter ego Довлатова, был распят на кресте из битого непогодой, на живульку сколоченного псковского горбыля. Он полураспят - но не до смерти. В 1970-х так многие жили. Но декорация Александра Боровского к «Заповеднику» все же явно крестообразна. Две конструкции, две несовместимых жизни, два века, две разные России совмещаются в ней. Поверху горизонтально изогнут ампирный мостик, как в Тригорском. Понизу, ближе к жизни, упираются в рампу дощатые мостки над прудом деревни Сосново. Там ход в пристройку «жильца» отдельный - но заколоченный. Зато через щели в полу Алиханова навещают бездомные собаки. А в раковине с кругами отбитой эмали вечно плавают макароны.

Впрочем: тут и «деревня», и «усадьба» запущены навзрыд. С 1916 года не крашены. Оттого легко образуют единое пространство (как бы кто из «верхних» персонажей райка ни хорохорился!). На перекрестье миров бродит — или сидит, оцепеневши, — герой.

В глубине сцены тьма. И светит из нее белая посмертная маска Пушкина. А в фойе театра торгует из белой квасной цистерны сухим вином в разлив необъятная тетушка в кружевной наколке, с яркой помадой — ожившая добрая фея 1970-х. Да посверкивают стеклянные водочные «мерзавчики» по 0,1 л на новогодней елке.

Премьера «Студии драматического искусства» — бенефис Сергея Качанова, одного из лучших актеров Женовача. Седой человек, стриженный ежиком, визуально вроде и не похож на 37-летнего Довлатова-Алиханова в повести. За Петра Великого в пивной очереди его бы точно не приняли!

Но это лишь расширяет сюжет. Ведь «Заповедник» Довлатова — не столь автобиография, сколь поминальник целого войска людей, не нужных в блаженном заповеднике СССР конца 1970-х. Примерно тех, чье появление предсказал Бердяев в 1920-х, еще до высылки. Он писал: если в России упразднят свободу предпринимательства и книгоиздания — «останется мыслима лишь свобода невоплощенного человеческого духа. И дух человеческий развоплотится».

Полвека спустя сие и сбылось. Бурно, с выходом, с вывертом, с пузырями невоплощенного духа поверх ряски. «Заповедник» Довлатова этими пузырями бурлит: роскошными, радужными!

И идейно выдержанная экскурсия по Пушкинским горам («Самодержавие рукой великосветского шкоды…») тут стоит диссидентской экскурсии. На последней за двадцать копеек с носа — показывают настоящую могилу Пушкина , спрятанную большевиками в лесу от народа. Туристы платят, ибо в СССР 1970-х каждый понимал: большевики от народа и не то спрячут.

Кстати, сдается мне: от «невоплощенности» подневольных, достигшей в третьем поколении своего предела, СССР и погиб. Тогда заповедник как-то враз стал лесом, где все едят всех.

Но на сцене — еще непуганый биоценоз 1970-х: пьют без продыху трактористы, фотографы, писатели, операторы бензопилы «Дружба», романтические девушки в цыганских шалях, гармонисты, отбухавшие шесть лет по ст. 92 УК, райуполномоченные КГБ. И пьют они вместе.

В спектакле «СТИ» мужская часть бестиария толчется вокруг Алиханова на мостках. Извлекает из грязной воды (пруд у рампы — часть декорации Боровского) новые поллитры, отпихивая мусор. Укладывает зрителя в лоск текстом Довлатова. Все — от майора до уголовника — понимают, что жить за сеткой-рабицей осталось недолго. Все мечтают вырваться самыми немыслимыми путями.

Но никто с места не двинется уже потому, что вне заповедника для них земли нет.

Во втором акте вступает женский хор. Жрицы и весталки А.С.П., методисты и м.н.с., массовики-затейницы, ударницы пушкинского культа. Вергилии в юбках — при профсоюзных экскурсиях, способных спросить, из-за чего была дуэль у Пушкина с Лермонтовым. Героические труженицы 1970-х — все, ясен пень, с дипломами филфака. Рисунок их ролей… гм… полон гротеска.

Они позируют на ампирном мостике — местоблюстительницы Осиповых-Вульф, Анны Керн и сестер Лариных. Локоны, халы и начесы, крепдешин, кримплен и фланель, серые пиджачки со скромными лауреатскими медальками, канцелярит и кокетство очень узнаваемы.

В заповеднике всякая лань для тех, кому за тридцать, готова прянуть от писателя Алиханова с хохотком и тайной надеждой. Муляж Михайловского (подлинный усадебный дом сожжен в 1918-м) населило новое племя… Довлатов был не очень добр к нему. Но Женовач, пожалуй, жестче.

Нежные актрисы «СТИ» с трудом узнаваемы в злых камео. Особенно — Ольга Калашникова в пиджачке старшей жрицы, хранительницы Виктории Альбертовны. С ними вместе играют население заповедника одиннадцать молодых актеров и актрис, недавних выпускников мастерской Сергея Женовача. Но женской части биоценоза дана и вторая ипостась. Похоже: они ходят во сне. И лунатически, в белых рубашках, со свечами в руках, подымаются на ампирный мостик читать Пушкина: «Талисман», «Стихи, сочиненные ночью во время бессонницы».

Тогда проступает суть. Нечто, сохраненное в тайне, бессознательно, в самой чаще леса 1970-х. Примерно как «настоящая могила Пушкина, спрятанная большевиками от народа». И в этом лунатическом сне — в строгих кримпленовых девах проступают правнучки сестер Лариных.

А что держит в заповеднике, за сеткой-рабицей, писателя Алиханова? Ведь нерв повести — отказ героя от эмиграции. Уезжают его жена и дочь. Но питерский мизерабль еще не готов.

Сергей Качанов играет тонко и точно всю гамму ответов. «Нищее величье и задерганную честь» единственного думающего и чувствующего. Единственного, кому светит издали маска Пушкина.

Но и принадлежность к племени заповедника, вспоенному из белой бочки разливным сухеньким. То же безумие и безделье, чумной кураж недельных запоев, ту же развоплощенность.

И чувство языка как единственной родины. Надежду на то, что среди лепета и канцелярита блеснет строка, жест, силуэт на тропе — и этот чумной балаган на миг станет Михайловским.

Тут он сидит на цепи и ходит по цепи. Скована цепь из «Медного всадника». И еще ряда текстов.

В финале из-под колосников выпадают десятки пушкинских смертных масок на цепях. Они украшены чуть не стразами от Сваровски. Грохот такой, словно в заповеднике упал наконец забор.

Это уже иное время. Местный уполномоченный КГБ майор Беляев, так и предсказывал, распивая пол-литра с диссидентом Алихановым: «Придет новое татаро-монгольское иго. Только на этот раз — с Запада». Впрочем, майор наверняка вывернется: пойдет в баскаки.

Музейным жрицам в шалях, пьющим трактористам и прочему биоценозу будет трудней.

Но над ними уже в 1990-х взлетит ероплан Дубровского под управлением Б.Г. При дороге в Михайловское группа писателей Алихановых поставит памятник Зайцу, спасшему Алексан Сергеича в 1825-м. Культ окажется неистребим. Заповедник чуть протрезвеет. Но ведь устоит!

И где-то в глубине здешних лесов — как их ни замусоривай (или, наоборот, ни чисть) — будет вечно мерцать настоящая могила Пушкина.

С детства знакомые строки:

У лукоморья дуб зелёный,
Златая цепь на дубе том:
И днём, и ночью кот учёный
Всё ходит по цепи кругом.
Пойдёт направо – песнь заводит,
Налево – сказку говорит...


И всегда интересно - что за кот? Почему ходит по цепи?

Кот Баюн - персонаж русских волшебных сказок. В образе кота Баюна соединились черты сказочного чудовища и птицы, обладающей волшебным голосом. В сказках говорится о том, что Баюн сидит на высоком железном столбе. Он обессиливает каждого, кто пытается подойти к нему, с помощью песен и заклинаний.

Чтобы захватить волшебного кота, Иван-царевич надевает железный колпак и железные рукавицы. Поймав животное, Иван-царевич доставляет его во дворец к своему отцу. Там побеждённый кот начинает сказки сказывать и помогает исцелить царя. Образ волшебного кота был широко распространён в русских лубочных повестях. Вероятно, оттуда он был заимствован А. С. Пушкиным: образ кота учёного - неотъемлемого представителя сказочного мира - он ввёл в Пролог поэмы «Руслан и Людмила».


Пролог был написан в Михайловском в 1826 году и включён в текст 2-го издания поэмы, вышедшего два года спустя. Образ «кота учёного» восходит к персонажу русской мифологии и волшебных сказок коту Баюну, в котором волшебный голос птицы Гамаюн объединился с силой и хитростью сказочного чудовища.

Сказки о коте Баюне и «коте учёном» обрели особенную известность благодаря распространению лубочных картинок. «Кот учёный» - это усмирённый и облагороженный вариант кота Баюна. Вот какую запись сделал Пушкин в Михайловском со слов няни Арины Родионовны: «У моря лукомория стоит дуб, а на том дубу золотые цепи, и по тем цепям ходит кот: вверх идёт - сказки сказывает, вниз идёт - песни поёт». Представляя содержание поэмы «Руслан и Людмила» как одну из сказок «кота учёного», Пушкин подчеркнул связь своего произведения с русским фольклором.

И хотя кошка довольно поздно попала на территорию Руси, зато сразу заняла важное место в жизни человека. Она - непременный персонаж русских сказок. Кот-Баюн был наделен голосом, "слышимым за семь верст, и видел за семь верст; как замурлыкает, так напустит, на кого захочет, заколдованный сон, которого не отличишь, не знаючи, от смерти".



Памятник Коту Баюну Учёному в Киеве.

Ныне «кот учёный» и кот Баюн - очень популярные персонажи. В пространстве интернета «поселилось» множество таких «котов»: от литературных псевдонимов и наименования веб-журнала, до названия лекарственного препарата для кошек «Кот Баюн» и подписей к фотоснимкам.


Посвящение


Для вас, души моей царицы,
Красавицы, для вас одних
Времен минувших небылицы,
В часы досугов золотых,
Под шепот старины болтливой,
Рукою верной я писал;
Примите ж вы мой труд игривый!
Ничьих не требуя похвал,
Счастлив уж я надеждой сладкой,
Что дева с трепетом любви
Посмотрит, может быть, украдкой
На песни грешные мои.

У лукоморья дуб зеленый;
Златая цепь на дубе том:
И днем и ночью кот ученый
Всё ходит по цепи кругом;
Идет направо – песнь заводит,
Налево – сказку говорит.
Там чудеса: там леший бродит,
Русалка на ветвях сидит;
Там на неведомых дорожках
Следы невиданных зверей;
Избушка там на курьих ножках
Стоит без окон, без дверей;
Там лес и дол видений полны;
Там о заре прихлынут волны
На брег песчаный и пустой,
И тридцать витязей прекрасных
Чредой из вод выходят ясных,
И с ними дядька их морской;
Там королевич мимоходом
Пленяет грозного царя;
Там в облаках перед народом
Через леса, через моря
Колдун несет богатыря;
В темнице там царевна тужит,
А бурый волк ей верно служит;
Там ступа с Бабою-Ягой
Идет, бредет сама собой;
Там царь Кащей над златом чахнет;
Там русский дух… там Русью пахнет!
И там я был, и мед я пил;
У моря видел дуб зеленый;
Под ним сидел, и кот ученый
Свои мне сказки говорил.
Одну я помню: сказку эту
Поведаю теперь я свету…

Песнь первая


Дела давно минувших дней,
Преданья старины глубокой.

В толпе могучих сыновей,
С друзьями, в гриднице высокой
Владимир-солнце пировал;
Меньшую дочь он выдавал
За князя храброго Руслана
И мед из тяжкого стакана
За их здоровье выпивал.
Не скоро ели предки наши,
Не скоро двигались кругом
Ковши, серебряные чаши
С кипящим пивом и вином.
Они веселье в сердце лили,
Шипела пена по краям,
Их важно чашники носили
И низко кланялись гостям.

Слилися речи в шум невнятный;
Жужжит гостей веселый круг;
Но вдруг раздался глас приятный
И звонких гуслей беглый звук;
Все смолкли, слушают Баяна:
И славит сладостный певец
Людмилу-прелесть и Руслана
И Лелем свитый им венец.

Но, страстью пылкой утомленный,
Не ест, не пьет Руслан влюбленный;
На друга милого глядит,
Вздыхает, сердится, горит
И, щипля ус от нетерпенья,
Считает каждые мгновенья.
В унынье, с пасмурным челом,
За шумным, свадебным столом
Сидят три витязя младые;
Безмолвны, за ковшом пустым,
Забыли кубки круговые,
И брашна неприятны им;
Не слышат вещего Баяна;
Потупили смущенный взгляд:
То три соперника Руслана;
В душе несчастные таят
Любви и ненависти яд.
Один – Рогдай, воитель смелый,
Мечом раздвинувший пределы
Богатых киевских полей;
Другой – Фарлаф, крикун надменный,
В пирах никем не побежденный,
Но воин скромный средь мечей;
Последний, полный страстной думы,
Младой хазарский хан Ратмир:
Все трое бледны и угрюмы,
И пир веселый им не в пир.

Вот кончен он; встают рядами,
Смешались шумными толпами,
И все глядят на молодых:
Невеста очи опустила,
Как будто сердцем приуныла,
И светел радостный жених.
Но тень объемлет всю природу,
Уж близко к полночи глухой;
Бояре, задремав от меду,
С поклоном убрались домой.
Жених в восторге, в упоенье:
Ласкает он в воображенье
Стыдливой девы красоту;
Но с тайным, грустным умиленьем
Великий князь благословеньем
Дарует юную чету.

И вот невесту молодую
Ведут на брачную постель;
Огни погасли… и ночную
Лампаду зажигает Лель.
Свершились милые надежды,
Любви готовятся дары;
Падут ревнивые одежды
На цареградские ковры…
Вы слышите ль влюбленный шепот,
И поцелуев сладкий звук,
И прерывающийся ропот
Последней робости?.. Супруг
Восторги чувствует заране;
И вот они настали… Вдруг
Гром грянул, свет блеснул в тумане,
Лампада гаснет, дым бежит,
Кругом все смерклось, все дрожит,
И замерла душа в Руслане…
Все смолкло. В грозной тишине
Раздался дважды голос странный,
И кто-то в дымной глубине
Взвился чернее мглы туманной…
И снова терем пуст и тих;
Встает испуганный жених,
С лица катится пот остылый;
Трепеща, хладною рукой
Он вопрошает мрак немой…
О горе: нет подруги милой!
Хватает воздух он пустой;
Людмилы нет во тьме густой,
Похищена безвестной силой.

Ах, если мученик любви
Страдает страстью безнадежно,
Хоть грустно жить, друзья мои,
Однако жить еще возможно.
Но после долгих, долгих лет
Обнять влюбленную подругу,
Желаний, слез, тоски предмет,
И вдруг минутную супругу
Навек утратить… о друзья,
Конечно, лучше б умер я!

Однако жив Руслан несчастный.
Но что сказал великий князь?
Сраженный вдруг молвой ужасной,
На зятя гневом распалясь,
Его и двор он созывает:
«Где, где Людмила?» – вопрошает
С ужасным, пламенным челом.
Руслан не слышит. «Дети, други!
Я помню прежние заслуги:
О, сжальтесь вы над стариком!
Скажите, кто из вас согласен
Скакать за дочерью моей?
Чей подвиг будет не напрасен,
Тому – терзайся, плачь, злодей!
Не мог сберечь жены своей! -
Тому я дам ее в супруги
С полцарством прадедов моих.
Кто ж вызовется, дети, други?..»
«Я!» – молвил горестный жених.
«Я! я! – воскликнули с Рогдаем
Фарлаф и радостный Ратмир. -
Сейчас коней своих седлаем;
Мы рады весь изъездить мир.
Отец наш, не продлим разлуки;
Не бойся: едем за княжной».
И с благодарностью немой
В слезах к ним простирает руки
Старик, измученный тоской.

Все четверо выходят вместе;
Руслан уныньем как убит;
Мысль о потерянной невесте
Его терзает и мертвит.
Садятся на коней ретивых;
Вдоль берегов Днепра счастливых
Летят в клубящейся пыли;
Уже скрываются вдали;
Уж всадников не видно боле…
Но долго всё еще глядит
Великий князь в пустое поле
И думой им вослед летит.

Руслан томился молчаливо,
И смысл и память потеряв.
Через плечо глядя спесиво
И важно подбочась, Фарлаф,
Надувшись, охал за Русланом.
Он говорит: «Насилу я
На волю вырвался, друзья!
Ну, скоро ль встречусь с великаном?
Уж то-то крови будет течь,
Уж то-то жертв любви ревнивой!
Повеселись, мой верный меч,
Повеселись, мой конь ретивый!»

Хазарский хан, в уме своем
Уже Людмилу обнимая,
Едва не пляшет над седлом;
В нем кровь играет молодая,
Огня надежды полон взор:
То скачет он во весь опор,
То дразнит бегуна лихого,
Кружит, подъемлет на дыбы,
Иль дерзко мчит на холмы снова.

Рогдай угрюм, молчит – ни слова…
Страшась неведомой судьбы
И мучась ревностью напрасной,
Всех больше беспокоен он,
И часто взор его ужасный
На князя мрачно устремлен.

Соперники одной дорогой
Всё вместе едут целый день.
Днепра стал темен брег отлогий;
С востока льется ночи тень;
Туманы над Днепром глубоким;
Пора коням их отдохнуть.
Вот под горой путем широким
Широкий пересекся путь.
«Разъедемся, пора! – сказали, -
Безвестной вверимся судьбе».
И каждый конь, не чуя стали,
По воле путь избрал себе.

Что делаешь, Руслан несчастный,
Один в пустынной тишине?
Людмилу, свадьбы день ужасный,
Всё, мнится, видел ты во сне.
На брови медный шлем надвинув,
Из мощных рук узду покинув,
Ты шагом едешь меж полей,
И медленно в душе твоей
Надежда гибнет, гаснет вера.

Но вдруг пред витязем пещера;
В пещере свет. Он прямо к ней
Идет под дремлющие своды,
Ровесники самой природы.
Вошел с уныньем: что же зрит?
В пещере старец; ясный вид,
Спокойный взор, брада седая;
Лампада перед ним горит;
За древней книгой он сидит,
Ее внимательно читая.
«Добро пожаловать, мой сын! -
Сказал с улыбкой он Руслану. -
Уж двадцать лет я здесь один
Во мраке старой жизни вяну;
Но наконец дождался дня,
Давно предвиденного мною.
Мы вместе сведены судьбою;
Садись и выслушай меня.
Руслан, лишился ты Людмилы;
Твой твердый дух теряет силы;
Но зла промчится быстрый миг:
На время рок тебя постиг.
С надеждой, верою веселой
Иди на все, не унывай;
Вперед! мечом и грудью смелой
Свой путь на полночь пробивай.

Узнай, Руслан: твой оскорбитель
Волшебник страшный Черномор,
Красавиц давний похититель,
Полнощных обладатель гор.
Еще ничей в его обитель
Не проникал доныне взор;
Но ты, злых козней истребитель,
В нее ты вступишь, и злодей
Погибнет от руки твоей.
Тебе сказать не должен боле:
Судьба твоих грядущих дней,
Мой сын, в твоей отныне воле».

Наш витязь старцу пал к ногам
И в радости лобзает руку.
Светлеет мир его очам,
И сердце позабыло муку.
Вновь ожил он; и вдруг опять
На вспыхнувшем лице кручина…
«Ясна тоски твоей причина;
Но грусть не трудно разогнать, -
Сказал старик, – тебе ужасна
Любовь седого колдуна;
Спокойся, знай: она напрасна
И юной деве не страшна.
Он звезды сводит с небосклона,
Он свистнет – задрожит луна;
Но против времени закона
Его наука не сильна.
Ревнивый, трепетный хранитель
Замков безжалостных дверей,
Он только немощный мучитель
Прелестной пленницы своей.
Вокруг нее он молча бродит,
Клянет жестокий жребий свой…
Но, добрый витязь, день проходит,
А нужен для тебя покой».

Руслан на мягкий мох ложится
Пред умирающим огнем;
Он ищет позабыться сном,
Вздыхает, медленно вертится…
Напрасно! Витязь наконец:
«Не спится что-то, мой отец!
Что делать: болен я душою,
И сон не в сон, как тошно жить.
Позволь мне сердце освежить
Твоей беседою святою.
Прости мне дерзостный вопрос.
Откройся: кто ты, благодатный,
Судьбы наперсник непонятный?
В пустыню кто тебя занес?»

Вздохнув с улыбкою печальной,
Старик в ответ: «Любезный сын,
Уж я забыл отчизны дальней
Угрюмый край. Природный финн,
В долинах, нам одним известных,
Гоняя стадо сел окрестных,
В беспечной юности я знал
Одни дремучие дубравы,
Ручьи, пещеры наших скал
Да дикой бедности забавы.
Но жить в отрадной тишине
Дано не долго было мне.

Тогда близ нашего селенья,
Как милый цвет уединенья,
Жила Наина. Меж подруг
Она гремела красотою.
Однажды утренней порою
Свои стада на темный луг
Я гнал, волынку надувая;
Передо мной шумел поток.
Одна, красавица младая
На берегу плела венок.
Меня влекла моя судьбина…
Ах, витязь, то была Наина!
Я к ней – и пламень роковой
За дерзкий взор мне был наградой,
И я любовь узнал душой
С ее небесною отрадой,
С ее мучительной тоской.

Умчалась года половина;
Я с трепетом открылся ей,
Сказал: люблю тебя, Наина.
Но робкой горести моей
Наина с гордостью внимала,
Лишь прелести свои любя,
И равнодушно отвечала:
«Пастух, я не люблю тебя!»

И все мне дико, мрачно стало:
Родная куща, тень дубров,
Веселы игры пастухов -
Ничто тоски не утешало.
В унынье сердце сохло, вяло.
И наконец задумал я
Оставить финские поля;
Морей неверные пучины
С дружиной братской переплыть
И бранной славой заслужить
Вниманье гордое Наины.
Я вызвал смелых рыбаков
Искать опасностей и злата.
Впервые тихий край отцов
Услышал бранный звук булата
И шум немирных челноков.
Я вдаль уплыл, надежды полный,
С толпой бесстрашных земляков;
Мы десять лет снега и волны
Багрили кровию врагов.
Молва неслась: цари чужбины
Страшились дерзости моей;
Их горделивые дружины
Бежали северных мечей.
Мы весело, мы грозно бились,
Делили дани и дары,
И с побежденными садились
За дружелюбные пиры.
Но сердце, полное Наиной,
Под шумом битвы и пиров,
Томилось тайною кручиной,
Искало финских берегов.
Пора домой, сказал я, други!
Повесим праздные кольчуги
Под сенью хижины родной.
Сказал – и весла зашумели:
И, страх оставя за собой,
В залив отчизны дорогой
Мы с гордой радостью влетели.

Сбылись давнишние мечты,
Сбылися пылкие желанья!
Минута сладкого свиданья,
И для меня блеснула ты!
К ногам красавицы надменной
Принес я меч окровавленный,
Кораллы, злато и жемчуг;
Пред нею, страстью упоенный,
Безмолвным роем окруженный
Ее завистливых подруг,
Стоял я пленником послушным;
Но дева скрылась от меня,
Примолвя с видом равнодушным:
«Герой, я не люблю тебя!»

К чему рассказывать, мой сын,
Чего пересказать нет силы?
Ах, и теперь один, один,
Душой уснув, в дверях могилы,
Я помню горесть, и порой,
Как о минувшем мысль родится,
По бороде моей седой
Слеза тяжелая катится.

Но слушай: в родине моей
Между пустынных рыбарей
Наука дивная таится.
Под кровом вечной тишины,
Среди лесов, в глуши далекой
Живут седые колдуны;
К предметам мудрости высокой
Все мысли их устремлены;
Всё слышит голос их ужасный,
Что было и что будет вновь,
И грозной воле их подвластны
И гроб и самая любовь.

И я, любви искатель жадный,
Решился в грусти безотрадной
Наину чарами привлечь
И в гордом сердце девы хладной
Любовь волшебствами зажечь.
Спешил в объятия свободы,
В уединенный мрак лесов;
И там, в ученье колдунов,
Провел невидимые годы.
Настал давно желанный миг,
И тайну страшную природы
Я светлой мыслию постиг:
Узнал я силу заклинаньям.
Венец любви, венец желаньям!
Теперь, Наина, ты моя!
Победа наша, думал я.
Но в самом деле победитель
Был рок, упорный мой гонитель.

В мечтах надежды молодой,
В восторге пылкого желанья,
Творю поспешно заклинанья,
Зову духов – и в тьме лесной
Стрела промчалась громовая,
Волшебный вихорь поднял вой,
Земля вздрогнула под ногой…
И вдруг сидит передо мной
Старушка дряхлая, седая,
Глазами впалыми сверкая,
С горбом, с трясучей головой,
Печальной ветхости картина.
Ах, витязь, то была Наина!..
Я ужаснулся и молчал,
Глазами страшный призрак мерил,
В сомненье все еще не верил
И вдруг заплакал, закричал:
«Возможно ль! ах, Наина, ты ли!
Наина, где твоя краса?
Скажи, ужели небеса
Тебя так страшно изменили?
Скажи, давно ль, оставя свет,
Расстался я с душой и с милой?
Давно ли?..» – «Ровно сорок лет, -
Был девы роковой ответ, -
Сегодня семьдесят мне било.
Что делать, – мне пищит она, -
Толпою годы пролетели.
Прошла моя, твоя весна -
Мы оба постареть успели.
Но, друг, послушай: не беда
Неверной младости утрата.
Конечно, я теперь седа,
Немножко, может быть, горбата;
Не то, что в старину была,
Не так жива, не так мила;
Зато (прибавила болтунья)
Открою тайну: я колдунья!»
И было в самом деле так.
Немой, недвижный перед нею,
Я совершенный был дурак
Со всей премудростью моею.

Но вот ужасно: колдовство
Вполне свершилось, по несчастью.
Мое седое божество
Ко мне пылало новой страстью.
Скривив улыбкой страшный рот,
Могильным голосом урод
Бормочет мне любви признанье.
Вообрази мое страданье!
Я трепетал, потупя взор;
Она сквозь кашель продолжала
Тяжелый, страстный разговор:
«Так, сердце я теперь узнала;
Я вижу, верный друг, оно

Сергей Женовач поставил «Заповедник» Сергея Довлатова.

Ну не так прямо чтобы вольномыслящий писатель Алиханов, ленинградский мизерабль, alter ego Довлатова, был распят на кресте из битого непогодой, на живульку сколоченного псковского горбыля. Он полураспят - но не до смерти. В 1970-х так многие жили. Но декорация Александра Боровского к «Заповеднику» все же явно крестообразна. Две конструкции, две несовместимых жизни, два века, две разные России совмещаются в ней. Поверху горизонтально изогнут ампирный мостик, как в Тригорском. Понизу, ближе к жизни, упираются в рампу дощатые мостки над прудом деревни Сосново. Там ход в пристройку «жильца» отдельный - но заколоченный. Зато через щели в полу Алиханова навещают бездомные собаки. А в раковине с кругами отбитой эмали вечно плавают макароны.

Впрочем: тут и «деревня», и «усадьба» запущены навзрыд. С 1916 года не крашены. Оттого легко образуют единое пространство (как бы кто из «верхних» персонажей райка ни хорохорился!). На перекрестье миров бродит - или сидит, оцепеневши, - герой.

В глубине сцены тьма. И светит из нее белая посмертная маска Пушкина. А в фойе театра торгует из белой квасной цистерны сухим вином в разлив тетушка в кружевной наколке, с яркой помадой - ожившая добрая фея 1970-х. Да посверкивают стеклянные водочные «мерзавчики» по 0,1 л на новогодней елке.

Премьера «Студии драматического искусства» - бенефис Сергея Качанова, одного из лучших актеров Женовача. Седой человек, стриженный ежиком, визуально вроде и не похож на 37-летнего Довлатова-Алиханова в повести. За Петра Великого в пивной очереди его бы точно не приняли!

Но это лишь расширяет сюжет. Ведь «Заповедник» Довлатова - не столь автобиография, сколь поминальник целого войска людей, не нужных в блаженном заповеднике СССР конца 1970-х. Примерно тех, чье появление предсказал Бердяев в 1920-х, еще до высылки. Он писал: если в России упразднят свободу предпринимательства и книгоиздания - «останется мыслима лишь свобода невоплощенного человеческого духа. И дух человеческий развоплотится».

Полвека спустя сие и сбылось. Бурно, с выходом, с вывертом, с пузырями невоплощенного духа поверх ряски. «Заповедник» Довлатова этими пузырями бурлит: роскошными, радужными!

И идейно выдержанная экскурсия по Пушкинским горам («Самодержавие рукой великосветского шкоды…») тут стоит диссидентской экскурсии. На последней за двадцать копеек с носа - показывают настоящую могилу Пушкина , спрятанную большевиками в лесу от народа. Туристы платят, ибо в СССР 1970-х каждый понимал: большевики от народа и не то спрячут.

Кстати, сдается мне: от «невоплощенности» подневольных, достигшей в третьем поколении своего предела, СССР и погиб. Тогда заповедник как-то враз стал лесом, где все едят всех.

Но на сцене - еще непуганый биоценоз 1970-х: пьют без продыху трактористы, фотографы, писатели, операторы бензопилы «Дружба», романтические девушки в цыганских шалях, гармонисты, отбухавшие шесть лет по ст. 92 УК, райуполномоченные КГБ. И пьют они вместе.

В спектакле «СТИ» мужская часть бестиария толчется вокруг Алиханова на мостках. Извлекает из грязной воды (пруд у рампы - часть декорации Боровского) новые поллитры, отпихивая мусор. Укладывает зрителя в лоск текстом Довлатова. Все - от майора до уголовника - понимают, что жить за сеткой-рабицей осталось недолго. Все мечтают вырваться самыми немыслимыми путями.

Но никто с места не двинется уже потому, что вне заповедника для них земли нет.

Во втором акте вступает женский хор. Жрицы и весталки А.С.П., методисты и м.н.с., массовики-затейницы, ударницы пушкинского культа. Вергилии в юбках - при профсоюзных экскурсиях, способных спросить, из-за чего была дуэль у Пушкина с Лермонтовым. Героические труженицы 1970-х - все, ясен пень, с дипломами филфака. Рисунок их ролей… гм… полон гротеска.

Они позируют на ампирном мостике - местоблюстительницы Осиповых-Вульф, Анны Керн и сестер Лариных. Локоны, халы и начесы, крепдешин, кримплен и фланель, серые пиджачки со скромными лауреатскими медальками, канцелярит и кокетство очень узнаваемы.

В заповеднике всякая лань для тех, кому за тридцать, готова прянуть от писателя Алиханова с хохотком и тайной надеждой. Муляж Михайловского (подлинный усадебный дом сожжен в 1918-м) населило новое племя… Довлатов был не очень добр к нему. Но Женовач, пожалуй, жестче.

Нежные актрисы «СТИ» с трудом узнаваемы в злых камео. Особенно - Ольга Калашникова в пиджачке старшей жрицы, хранительницы Виктории Альбертовны. С ними вместе играют население заповедника одиннадцать молодых актеров и актрис, недавних выпускников мастерской Сергея Женовача. Но женской части биоценоза дана и вторая ипостась. Похоже: они ходят во сне. И лунатически, в белых рубашках, со свечами в руках, подымаются на ампирный мостик читать Пушкина: «Талисман», «Стихи, сочиненные ночью во время бессонницы».

Тогда проступает суть. Нечто, сохраненное в тайне, бессознательно, в самой чаще леса 1970-х. Примерно как «настоящая могила Пушкина, спрятанная большевиками от народа». И в этом лунатическом сне - в строгих кримпленовых девах проступают правнучки сестер Лариных.

А что держит в заповеднике, за сеткой-рабицей, писателя Алиханова? Ведь нерв повести - отказ героя от эмиграции. Уезжают его жена и дочь. Но питерский мизерабль еще не готов.

Сергей Качанов играет тонко и точно всю гамму ответов. «Нищее величье и задерганную честь» единственного думающего и чувствующего. Единственного, кому светит издали маска Пушкина.

Но и принадлежность к племени заповедника, вспоенному из белой бочки разливным сухеньким. То же безумие и безделье, чумной кураж недельных запоев, ту же развоплощенность.

И чувство языка как единственной родины. Надежду на то, что среди лепета и канцелярита блеснет строка, жест, силуэт на тропе - и этот чумной балаган на миг станет Михайловским.

Тут он сидит на цепи и ходит по цепи. Скована цепь из «Медного всадника». И еще ряда текстов.

В финале из-под колосников выпадают десятки пушкинских смертных масок на цепях. Они украшены чуть не стразами от Сваровски. Грохот такой, словно в заповеднике упал наконец забор.

Это уже иное время. Местный уполномоченный КГБ майор Беляев, так и предсказывал, распивая пол-литра с диссидентом Алихановым: «Придет новое татаро-монгольское иго. Только на этот раз - с Запада». Впрочем, майор наверняка вывернется: пойдет в баскаки.

Музейным жрицам в шалях, пьющим трактористам и прочему биоценозу будет трудней.

Но над ними уже в 1990-х взлетит ероплан Дубровского под управлением Б.Г. При дороге в Михайловское группа писателей Алихановых поставит памятник Зайцу, спасшему Алексан Сергеича в 1825-м. Культ окажется неистребим. Заповедник чуть протрезвеет. Но ведь устоит!

И где-то в глубине здешних лесов - как их ни замусоривай (или, наоборот, ни чисть) - будет вечно мерцать настоящая могила Пушкина.