Комментарии. Смотреть что такое "смердяков" в других словарях

– Смердяков. Лицо Ивана искажено в отражении двух зеркал. Чёрт повторяет его мысли, но только «самые гадкие и глупые». Смердяков снижает его «идею» до гнусного уголовного преступления. В низменной душе лакея теория Ивана «все позволено» превращается в замысел убийства с целью ограбления. Иван мыслит отвлеченно, Смердяков делает практический вывод. «Вы убили, – заявляет он своему "учителю", – вы главный убивец и есть, а я только вашим приспешником был, слугой Личардой верным и по слову вашему дело это и совершил». Смердяков следует за Иваном, как «исполнитель»: точно так же в «Бесах » за Ставрогиным следует Петр Верховенский . Сын развратника Федора Павловича и дурочки Лизаветы Смердящей, лакей-убийца Смердяков – человек болезненный и странный. Он страдает падучей, говорит самодовольно, доктринерским тоном и всех глубоко презирает. «В детстве он очень любил вешать кошек и потом хоронить их с церемонией». Одна эта черточка рисует характер злобного и напыщенного выродка. Смердяков – самолюбивая, надменная и мнительная бездарность. Он – прирожденный скептик и атеист. Двенадцатилетнего мальчика слуга Григорий учит священной истории. Тот насмешливо и высокомерно его спрашивает: «Свет создал Господь Бог в первый день, а солнце, луну и звезды на четвертый день. Откуда же свет-то сиял в первый день?»

Смердяков. Отрывок из фильма «Братья Карамазовы»

Несколько лет он жил в Москве и учился там поварскому искусству. Вернулся постаревшим, «сморщился, пожелтел, стал походить на скопца». Культуру он усвоил по-лакейски, как щегольство: два раза в день тщательно чистил щеткой свое платье и ужасно любил натирать сапоги особенной английской ваксой. Но по-прежнему был угрюм, нелюдим и высокомерен. Автор иронически называет его «созерцателем». Смердяков – совсем не глупец; у него ум низменный, но изворотливый и находчивый. Федор Павлович называет его «иезуитом» и «казуистом».

И в эту уродливую душу падает зерно учения Ивана. Лакей принимает его с восторгом; Ивана «Бог мучает» – вопрос о бессмертии для него не решен . В сердце Смердякова Бога никогда не было, он безбожник от природы, естественный атеист ; и принцип «все позволено» вполне отвечает его внутреннему закону. Иван только желает смерти отца, Смердяков убивает.

В трех свиданиях сообщников разворачивается трагическая борьба между убийцей моральным и убийцей фактическим. Смердяков никак не может понять ужаса и терзаний Ивана, ему кажется, что тот притворяется, «комедь играет». Чтобы доказать ему, что убил не Дмитрий , а он, лакей показывает пачку денег, похищенную им после убийства. Достоевский находит детали, придающие этой сцене характер необъяснимого ужаса.

Подождите-с, – проговорил Смердяков слабым голосом и вдруг, вытащив из-под стола свою левую ногу, начал завертывать на ней наверх панталоны. Нога оказалась в длинном белом чулке и обута в туфлю. Не торопясь, он снял подвязку и запустил в чулок глубоко свои пальцы. Иван Федорович глядел на него и вдруг затрясся в конвульсивном испуге... Смердяков вытащил пачку и положил на стол.

Еще одна деталь. Убийца хочет кликнуть хозяйку, чтобы та принесла лимонаду и отыскивает, чем бы накрыть деньги; наконец, накрывает их толстой желтой книгой: «Святого отца нашего Исаака Сирина слова».

«Длинный белый чулок», в котором спрятаны пачки радужных кредиток и «Слова Исаака Сирина», прикрывающие добычу отцеубийцы, – выразительность этих художественных символов может быть только указана, но не объяснена.

Смердяков отдает деньги Ивану: «Не надо мне их вовсе-с», – говорит он. Он думал, что убил ради денег, но теперь понял, что это была «мечта». Он доказал себе, что «все позволено», с него этого довольно. Иван спрашивает: «А теперь, стало быть, в Бога уверовал, коли деньги назад отдаешь?» – «Нет, не уверовал-с», – прошептал Смердяков.

Ему, как Раскольникову , нужно было только убедиться, что он может «преступить». Его, как и убийцу-студента, награбленное не интересует. «Все позволено», значит «все, все равно». Преступив Божий закон, отцеубийца отдает себя «духу небытия». Смердяков кончает самоубийством и оставляет записку: «Истребляю свою жизнь своею собственной волей и охотой, чтобы никого не винить». Так совершает он последний акт демонического своеволия .

Николай Караменов

Павел Смердяков как невеста Ивана Карамазова

“И когда Иисус возлежал в доме, многие

мытари и грешники пришли и возлегли с Ним

и учениками его. Увидевши то, фарисеи сказали

ученикам Его: для чего Учитель ваш ест и пьет

с мытарями и грешниками?

Иисус же, услышав это, сказал им: не здоровые

имеют нужду во враче, но больные”.

(Евангелие от Матфея, 9.10-12)

– В прошлый раз еще лучше выходило, –

“Была бы моя милочка здорова”. Этак нежное

выходило, вы, верно, сегодня позабыли.

– Стихи вздор-с, – отрезал Смердяков”.

(разговор Павла Смердякова с Марьей Кондратьевной

В романе Ф.Достоевского “Братья Карамазовы”)

“А насчет стишков скажу я вам, маточка,

что неприлично мне на старости лет в

составлении стихов упражняться. Стихи

слова Макара Девушкина из романа Ф. Достоевского

“Бедные люди”)

Иван Карамазов во время своего длинного, откровенного и, по сути, единственного разговора с Алешей (еще два разговора произошло уже после убийства их отца и состояло всего из нескольких предложений), рассуждая о жалости, милосердии, Христовой любви и человеческом понимании, высказывает безжалостную мысль о том, что у многих людей даже чувство милосердия и сострадания держится обычно на каком-либо надуманном, плакатном образе и представляет собой всего лишь определенное эмоциональное клише. Что человек вообще “редко <> соглашается признавать другого за страдальца” , что “Христова любовь к людям есть в своем роде невозможное на земле чудо” , что если кого-то и признают за страдальца, то у него должно быть унизительное страдание, чувство голода, например, что у страдающего может быть “вовсе не то лицо, какое <> должно быть у человека, страдающего за какую-либо <> идею” . Обычно бедствующий и не вызывает в душах окружающих его людей чувство сострадания или жалости к себе, остается в своем горе, в своих несчастиях, мучениях и надеждах никем не замеченным, ибо от него, может, “дурно пахнет” , или у него “глупое лицо” . “Отвлеченно, – рассуждает Иван Федорович, – еще можно любить ближнего и даже иногда издали, но вблизи почти никогда”. Если бы все было как на сцене, в балете, где нищие, когда они появляются, проходят в шелковых лохмотьях и рваных кружевах и просят милостыню, грациозно танцуя, ну тогда еще можно любоваться ими. Любоваться, но все-таки не любить” . И, наверное, если продолжить мысль Ивана Карамазова, то некий акт милосердия к такому сценическому нищему скорее всего будет либо актом самолюбования собой тем человеком, кто его совершает, либо чисто эстетическим переживанием, когда нуждающийся в милосердии выступает как часть помпезного события или деталь художественной, будь то в действии или в изображении, картины, а не феноменом человеческого понимания и участия в чужом горе и в чужой судьбе.

Далее Иван Карамазов высказывает предположение, что, возможно, к деткам большинство людей более милосердны, поскольку , хотя сразу же уточняет Алексею: “мне, однако же, кажется, что дети никогда не бывают дурны лицом” . Впрочем, оказывается, что и детей можно не любить и относиться к ним жестоко. И когда Иван рассказывает Алексею историю о том, что однажды один барин затравил борзыми собаками маленького мальчика на глазах у его матери в отместку за то, что мальчик камнем повредил его лучшей гончей лапу (и мальчик и его мать являлись крепостными барина), гуманный и всепрощающий Алеша на вопрос своего брата “Ну… что же его? Расстрелять?”, – отвечает: “Расстрелять <> с бледною, перекосившеюся какою-то улыбкой” .

Ведь дети по определению Ивана Карамазова да и по определению самого автора романа “пока дети, до семи лет например, страшно отстоят от людей: совсем будто другое существо и с другой природой” . Другими словами, для Ивана Карамазова да, как окажется позже, и для Алеши дети предстают в ореоле святости, и умиление их личиками и их наивностью недалеко отстоит от желания и внутренней потребности видеть слабого и нуждающегося в защите и в сострадании . К тому же подобное понимание нуждающегося в сострадании извращается в желание видеть или принимать слабое существо только лишь в эстетическом сопровождении, “как на сцене” . Дети, например, лепечут, смешно выговаривают слова, путают понятия, неумело (смешно) двигаются, то есть всем своим поведением и речью подпадают под то, что мы определяем как элемент сценичности. И Алеша Карамазов демонстрирует своим поведением именно такое чувство сострадания, – дурно пахнущий, некрасивый, изможденный, страдающий комплексами, не владеющий литературной речью и страдающий не из-за великой страсти или идеи – вряд ли вызовет у него чувство жалости: скорее всего, он его просто не заметит. Зато маленький хорошенький Илюша почти полностью завладевает мыслями и чувствами Алексея Карамазова. Если быть более точным, то живой отклик, участие, сострадание и понимание в сердце Алексея вызывают либо дети, либо люди молодые и красивые, как-то: пышущая здоровьем и красотой двадцатидвухлетняя Грушенька или обладающий богатырской силой и широкой противоречивой душой двадцатисемилетний Митя. Исключением является старец Зосима, поскольку Алеша всем сердцем прикипает к нему и искренне волнуется за его здоровье. Однако, как будет показано ниже, Зосима в своем поведении и внешности имеет много детского. Поэтому и сюжет, и содержание романа представляют собой огромную, развернутую иллюстрацию словам Ивана Карамазова об условиях возникновения жалости и сострадания.

В романе множество персонажей, которые по той или иной причине страдают и в самом деле вызывают у читателя если не чувство сострадания, то чувство глубокого участия и понимания их помыслов и надежд, чему служат доказательством работы преобладающего количества литературоведов, писавших и пишущих о “Братьях Карамазовых”. У читателей вызывает чувство сострадания и Алеша, потерявший наставника – старца Зосиму, и несправедливо осужденный на каторжные работы, невменяемый и аффективный Дмитрий, и пытающаяся принести в жертву Дмитрию свое женское счастье, обладающая утонченной красотой Катерина Ивановна, и покалеченный Дмитрием простодушный и набожный слуга Григорий, и временно не умеющая ходить, влюбленная в Алексея Лиза, и Иван Карамазов, наконец-то нашедший в себе силы правдиво свидетельствовать в суде, и гордый одиннадцатилетний Илюшечка, и безрассудно храбрый старший друг Илюшечки пятнадцатилетний Коля.

Создается впечатление, что автор намеренно ввел в роман множество персонажей, страдающих или пострадавших, однако молодых и привлекательных даже внешне, даже в своем поведении умирания, как например семнадцатилетний брат Зосимы, ушедший из жизни чуть ли не весело, с умилением, расточая на окружающих в последние дни и минуты своей жизни безграничную любовь к живому, если точно, к плодящемуся живому, просто к жизни. Даже внешность страдающих или пострадавших как бы вырисована автором в контексте “детскости”, то есть чем симпатичнее и якобы положительнее, даже одухотвореннее персонаж, тем больше в его лице прослеживается нечто детское и ребячье.

Сам главный герой романа, посредством чувств и поступков которого автор, с одной стороны, разворачивает картину умиления красивыми страдающими, с другой, показывает полное равнодушие к бедствиям внешне непривлекательных, имеет много общего с ребенком, симпатичным недорослем, даже младенцем, поскольку в свои двадцать лет удосуживается находиться как бы вне полового влечения, из-за чего окружающие называют его херувимом. Еще в детстве обозначились его черты характера быть как бы лишенным пола, то есть обладать детскостью: младший из Карамазовых “не мог слышать известных слов и известных разговоров про женщин” , и его товарищи дразнили его некоторое время “девчонкой” . По причине своей “детскости”, то есть “бесполости” или “андрогинности”, Алексей не вызывает никаких подозрений у своего отца, ибо не является его потенциальным соперником. А уж соперника, другого самца, Федор Павлович чует за версту, и, помимо всех остальных причин, то есть безоговорочного принятия Алексеем его как отца, любит своего младшего сына и доверяет ему. Федор Павлович Карамазов доверяет еще одному мужчине – своему внебрачному сыну Павлу Смердякову, но в том то и дело, что в символическом значении Смердяков является женщиной (невестой) , о чем речь ниже, и одновременно ребенком, потому что он единственный, кроме Алексея, кто дружит с детьми, имеется ввиду его дружба с Илюшечкой, и в половом отношении как бы не определен. Детскость Алексея некоторые из старших его знакомых подчеркивают и в своей речи. Сынком называет его Зосима, милым мальчиком Федор Павлович Карамазов. Доказательством, что Алексей большой ребенок, служат и слова его отца, когда он сравнил его с канарейкой. “Ведь ты денег, что канарейка, тратишь по два зернышка в недельку” . Быть птичкой в художественном мире Ф.Достоевского, это быть ребенком и обладать невинностью: достаточно вспомнить, что в романе “Идиот” князь Мышкин, а в его лице Ф.Достоевский попытался показать идеально доброго героя, отзывается о детях, как о птичках: “От детей ничего не нужно утаивать под предлогом, что они маленькие и что им рано знать. Какая грустная и несчастная мысль! <>О боже! Когда на вас глядит эта хорошенькая птичка, доверчиво и счастливо, вам ведь стыдно ее обмануть! Я потому их птичками зову, что лучше птички нет ничего на свете” . Да почти все положительные персонажи “Братьев Карамазовых” тоже имеют в своей внешности нечто птичье, даже если давно миновали детский возраст. Вступившийся за честь своего отца одиннадцатилетний Илюшечка впервые предстал глазам Алексея именно таким: “За канавкой же, примерно шагах тридцати от группы, стоял у забора и еще мальчик, тоже школьник. Тоже с мешочком на боку, по росту лет десяти, не больше или даже больше того, – бледненький, болезненный и со сверкающими черными глазками” . Далее читаем: “Алеша увидел перед собою ребенка не более девяти лет от роду, из слабых и малорослых, с бледненьким худеньким продолговатым личиком, с большими темными и злобно смотревшими на него глазами. Одет он был в довольно ветхий старенький пальтишко, из которого уродливо вырос. Голые руки торчали из рукавов” , – ни дать ни взять – воробышек, поскольку продолговатое лицо, ветхое пальто, из которого Илюшечка уродливо вырос, и торчащие из рукавов голые руки, у птиц обычно лишенные перьев ноги, напрямую отсылают читателя к образу маленькой, со взъерошенными перьями птички. А уменьшительные суффиксы, как и вообще общая характеристика внешности Илюшечки обязаны вызвать и, скорее всего, вызывают у читателя чувство участия, поскольку, очевидно, введены Ф.Достоевским намеренно для возбуждения определенной сострадательной эмоции – так и хочется, но неосознанно, порыться в кармане и найти крошки для “воробышка” или “голубка”.

Старец Зосима предстает пред читателем как проживший долгую жизнь и состарившийся Илюшечка, и автор тоже использует для описания его внешности уменьшительные суффиксы, после чего остается впечатление, что Зосима – это мальчик, поскольку нечто ребячье, детское есть в его лице и фигуре: “Это был невысокий сгорбленный человечек с очень слабыми ногами, всего только шестидесяти пяти лет, но казавшийся от болезни гораздо старше, по крайней мере лет на десять. Все лицо его, впрочем очень сухонькое, было усеяно мелкими морщинками, особенно было много их около глаз. Глаза же были небольшие, из светлых, быстрые и блестящие, вроде как бы две блестящие точки. Седенькие волосики сохранились лишь на висках, бородка была крошечная и реденькая, клином, а губы, часто усмехавшиеся, – тоненькие, как две бечевочки. Нос не то чтобы длинный, а востренький, точно у птички” .

Осознанно или нет, но, чтобы вызвать у читателя чувство жалости и участия, автор романа, описывая внешность пострадавших героев, являющихся положительными, прибегает к особого рода сценичности, вследствие чего пострадавшими, по словам Ивана Карамазова, “можно любоваться” . Таков и умерший в юности брат Зосимы Маркел: с ним произошла великая трансформация, и из вульгарного атеиста он почти в одночасье превращается в трепещуще-набожное существо, как-то картинно и напыщенно испытывающее вожделение ко всему, что его окружает. “Мама, – говорил он матери, когда уже знал, что болеет скоротечной чахоткой и долго не проживет, – не плачь, жизнь есть рай, и все мы в раю, да не хотим знать того” . Странный, оптимистический восторг, исходящий от слабосильного, а после и умирающего юноши, к тому же на фоне производимой его матерью перетурбации: продажи за шестьдесят рублей крепостной служанки (рабыни), чтобы после нанять другую, что вызывает у Маркела восторженные размышления о судьбе господ и слуг. Но данные переживания с точки зрения современного читателя да и любого честного человека любых времен вообще выглядят несколько помпезно и окрашены в сценическую искусственность. Входящим слугам Маркел говорил, чем доводил до умилительных слез и их, и свою мать, –“Милые мои, дорогие, за что вы мне служите, да и стою ли я того, чтобы служить-то мне? Если бы помиловал бог и оставил в живых, стал бы сам служить вам, ибо все должны один другому служить” .

Илюшечка же не просто симпатичный внешне и даже подкупающий, особенно мужчин-читателей, своей отчаянной гордой задиристостью мальчик, а ребенок, который пытался защитить честь своего отца и честь своей семьи, ибо, как сказала Алексею госпожа Хохлакова, “Дмитрий Федорович сделал один горячий и несправедливый поступок, очень безобразный. Тут есть одно нехорошее место, один трактир. В нем он встретил этого отставного офицера, штабс-капитана этого, которого ваш батюшка употреблял по каким-то своим делам. Рассердившись почему-то на этого штабс-капитана, Дмитрий Федорович схватил его за бороду и при всех вывел в этом унизительном виде на улицу и на улице еще долго вел, и говорят, что мальчик, сын этого штабс-капитана, который учится в здешнем училище, еще ребенок, увидав это, бежал все подле и плакал вслух и просил за отца и бросался ко всем и просил, чтобы защитили, а все смеялись” .

Естественно, все несчастья, которые свалились на голову маленького Илюши: и унижение на его глазах его отца, и насмешки одноклассников, и скоротечный туберкулез как бы трагически подносят мальчика и вызывают сострадание к нему, участие в его судьбе наиболее положительного персонажа романа – Алексея Карамазова. Алексей начинает помогать Илюшечке и его семье не только потому, что он во многом добр и сам уверен в том, что добр, но и из-за мучающего его чувства вины, то есть с целью искупить не столько свой, сколько семейный, карамазовский грех. Именно из-за грубого обращения Дмитрия с отцом Илюшечки в присутствии Илюшечки, у последнего произошел нервный срыв, приведший к скорому, лавинообразному протеканию чахотки. Однако постоянное низведение Смердякова к состоянию вещи как отцом Алексея, так и братьями – Иваном и Дмитрием, – не вызывают у Алексея осуждения и чувства либо желания сгладить карамазовскую вину. У него вообще, как и у всех Карамазовых, почему-то даже не шевелится в голове мысль, что бывший крепостной и лакей их отца может быть их родным братом. То есть все они отлично знают, что Смердяков, скорее всего, их родной брат, но Иван ведет себя по отношению к Смердякову, как извращенный колониальный господин к туземцу из первобытного племени, даже как скучающий и циничный человек к преданно и подобострастно глядящей в его глаза дворняжке, – потешился ее способностями и навыками, например, приносить брошенную палку или стоять на задних лапках, и тут же, брезгливо зевая, поторопился ее забыть. Одновременно его интерес к Смердякову является каким-то нездоровым и болезненным и пронизывает, как раскаленный стержень, его первоначальное, скорее всего, близкое к шоку, удивление мыслительными способностями этого плебея, незаконнорожденного, его родного брата. Удивление и некое пакостливое чувство потаенного злорадства и гадливой сладости были вызваны именно той дистанцией, даже не социальной, а, скорее, эволюционной, что разделяла их, ибо в мироощущении Ивана его брат Смердяков, служащий лакеем у его отца и у своего отца тоже, стоит ниже, нежели лакей: он – полуживотное, “валаамова ослица”, “мясо”, странными диковинным образом умеющее рассуждать. Удивление также было вызвано огромным расстоянием их нахождения друг от друга на ступеньках социальной лестницы, когда генетически, кровно они находились, говоря образным языком, чуть ли не прижатыми друг к другу, ибо являлись родными братьями. Достаточно вспомнить причину восторга старшего Карамазова, когда он, визжа, словно свинья, плотоядно радуется и удивляется тому, что Смердяков, “говорящая вещь”, “туземец”, “животное” способен высказать не только складную и логически правильно выстроенную, но и оригинальную мысль. В сцене, где оказываются вместе за ужином Федор Павлович, Иван, Алексей и прислуживающие им Смердяков и Григорий, на рассуждения Смердякова о Христе “Федор Павлович допил рюмку и залился визгливым смехом.

– Алешка, Алешка, – начал кричать он, – каково! Ах ты, казуист! Это он был у иезуитов где-нибудь, Иван. Ах ты, иезуит смердящий, да кто же тебя научил? <>Ты мне вот что скажи, ослица” .

В самом деле, называя Смердякова, своего сына, ослицей, валаамской ослицей, Федор Павлович искренне удивлен, что существо, подобное животному, возникшее, по его же словам, из банной грязи, способно мыслить, жадно искать свежие мысли и получать наслаждение от мыслительного процесса. Федор Павлович, еще раз послушав рассуждения своего лакея Смердякова, “завизжал <> в апофеозе восторга” . Лишь только слуги, Григорий и Смердяков, удалились, Федор Павлович сказал Ивану: “Смердяков за обедом теперь каждый раз сюда лезет, это ты ему стал любопытен, чем ты его так заласкал?” . “Ровно ничем, – ответил Иван, – уважать меня вздумал; это лакей и хам. Передовое мясо, впрочем, когда срок наступит” .

Странно, что Алексей, заступившийся за Илюшечку, и посвятивший почти все свое свободное время как Илюшечке, так и пребывающей в нервной депрессии Катерине Ивановне, не то, что не пытается помочь своему брату (Смердякову), а даже не делает попытки пресечь издевательства и циничные выходки своего отца и братьев по отношению к Смердякову. А ведь Смердяков очень напоминает и Зосиму, и Илюшечку. Он не только внешне на них похож, но и некоторыми чертами характера, можно сказать, – сокровенной частью своего естества, своей души, поскольку низвергнут судьбой и обстоятельствами в страдание, как и два этих, кажется, ни в чем не похожих на него человека. У него почти такое же лицо, как у Зосимы, только обезображенное состоянием лакейства. Зосима, например, казался “от болезни гораздо старше, по крайней мере, лет на десять” , Смердяков же в Москве, “В ученье <> пробыл несколько лет и воротился, сильно переменившись лицом. Он вдруг как-то необычайно постарел, совсем даже несоразмерно с возрастом сморщился, пожелтел, стал похож на скопца” . “И женский пол он, кажется, так же презирал, как и мужской” .

Автор не раз упоминает о Смердякове, как о кастрате, скопце, не способном испытывать сексуального влечения, а, значит, в символическом контексте романа, не подвергаться греху сладострастия, как, например, его отец и брат Дмитрий. То есть в этом отношении Смердяков находится как бы в одном смысловом ряду с Зосимой и Илюшечкой, поскольку Илюшечка в силу своего малого возраста еще не испытывает сексуального влечения, а Зосима не обязан испытывать. Смердяков, как и Зосима, чем-то напоминает птицу, то существо, которое сильно любил брат Зосимы, и которое в художественном мире Ф.Достоевского ассоциируется с невинными детьми. Другими словами, ко всему прочему еще и будучи похожим на птичку, Смердяков хотя бы окольно или, на крайний случай, традиционно заслуживает к себе сострадания, ведь сказал же Иван Алексею, что “деток можно любить даже и вблизи, даже и грязных, даже дурных лицом” . То есть можно любить даже давно ставшего совершеннолетним, но чем-то похожего на ребенка человека, даже смердящего и имеющего отвратительную внешность. У Зосимы “Седенькие волосики сохранились лишь на висках, бородка была крошечная и реденькая. <> Нос не то, чтобы длинный, а востренький, точно у птички” . Что же касается Смердякова, то “Скопческое, сухое лицо его стало как будто таким маленьким, височки были всклокочены, вместо хохолка торчала вверх только одна тоненькая прядка волосиков” . И у Зосимы волосики на голове, и у Смердякова хохолок, как у птицы, поэтому Ф.Достоевский на протяжении романа несколько раз, описывая внешность Смердякова, как бы предлагает читателю ассоциировать своего героя с птицей. Например, во время откровенного разговора со Смердяковым, когда тот намекнул, что с Федором Павловичем может случиться несчастье, Иван с отвращением глядел “на скопческую испитую физиономию Смердякова с зачесанными гребешком височками и со взбитым маленьким хохолком” . Во время же последней встречи Ивана со Смердяковым у Смердякова “хохолок взбит, височки примазаны” .

Нечто птичье прослеживается и в глазах Зосимы, Илюшечки и Смердякова. Об Илюшечке читаем: “болезненный и со сверкающими черными глазками” , “с большими темными и злобно смотревшими на него глазами” . Что касается внебрачного сына Федора Павловича, то о нем Ф.Достоевский пишет: “прищуренный и как бы на что-то намекающий левый глазок выдавал прежнего Смердякова” , “взгляд Смердякова, решительно злобный, неприветливый и даже надменный” ”, “Смердяков молчал и все тем же наглым взглядом продолжал осматривать Ивана Федоровича”, “Дерзко уставился он в Ивана Федоровича, а у того в первую минуту даже в глазах зарябило” , “Левый, чуть прищуренный глазок его мигал и усмехался” . Но и у Зосимы, нечто птичье, такое же, как и у Илюшечки и Смердякова, прослеживается в глазах: “Глаза же его были небольшие, из светлых, быстрые и блестящие, вроде как бы две блестящие точки” .

Помимо внешней схожести, Смердякова, Илюшечку и старца Зосиму роднит еще и нечто общее, что присутствует в их сознании и в их характере, по крайней мере, хотя бы по форме или по структуре. Во всяком случае, Смердякова можно считать старшим другом Илюшечки. Это он научил мальчика садистическому способу убийства собак, – в мякиш хлеба воткнуть булавку и дать его псу. Илюшечка так и поступает, однако муки совести и мысли о том, что бедная собачка умерла, еще сильнее усугубляют нервный срыв мальчика и обостряют протекание чахотки. Но все же, каким бы здесь пакостным учителем Смердяков не выступал, некоторое время он проводил с мальчиком, и тот доверял ему, ибо “женский пол он, кажется, так же презирал, как и мужской, держал себя с ним степенно, почти недоступно” (116), был, в символическом значении, ребенком, поэтому и стоит в одном ряду образов “птиц-детей” в романе “Братья Карамазовы”.

Следует также учитывать, что Илюшечка поступает жестоко с собакой уже после того, как Дмитрий Карамазов на глазах у многих людей унизил его отца. Разочарование в отце или враждебное отношение к отцу неосознанно выливаются в попытку убийства дворняжки. В данном случае мы имеем дело с бессознательным переносом на дворняжку неприглядных качеств отца с последующим, снова-таки, бессознательным, ассоциированием своего родителя с животным-псом. О подобном переносе, но только в свете эдипова комплекса, неосознанного враждебного отношения мальчика к отцу как к врагу или сопернику, идет речь в работе Зигмунда Фрейда “Анализ фобии пятилетнего мальчика”, где страх мальчика перед лошадьми З.Фрейд после долгих наблюдений объясняет тем, “что лошадь – это отец, перед которым он (мальчик) испытывает страх с достаточным основанием” . Далее по этому поводу З.Фрейд пишет:Известные подробности, как страх пред чем-то черным у рта и у глаз (усы и очки как преимущество взрослого), казались мне перенесенными на лошадей с отца” .

Илюшечка, находясь под влиянием Смердякова, бросает собаке мякиш со спрятанной в нем булавкой, и данный его поступок говорит о том, что мальчик испытывал чувство стыда и негодования за холуйское поведение своего отца. Однако, одновременно любя своего отца, чувство стыда и негодования он загнал в свое подсознание. Почти аналогичное можно сказать и о Смердякове, являющегося крепостным своего собственного родителя, а позже, после крестьянской реформы, ставшим его лакеем и поваром. Как лакей, он многим обязан Федору Павловичу. Но как сын Федора Павловича он испытывает к своему родителю обиду и ненависть. Другой “отец” Смердякова, – вырастивший и выкормивший его Григорий, постоянно цинично указывал ему на то факт, что он, якобы, завелся из банной сырости, а в дальнейшем вообще поступил подло, хотя считал себя истинно верующим человеком, поскольку посеял в своем воспитаннике огромный комплекс неполноценности и озлобленность на весь мир, когда сообщил юношам, которые вместе со Смердяковым учились в Москве в училище для поваров, что его воспитанник был рожден женщиной по прозвищу Смердящая, от недочеловека или полуживотного. Да Смердяков сам об этом говорит, когда на замечание и вопрос Марьи Кондратьевны “Как вы во всем столь умны, как это вы во всем произошли? , отвечает: “Я бы не то еще мог-с, я бы и не то еще знал-с, если бы не жребий мой с самого моего сыздетства. Я бы на дуэли из пистолета того убил, который бы мне произнес, что я подлец, потому что без отца от Смердящей произошел, а они и в Москве это мне в глаза тыкали, отсюда благодаря Григорию Васильевичу переползло-с” . Алексей узнает об этом, невольно услышав разговор Смердякова с Марьей Кондратьевной, и его отзывчивая и тонкая душа по сути должна была бы распознать в словах Смердякова взывание о помощи, к тому же минутой позже Смердяков почти напрямую попросил его о помощи, сообщив, что Дмитрий Федорович “здесь меня бесчеловечно стеснили беспрестанным спросом про барина: что, дескать, да как у них, кто приходит и кто таков уходит, и не могу ли я что иное им сообщить? Два раза грозили мне даже смертью” , но Алексей, ученик старца Зосимы, остается равнодушным к словам Смердякова и поможет не ему, а Дмитрию и хорошенькому и маленькому Илюшечке. Правда, он попытался успокоить Смердякова, сказав, что угрозы Дмитрия – это только разговор. Однако ведь избил же Дмитрий своего почти отца Григория каблуками по лицу, на что Григорий в ужасе произнес: “Я его в корыте мыл…он меня дерзнул!” . Да ведь после Дмитрий чуть и не убил Григория, да и некоторое время и думал, что убил, то есть пытливый Алексей все же должен был догадаться, что если Дмитрий и не планирует убить Смердякова, если тот откажется ему помогать, то в порыве бешенства способен лишить жизни своего брата, – замахнулся же на здоровье и жизнь своего почти отца. Что может быть более циничнее, чем требовать от своего брата быть рабом и обращаться его к себе, как лакей к господину, ведь все братья Карамазовы знали, что Смердяков приходится им братом по отцу? Требование обманывать отца и стать соучастником в деле обмана отца (Смердяков слыл абсолютно честным человеком, и Федор Павлович полностью ему доверял) должно было бы насторожить правдолюбца Алексея, но Алесей ничего не замечает, точнее, как и сказал ему после Иван о сострадании, замечает только пафосное страдание, театральное, броское, эффектное, умилительное, и признает страдание только за теми, кто умилительно или эффектно-красиво выглядит. Творящегося в душе своего брата Смердякова да и его ужасное положение лакея при родных братьях и родном отце совершенно не замечает, даже не чувствует.

Странным образом, но Григорий своими действиями и поступками тоже, подобно Алексею, иллюстрирует тезис Ивана Карамазова о том, что другого можно принять за страдальца лишь тогда, когда его страдание, да и он сам, сценичны, театральны, другими словами, внешне привлекательны, то есть, по словам Ивана, “в шелковых лохмотьях и рваных кружевах” .

Окончание следует

XI. ПАВЕЛ СМЕРДЯКОВ И ИВАН КАРАМАЗОВ

(Проблема искушения)

Существуют литературные репутации (у писателей, у книг, у героев), которые настолько прочно устоялись, что кажутся едва ли не от века данными и уж во всяком случае, незыблемыми. Между тем эта незыблемость объясняется порой только инертностью нашего восприятия. И вот когда-то данная трактовка какого-либо героя или романной ситуации кочует из работы в работу, приобретая со временем вид аксиомы, не требующей доказательств. Происходит это чаще всего в том случае, когда герой или ситуация кажутся нам почему-либо второстепенными или «не самыми главными», а, стало быть, от их решения вроде бы не зависит концепция целого. Однако по поводу иных ситуаций стоит ещё призадуматься, действительно ли они второстепенные и маловажные, тем более что в настоящем художественном произведении даже второстепенные детали во многом могут прояснить нам замысел и позицию писателя.

Мнение, что Павел Смердяков является всего-навсего послушным орудием в руках Ивана Карамазова, выполнителем его злой воли, было высказано ещё в прошлом веке Орестом Миллером: «Несчастный Смердяков, слепо подчинившись идеалу Ивана… совершил преступление»{315}. С тех пор с разной степенью сложности и доказательности, а чаще просто мимоходом (ведь вопрос-то вроде бы второстепенный, а нас интересуют в романе столкновения Добра и Зла, Великий инквизитор и т. п.) утверждается, что «Смердяков - это, так сказать только практик уголовщины. За ним у Достоевского возвышается фигура Ивана Карамазова, идеи и представления которого, как убеждён писатель, толкнули Смердякова на преступление, оправдывали и даже возвышали убийцу в его собственных глазах»{316}. Тем самым, возлагая всю полноту ответственности на одного героя, мы целиком и полностью освобождаем от всякой ответственности другого героя. Но если так, то соответственно прямым и недвусмысленным убийцей оказывается Иван, а точнее даже, следуя логике этой мысли, он оказывается «носителем зла» в поэтическом мире романа. В глубоком и авторитетном исследовании В. Е. Ветловской эта позиция резюмируется в следующих словах: «Итак, Алёша (и читатель), слушая Ивана, слушает самого дьявола»{317}. Но в таком случае природа Ивана выглядит вполне однозначной, а все его терзания, самообвинения, двойственность и многозначность слов и поступков как бы признаются несущественными, то есть тем самым упрощается структура этого образа, упрощается и понимание вины и ответственности, отстаиваемое писателем, а также приходит в весьма заметный внутренний разлад весь образный строй романа. Явная повторяемость и как бы генетическая связь образов Смердякова и чёрта («лакейство») оказывается случайной и художественно необязательной, а беседы Ивана со Смердяковым, а далее с чёртом, искушающим героя, становятся бессмыслицей, если герой сам является безусловной силой зла («дьяволом»).

Вместе с тем оценка того или иного героя важна не сама по себе, особенно у такого писателя, как Достоевский, гораздо существеннее увидеть за ними мировоззренческую систему, выдвигаемую писателем, понять его нравственно-эстетическое кредо.

Если принять точку зрения на Смердякова как на пассивного убийцу, слепое орудие в чужих руках, всего лишь выполняющего замысел Ивана, то мы естественно приходим в противоречие с общемировоззренческой и поэтической концепцией мироздания у Достоевского, полагавшего, что человек полностью несёт ответственность за свои поступки, из какого бы общественного слоя он ни был, как бы ни был неразвит. Рассказывая о крестьянине, который довёл до самоубийства свою жену, Достоевский восклицает: «"Неразвитость, тупость, пожалейте, среда", - настаивал адвокат мужика. Да ведь их миллионы живут и не все же вешают жён своих за ноги! Ведь всё-таки тут должна быть черта… С другой стороны, вот и образованный человек, да сейчас повесит. Полноте вертеться, господа адвокаты, с вашей "средой"»{318}. Человека можно за многое простить (Митя), простить, но не снять с него ответственность, и не только за поступок - за намерение (Иван). «Среда», внешние обстоятельства человека, по мысли писателя, не определяют и не оправдывают. У нас же получается, что Смердякова вынудили к убийству посторонние обстоятельства (ведь чужая воля есть тоже внешняя причина), а сам он не виновен.

Стоит ещё напомнить, что перед нами роман о братьях Карамазовых, где каждый ведёт свой жизненный и идейный мотив, причём не о трёх братьях, а о четырёх, ведь Смердяков, как неоднократно даётся понять в романе, - незаконный сын Фёдора Павловича и, стало быть, брат центральных героев. Более того, если Иван и Митя являют собой натуры мятущиеся, неустоявшиеся, ищущие добро и правду, на этом пути совершающие проступки и преступления, то Алёша, с одной стороны, и Смердяков - с другой, суть некие твёрдые ориентиры добра и зла. Сразу за исповедью Мити и задолго до того, как Иван изложит Алёше своё понимание мироздания (книга «Pro и contra»), Смердяков в главе «Контроверза» (то есть спор, столкновение; характерно, что латинское заглавие как бы подчёркивает близость проблематики брата законного и незаконного - Ивана и Павла) тоже излагает в споре своё кредо, но в отличие от Ивана, пытающегося взвесить и оценить в своём сердце как pro, так и contra, он однозначен и произносит апологию предательства, своего рода «оправдание зла»{319}. Не случайно (я попытаюсь показать это дальше) Иван мечется между Алёшей и Смердяковым.

Смердяков не безумец, не сумасшедший, тем более не «слабоумный идиот», как его называют в романе обыватели, хотя и припадочный, эпилептик. Им был продуман и тонко исполнен план не только с конвертом, который он надорвал и бросил, как сделал бы человек, не знающий, есть ли в нём деньги, тем усилив подозрения на Митю, он разыграл и спектакль с падучей. Наделив Смердякова эпилепсией, как и своего любимого героя - князя Мышкина, Достоевский словно подчёркивает его выделенность из среды «здоровых» Ракитиных (Ракитин кстати, напоминает своей посредственностью и крепким житейским умом Ганю Иволгина), выводит его «из ряда» бытовых персонажей. Но Смердяков противоположен Мышкину, ибо, по мысли писателя, эпилепсия развивает в человеке в некоторые моменты повышенную остроту ума и проницательность, которые можно употребить и на доброе и на злое дело. Вся суть в нравственной основе человека{320}.

Нас всегда поражает, когда художник, опережая своё время, исторически точно рисует тип человека, который он, казалось бы, не мог наблюдать. «Достоевский смог, - писал Музиль, - уловить в XIX веке зарождение той социально-психологической опасности, какой является фашизм»{321}. В нашей литературе также не раз отмечалось, что явление фашизма и сталинизма в XX веке подтвердило трагические прозрения писателя{322}.

Сила Достоевского, позволившая ему предугадать коллизии будущего, заключалась в его нравственном максимализме, в том, что он возлагал на человека, особенно в вопросах жизни и смерти, всю полноту нравственной ответственности не позволяя перекладывать её на плечи других. И если мы вспомним, что Смердяков вплотную связан с основной проблемой романа - отцеубийством, то станет ясно, что второстепенным персонажем его назвать трудно: он должен быть рассмотрен более пристально, по мерке писателя.

Но вместе с тем он не может рассматриваться и отдельно, ибо он двойник Ивана, а стало быть, становится понятен только рядом с ним. Однако «двойник» - это вовсе не «герой второго плана». Конечно, двойник одномернее, однозначнее, но это вовсе не значит, что он подчинён герою, напротив, как правило, бывает наоборот. Вспомним стивенсоновский «Странный случай с доктором Джекилем и мистером Хайдом», где сотворённый из злых сторон души доктора мистер Хайд постепенно взял над ним верх. Вспомним и то, что у самого Достоевского в петербургской поэме «Двойник» Голядкин-младший оказывался решительнее, находчивее, подлее и, в конце концов, затирал Голядкина-старшего, который сохранил ещё элементы порядочности, что и мешало его преуспеянию. Но в этом романе двойник был в полном смысле двойником, повторяя не только облик, но даже фамилию, имя и отчество героя. В «Братьях Карамазовых» дело обстоит сложнее, но и там двойник кровно связан с героем, с его некоторыми не осознаваемыми им самим желаниями, однако связан не прямолинейно, не «лобово», что и создаёт известные трудности в осмыслении их взаимоотношений. Смердяков, замечает М. Бахтин, «овладевает постепенно тем голосом Ивана, который тот сам от себя скрывает. Смердяков может управлять этим голосом именно потому, что сознание Ивана в эту сторону не глядит и не хочет глядеть»{323}. Во всяком случае, как бы то ни было, двойник никогда не отождествляется с лирическим героем автора (то есть героем, решающим личностно-метафизические проблемы). Если же мы заявляем, что Смердяков является простым исполнителем чужих идей, то пропадает вся сложная диалектика взаимоотношений героев, становится невнятной - или банальной - причина терзаний Ивана, исчезает столкновение двух воль в борьбе за него («не ты!» - Алёши и «ан вы-то главный убивец и есть» - Смердякова), то есть пропадает та внутренняя напряжённость, о которой говорит Митя, что когда «дьявол с Богом борются», то «поле битвы сердца людей».

«Иван - загадка», - говорит Алёша. И мы не можем с ним не согласиться, потому что, начиная с «рокового приезда» героя в городок, «послужившего началом к стольким последствиям» как сообщает повествователь, и до его последнего, «рокового» выступления на суде, и герои, и тем более читатели разгадывают Ивана. Иван, как кажется, острее прочих чувствует ненависть к «карамазовщине», воплощением которой являются для него отец и брат Митя: «Один гад съест другую гадину, обоим туда и дорога!» Однако принимается ли это решение писателем? И можно ли утверждать, что желание Ивана смертью отца избыть скверну «карамазовщины» есть его действительная и окончательная позиция?

Дело в том, что Иван - загадка не только для других, но и для самого себя. Он никак не может самоопределиться, и отсюда его постоянные колебания, смятение, отсутствие чёткого жизненного выбора позиции, что и смутило Смердякова. В келье старца Зосимы (на визите к которому настоял Иван и с которым разговаривал «скромно и сдержанно, с видимою предупредительностью») Иван излагает впервые для читателя, пока ещё в сжатом виде своё кредо, и словно ждёт от старца совета и оценки как своей идеи, так и себя самого. И вот старец по поводу его идеи, что если нет Бога и бессмертия, то всё позволено, вдруг говорит Ивану, что эту идею он придумал «от отчаяния»: «В вас этот вопрос не решён, и в этом ваше великое горе, ибо настоятельно требует разрешения… - А может ли быть он во мне решён? Решён в сторону положительную? - продолжал странно спрашивать Иван Фёдорович, всё с какою-то необъяснимою улыбкой смотря на старца.

Если не может решиться в положительную, то никогда не решится и в отрицательную, сами знаете это свойство вашего сердца; и в этом вся мука его». Очевидно, точка зрения старца совпала с точкой зрения Ивана о себе, потому что после этих слов он «вдруг встал со стула, подошёл к нему, принял его благословение и, поцеловав его руку, вернулся молча на своё место. Вид его был твёрд и серьёзен».

Какая же внутренняя борьба терзает Ивана? В главах «Братья знакомятся», «Бунт» и «Великий инквизитор» писатель предоставляет Ивану возможность развернуть своё понимание Бога, мира, общества, самого себя и путей переустройства мира.

Иван начинает свою исповедь с признания, что в основе его существа лежит стихийная, нерассуждающая «карамазовская» жажда жизни, преодолевающая все человеческие срывы и разочарования, даже отчаяние, даже ощущение, что весь мир - это «беспорядочный, проклятый и, может быть, бесовский хаос». Это черта, как говорит сам Иван, «отчасти карамазовская» и этой жаждой жизни он напоминает отца, однако у Ивана жажда жизни выступает как осознанная сила, и мы начинаем понимать, что в «карамазовской» стихийности содержится невероятной энергии: жизнетворческая мощь, только не огранённая в формы и не направленная в позитивную сторону.

«Рад я ужасно за то, что тебе так жить хочется, - воскликнул Алёша. - Я думаю, что все должны, прежде всего, на свете жизнь полюбить.

Жизнь полюбить больше, чем смысл её?

Непременно так, полюбить прежде логики, как ты говоришь, непременно чтобы прежде логики, и тогда только я и смысл пойму. Вот что мне давно уже мерещится. Половина твоего дела сделана, Иван, и приобретена: ты жить любишь. Теперь надо постараться тебе о второй твоей половине, и ты спасён».

В отличие от старика Карамазова Иван этот смысл ищет, он не может примириться с мировой дисгармонией: «Я хочу видеть своими глазами, как лань ляжет подле льва и как зарезанный встанет и обнимется с убившим его». Однако мир столь жесток, а человеческие страдания столь неисчислимы, мучительны и безысходны (особенно несправедливы, сердце раздирающи страдания детей), что герой Достоевского требует отмщения и возмездия. И это отмщение он отказывается уступить Богу, говорящему: «У Меня отмщение и воздаяние» (Втор. 32, 35); Иван перефразирует это высказывание, оборачивая его на себя: «Мне надо возмездие, иначе ведь я истреблю себя. И возмездие не в бесконечности где-нибудь и когда-нибудь, а здесь, уже на земле, и чтоб я его сам увидал». Бог, по мысли Ивана, не может, не имеет права найти оправдание человеческим страданиям. Весь комплекс идей Ивана сформулирован им в афоризме, которым он начал разговор с Алёшей: «Я не Бога не принимаю, пойми ты это, я мира, им созданного, мира-то Божьего не принимаю и не могу согласиться принять». Поэтому всю полноту ответственности за этот мир, раз Бог не сумел его устроить на гуманных началах, Иван принимает на себя. Но может ли человек - один - взять на себя такую ответственность? Не означает ли на самом деле такой самовластный индивидуализм отказ от реальной - человеческой - ответственности за свои поступки? Это один из важнейших вопросов, поставленных в романе.

Богоборческий пафос Ивана производил уже на современников, даже в целом не принимавших роман, весьма сильное впечатление. Образ Ивана Карамазова ставили в ряд таких образов мировой культуры, как библейский Иов, Люцифер, байроновские Каин и Манфред, лермонтовский демон и т. п.

Из всех этих параллелей, пожалуй, наибольшего внимания заслуживает параллель Ивана Карамазова с библейским богоборцем Иовом. У Достоевского часто в романах бывают своеобразные намёки на те произведения мировой литературы, которые должны служить как бы неким комментарием, камертоном к изображаемым им событиям и героям. Скажем, в «Идиоте» таковым является стихотворение Пушкина о «бедном рыцаре», которое чистая Аглая, позволяющее писателю оттенить рыцарское, донкихотское служение князя Мышкина своему идеалу. В «Братьях Карамазовых» сразу после исповеди Ивана Алёше (главы «Бунт» «Великий инквизитор») и его разговора со Смердяковым («С умным человеком и поговорить любопытно») следует книга «Русский инок», где старец Зосима называет важнейшим духовным впечатлением своей жизни легенду об Иове, праведнике, «вопившем на Бога» после неисчислимых своих страданий, но впоследствии прощёном Богом. Старец не только называет её, но и пересказывает - в своей трактовке, - словно нарочно опуская богоборческие речи героя, составляющие три четвёртых «Книги Иова». И, возможно, это не случайно, поскольку высказывания Ивана Карамазова и библейского героя поразительно совпадают. Так же, как и Иван, искушаемый своими несчастьями и несчастьями мира Иов обвиняет Бога: «Он губит и непорочного и виновного. Если этого поражает Он бичом вдруг, то пытке невинных посмеивается. Земля отдана в руки нечестивых; лица судей её Он закрывает. Если не Он, то кто же?» (Иов. 9, 22-24). Он не отвергает Бога, но вступает с ним в спор: «Но я к Вседержителю хотел бы говорить, и желал бы состязаться с Богом» (Иов. 13, 3). Читатель прошлого столетия (к которому обращался Достоевский), знающий Библию хотя бы по гимназической программе закона Божьего, неминуемо должен был не только увидеть пропуска в рассказе старца, но и, припомнив речи Иова, искушаемого - с разрешения Бога - сатаной, соотнести их с речами Ивана и понять, что Иван уж во всяком случае, не искуситель, а искушаемый. Тема Иова, надо это отметить, была устойчивой в интересах Достоевского. Ещё в 1875 году в письме к жене он писал: «Читаю книгу Иова, и она приводит меня в болезненный восторг; бросаю, хожу по часу в комнате, чуть не плача… Эта книга, Аня, странно это - одна из первых, которая поразила меня в жизни, я был ещё тогда почти младенцем!»{324}. Мотив Иова слышится в «Подростке», в поучениях Макара Долгорукого{325}. Несомненно и то, что, задумывая «Житие великого грешника» (своего рода преддверие «Братьев Карамазовых»), Достоевский не мог не обратиться к едва ли не единственному библейскому образу праведника-богоборца. Эта параллель, во всяком случае, показывает одну из причин уважительно-серьёзного отношения автора к своему герою бунтарю. Достоевский пишет свой вариант человека, возмутившегося Божественным устройством мира, и его путь к самопознанию и познанию смысла мира. Путь весьма нелёгкий.

В своей поэме «Великий инквизитор» Иван утверждает бессилие Христа (предоставившего людям свободу выбора своей жизненной позиции) исправить людей и преодолеть свободой их разобщённость: «У тебя лишь избранники, а мы успокоим всех», - говорит Христу инквизитор. Поэтому Иван хочет принять путь насильственного уничтожения мирового зла ради хотя бы того стадно-казарменного счастья людей, изображённого им в поэме, если по-другому, как кажется Ивану, невозможно устроить человечество. Но может ли человек, искренне и даже истово жаждущий добра и мировой гармонии, принять не только теоретический постулат насилия, но и практические выводы из него? Вместо гарантируемой свободы другого, навязать ему свою волю. Вот вопрос, занимавший писателя. И хотя Достоевскому чужды высказываемые Иваном идеи, он даёт высказаться своему герою в полную силу, чтобы всерьёз проверить принцип самовластного волюнтаризма, а не списать его недостатки на недостатки и пороки данного человека. То есть Достоевский решает тот же вопрос, который мучил и Чернышевского, как преодолеть наше архетипическое стремление «всё сделать силою прихоти, бесконтрольного решения»{326}.

Но поэтому вряд ли можно считать, что этим самовысказыванием Ивана, являющимся по сути своей грандиозной историософской поэмой (здесь сходятся в одной точке все три главы: «Братья знакомятся», «Бунт» и «Великий инквизитор»), завершён его образ. Ведь перед нами всё же герой романа, а не реальный мыслитель со своей самостоятельной, независимой от воли автора концепцией, и его судьба находит своё разрешение в дальнейшем движении сюжета, в поэтическом сцеплении с другими художественными образами романа. Только в этой сложной художественной системе возможно понять и оценить мировоззрение и жизненную позицию Ивана Карамазова.

В раннем своём романе «Двойник» Достоевский впервые попытался изобразить ситуацию, когда некоторые, причём самые худшие, желания и чувства героя могут явиться ему как живущие вполне самостоятельной и независимой жизнью. Сам Достоевский считал, что двойничество - одна из важнейших его художественных идей, с которой, однако, он в молодости не справился. В частности, трудно было понять, принадлежат ли все скверные чувства, подхваченные двойником, личностному ядру героя или являются для него чем-то наносным, внешним. Законченное социально-философское и художественное решение эта проблема получила в последнем романе писателя.

Начну с образа двойника.

Смердяков впервые упоминается в словах Мити, по его вине опоздавшего на семейный сбор у старца: «Слуга Смердяков, посланный батюшкой, на настойчивый мой вопрос о времени ответил мне два раза самым решительным тоном, что назначено в час». Так, уже при первом своём появлении на страницах романа, Смердяков связывается у читателя с какой-то путаницей, подменой, ещё не ясно, сознательной или случайной, но, во всяком случае, приведшей к известной напряжённости. Но пока это всё мимоходом. Затем автор упоминает о рождении Смердякова в главе второй третьей книги романа («Лизавета Смердящая»), да и то только в связи с самым грязным поступком Фёдора Павловича. О самом же Смердякове никаких подробностей пока рассказчик не сообщает, уповая, что о нём «как-нибудь сойдёт само собою в дальнейшем течении повести». И лишь в шестой главе этой же книги повествователь наконец рассказывает о Смердякове. Фигура явно второстепенная. И, тем не менее, в какой-то момент всё наше внимание сосредоточивается на нём. Во время его разговоров с Иваном… Но теперь Смердяков уже сам отвоёвывает себе второстепенную роль. Он заявляет Ивану: «Я только вашим приспешником был, слугой Личардой верным, и по слову вашему дело это и совершил». Он с такой настойчивостью отказывается от первой роли, которая влечёт за собой ответственность, что, хотя бы из чувства противоречия, стоит в нём разобраться.

Разрушительные и центробежные силы существуют и в народе. Это Достоевский знал и не скрывал. Вспомним сцены в «Мокром», вспомним Федьку-каторжного из «Бесов», тип разбойника на которого возлагали надежды бакунисты, или персонажей «Мёртвого дома». Ещё один характерный народный тип, считал Достоевский, - это «созерцатель»; он «вдруг, накопив впечатлений за многие годы бросит, всё и уйдёт в Иерусалим, скитаться и спасаться, а может, и село родное вдруг спалит, а может быть, случится и то, и другое вместе. Созерцателей в народе довольно. Вот одним из таких созерцателей был наверно и Смердяков».

По психологическому складу своему Смердяков принадлежал к подобным типам из народа. Но Смердяков не мужик, не крестьянин, он - лакей. Лакейство, по Достоевскому, заключается в духовной бесхребетности, несамостоятельности при удивительном умении соблюдать свои материальные интересы. Генетически лакей есть в России порождение крепостнической эпохи - человек от народа оторванный, состоящий при барине, но барину не ровно, то есть занимающий в сущности межеумочное и унизительное положение. В пореформенную эпоху это явление получает, по мысли Достоевского, расширительное значение. Недостаточность просвещения, его утилитарность порождает массу так называемых «полуобразованных», оторвавшихся от народной культуры, «народной правды» («Может ли русский мужик против образованного человека чувство иметь? По необразованности своей он никакого чувства не может иметь… » - бормочет Смердяков), и вместе с тем не поднявшихся до высших духовных запросов (так, тот же Смердяков отвергает Гоголя: «Про неправду всё написано»). Можно провести линию, на которой окажется целый ряд самых неприятных автору героев, подпадающих под понятие «лакей», - начиная от Фёдора Павловича и кончая чёртом. «Лакей» есть для Достоевского воплощение зла России. Характерно, что Смердяков, незаконный сын Фёдора Павловича, больше похож на него, чем другие дети. Старик Карамазов отпирается от него, не признаётся в отцовстве, но, тем не менее, подозревая и недолюбливая своих законных, «почему-то даже и любил его, хотя малый и на него глядел так же косо, как и на других, и всё молчал». И именно Смердяков тянет семейную традицию имён (сравните: Фёдор Павлович и Павел Фёдорович), продолжая семейную традицию лакейства. Ведь Фёдор Павлович в молодости своей был приживальщиком, то есть тем же лакеем. И Смердяков тоже мечтает о собственном капитальчике, как и отец.

Однако есть и существенная разница. Если для Фёдора Павловича лакейство - одна из граней его облика, то для Смердякова это понятие выступает как качественная, стержневая характеристика личности. «Это лакей и хам», - бросает Иван о Смердякове, и тот чувствует, что в данном случае «лакей» не только наименование должности, что это слово определяет как-то его самого, его личность: «А они про меня отнеслись, что я вонючий лакей». Он унаследовал от остальных Карамазовых чувство своей избранности и превосходства над миром: «Он был страшно нелюдим и молчалив. Не то чтобы дик или чего-нибудь стыдился, нет, характером он был, напротив, надменен и как будто всех презирал». Однако чувство ущемлённости в своих правах проводит меж ними резкую грань: «Я бы не то ещё мог-с, я бы и не то ещё знал-с, если бы не жребий мой с самого моего сыздетства». При всём своём «уединении» старик Карамазов иногда испытывал потребность в «верном человеке». Смердяков же никакой даже потребности в контакте с «другим» не испытывал, «был нелюдим, - сообщает повествователь, - и ни в чьём обществе не ощущал ни малейшей надобности». Здесь-то и проходит самая резкая грань, ибо одинокость, изоляцию Смердякова от мира Достоевский доводит до гротеска, до символа. После учения в Москве стало заметно, что Смердяков «вдруг как-то необычайно постарел, совсем даже несоразмерно с возрастом сморщился, пожелтел, стал походить на скопца… Женский пол он… презирал,… держал себя с ним степенно, почти недоступно». Напрасно Фёдор Павлович спрашивал: «Хочешь женю?.. Но Смердяков на эти речи только бледнел от досады, но ничего не отвечал». И если «карамазовщина», в частности сам старик Карамазов, есть воплощение (несмотря на жестокость и бездуховность сладострастия) стихийного, почти природного жизнетворческого начала, которое, быть может, можно нравственно когда-нибудь обуздать, то Смердяков выглядит на этом фоне карамазовского сладострастия символически бесплодным.

Но писатель настаивает на том, что «смердяковщина» есть порождение «карамазовщины» и её новая ступень, что смертоносный Смердяков - результат карамазовской животной стихийности. Из стихийной жажды жизни, которой наплевать на другого человека, закономерно родится безжалостный расчётливый убийца. Смердяков неразрывно связан с Карамазовыми, достаточно откровенный - символический - намёк на это содержится в словах Ракитина. Говоря о поклоне старца Зосимы Мите, Ракитин замечает: «По-моему, старик действительно прозорлив: уголовщину пронюхал. Смердит у вас». Фамилия с характерным значением дурного запаха - Смердяков, слова о нём Ивана «вонючий лакей», в свою очередь подчёркнуто тщательный уход Смердякова за своим туалетом (словно чтобы перестать быть «вонючим» лакеем, «жалованье Смердяков употреблял чуть не в целости на платье, на помаду, на духи и проч.») невольно наводят на ассоциативную мысль о запахе разложения (ведь старец «пронюхал»), исходящем от «семейки» Карамазовых. Стоит добавить, что, по Далю, смерд - это «человек из черни, подлый (родом), мужик, особый разряд или сословие рабов, холопов; позже крепостной». Иными словами, оценочный оттенок слова, из которого произведена писателем фамилия Смердяков, достаточно внятен, связан с главным для русских писателей злом России - крепостническим рабством. Смердяков - бывший раб, который хочет распрямиться. А как предупреждал ещё Константин Аксаков, «раб в бунте опасней зверей, на нож он меняет оковы… »

Если Карамазовы всё время на виду, то Смердяков всё время в тени. Раб до времени, до своего бунта таится, ему чуждо свободное слово и открытый поступок. «Безобразничает» старик Карамазов, «кутит» и скандалит по трактирам Митя, потрясает общество своими теориями Иван и удивляет всех своим послушничеством Алёша, а Смердяков при этом ни в чём предосудительном не замечен, даже напротив, все его отрицательные качества, известные в городе, как бы служат ему в оправдание и на пользу. Читатель, например, твёрдо знает, что Смердяков трус, безбожник, всегда готовый любого предать из страха за свою шкуру. Но поразительно, что и сам Смердяков этого не скрывает, напротив, совсем рассказывает, даже прокурору. Так что и на суде прокурор, как само собой разумеющееся, о нём говорит: «В качестве домашнего соглядатая он изменяет своему барину, сообщает подсудимому и о существовании пакета с деньгами и про знаки, по которым можно проникнуть к барину». И всё это-де из страха перед Митенькой, который грозил ему смертью. И это вроде бы и вправду так. Но вместе с тем читатель знает, что Смердяков рассказывает правду с тем, чтобы её скрыть. Все видят его истинное лицо труса и подлеца, и это оказывается вернейшей гарантией остаться вне подозрений. То есть лицо оказывается одновременно как бы и маской.

Смердяков говорит обычно то намёками, то впрямую, порой даже так, что его можно понять и поймать. Но стоит его схватить за руку, он и не скрывает, что да, говорил так, но тут же выясняется, что его правда была в тоже время и маской, вынужденной маской, которую заставили на него надеть злые обстоятельства. И он за неё ответственности не несёт.

Не случайно, что когда он раскрывает свои карты перед Иваном («Третье, и последнее, свидание со Смердяковым»), выясняется, что он ничего нового читателю о себе не сообщил. Мало того, что читатель, но ведь и общество, хотя и было бы потрясено всеми этими сведениями, ежели были бы они обнародованы, - но ведь и оно обо всём этом неосознанно знало… Защитник, который собрал до суда все городские сплетни и мнения, вот что говорит на суде о Смердякове: «Существо это решительно злобное, непомерно честолюбивое, мстительное и знойно завистливое. Я собрал кое-какие сведения: он ненавидел происхождение своё, стыдился «его и со скрежетом зубов припоминал, что «от Смердящей произошёл». К слуге Григорию и к жене его, бывшим благодетелями его детства, он был непочтителен. Россию проклинал и над нею сменялся. Он мечтал уехать во Францию, с тем, чтобы переделаться во француза. Он много и часто толковал ещё прежде, что на это недостаёт ему средств. Мне кажется, он никого не любил, кроме себя, уважал же себя до странности высоко. Просвещение видел в хорошем платье, в чистых манишках и в вычищенных сапогах. Считая себя сам (и на это есть факты) незаконным сыном Фёдора Павловича, он мог ненавидеть своё положение сравнительно с законными детьми своего господина: им, дескать, всё, а ему ничего, им все права, им наследство, а он только повар». И даже высказывает гипотезу, что Смердяков и убил. Но гипотеза остаётся гипотезой, он на ней не настаивает, хотя и восклицает: «Чем, чем неправдоподобно всё то, что я вам сейчас представил и изобразил?» Но тут же, следом, предполагает всё же, что убийство совершил Митя.

Излишняя гипотетичность в предположении, что убил Смердяков, перебрасывается и на анализ его лица. Лицо снова кажется Маской, неистинным его лицом. Поэтому в ответном слове прокурор со всем основанием возражает защитнику: «Слабоумный идиот Смердяков, преображённый в какого-то байроновского героя, мстящего обществу за свою незаконнорождённость, - разве это не поэма в байроновском вкусе?»

Есть такие юмористические картинки: на карнавале встречается две маски, люди под масками беседуют, потом, решив представиться друг другу и познакомиться, они снимают маски. У одного под дурашливой или страшной маской нормальное лицо, у другого - та же маска. Маска была слепком лица.

По точному наблюдению В. Е. Ветловской, Смердяков по своим идеям весьма близок к Великому инквизитору: «Великий инквизитор говорит в сущности то же самое, что и Смердяков. Он тоже оправдывает перед богом собственную подлость и предательство и делает это на тех же основаниях, т. е. прибегая к доводам всеобщей человеческой слабости, ничтожности и неискоренимой людской порочности»{327}. Но это говорит не только о лакейской сущности Великого инквизитора и какой-то части души Ивана (ибо Великий инквизитор - это его порождение), но и о том, что злу в душе Ивана есть земное подтверждение и усиление, это не его порождение, но его двойник, от него независимый, хотя и чувствующий близость к нему, взаимопритяжение.

Своё кредо (гл. «Контроверза») Смердяков излагает специально для Ивана, давая как бы первый намёк ему на своё существование и свои возможности («Иван! - крикнул вдруг Фёдор Павлович, - нагнись ко мне к самому уху. Это он для тебя всё устроил».). Самостоятельность и своего рода оригинальность рассуждений Смердякова о законности и неподсудности предательства подчёркиваются и повествователем, говорившим о созерцателях, и Фёдором Павловичем, с удивлением констатирующим самобытность Смердякова: «Вот этакая валаамова ослица думает, думает, да и чёрт знает про себя там до чего додумается». Так он резюмирует высказывания своего незаконного сына. Вслушиваясь в эти слова, не надо забывать, что чёрт является одним из персонажей романа. О злых намерениях лакея, возможно, и знает сила зла («чёрт знает… до чего додумается»), но Иван Карамазов пока ещё не догадывается.

Что же тем не менее, тянет этого «иезуита», самолюбивого, злобного, скрытного, мелко завистливого и мстительного, к Ивану, который его презирает? Смердяков вводится в действие как бы мимоходом, во время обеда. Обедают Фёдор Павлович, Алёша и Иван. Повествователь отмечает, что некоторое время назад Смердяков за обедом почти не присутствовал, «с самого же прибытия в наш город Ивана Фёдоровича стал являться к обеду почти каждый раз». Фёдор Павлович, человек злой и сладострастник, но в моменты просвета от сладострастия весьма наблюдательный, находит верное определение склонности Смердякова к Ивану: «Смердяков за обедом теперь каждый раз сюда лезет, это ты ему столь любопытен (Курсив мой - В. К. ), чем ты его так заласкал? - прибавил он Ивану Фёдоровичу». Иван же хочет найти другое слово: «Уважать меня вздумал». Но Фёдор Павлович, Смердякова изучивший, не соглашается: «Видишь, я вот знаю, что он и меня терпеть не может, равно как и всех, и тебя точно так же, хотя тебе и кажется, что он тебя «уважать вздумал». Алёшку подавно, Алёшку он презирает». Этот мотив предполагаемого уважения Смердякова к Ивану тянется через весь роман. В общем представлении получается так, что Смердяков зауважал Ивана и попал под его духовное влияние. И сам Смердяков о том же говорит, и вот что прокурор с его слов (а мы уже знаем, что Смердяков сумел обвести прокурора вокруг пальца, к примеру, по поводу брошенного на пол пустого пакета, да и прежде всего по поводу убийства) сообщает: «Он (Смердяков. - В. К. ) с истерическими слезами рассказывал мне на предварительном следствии, как этот молодой Карамазов, Иван Фёдорович, ужаснул его своим духовным безудержем. «Всё, дескать, по-ихнему, позволено, что ни есть в мире, и ничего впредь не должно быть запрещено, - вот они чему меня все учили». Кажется, идиот на этом тезисе, которому обучили (Курсив мой - В. К. ) его, и сошёл с ума окончательно». Эта же мысль встречается, как мы уже отмечали, и в исследовательских работах о Достоевском). Но так ли это?

«Они говорили и о философских вопросах и даже о том, почему светил свет в первый день, когда солнце, луна и звёзды устроены были лишь на четвёртый день, и как это понимать следует; но Иван Фёдорович скоро убедился, что солнце, луна и звёзды предмет хотя и любопытный, но для Смердякова совершенно третьестепенный, и что ему надо чего-то совсем другого». Итак, чистая теория Смердякова не интересует. Но что же? «Смердяков всё выспрашивал, задавал какие-то косвенные, очевидно, надуманные вопросы, но для чего - не объяснял того, и обыкновенно в самую горячую минуту своих же расспросов вдруг умолкал или переходил совсем на иное». Это, в общем-то, как-то мало походит на то, что Смердяков учился, скорее он не учился, а самого Ивана изучал. И к идеям Ивана на свой счёт относился весьма иронически. «Они меня считают, что бунтовать могу; это они ошибаются-с. Была бы в моём кармане такая сумма, и меня бы здесь давно не было», - откровенничает Смердяков перед горничной.

Иван об этом не мог не догадываться. Ведь даже и эти слова Смердякова, которые случайно услышал Алёша, Иван узнал. (Глава «Братья знакомятся» следует за главой «Смердяков с гитарой»). «Алёша рассказал брату наскоро и подробно о своей встрече со Смердяковым. Иван стал вдруг очень озабоченно слушать, кое-что даже переспросив (Курсив мой - В. К. )…. Иван нахмурился и задумался.

Ты это из-за Смердякова нахмурился? - спросил Алёша.

Да, из-за него. К чёрту его».

Что-то, видимо, стало беспокоить Ивана в его отношениях со Смердяковым. Он отрицает его как зло («к чёрту его»). Но продумать своё беспокойство не успевает. Лакей словно привораживает его. После разговора с Алёшей в трактире Иван наталкивается на Смердякова и хочет пройти мимо: «Прочь, негодяй, какая я тебе компания, дурак!» - полетело было с языка его, но, к величайшему его удивлению , слетело с языка совсем другое: «Что батюшка, спит или проснулся? - тихо и смиренно проговорил он, себе самому неожиданно, и вдруг, тоже совсем неожиданно , сел на скамейку. На мгновение ему стало чуть не страшно, он вспомнил это потом» (Курсив мой - В. К. ).

Что же происходит?

Словно вступают в действие некие иррациональные силы, и Иван не в состоянии им противиться. Смердяков почти заставляет Ивана дать ему санкцию на убийство.

В письме к своей корреспондентке о неоконченном романе Достоевский так пояснял взаимоотношения Смердякова и Ивана и о поводу убийства: «Старика Карамазова убил слуга Смердяков. Все подробности будут выяснены в дальнейшем ходе романа. Иван Фёдорович участвовал в убийстве лишь косвенно и отдалённо , единственно тем, что удержался (с намерением) образумить Смердякова во время разговора с ним перед своим отбытием в Москву и высказать ему ясно и категорически своё отвращение к замышляемому им злодеянию (что видел и предчувствовал Иван Фёдорович ясно) и таким образом как бы позволил Смердякову совершить это злодейство. Позволение же Смердякову было необходимо, впоследствии опять-таки объяснится почему»{328}.

Предположим, что Смердяков услышал внутренний голос Ивана, скрытый от других и от него самого в том числе, угадал его желание смерти отца, отразившееся в теории «всё позволено». Но давайте разберёмся, насколько эта теория отвечала, по художественному замыслу Достоевского, личностному ядру этого героя, была ли она адекватна его бескорыстному и страстному желанию мировой гармонии.

Строго говоря, тезис «всё позволено» выражает суть мироповедения Фёдора Павловича Карамазова, который мог дойти «до последнего предела какой-нибудь мерзости», опасаясь лишь «такой выходки, за которую может суд наказать». Но теория, разумеется, последовательнее.

Не случайно, вероятно, рассыпаны по роману реплики, подчёркивающие сходство Ивана с Фёдором Павловичем. Указывая на Ивана, сам старик Карамазов, например, восклицает: «Это мой сын, плоть от плоти моея, любимейшая плоть моя». Но он же именно поэтому боится Ивана больше, чем Митю («Я Ивана боюсь; я Ивана больше, чем того, боюсь»). «Вы как Фёдор Павлович, наиболее-с, изо всех детей наиболее на него похожи вышли, с одною с ним душой-с», - уверяет Ивана в их последний разговор Смердяков, и Иван, «поражённый», отвечает: «Ты не глуп». Смердяков и прав, и не прав, он снова как бы отодвигает себя в тень. Но можно сказать, что если Смердяков продолжил практическую линию Фёдора Павловича, то Иван эту практику осмыслил теоретически. Вспомним, что и своё «серьёзное» вопрошание бытия Божьего Фёдор Павлович ориентирует на позицию Ивана.

Иван надеется, очевидно, что сокрушительная сила тезиса «всё позволено» разрушит в конечном счёте и «карамазовщину». Но совпадение его теории с практикой отца выглядит знаменательным. Достоевский писал, что ответом на терзания и концепцию Ивана «служит весь роман»{329}. В частности, этой цели служит и выяснение генезиса идеи «всё позволено», её принадлежность «миру сему».

Но разделяет ли до конца эту теорию сам Иван? В этом позволительно усомниться. Все слова Ивана, особенно в исповеди Алёше, строятся в напряжённо-вопросительной форме, в крайнем заострении, словно для того, чтобы ответ в чём-то убедил его самого, а не только Алёшу; он сам находится в процессе решения. Более того, можно сказать, что весь роман строится как борьба Ивана с искушающим его злом. Характерно, что вывод из своих богоборческих терзаний - о которых Достоевский не без гордости писал: «И в Европе такой силы атеистических выражений нет и не было »{330}- он делает не в изъявительном (то есть твёрдо решив), а в сослагательном наклонении: «Нет добродетели, если нет бессмертия» (Курсив мой - В. К. ). Вспомним слова старца Зосимы, с которыми Иван согласился: «Идея эта ещё не решена в вашем сердце и мучает его». «В нём мысль великая и неразрешённая», - говорит об Иване Алёша. Да и сам Иван подчёркивает неопределённость, незавершённость чисто теоретических, не обращённых в практику идей: «Ум виляет и прячется. Ум - подлец». «Сослагательность» высказанного им вывода другие персонажи, однако, не замечают. Другие воспринимают его слова как утвердительное, и даже повелительное высказывание: «Все тогда смелы были-с, «всё, дескать, позволено», говорили-с, а теперь вот как испугались! - пролепетал, дивясь Смердяков». Это-то отсутствие самоопределённости в Иване и приводит к трагедии.

«Иван Фёдорович глубок»{331}, - замечал писатель о своём герое. И весь ужас богоборчества Ивана, его бунта, ужас, осознаваемый им самим («Можно ли жить бунтом, а я хочу жить»), в том, что ему не на что внутренне опереться. Перед ним - пустота. Отсюда и желание хоть «до тридцати лет» дотянуть, а там «кубок об пол». Сколько ни вчитывайся в речи Ивана, так и не вычитаешь, что же он хочет предложить обществу в качестве высшей правды. Это не революция, конечно, с её конкретными социальными задачами переустройства мира; Достоевский нашёл точное слово - «бунт », к которому в своё время Пушкин прилагал эпитеты: «бессмысленный и беспощадный». Действительно, бунт, возмущение, отрицание чего бы то ни было без ясного осознания конечного результата своих действий приобретают, «устанавливая анархию в области нравственности» (К. Маркс, Ф. Энгельс), бессмысленный и беспощадный характер, из каких бы лучших чувств «бунтовщик» ни исходил. Именно отсутствие в Иване позитивного жизнестроительного начала позволяет другим не заметить глубины его этических запросов. Поэтому то, что для самого Ивана проблема, для Смердякова оказывается аксиомой, ибо отсутствие теоретической ясности очень облегчает корыстное использование высказываемой Иваном идеи. «Раб в бунте опасней зверей… »

Сам Иван, в общем-то, не верит в возможность практического осуществления идеи «всё позволено», связанной, на его взгляд, с «антропофагией», то есть тотальным отрицанием мира. И когда он сообщает Смердякову, что едет в Чермашню, он словно продолжает (для себя) свою странную теоретическую игру, словно задаёт себе всё время вопрос, а возможно ли это в действительности? Смердяков же провоцирует его на серьёзность, которую Иван не хочет замечать, но которая странным образом гипнотизирует его: «Когда уже он уселся в тарантас, Смердяков подскочил поправить ковёр.

Видишь… В Чермашню еду… - как-то вдруг вырвалось у Ивана Фёдоровича, опять как вчера , так само собою слетело, да ещё с каким-то нервным смешком. Долго он это вспоминал потом.

Значит, правду говорят люди, что с умным человеком и поговорить любопытно, - твёрдо ответил Смердяков, проникновенно глянув на Ивана Фёдоровича» (Курсив мой - В. К. ).

И только отъехал от двора, подальше от Смердякова, начинается его внутренняя борьба с «лакеем», «рабом», «смердом», словно спали какие-то чары. Однако странная борьба… Гордый и непреклонный Иван словно хочет самому себе доказать независимость от лакея… Но и тут, как школьник перед учителем, поступает просто наоборот тому, что обещал. «А я зачем доложил ему, что в Чермашню еду?» Доскакали до Воловьей станции. Иван Фёдорович вышел из тарантаса, и ямщики его обступили. Рядились в Чермашню, двенадцать вёрст просёлком, на вольных. Он велел впрягать. Вошёл было в станционный дом, огляделся кругом, взглянул было на смотрительшу и вдруг вышел обратно на крыльцо.

Не надо в Чермашню. Не опоздаю, братцы, к семи часам на железную дорогу?»

Вместо реального поступка - противостояния, который предотвратил бы преступление, он просто бежит от Смердякова и его дел, прочь, в Москву! Скорее очиститься, какая-то даже физическая потребность, чувство гадливости, об отце он забыл, он не задумывается поначалу, что его слова, его выводы приобрели теперь неоспоримость математической формулы: Смердяков не теоретик. А ему кажется, что всё, что было, - кошмар, сон, что он по-прежнему теоретизирует, что стоит уехать и стряхнуться, как он на досуге во всём разберётся. «В семь часов вечера Иван Фёдорович вошёл в вагон и полетел в Москву. «Прочь всё прежнее, кончено с прежним миром навеки, и чтобы не было из него ни вести, ни отзыва Телушкин Джозеф

Глава 72 Павел В юности будущий апостол Павел был религиозным евреем и носил имя Шауль. Уроженец города Таре, убежденный фарисей (см. следующую главу) и последователь раби Гамлиэля, он, по собственному признанию, преследовал приверженцев Йешу за их ложные верования.По пути

Из книги Размышления автора Воронель Александр Владимирович

Из книги Самые знаменитые святые и чудотворцы России автора Карпов Алексей Юрьевич

Из книги Русский Галантный век в лицах и сюжетах. Kнига вторая автора Бердников Лев Иосифович

Из книги Русский Берлин автора Попов Александр Николаевич

Из книги Русские трагики конца XIX - начала XX вв. автора Дмитриев Юрий Арсеньевич

Павел Самойлов Павел Васильевич Самойлов (1866–1931) не в полной мере может быть отнесен к разряду трагиков. Правда, он играл Гамлета, Уриэля Акосту, Фердинанда, то есть типичные роли трагического амплуа. Но среди его лучших созданий значились и Освальд в «Привидениях» Г.

Из книги Круг общения автора Агамов-Тупицын Виктор

Павел Пепперштейн Как у любого амбициозного и активно пишущего автора, у меня есть свои антагонисты и свои ценители – те, кто регулярно читает и комментирует мои тексты. В числе последних – Илья Кабаков, Андрей Монастырский и Павел Пепперштейн, которым я плачу той же

Из книги Софиология автора Коллектив авторов

Из книги Женщина и церковь. Постановка проблемы автора Толстова Светлана

Иисус и Павел Иисус, как известно, отдавал кесарю кесарево, но его власть была не от мира сего. Отсутствие стремления к власти проявляется на всех уровнях – и отношение мужчины к женщине не исключение.Иерархия – это всего лишь искусственное образование, которое

Из книги Серебряный век. Портретная галерея культурных героев рубежа XIX–XX веков. Том 1. А-И автора Фокин Павел Евгеньевич

ГЕРДТ Павел (Павел-Фридрих) Андреевич 22.11(4.12).1844 – 30.7(12.8).1917Артист балета, педагог. На сцене с 1858. В 1860–1916 в Мариинском театре. Роли: Конрад; Рудольф («Дева Дуная»), Оберон («Сон в летнюю ночь»), Абдерахман («Раймонда»), Синяя Борода («Синяя Борода» Шенка), Дамис («Испытания

Из книги Серебряный век. Портретная галерея культурных героев рубежа XIX–XX веков. Том 2. К-Р автора Фокин Павел Евгеньевич

Из книги Серебряный век. Портретная галерея культурных героев рубежа XIX–XX веков. Том 3. С-Я автора Фокин Павел Евгеньевич

СУХОТИН Павел Сергеевич 1884–1935Драматург, поэт, переводчик, историк литературы. Ответственный секретарь журнала «София» (1914). Публикации в журналах «Русская мысль», «Вестник Европы», «Весы», «София» и др. Стихотворные сборники «Астры» (М., 1909), «Полынь» (М., 1914), «В черные дни»

Из книги Гуманитарное знание и вызовы времени автора Коллектив авторов

ФИЛОНОВ Павел Николаевич 8(20).1.1883 – 3.12.1941Живописец, график, поэт. Участник выставок объединения «Союз молодежи». Идеолог «аналитической» живописи. Живописные полотна «Крестьянская семья» (1910), «Пир королей» (1913), «Мужчина и женщина» (1912–1913), «Запад и Восток» (1912–1913),

Из книги Как это делается: продюсирование в креативных индустриях автора Коллектив авторов

Смердяков как угадка роли двойника в России С этой «петербургской поэмы» Достоевского тема двойничества в русской культуре стала очевидной. Да и у самого писателя она играет, быть может, самую важную роль. Как вполне справедливо пишет французский философ: «Тема двойника

Из книги автора

Павел Борейко Заместитель генерального продюсера телеканала «Россия 1», преподаватель факультета «Моушн дизайн» в Scream

Лизавета Смердящая — попрошайка, она очень маленького роста, придурковата, она — юродивая. Будучи беременной, она приходит в дом Фёдора Карамазова и рожает сына. Весь город уверен, что его отцом является Федор. Мальчика воспитывают камердинер Григорий и его жена Марфа, теперь он — лакей в карамазовском доме. Он носит фамилию Смердяков. Он лакей, но в то же самое время все думают, что он один из братьев Карамазовых. В нем есть что-то неприятное и отталкивающее.

В детстве Смердяков любил вешать кошек и устраивать им похороны. Он заматывался в простыню, делал вид, что машет кадилом, и пел. Григорий увидел, как Смердяков играет в похороны, и выпорол его. Тогда тот забился в угол комнаты и неделю смотрел на Григория ненавидящим глазом. Как верно чувствует Григорий, Смердяков не способен никого полюбить. Он не способен любить и радоваться.

Повзрослев, этот герой проявляет недюжинные поварские способности, едет учиться в Москву, а по возвращении становится поваром в доме Карамазовых. Он болезненно привержен чистоте, когда он кушает, тщательно обследует содержимое суповой тарелки, подымает кусок хлеба на свет и только после этого приступает к еде. К этой же болезненной брезгливости, видимо, имеет отношение и его тщательность в одежде, не свойственная доморощенному повару. Он носит опрятный сюртук и белую рубашку, чистит свою одежду дважды в день, его щегольская обувь надраена до блеска. Большую часть своего жалованья он тратит на то, чтобы выглядеть франтом. Он употребляет помаду для волос и духи.

При этом Смердяков («Братья Карамазовы») не развлекается с женщинами. Он их презирает и ненавидит. Впрочем, это относится не только к женщинам, но к людям вообще. Ввиду своей презрительности, он не заговаривает первым. От него не веет здоровым добродушием, его речи — сплошная ненависть. Он признается, что ненавидит всю Россию. После возвращения из Москвы, он как-то сразу стареет, сморщивается, лицо покрывается морщинами. С изрядной долей иронии Достоевский называет этого двадцатичетырехлетнего анемичного и лишенного свежести молодого человека созерцателем.

Этот скользкий, безвкусный и холодный человек, который не знает, что это такое — думать, был для Достоевского одним из представителей той части русского народа, который пребывает в умственной темноте. Таков же в этом отношении и маляр Миколка («Преступление и наказание») — он приехал в Петербург из деревни, глаза у него смотрят в разные стороны. Как-то раз Смердяков («Братья Карамазовы») отправился в Москве в театр, но вернулся разочарованным. В подражание другим он употребляет помаду и духи, но театр не помещается ему в голову.

После того, как его хозяин Федор заканчивает трапезу, Смердякову позволяется стоять возле стола. Он всегда слушает, о чем говорят Алёша и Фёдор после еды. Он напряженно внимает атеистическим речам Ивана о том, что «всё позволено». Так он овладевает «наукой».

Смердяков ощущает, что образованный Иван тоже не любит людей, и он ощущает родство с ним. Смердяков никогда раньше не разговаривал с хозяином на «умственные» темы. Теперь же он вдруг полюбил рассуждать. Он развивает свои странные идеи, обращаясь к воспитавшему его Григорию, но на самом деле ему хочется внимания Ивана.

Когда Фёдор вдруг рассердился на Смердякова-софиста и прогнал его от стола, он назвал его «валаамовой ослицей», в голове которой творится такое, что никому не понять. Он спрашивает Ивана, чем он так привлекает к себя Смердякова. «Ровно ничем, уважать меня вздумал; это лакей и хам... Будут другие и получше, но будут и такие. Сперва будут такие, а за ними получше», — отвечает Иван.

То есть Иван говорит о том, что русский народ потихоньку обретает голос, и Смердяков стоит в начале этого пути. Смердяков («Братья Карамазовы») — это заговорившая «валаамова ослица», в голове которой творится непонятно что. Он убивает Фёдора Карамазова, ставит Ивана в ужасное положение. Смердяков вроде бы дурачок, его ход мыслей не имеет ничего общего с привычной нам логикой. В то же самое время он демонстрирует предельную расчетливость и хитрость в осуществлении своих замыслов. Лучше и страшнее всего это видно по тому, как он осуществил убийство Фёдора, почувствовав, что это является тайным желанием Ивана. После ареста Дмитрия Иван трижды приходит к Смердякову, и из их разговоров становится ясно наличие между ними молчаливого согласия относительно убийства.

По просьбе Фёдора Иван должен отправиться в деревню Чермашню, но тот медлит. И только после понуканий Смердякова он соглашается отправиться туда. Смердяков истолковывает это в качестве молчаливого указания убить Фёдора во время отсутствия Ивана.

Смердяков тщательно следит за Иваном, который должен получить часть отцовского наследства. После смерти Фёдора Дмитрий, Иван и Алёша должны получить по сорок тысяч рублей. Но Фёдор страстно хочет жениться на Грушеньке. Если это случится, она может переписать все наследство на себя. Поэтому Фёдор должен умереть до женитьбы. Если же Дмитрия признают виновным в смерти Фёдора, тогда его доля будет поделена между Иваном и Алёшей.

Если он, Смердяков, убьет Фёдора ради Ивана, а все посчитают преступником Дмитрия, тогда тайное желание Ивана будет исполнено. В этом случае Иван должен будет почувствовать своеобразную благодарность и признает Смердякова своим братом. Смердяков предвидит: если Иван получит наследство, то он всю жизнь будет должен вознаграждать Смердякова.

Этот «созерцатель», этот «валаамов осел», который якобы не способен к настоящей мысли, оказывается воистину прозорлив — он безжалостно видит все, что творится в глубинах чужой души. Но Иван клянется, что, отправляясь в Чермашню, ни о каком убийстве он и не помышлял. «Нет, клянусь, нет! — завопил, скрежеща зубами, Иван». То молчаливое согласие, о котором грезил Смердяков, оказывается фикцией.

Это оказывается для Смердякова ужасным ударом. Он полагал, что за словами его разговора с Иваном, когда тот отправлялся в Чермашню, скрыт понятный только им двоим смысл. Когда Смердяков сказал Ивану, что приятно поговорить с умным человеком, ему казалось, что Иван понимает, о чем он говорит. Теперь же оказывается, что это были лишь его домыслы, и Смердяков ощущает глубочайшее разочарование. Он — вовсе не один из братьев Карамазовых, он — всего лишь жалкий лакей.

Смердяков отдает Ивану три тысячи рублей, которые он похитил из спальни убитого Федора. После ухода Ивана он вешается. Смерть Смердякова, не оставившего даже записки, производит тяжелое впечатление. Смердяков не любил людей, не любил он, похоже и самого себя. И сама жизнь была ему ненавистна.


Libmonster ID: RU-13011


В обвинительной речи прокурора (глава "Обзор исторический" двенадцатой книги "Братьев Карамазовых") читатель дважды встречается с одним и тем же выражением - "поле чисто": "Он (Митя. - Г. Г.)... стремится на наблюдательный пост <...> и там узнает, что Смердяков в падучей, что другой слуга болен, - поле чисто, а "знаки" в руках его - какой соблазн"; "и вот он в отцовском саду, - поле чисто, свидетелей нет, глубокая ночь, мрак и ревность (курсив мой. - Г. Г.)" (15, 134, 135).

В этом контексте понятие "поле" - лишь место удачно сложившихся для преступника обстоятельств. Оно вторгается в речь прокурора из юридического словесного арсенала: одно из значений понятия "поле" в Толковом словаре Даля - "судебный поединок и место его". 1

Но для читателя "Братьев Карамазовых" с этим понятием уже давно (с третьей книги романа - "Сладострастники") сопрягается глубочайшая духовная проблема, внутренне мотивирующая признания Мити младшему брату в трех главах "Исповедь горячего сердца...": "...дьявол с Богом борется, а поле битвы - сердца людей"; "Из мерзостей, с поля, загаженного мухами, перейдем на мою трагедию, тоже на поле, загаженное мухами" (14, 100, 101).

Корневые истоки образных мотивов, связанных с понятием "поле", относятся ко времени самых тревожных размышлений Достоевского об утрате связующих начал внутри русского общества, к середине 1870-х годов. 2 Анатомия тактики, позволяющей силам разъединяющим одерживать победы, раскрывается писателем в третьей главе январского выпуска "Дневника писателя" за 1876 год (раздел "Спиритизм. Нечто о чертях. Чрезвычайная хитрость чертей, если только это черти").

1 Даль В. И. Толковый словарь живого великорусского языка: В 4т. СПб.; М., 1882. Т. 3. С. 258.

2 См. об этом: Галаган Г. Я. Проблема лучших людей в наследии Достоевского (1873 - 1876)// Достоевский. Материалы и исследования. СПб., 1996. Т. 12. С. 99 - 107.

Г. Я. Галаган, 2001

Цель совокупной устремленности этих сил определяется Достоевским так: "Идея их царства - раздор", доводящий людей "до нелепости, до затмения и извращения ума и чувств" (22, 34). Путь достижения цели тщательно продуман: раздавить человека "камнями, обращенными в хлебы" (22, 35), и усмирив его - устранить возможность человеческого бунта. И далее, предостерегая читателей от последствий недооценки разрушительной энергии духа зла, Достоевский продолжает: "...пишут, что духи глупы (то есть черти, нечистая сила <...>). Так судить - чрезвычайная ошибка <...> Политики они глубокие и идут к цели самым тонким и здравым путем <...>, что, если черти, приготовив поле и уже достаточно насадив раздор, вдруг захотят безмерно расширить действие и перейдут уже к настоящему, к серьезному? Это народ насмешливый и неожиданный, и от них станется (курсив мой. - Г. Г.)" (22, 33, 34, 36).

Профессионально обусловленное суждение прокурора "поле чисто" (т. е. подготовлено для роковых событий) вводится в речь его Достоевским, чтобы высветить радикальное несходство между живой мятущейся душою обвиняемого и мертвой душою обвинителя, слепо идущего вслед за тем, кто подготовил поле для событий преступной ночи.

А поле это было подготовлено достаточно искусно: в саду Карамазова совершились не только страшные, но и странные события. Мотивы двери и перелезания (через какую-либо преграду) - важнейшие в ряду метафорических символов Евангелия - оказались функционально измененными (убийца входит в двери, а неповинный в крови отца перелезает через забор 3). Ср. в Евангелии от Иоанна: "Я семь дверь: кто войдет Мною, тот спасется, и войдет и выйдет, и пажить найдет" (10, 9); "Истинно, истинно говорю вам: кто не дверью входит во двор овчий, но перелазит инде, тот вор и разбойник" (10, 1); "Вор приходит только для того, чтобы украсть, убить и погубить" (10, 10).

Кто же подготовил поле для страшных и странных событий в саду Карамазова?

Слуга (а по всей вероятности, и сын Федора Павловича) Павел Смердяков страдал эпилептическим заболеванием, был нелюдим и молчалив, надменен в отношениях с окружающими и, казалось, всех презирал. В нем с детства проявилось своеволие. Ребенком он вешал кошек и тайно хоронил их "с церемонией" (14, 114), имитируя церковное прощание с усопшими. А немного позднее -

3 См. об этом подробнее: Галаган Г. Я. Сад Федора Павловича Карамазова // Достоевский. Материалы и исследования. СПб., 2000. Т. 15. С. 327 - 333. Там же см. о роли мотивов двери и забора в ходе предварительного дознания и суда.

вопросом, поставившим в тупик Григория, прекратил знакомство со Священной историей, вынес безапелляционный приговор "Вечерам на хуторе близ Диканьки" и "Всеобщей истории" Смарагдова. Но одновременно, задолго до событий, побудивших рассказчика взяться за перо, еще во "время оно" (свидетельство Григория - 15, 97), Смердяков обрел репутацию чрезвычайно честного человека: он нашел и вернул Карамазову три потерянные им радужные кредитки.

Мотив честности Смердякова в романе - сквозной: свидетельства Мити (14, 11), повествователя (14, 116), самого Федора Павловича (14, 122), Григория (15, 97), прокурора, назвавшего Смердякова "высокочестным от природы" (15, 137).

Функциональное значение этого мотива раскрывается из признаний Смердякова Ивану (глава "Третье, и последнее, свидание..."): "...я Федора Павловича, так как они мне единственно во всем человечестве одному доверяли, научил пакет <...> с деньгами в угол за образа перенесть <...>. А здесь все теперь поверили, что будто бы под тюфяком лежали. Глупое рассуждение-с" (15, 62).

Репутация честного человека, обретенная Смердяковым, явилась весомым аргументом в системе обвинений Мити, позволивших совершиться судебной ошибке (см.: 15, 137).

Помимо честности, в которую старший Карамазов уверовал раз и навсегда, он ценил в своем лакее (будучи чревоугодником) и другое качество - его необычайные кулинарные способности. Эти достоинства слуги объединяются Федором Павловичем в главе "За коньячком": "...не украдет он, вот что <...> кулебяки славные печет" (14, 122). Заметим здесь, что обучение на повара в Москве было спровоцировано самим Смердяковым, неожиданно проявившим необычайную брезгливость к еде (14, 115).

Рассказчику важно подчеркнуть и еще одну особенность Смердякова (давшую знать о себе задолго до приезда Ивана в Скотопригоньевск) - поражавшую всех и объяснению не поддающуюся его сосредоточенность на чем-то никому непонятном. Поскольку суждение рассказчика об этой особенности Смердякова важно для последующего анализа, приведем его почти полностью: "...он иногда в доме же, аль хоть на дворе, или на улице, случалось, останавливался, задумывался и стоял так по десятку даже минут. Физиономист, вглядевшись в него, сказал бы, что тут ни думы, ни мысли нет, а так какое-то созерцание. У живописца Крамского есть одна замечательная картина под названием "Созерцатель": изображен лес зимой, и в лесу, на дороге, в оборванном кафтанишке и лаптишках стоит один-одинешенек, в глубочайшем уединении забредший мужичонко, стоит и как бы задумался, но он не думает, а что-то "созерцает" <...> а спросили бы его, о чем он это стоял и думал, то наверно бы ничего не припомнил, но зато наверно бы затаил в себе то впечатление, под которым находился во время своего созерцания. Впечатления же эти ему дороги, и он наверно

их копит, неприметно и даже не сознавая, - для чего и зачем, конечно, тоже не знает: может, вдруг, накопив впечатлений за многие годы, бросит все и уйдет в Иерусалим, скитаться и спасаться, а может, и село родное вдруг спалит, а может быть, случится и то, и другое вместе. Созерцателей в народе довольно. Вот одним из таких созерцателей был наверно и Смердяков, и наверно тоже копил впечатления свои с жадностью, почти сам еще не зная зачем" (14, 116 - 117).

Ко времени встречи с Иваном "впечатлений" в душе Павла Смердякова за долгие годы накопилось немало. И не ими ли объясняются прикованность его внимания к среднему из братьев Карамазовых с его идеей вседозволенности и психологический конфликт в сознании последнего при неожиданном столкновении с "необъятностью" оскорбленного самолюбия этого созерцателя и его все возраставшей "отвратительной и особой" фамильярностью (14, 243)? Расположение Ивана к слуге заменяется нараставшею ненавистью, а затем - отвращением к нему.

Характер впечатлений, копившихся Смердяковым, во многом проясняется из речи его за обедом у Федора Павловича. Внешне обращенная к Григорию (в связи с сообщением последнего о подвиге Фомы Данилова 4), а внутренне - к Ивану, эта речь совсем не полемический экспромт. В ней - безусловное желание Смердякова заявить о себе как о личности, продуманность кощунственных мотивировок, опора на, казалось бы, очень далекую от него терминологию. Вот несколько извлечений из этой речи: "Григорий Васильевич, <...> рассудите сами, что раз я попал к мучителям рода христианского в плен и требуют они от меня имя Божие проклясть и от святого крещения своего отказаться, то я вполне уполномочен в том собственным рассудком, ибо никакого тут и греха не будет <...> Рассудите сами, Григорий Васильевич. Ибо едва только я скажу мучителям: "Нет, я не христианин <...>" как тотчас же я самым высшим Божиим судом немедленно и специально становлюсь анафема проклят и от церкви святой отлучен <...> так даже, что в тот самый же миг-с - не то что как только произнесу, а только что помыслю произнести, так что даже самой четверти секунды тут не пройдет-с, как я отлучен <...>. А коли я уж не христианин, то, значит, я и не солгал мучителям <...>. Ибо я уж был самим Богом совлечен моего христианства, по причине одного лишь замысла <...> Рассудите сами, Григорий Васильевич, <...> я уповаю, что, раз усомнившись, буду прощен, когда раскаяния слезы пролью" (14, 117 - 120).

4 Фома Данилов - унтер-офицер 2-го Туркестанского батальона, взятый в плен кипчаками и погибший в Маргелане 21 ноября 1875 года. В "Дневнике писателя" за 1877 год (январский выпуск, глава первая, раздел "Фома Данилов, замученный русский герой") Достоевский писал, что пострадавший за веру и проявивший необычайную нравственную силу, Фома Данилов - "эмблема России, всей России, всей нашей народной России, подлинный образ ее" (25, 14).

Обратим внимание на реплику Федора Павловича во время речи Смердякова: "Ах ты, казуист <...> иезуит смердящий, да кто же тебя научил?" (14, 119). И здесь же отметим касающееся Ивана замечание повествователя: "Смердякова <...> он наблюдал с чрезвычайным любопытством" (там же).

Спокойствие, уверенный взгляд, фамильярная улыбка (14, 244) Смердякова, с которыми встречается Иван вскоре после этого обеда, словно подавляют волю последнего: "На скамейке у ворот сидел <...> лакей Смердяков, и Иван Федорович с первого взгляда на него понял, что и в душе его сидел лакей Смердяков и что именно этого-то человека и не может вынести его душа <...> хотел было он пройти <...> молча и не глядя на Смердякова в калитку, но Смердяков встал со скамейки, и уже по одному этому жесту Иван Федорович вмиг догадался, что тот желает иметь с ним особенный разговор. Иван Федорович поглядел на него и остановился, и то, что он так вдруг остановился и не прошел мимо, как желал того еще минуту назад, озлило его до сотрясения. С гневом и отвращением глядел он на скопческую испитую физиономию Смердякова с зачесанными гребешком височками и со взбитым маленьким хохолком. Левый чуть прищуренный глазок его мигал и усмехался, точно выговаривая: " Чего идешь, не пройдешь, видишь, что обоим нам, умным людям, переговорить есть чего". Иван Федорович затрясся: "Прочь, негодяй, какая я тебе компания, дурак!" - полетело было с языка его, но к величайшему его удивлению, слетело с языка совсем другое:

Что батюшка, спит или проснулся? - тихо и смиренно проговорил он, себе самому неожиданно, и вдруг, тоже совсем неожиданно, сел на скамейку. На мгновение ему стало чуть не страшно, он вспомнил это потом. Смердяков стоял против него, закинув руки за спину, и глядел с уверенностью, почти строго" (14, 244).

Неизменны спокойствие и фамильярность Смердякова и в трех его последних свиданиях с Иваном. Свидание первое: соглашаясь поговорить с Иваном, он "снисходительно, как бы поощряя сконфузившегося посетителя" (15, 43), спрашивает его о времени приезда. "Солидно помолчал", "спокойно полюбопытствовал" (15, 44) - так подчеркивается рассказчиком полная психологическая независимость Смердякова в диалоге с собеседником. Свидание второе: Иван мгновенно замечает брошенный на него взгляд Смердякова - "решительно злобный, неприветливый и даже надменный: "чего, дескать, шляешься <...> зачем <...> опять пришел?"" (15, 50). К дерзкому взгляду Смердякова добавляется наглость его тона: "...в голосе его даже послышалось нечто твердое и настойчивое, злобное и нагло-вызывающее" (15, 51). Чуть позже этот тон называется рассказчиком "самодовольно-доктринерским" (15, 53). Свидание третье: нисколько не удивившись приходу Ивана, Смердяков встретил его "длинным, молчаливым", "исступленно-нена-

вистным взглядом" (15, 58) и уставился на него не с презрением, а почти "с какою-то уже гадливостью" (15, 59).

Завершая признание в преступлении, Смердяков произносит: "Заранее все обдумано было" (15, 66).

На столе в комнате Смердякова (глава "Третье, и последнее, свидание...") Иван увидел толстую книгу в желтой обертке. Желая скрыть от посторонних глаз украденные деньги, Смердяков накрывает ею (пренебрегая грязным носовым платком) три пачки радужных сторублевых кредиток. От начала и до конца признаний Смердякова о подготовке и совершении преступления книга продолжает лежать на украденных деньгах. Иван машинально читает ее название "Святого отца нашего Исаака Сирина слова" 5 (15, 61).

Читатель не может не вспомнить, что эта книга на страницах романа уже упоминалась. Говоря о преимущественном интересе Григория (после захоронения сына) к божественному, рассказчик отмечает, ссылаясь на свидетельство Марфы Игнатьевны: "...добыл откуда-то список слов и проповедей "богоносного отца нашего Исаака Сирина", читал его упорно и многолетне" (14, 89).

Из этого свидетельства очевидно, во-первых, что книга преподобного Исаака Сирина многие годы находилась во флигеле Григория, где с момента рождения жил и Смердяков, и, во-вторых, - что Достоевскому важно было обратить внимание читателя как на поучения Исаака Сирина, озаглавленные понятием "Слово" (с последующим обозначением темы), так и на приложение к тексту поучений - "список слов", своего рода тематический указатель (большею частью проаннотированный) основных проблемно- смысловых реалий каждого из 91-го "Слова" подвижника. Это приложение сопровождает творения Исаака Сирина, изданные Оптиной пустынью в 1854 году, 6 в расширенном составе повторяется в издании 1858 года, 7 становясь основой для "Алфавитного указателя..." последующих изданий "Слов подвижнических" в России. Название

5 Книга одного из отцов церкви, христианского подвижника и писателя VII в. Исаака Сирина "Слова подвижнические" имелась в библиотеке Достоевского. Л. П. Гроссманом указывается год издания имевшейся у Достоевского книги - 1858-й (Гроссман Л. Семинарий по Достоевскому: Материалы, библиография, комментарий. М.; Пг., 1922. С. 45).

6 См.: Святого отца нашего Исаака Сирина епископа бывшего ниневийского Слова духовно-подвижнические, переведенные с греческого старцем Паисием Величковским / Издание Козельской Введенской пустыни. М., 1854. (Приложение). С. 1 - 68. В одном из списков библиотеки Достоевского, составленном А. Г. Достоевской и хранящемся в рукописном отделе ИРЛИ, указано, что в его библиотеке имелось именно это издание.

7 Иже во Святых отца нашего Аввы Исаака Сириянина подвижника и отшельника, бывшего епископа Христолюбивого града Ниневии Слова подвижнические. М., 1858. С. 621 - 655.

приложения - "Алфавитный указатель предметов, находящихся в книге Святого Исаака Сирина".

И многолетнее нахождение "Слов подвижнических" во флигеле Григория, и то обстоятельство, что эту книгу, положенную на украденные деньги, Смердяков убирает с них, лишь заканчивая свои признания, - знаковы. И невольно побуждают задуматься о ее значении в работе Достоевского над образом Смердякова.

В приведенном выше суждении рассказчика о созерцании и созерцателях, зрительно отсылающем читателя к картине Крамского, отмечается различие между созерцанием и размышлением. О "мужичонке" в зимнем лесу с картины Крамского: "...стоит один- одинешенек <...> стоит и как бы задумался, но он не думает, а что-то "созерцает"" (14, 116). О Смердякове: "Физиономист, вглядевшись в него, сказал бы, что тут ни думы, ни мысли нет, а так какое-то созерцание" (там же).

Рассказчику важно подчеркнуть вместе с тем, что те впечатления, "под которыми <...> во время своего созерцания" (14, 117) человек находится, не исчезают бесследно. Они затаиваются в душе созерцателя и копятся им. Порою - с жадностью, хотя и неизвестно зачем. Но характер этих впечатлений самым решительным образом влияет на возможные действия созерцателя в будущем.

Понятие созерцание связано с глубинным пластом духовного наследия Исаака Сирина. С издания "Слов подвижнических" в 1858 году оно включается в состав "Алфавитного указателя...". 8 В тематической аннотации к этому понятию обозначены важнейшие аспекты многократных возвращений подвижника к толкованию состояния созерцания.

Для самого Достоевского, присутствие в указателе понятия созерцание ничего нового сообщить не могло. О внимании Исаака Сирина к проблеме созерцания он знал из текста поучений подвижника. И конечно же, именованием "созерцатель", полученным от рассказчика, Смердяков обязан не "Алфавитному указателю...", а проблемному пласту поучений, в котором речь идет о "созерцании призрачном" как следствии "растления" человека "бесовскими мечтаниями", 9 о воздействии "бесовских мечтаний" на помыслы человека (ср.: "Враг знает, что победа человека, и одоление его <...> производится помыслом его и совершается в краткое мгновение, только бы помыслу подвигнуться с места" 10).

Функциональное значение "списка слов", отмеченного рассказчиком при первом упоминании "Слов подвижнических", связано с Павлом Смердяковым: этот список делал возможным объяснить, почему случайно открытая им книга (хранившаяся у Григория)

8 Там же. С. 650.

9 Там же. С. 391, 392.

10 Там же. С. 471.

могла пробудить любопытство к себе. И почему это любопытство переросло у Смердякова в целенаправленный интерес к книге.

В "Алфавитный указатель..." к "Словам подвижническим" уже с издания Оптиной пустыни в 1854 году включено понятие молчание. 11 Недоступное для понимания Смердякова по своей сути оно тем не менее может объяснить его внезапно проснувшееся любопытство к поучениям подвижника: ведь молчаливость была всеми признанной особенностью характера Смердякова, неразрывно связанной к тому же с копившимися им впечатлениями. А в текстах поучений он увидел очень частые обращения Исаака Сирина к духовному опыту высоко почитаемого подвижником святого апостола Павла. Вот пример такой опоры Исаака Сирина на духовный опыт предшественника: "Поелику некоторые люди, поврежденные в уме бесовским мечтанием, восхотели растлить учение блаженных апостолов, то Божественный Апостол (Павел. - Г. Г.) вынужден был в ничто обратить похвальбу еретиков, хвалившихся тенью делания являвшихся им бесов <...>. Поэтому-то блаженный Павел единым словом заключил дверь пред лицем всякого созерцания, и затвор его внес внутрь молчания". 12

Сердце Смердякова не было полем битвы дьявола с Богом. Оно было местом обитания дьявола. Впечатления, копившиеся молчаливым "созерцателем", восстают: поучения подвижника воспринимаются ими как единый личный враг. Мятежом этих впечатлений и мотивируются последствия знакомства Смердякова со "Словами подвижническими", в "Слове 14" которых мы, в частности, читаем: "Тем, которые живут в ангельском чине, т. е. имеют попечение о душе, не заповедано благоугождать Богу чем-либо житейским, т. е. заботиться о рукоделии или брать у одного и подавать другому <...>. Если же кто, противуреча сему, упомянет о Божественном Павле Апостоле, что он работал собственными своими руками, и подавал милостыню, то скажем ему, что Павел один и мог делать все; мы же не знаем, чтобы другой был Павел, подобно ему способный на все. Ибо покажи мне другого такого Павла, и поверю тебе... (курсив мой. - Г. Г.)". 13

Это обращение к читателю воспринимается болезненным сознанием Смердякова как вызов. Слова о дозволенности апостолу Павлу (имевшему то же имя, что и наш молчаливый "созерцатель") "делать все", механически изъятые из контекста суждения Исаака Сирина, связываются Смердяковым с собственной личностью. Так появляется другой Павел, но уже - в дьявольском чине, претендующий доказать свою способность на все.

Именно этим обстоятельством обусловлены и прикованность внимания Смердякова к среднему из братьев Карамазовых, и не-

11 Там же. С. 640.

12 Там же. С. 391, 392.

13 Там же. С. 85.

объятность его самолюбия, и "отвратительная" фамильярность в общении с Иваном.

Специфика восприятия "Слов подвижнических", обусловленная бесовскими мечтаниями, объясняет и продуманность кощунственных мотивировок Павла Смердякова в речи на обеде у Федора Павловича. Опора в этой речи на понятие помыслы (и производные от него), на сюжет "раскаяния со слезами" прямо отсылает нас к тексту поучений. Ср.: "...едва я скажу мучителям "нет, я не христианин" <...> в тот самый же миг- с - не то что как только произнесу, а только что помыслю произнести, так что даже самой четверти секунды не пройдет, как я отлучен <...>. А коли я уже не христианин, то, значит, и не солгал мучителям" (речь Смердякова) - "...победа человека, и одоление его <...> производится помыслом его и совершается в краткое мгновение, только бы помыслу подвигнуться с места" ("Слова подвижнические"); 14 "Я уповаю, что, раз усомнившись, буду прощен, когда раскаяния слезы пролью" (речь Смердякова) - "Слезы <...>, - средство к получению прощения грехов..."; "Нет греха непростительного - кроме греха нераскаянного" ("Слова подвижнические"). 15

Отсылает нас к этой книге и само обращение Смердякова к оппоненту - "рассудите сами", многократно им повторенное. В "Слове 4" ("О душе, о страстях и о чистоте ума, в вопросах и ответах"), останавливаясь на четырех причинах "движения помыслов" в человеке, Исаак Сирии говорит собеседнику: "...рассуди сам, возможно ли, чтобы прежде исшествия человека из мира, и прежде смерти, пришла в бездействие которая-либо одна из сих четырех причин?". 16

Важно и другое, с обращением - "рассудите сами" - мы дважды встречаемся в Священном Писании. И оба раза - в Первом послании к коринфянам святого апостола Павла: "Я говорю Вам как рассудительным; сами рассудите о том, что говорю" (1 Кор. 10, 5); "Рассудите сами, прилично ли жене молиться Богу с непокрытою головою?" (1 Кор. 11, 13).

Отметим, что понятия помыслы, слезы, рассуждение, грех включаются в "Алфавитный указатель..." к "Словам подвижническим" уже с издания 1854 года. 17

После обеда с речью молчаливого "созерцателя" роковая ночь приближается стремительно. Зная, что расхворавшийся Григорий беспомощен помочь отцу, через день рано утром уезжает Иван,

14 Там же. С. 471.

15 Там же. С. 649. Ср. С. 288; 12.

16 Там же. С. 34.

17 См.: Святого отца нашего Исаака Сирина... С. 41, 39, 52, 48.

открывая этим отъездом (и предчувствуя это) дорогу для преступления. Спустя два часа, Смердяков воспользуется своим эпилептическим заболеванием и оставит Митю в неведении о творящемся в доме. А ночью в саду Карамазова произойдут не только страшные, но и странные события.

Вернемся к специфике восприятия поучений Исаака Сирина человеком, растленным бесовскими мечтаниями. С дьявольским желанием Смердякова показать, что он является другим Павлом, "способным на все", и связана странность событий роковой ночи (функциональное изменение мотивов двери и перелезания (через какую- либо преграду) - важнейших метафорических символов Евангелия).

Новозаветный мотив двери в "Словах подвижнических" - один из основных. Вот, например, извлечение из "Слова 55": "Сердце <...> селение Божие, и заключается для него дверь благодати <...> по сказанному Им: " Аз есмь дверь жизни, и Мною человек внидет в жизнь и пажить обрящет" (Иоанн, 10, 9) для питания духовной своей жизни, где не препятствуют ему ни зло, ни прелесть <...>. И чтобы узнать тебе истину сего, а именно, что духовная жизнь действительно есть Божественное созерцание ума, послушай великого Павла. Ибо вопиет он: не угодно мне это без любви; и если не войду в созерцание законными вратами любви, то не пожелаю оного; и если бы дано было мне по благодати, когда не приобрел я любви, то не домогаюсь сего, потому что вошел к нему не естественною дверию, которая есть любовь...". 18

Возможность доказать, что он "способен на все" связывается Павлом Смердяковым с покушением на эту сердцевину посланий апостола Павла и поучений Исаака Сирина. Впечатления, многие годы копившиеся Смердяковым, уже объединившиеся и бунтующие, окончательно созревают для активного проявления.

Подготовка поля для будущих действий (пока далеко не ясно каких) начинается Смердяковым давно. Еще в то время, когда обретаются репутации абсолютно честного человека и искусного повара, позволившие Смердякову стать доверенным лицом ненавидимого им старшего Карамазова. Главная задача Смердякова на завершающей стадии "подготовки поля" состояла в том, чтобы соединить дверь и забор в сюжете предстоящего преступления.

На привычку Мити попадать в соседний сад, перелезая через забор, он обратил внимание давно. Говорит об этом его неожиданная встреча с Алешей в этом саду: "А вы как изволили на сей раз пройти, так как ворота здешние уж час как на щеколду затворены? - спросил он, пристально смотря на Алешу. - А я прошел с переулка через забор прямо в беседку. Вы, надеюсь, извините меня в этом" (14, 206). Стоявшая рядом Марья Кондратьевна, неожиданно отвечает: "Ах, можем ли мы на вас обижаться <...> так

18 См.: Иже во Святых отца нашего Аввы Исаака Сириянина... С. 384.

как и Дмитрий Федорович часто этим манером в беседку ходят (курсив мой. - Г. Г.), мы и не знаем, а он уж в беседке сидит" (14, 202).

Перелезание через забор, таким образом, привычный (и единственный) способ для Мити оказаться в саду, ворота которого - на замке.

Соединить понятие забор с понятием дверь в сюжете преступления Смердякову неожиданно помогает "секрет" старшего Карамазова (безоговорочно доверявшего ему) о "тайных стуках" в дверь либо в окно, должных известить о приходе Грушеньки. Как предвестие беды вторгается понятие дверь в сознание Мити, незамедлительно узнавшего от Смердякова о двери как об одном из слагаемых "секрета" отца: "Глубокая тоска облегла <...> его душу <...>. Ему вдруг представился сад, ход за садом, у отца в доме таинственно отворяется дверь, а в дверь пробегает Грушенька" (14, 340).

Преступление в саду Карамазова состоялось. Но то, что там произошло не полностью совпало с планом, в осуществлении которого у Смердякова не было ни малейших сомнений. Он был убежден, что перелезет через забор и войдет в двери дома один и тот же человек - Митя: "...сумления для меня уже не было никакого в том, что они в эту самую ночь прибудут, ибо им, меня лишимшись и никаких сведений не имемши, беспременно приходилось самим в дом влезть через забор-с, как они умели-с, и что ни есть совершить... Я ждал, что они Федора Павловича убьют-с <...> это наверно-с. Потому я их уже так приготовил... в последние дни-с.., а главное - те знаки им стали известны. При ихней мнительности и ярости, что в них за эти дни накопилась, беспременно через знаки в самый дом должны были проникнутъ-с. Это беспременно. Я так их и ожидал-с (курсив мой. - Г. Г.)" (15, 62).

Случись так (убийца и перелезает через забор, и входит в двери) - с событиями трагической ночи в саду Карамазова оказалось бы сопряженным не функциональное изменение двух основных метафорических символов Евангелия, но - устранение проблемно-смыслового противостояния этих функций.

Молчаливый "созерцатель", одержимый бесовскими мечтаниями, не смог предвидеть одного: Митя в двери дома не вошел (неважно даже - убить ли, избить ли отца). Главное - не вошел. Его остановила сила, одолевшая дьявольскую: "...слезы ли чьи, мать ли моя умолила Бога, дух ли светлый облобызал меня в то мгновение - не знаю, но черт был побежден. Я бросился от окна и побежал к забору" (14, 426).

Убийство Карамазова Смердяковым - это заранее не предусмотренное последним завершение событий трагической ночи. Расхождение между задуманным и случившимся Смердяковым используется: убив Карамазова, он получает возможность назвать Ивана (психологически давшего для этого все основания) - "главным убийцей", а себя - его учеником; он оставляет на полу в комнате

убитого пакет от украденных денег, подбрасывая тем самым одну из "неоспоримых" улик виновности Мити (и подсказывая прокурору на предварительном следствии причину ее неоспоримости (15, 66)), наконец, оставляет "настежь отпертою" (14, 410) дверь из дома в сад, предваряя (совсем не ожидавшееся им) ошибочное показание Григория об "отворенной двери", ставшее самой "капитальной" (15, 96) уликой в обвинении Мити.

Автором сопоставления "главный - не главный" убийца (Иван - Смердяков) Достоевский делает долго молчавшего "созерцателя"; повторившим же это сопоставление, но в уже иной смысловой параллели (Митя - Смердяков), - прокурора, отвергавшего любую возможность предположений о соучастии слуги в преступлении (15, 146). В систему аргументации прокурора вводится, таким образом, мотив, прямо связанный с осуществленным намерением Смердякова обречь Ивана на психическую гибель.

Молчаливому "созерцателю" удалось убить старшего Карамазова, украсть деньги, погубить Ивана и Митю. Но дьявольская жажда этого главного убийцы, жажда доказать, что он-то и есть другой Павел, способный на все, оказалась еще не до конца утоленной.

Книга поучений Исаака Сирина лежала на столе между Иваном и Смердяковым, сидевшими по разные его стороны. "Он (Иван. - Г. Г.) зашел с другого конца стола, придвинул к столу стул и сел" (15, 58). Иван еще не знает, что видит Смердякова в последний раз. А для Смердякова - самоубийство - вопрос решенный.

После признания Смердякова о непричастности Мити к убийству, признания, ошеломившего Ивана и поразившего убийцу искренностью испуга сидевшего напротив, следует такой диалог:

Знаешь что: я боюсь, что ты сон, что ты призрак предо мной сидишь? - пролепетал он (Иван. - Г. Г.).

- Никакого тут призрака нет-с, кроме нас обоих-с, да еще некоторого третьего. Без сумления, тут он теперь, третий этот, находится между нами двумя.

- Кто он? Кто находится? Кто третий? <...>

Третий этот - Бог-с, самое это провидение-с, тут оно теперь подле нас (курсив мой. - Г. Г.), только вы не ищите его, не найдете" (15, 60).

И вслед за этим Смердяков вытаскивает из-под чулка левой ноги украденные деньги, кладет их на стол и накрывает книгой поучений подвижника.

Поучения Исаака Сирина для возомнившего себя другим Павлом Смердякова олицетворяли ту главную силу, в борьбу с которой он вступил. И эта сила показала, что способность на все у другого Павла - не безгранична: Митя не смог стать убийцей отца; пере-

лезающий через забор и вошедший в двери дома оказались разными людьми. Слова Смердякова о присутствии в комнате Бога, провидения и связаны самым непосредственным образом с книгой "Слова подвижнические", лежавшей на столе между двумя убийцами.

Все в том же "Алфавитном указателе..." к поучениям Исаака Сирина издания 1854 года находится понятие промысл. 19 Промысл Божий - иначе провидение. Аннотация к этому понятию в указателе отсылает нас к ряду поучений подвижника. В том числе к "Слову 31", в котором читаем: "Ни один раб не может сделать вреда кому- либо из подобных ему рабов, без дозволения о всех Промышляющего и всем Управляющего {...). Если и дана иным свобода, то не во всяком деле. Ибо ни демоны, ни губительные звери, ни порочные люди не могут исполнить воли своей на вред и пагубу, если не попустит сего изволение Правящего (курсив мой. - Г. Г.), и не даст ему места в определенной мере". 20

Покидающий комнату Смердякова Иван - сломленный и психически раздавленный человек. У остающегося в ней Смердякова нет никаких сомнений в полном недоверии суда к возможным признаниям Ивана ("Ну и кто ж вам поверит, ну и какое у вас есть хоть одно доказательство?" - 15, 67). Как нет сомнений ни в психической гибели этого "прежнего смелого человека" (15, 68), ни в осуждении Мити.

Но чтобы показать свою абсолютную способность на все, не верящему ни в Бога, ни в промысл Божий Смердякову осталось выполнить еще одну задачу: доказать, что его воля неподвластна воле провидения, неподвластна той силе, которая остановила Митю у дверей отцовского дома. Что Смердяков и делает, кончая жизнь самоубийством. И в предсмертной записке, слог которой показался прокурору "своеобразным" (15, 141), говорит о неподвластности своей воли ничьей другой: "Истребляю себя своею волей и охотой, чтобы никого не винить" (15, 141).

Так завершилось сражение дьявола с Богом на плодородной почве раздора. Хитрость, продуманность тактики и стратегии духа зла, от недооценки возможностей которого Достоевский предостерегал читателя еще в январском выпуске "Дневника писателя" за 1876 год, обрели художественную плоть. И хотя самоубийство Смердякова - свидетельство саморазрушающего начала внутри сил разъединяющих, предостережение Достоевского никогда не перестанет быть живым.

19 См.: Святого отца нашего Исаака Сирина... С. 44 - 45.

20 См.: Иже во Святых отца нашего Аввы Исаака Сириянина... С. 204 - 205.


©