Толстой лев николаевич альберт краткое содержание. Лев Толстой «Альберт. Лев толстой - альберт

Пекашинский мужик Степан Андреянович Ставров срубил дом на склоне горы, в прохладном сумраке огромной лиственницы. Да не дом — хоромину двухэтажную с маленькой боковой избой в придачу. Шла война. В Пекашине остались старики, дети да бабы. Без догляда на глазах ветшали и разваливались постройки.

Но у Ставрова дом — крепкий, добротный, на все времена. Подкосила крепкого старика похоронка на сына. Остался он со старухой и внуком Егоршей. Не обошла беда и семью Анны Пряслиной: погиб муж Иван, единственный кормилец. А у Анны-то ребята мал мала меньше — Мишка, Лизка, близнецы Петька с Гришкой, Федюшка да Татьянка. В деревне бабу звали Анной-куколкой. Была она маленькая да тончавая, с лица хороша, а работница никакая. Два дня прошло с тех пор, как получили похоронку и на пустовавшее за столом место отца сел старший, Мишка. Мать смахнула с лица слезу и молча кивнула головой. Самой ей было ребят не вытянуть. Она и так, чтобы выполнить норму, до ночи оставалась на пашне. В один из дней, когда работали с женками, увидели незнакомца.

Рука на перевязи. Оказалось, он с фронта. Посидел, потолковал с бабами о колхозной жизни, и уж на прощание спросили, как его звать-величать да из какой он деревни. «Лукашин, — ответил тот, — Иван Дмитриевич. Из райкома к вам на посевную послан». Посевная была ох и трудная. Людей-то мало, а из райкома приказано посевные площади увеличивать: фронту нужен хлеб. Неожиданно для всех незаменимым работником оказался Мишка Пряслин. Чего-чего не делал в свои четырнадцать лет. В колхозе работал за взрослого мужика, да еще и на семью. У его сестры, двенадцатилетней Лизки, дел да хлопот тоже были полны руки. Печь истопить, с коровой управиться, ребятишек покормить, в избе убрать, бельишко постирать…За посевной — покос, потом уборочная… Председатель колхоза Анфиса Минина возвращалась в свою пустую избу поздно вечером и, не раздеваясь, падала на постель. А чуть свет, она уже на ногах — доит корову, а сама со страхом думает, что в колхозной кладовой кончается хлеб. И все равно — счастливая. Потому что вспомнила, как в правлении говорила с Иваном Дмитриевичем. Осень не за горами. Ребята скоро в школу пойдут, а Мишка Пряслин — на лесозаготовки. Надо семью тянуть.

Дуняшка же Иняхина надумала учиться в техникуме. Подарила Мише на прощание кружевной платочек. Сводки с фронта все тревожней. Немцы уже вышли к Волге. И в райкоме, наконец, откликнулись на неотступную просьбу Лукашина — отпустили воевать. Хотел он напоследок объясниться с Анфисой, да не вышло. Наутро она сама нарочно уехала на сенопункт, и туда примчалась к ней Варвара Иняхина. Клялась всем на свете, что ничего у нее не было с Лукашиным. Рванулась Анфиса к переводу, у самой воды спрыгнула с коня на мокрый песок. На том берегу мелькнула и растаяла фигура Лукашина. Две зимы и три летаМишке Пряслину недолго приходилось жить дома. С осени до весны — на лесозаготовках, потом сплав, потом страда, потом снова лесА как появится в Пекашине — бабы наваливаются: этой поправь крышу, той подними дверь. Нет мужиков в Пекашине. В этот раз, Как всегда, дома его ждали. Мишка приехал с возом сена, расспросил о ребятах, наорал за упущения, потом достал гостинцы — Егорша Ставров, лучший друг, уступил ему свои промтоварные талоны. Но парни к подаркам отнеслись сдержанно. А вот когда он вынул буханку ржаного хлеба…

Много лет не было в их доме такого богатства — ели мох, толкли в ступе сосновую заболонь. Младшая сестренка выложила новость: завтра с утра бабы будут корову в силосную яму загонять. Хитрость такая: забивать колхозную скотину нельзя, а вот если подвести её под несчастный случай да составить акт… Пустилась на такой расход председательша потому, что бабы потребовали: уж лето, а они так и не отпраздновали победу. В застолье поднялась Анфиса и выпила за Мишку — он за первого мужика всю войну выстоял! Все бабы плеснули ему из своих стаканов, и в результате парень очутился на повети у Варвары Иняхиной. Когда Анна Пряслина узнала, что сын её ходит к Варваре, сначала кинулась ругаться, потом на жалость стала брать: «Миша, пожалей нас…» Подговорила председательницу, и, словом, такое началось, что Варвара уехала жить в райцентр. С новым мужем. Какие муки не приняли за войну пекашинцы, а лес — всем мукам мука. Подростков снимали с ученья, посылали стариков, а уж бабам скидки не было никакой. Хоть издохни в лесу, а план дай. «Терпите, бабы, — твердила Анфиса. — Кончится война». А война кончилась, жахнули задание больше прежнего. Страну надо отстраивать — так объяснил секретарь райкома товарищ Подрезов. По осени вдобавок сдай налоги: зерно, шерсть, кожу, яйца молоко, мясо. На налоги объяснение другое — города нужно кормить. Ну, ясно, городские без мяса не могут. Вот и думай, мужик, сколько дадут на трудодни: а вдруг ничего? На юге засуха, откуда-то должно государство хлеб брать. Членов партии уже вызывали в правление по вопросу о добровольной сдаче зерна.

Чуть погодя правительство объявило закон о займе. Ганичев, уполномоченный райкома, предупредил: выше контрольной цифры можно, а ниже нельзя. С тем и пошли по избам. У Яковлевых не дали ни копейки — плохо началась подписка. Петр Житов предложил отдать три своих месячных заработка, девяносто трудодней, что в деньгах составляло 13 рублей 50 копеек. Пришлось припугнуть увольнением жены (она счетоводом работала).

Дом Ильи Нетесова оставили напоследок — свой человек, коммунист. Илья с женой копили на козу, детишек-то полон дом. Ганичев стал агитировать насчет сознательности, и Илья не подвел, подписался на тысячу двести, предпочел государственный интерес личному. С начала навигации в район прибыло два первых трактора. На один из них сел Егорша Ставров, закончивший курсы механизации. Мишку Пряслина назначили бригадиром, и на заработки в лес поехала Лиза. Председателем же в Пекашине стал вернувшийся с фронта Лукашин. У Пряслиных была и радость. В эту страду на покос выехала целая пряслинская бригадаМать, Анна, глянула на пожню — вот он, её праздник! Равных Михаилу косарей в Пекашине нет давно, и Лизка ведет покос на зависть. Но ведь и двойнята, Петр с Гришей, оба с косками…Весть о беде привез им Лукашин: Звездоня заболела. Кормилицу пришлось зарезать. И жизнь перекроилась. Второй коровы им было не видать. Тут пришел к Лизке Егорша Ставров и сказал, что к вечеру приведет из района корову.

Но чтоб Лизка тогда шла за него замуж. Лизе Егорша нравился. Она подумала, что ведь и Семеновну-соседку на шестнадцатом году выдали, и ничего, прожила жизнь. И согласилась. На свадьбе Илья Нетесов сказал Михаилу, что старшая его дочь, отцова любимица Валя, заболела туберкулезом. Аукнулась коза-то. Пути-перепутьяМихаил щадил сестру и никогда не говорил ей, но сам знал, из-за чего женился на ней Егорша, — чтобы взвалить на нее, дуреху, своего старика-деда,

А самому быть вольным казаком. Но она-то как его любит — стоит заговорить о Егорше, как глаза заблестят, лицо разгорится. А ведь он её предал, ушел в армию сразу после свадьбы. У него-де льгота перестала действовать. Сомнительно это. Очередное письмо от мужа Лиза села читать, как всегда, намытая, гладко причесанная, с сыном на руке. Супруг дорогой сообщал, что остается на сверхсрочную службу.

Обревелась Лизавета. Если бы не сынок Вася, не свекор, нарушила бы себя. А Анфисе с Иваном задал работы секретарь райкома Подрезов. С утра завалился в дом, потом пошли с Лукашиным хозяйство смотреть. Вернулись, сели обедать (с обедом Анфиса постаралась — хозяин района ведь), выпили, и тут Анфису как прорвало: после войны шесть годов прошло, а бабы до сих пор досыта куска не видали.

Подрезова этим не проймешь. Он и раньше Лукашину говорил, что снял его жену с председателей за бабью жалость. За каждого она заступается, а кто будет план давать? Мы солдаты, а не жалельщики. Мог Подрезов убеждать людей, тем более что все умел делать сам: пахать, сеять, строить, невод закидывать. Крутой, но хозяин. У Лизки новая беда — свекра привезли с покоса при смерти.

Тот сразу, как смог заговорить, попросил властей позвать. И когда пришла Анфиса, велел составить бумагу: весь дом и все постройки — Лизе. Любил Степан Андреянович её как родную. На дедовы похороны Егорша приехал пьянешенек: загодя начал поминать. Но, как протрезвел и наигрался с сыном Васей, занялся делами. Ступеньки заменил, омолодил крыльцо, баню, воротца.

Однако больше всего ахов и охов было у пекашинцев, когда он поднял на дом охлупень с конем — дедову затею. А на седьмой день заскучал. Новый коровник в Пекашине заложили быстро, а дальше как заколодило. Лукашин понимал, что главная загвоздка тут в мужиках. Когда, с какого времени затупились у них топоры?Лукашин пошел по домам уговаривать плотников выйти на коровник. Те — ни в какую. Подрядились ОРСу грузы таскать — и хлебно, и денежно. А в колхозе что? Но ведь поколеет зимой скотина. И решился Лукашин выписать им по пятнадцать килограммов ржи. Только попросил, чтоб тихо. Да ведь в деревне все узнаютБабы кинулись к хлебному складу, подняли ор, а тут, на беду, принесло уполномоченного Ганичева.

Лукашина арестовали за разбазаривание колхозного хлеба в период хлебозаготовок. Михаил Пряслин затеял писать письмо в защиту председателя. Но дорогие земляки хоть председателя и хвалили, а подписался только сам Мишка да еще один человек из всего Пекашина. Да сестра Лиза, хоть муж ей и запретил. Тут Егорша показал себя: раз тебе брат дороже мужа, счастливо оставаться.

И ушел. Да еще наутро пришла Раечка Клевакина и тоже поставила свою подпись. Вот и кончилось Мишкино холостяцкое житье. Долго не прошибала Раиса его сердце — все не мог забыть Варвару. А теперь за пять месяцев все решилось навсегда. ДомМихаил Пряслин приехал из Москвы, гостевал там у сестры Татьяны. Как в коммунизме побывал. Дача двухэтажная, квартира пять комнат, машина…

Приехал — и сам стал ждать гостей из города, братьев Петра и Григория. Показывал им свой новый дом: сервант полированный, диван, тюлевые занавески, ковер. Мастерская, погреб, баня. Но те на все это внимания обращали мало, и ясно почему: в голове дорогая сестрица Лизавета засела. Михаил от сестры отказался после того, как та родила двойню. Не мог ей простить, что после смерти сына совсем немного времени прошло.

Для Лизы нет гостей желаннее братьев. Посидели за столом и пошли на кладбище: проведать маму, Васю, Степана Андреяновича. Там у Григория случился припадок. И хоть Лиза знала, что у него падучая, но все равно состояние брата её напугало. А еще насторожило поведение Петра. Что же у них делается? Федор из тюрьмы не вылезает, её саму Михаил с Татьяной не признают, а оказывается, еще у Петра с Григорием нелады. Лиза братьям рассказывала, да и сами они видели, что народ в Пекашине другой стал. Раньше работали до упаду. А теперь положенное отработали — к избе. В совхозе полно мужиков, полно всякой техники — а дела не идут. Для совхозников — вот времена! — разрешили продажу молока. По утрам и час, и два за ним стоят. А молока нет — и на работу не спешат.

Ведь корова — это каторга. Нынешние не будут с ней возиться. Тот же Виктор Нетесов жить хочет по-городскому. Михаил вздумал его попрекнуть: отец, мол, тот, бывало, убивался за общее дело. «Заодно и Валю с матерью убил, — ответил Виктор. — А я хочу не могилы для своей семьи устраивать, а жизнь». За дни отпуска Петр вдоль и поперек исходил дом сестры.

Если б не знал вживе Степана Андреяновича, сказал бы, что богатырь его ставил. И Петр решил отстраивать старый пряслинский дом. А Григорий стал за няньку Лизиным двойнятам, потому что саму Лизу Таборский, управляющий, поставил на телятник за болотом. Шла к телятнику — навстречу почтовый автобус. И первым спрыгнул с его подножки…

Егорша, от которого двадцать лет не было ни слуху ни духу. Дружкам Егорша рассказывал: везде побывал, всю Сибирь вдоль и поперек исколесил и бабья всякого перебрал — не пересчитать. Богомольный дед Евсей Мошкин ему и скажи: «Не девок ты губил, Егорий, а себяЗемля держится на таких, как Михаил да Лизавета Пряслина!»«Ах, так! — распалился Егорша. — Ну, посмотрим, как эти самые, на которых земля держится, у меня в ногах ползать будут». И продал дом Пахе-рыбнадзору. А в суд на Егоршу, на родного внука Степана Андреяновича, Лиза подавать не хотела. Что ж законы — а она по законам своей совести живет. Михаилу поначалу управляющий Таборский так нравился, как редко кто из начальства — деловой. Раскусил он его, когда стали сеять кукурузу. Не росла «царица полей» в Пекашине, и Михаил сказал: сейте без меня. Таборский пытался его вразумить: не все равно, за что тебе платят по высшему тарифу? С того времени пошла у них с Таборским война. Потому что ловчила Таборский, но ловкий, не ухватить. А тут мужики на работе сообщили новость: Виктор Нетесов да агрономша написали на Таборского заявление в область. И приехало начальство — управляющего чесать.

Пряслин теперь смотрел на Виктора с нежностью: он веру в человека в нем воскресил. Ведь он думал, что в Пекашине у людей теперь только и дум, что зашибить деньгу, набить дом сервантами, детей пристроить да бутылку раздавить. Неделю ждали, что будет. И наконец, узнали: Таборского сняли. А новым управляющим назначили… Виктора Нетесова. Ну, у этого порядок будет, не зря его немцем прозвали.

Машина, а не человек. Паха-рыбнадзор тем временем разрубил ставровский дом и увез половину. Стал Егорша подходить к селу, перекинул глаза к знакомой лиственнице — а в небе торчит уродина, остаток дедова дома со свежими белыми торцами. Только коня с крыши не взял Паха. И Лизе загорелось поставить его на прежнюю пряслинскую, Петром отремонтированную избу. Когда Михаил узнал, что Лизу придавило бревном и её увезли в районную больницу, сразу кинулся туда. За все винил себя: не уберег ни Лизу, ни братьев. Шел и вдруг вспомнил тот день, когда на войну уходил отец

Происходило это в военное время. На тот момент населяли деревню Пекашино одни старики, дети малые да женщины.

Ставров Степан построил себе добротный дом, под огромной лиственницей, казалось, простоит этот дом еще тысячу лет. Да вот постучалась к Степану беда, похоронка на сына пришла, остались они с супругой да внучком Егоршей.

Односельчанке Ставрова, Анне Пряслиной то же письмецо пришло. Забрала война мужа ее любимого. Оказалась она без кормильца, да еще и с шестью малолетними детьми на руках. Туго ей тогда пришлось. После смерти главы семейства, взвалил на себя ношу добытчика Мишка, старшенький сын Анны. Одна бы Пряслина, просто не справилась бы в такое неспокойное время.

Появился в деревне раненый фронтовик, Лукашин, на посев посланный. В скором времени и сынок Анны, старшой Мишка на посевную пошел работать. Старался Михаил не хуже взрослого мужчины. Сестра его, Лиза, хозяйничала дома. Ребята хорошо справлялись с работой, и это было очень кстати, трудиться нужно было много, рук не хватало.

Сначала сеяли, затем косили, а потом убирали. Минина Анфиса являлась колхозным председателем, целыми днями на службе. Скоро должна была начаться школа, малым следовало пойти учиться, а Мишке работать.

Вести с фронта приходили все страшнее и страшнее. Гитлер уже вел свои войска к Волге.

Лукашина послали на войну. Фронтовику перед отъездом не терпелось объясниться с Анфисой, но он не смог. Анфиса с утра отправилась в сенопункт, там ее и нашла Иняхина Варя. Она божилась, что у нее нет ничего с Лукашиным. Анфиса все поняла, бросилась за фронтовиком, но было поздно, он уже уехал.

Картинка или рисунок Братья и сёстры

Другие пересказы для читательского дневника

  • Краткое содержание Странная история Доктора Джекила и Мистера Хайда Стивенсон

    Нотариус, по имени Аттерсон, очень редко улыбался и был человеком необщительным. Как ни странно, у него было много друзей, которые хорошо ладили с мистером Аттерсоном

  • Краткое содержание Вересаев Легенда

    Короткий рассказ повествует в первой части о легенде как группа подвыпивших английских моряков высаживается на небольшом тропическом острове, оставив корабль на причале

  • Краткое содержание Пуритане Вальтер Скотт
  • Краткое содержание Чапаев и Пустота Пелевин

    Роман Пелевина «Чапаев и Пустота» представляет собой своеобразный сборник «обрамленных новелл», где базовым связующим повествованием выступает история 26-летнего питерского поэта Петра Пустоты.

  • Краткое содержание Белый бим черное ухо Троепольского

    Интеллигентный и преданный Бим жил вместе со своим хозяином, писателем и инвалидом войны Иваном Иванычем. Шотландского сеттера Иван Иваныч спас от смерти и выкормил. Щенок стал настоящим членом семьи для одинокого писателя.

Пафос романа определяет мысль об единении народа перед общей бедой, о его способности к взаимопомощи, самоотречению и самопожертвованию.

Действие романа происходит весной-осенью года, когда в результате тяжёлых поражений Красная армия продолжала отступать, оставляя хлебородные районы страны. Тяжкий труд по снабжению армии и тыла хлебом ложится на плечи женщин, стариков и подростков в сёлах отдалённых от фронта районов. Роман разворачивается на русском Севере, в верховьях реки Пинега , в старинном, наполовину старообрядческом селе Пекашино. Среди бескрайних лесов на скудных почвах оставшиеся жители села, отдавшего на фронт шесть десятков мужчин, в полуголодное время трудятся, чтобы вырастить больший урожай для фронта и тыла, выжить самим.

На собрании в бывшей церкви, ныне используемой как клуб, колхозники стихийно, под нечаянным воздействием районного уполномоченного по урожаю, раненного фронтовика Лукашина, снимают с должности председателя колхоза и назначают нового, бывшего бригадира Анфису Петровну Митину. Новый председатель сталкивается с нехваткой рабочих рук, продуктов для крестьян , кормов. Против нее настроен один из бригадиров, Фёдор Капитонович, сумевший втереться в доверие районному начальству. Однако, воодушевлённая доверием крестьян, Анфиса включается в работу.

В романе последовательно описываются этапы и тяготы крестьянского труда и быта в военное время. Похоронка приходит в семью стариков Степана Андеяновича и Макаровны, и старая мать умирает, не в силах вынести смерть сына. Степан Андреянович, много лет собиравший добро в надежде на возвращение к личному хозяйству его сына-комиссара , теперь отдаёт сделанные своими руками вещи для фронта. Получает похоронку Анна Пряслина, мать шестерых детей. Она не может выполнить умноженные войной ежедневные нормы колхозной работы и решается набрать для голодных детей мешочек собранных колосьев. Председатель колхоза застаёт её на горячем, но решает утаить поступок Анны, за который той грозит 10 лет заключения. Анне в её семейных тяготах помогает старший, 14-летний сын Мишка, который своим трудом и умелостью на колхозных работах заслуживает уважение старших. Во время лесного пожара, угрожающего урожаю, Мишка бросается помочь птице, которая не может спасти находящихся в гнезде птенцов; однако помощь нужна уже самому Мишке, и бросившаяся ему на помощь 19-летний комсорг Настя, почти полностью обгорает.

Председателя колхоза Анфису Митину, несмотря на противодействие коррумпированного партийного функционера, принимают кандидатом в партию. Анфиса и Лукашин охвачены взаимным чувством, но сдерживают себя, помня о военном времени и долге. Лукашин, мучимый виной за то, что почти поддался ласкам деревенской красавицы Варвары, и сознанием своего фактического безделия среди тяжело работающих людей, он стремится поскорее вернуться на фронт.

История написания

Уцелев после тяжелого ранения под Ленинградом , после госпиталя, летом года во время отпуска по ранению 22-летний Фёдор Абрамов оказался в родном краю и запомнил на всю жизнь борьбу крестьян за урожай. Фёдор Абрамов начал писать первые главы романа будучи преподавателем филологического факультета Ленинградского университета , в летние каникулы года на хуторе Дорище Новгородской области , и писал шесть лет. В течение двух лет роман не принимали к публикации, писателю отказали журналы «Октябрь» и «Новый мир» . В году роман «Братья и сестры» был опубликован в журнале «Нева» и сразу был встречен критикой доброжелательно: за - годы появилось более тридцати рецензий в газетах и журналах. В 1959 году роман вышел отдельной книгой в Лениздате, в 1960 - в «Роман-газете» , в был впервые переведён и издан в Чехословакии .

Примечания

Литература

Ссылки

  • Изображение деревни в романе Ф. А. Абрамова «Братья и сестры»
  • Судьба человека в романе Ф. А. Абрамова «Братья и сестры»

Wikimedia Foundation . 2010 .

Смотреть что такое "Братья и сестры (роман Абрамова)" в других словарях:

    - «Братья и сёстры» дебютный роман русского писателя Фёдора Абрамова, первая часть трилогии «Пряслины», за которую писатель был награждён Государственной премией СССР. Содержание 1 Сюжет 2 История написания 3 Примечания … Википедия

    - «Братья и сёстры» дебютный роман русского писателя Фёдора Абрамова, первая часть трилогии «Пряслины», за которую писатель был награждён Государственной премией СССР. Содержание 1 Сюжет 2 История написания 3 Примечания … Википедия

    В Википедии есть статьи о других людях с такой фамилией, см. Абрамов. В Википедии есть статьи о других людях с именем Абрамов, Фёдор. Фёдор Абрамов Дата рождения: 29 февраля 1920 … Википедия

    Фёдор Александрович Абрамов Дата рождения: 29 февраля 1920(19200229) Место рождения: деревня Веркола Архангельской области Дата смерти: 14 мая 1983 Место смерти … Википедия

    Фёдор Александрович Абрамов Дата рождения: 29 февраля 1920(19200229) Место рождения: деревня Веркола Архангельской области Дата смерти: 14 мая 1983 Место смерти … Википедия

    Фёдор Александрович Абрамов Дата рождения: 29 февраля 1920(19200229) Место рождения: деревня Веркола Архангельской области Дата смерти: 14 мая 1983 Место смерти … Википедия

    Фёдор Александрович Абрамов Дата рождения: 29 февраля 1920(19200229) Место рождения: деревня Веркола Архангельской области Дата смерти: 14 мая 1983 Место смерти … Википедия

© Ф. Абрамов (наследник), 2017

© Оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2017 Издательство АЗБУКА®

* * *

Помню, я чуть не вскрикнул от радости, когда на пригорке, среди высоких плакучих берез, показалась старая сенная избушка, тихо дремлющая в косых лучах вечернего солнца.

Позади был целый день напрасных блужданий по дремучим зарослям Синельги. Сена́ на Верхней Синельге (а я забрался в самую глушь, к порожистым перекатам с ключевой водой, куда в жару забивается хариус) не ставились уж несколько лет. Травища – широколистый, как кукуруза, пырей да белопенная, терпко пахнущая таволга – скрывала меня с головой, и я, как в детстве, угадывал речную сторону по тянувшей прохладе да по тропам зверья, проложенным к водопою. К самой речонке надо было проламываться сквозь чащу ольхи и седого ивняка. Русло ее перекрестило мохнатыми елями, пороги заросли лопухом, а там, где были широкие плеса, теперь проглядывали лишь маленькие оконца воды, затянутые унылой ряской.

При виде избушки я позабыл и об усталости, и о дневных огорчениях. Все тут было мне знакомо и дорого до слез: и сама покосившаяся изба с замшелыми, продымленными стенами, в которых я мог бы с закрытыми глазами отыскать каждую щель и выступ, и эти задумчивые, поскрипывающие березы с ободранной берестой внизу, и это черное огневище варницы, первобытным оком глянувшее на меня из травы…

А стол-то, стол! – осел, еще глубже зарылся своими лапами в землю, но все так же кремнево крепки его толстенные еловые плахи, тесанные топором. По бокам – скамейки с выдолбленными корытцами для кормежки собак, в корытцах зеленеет вода, уцелевшая от последнего дождя.

Сколько раз, еще подростком, сидел я за этим столом, обжигаясь немудреной крестьянской похлебкой после страдного дня! За ним сиживал мой отец, отдыхала моя мать, не пережившая утрат последней войны…

Рыжие, суковатые, в расщелинах, плахи стола сплошь изрезаны, изрублены. Так уж повелось исстари: редкий подросток и мужик, приезжая на сенокос, не оставлял здесь памятку о себе. И каких тут только знаков не было! Кресты и крестики, ершистые елочки и треугольники, квадраты, кружки… Такими вот фамильными знаками когда-то каждый хозяин метил свои дрова и бревна в лесу, оставлял их в виде зарубок, прокладывая свой охотничий путик. Потом пришла грамота, знаки сменили буквы, и среди них все чаще замелькала пятиконечная звезда…

Припав к столу, я долго разглядывал эти старые узоры, выдувал травяные семена, набившиеся в прорези знаков и букв… Да ведь это же целая летопись Пекашина! Северный крестьянин редко знает свою родословную дальше деда. И может быть, этот вот стол и есть самый полный документ о людях, прошедших по пекашинской земле.

Вокруг меня пели древнюю, нескончаемую песню комары, тихо и безропотно осыпались семенники перезрелых трав. И медленно, по мере того как я все больше и больше вчитывался в эту деревянную книгу, передо мной начали оживать мои далекие земляки.

Вот два давнишних полуискрошившихся крестика, вправленных в веночек из листьев. Должно быть, когда-то в Пекашине жил парень или мужик, который и букв-то не знал, а вот поди ж ты – сказалась душа художника. А кто оставил эти три почерневших перекрестья, врезанных на диво глубоко? Внизу маленький продолговатый крестик, прочерченный много позже, но тоже уже почерневший от времени. Не был ли человек, носивший родовое знамя трех перекрестий, первым силачом в округе, о котором из поколения в поколение передавались были и небылицы? И как знать, может, какой-нибудь пекашинский паренек, много-много лет спустя, с раскрытым ртом слушая восторженные рассказы мужиков о необыкновенной силе своего земляка, с сожалением поставил крестик против его знамени…

Весь захваченный расшифровкой надписей, я стал искать знакомых мне людей. И нашел. ЛТМ. Буквы были вырезаны давно – может, еще тогда, когда Трофим был безусым подростком. Но удивительно: в них так и проглядывал характер Трофима. Широкие, приземистые, они стояли не где-нибудь, а на средней плахе столешницы. Казалось, сам Троха, всегда любивший подать товар лицом, топал посередке стола, по-медвежьи вывернув ступни ног. Рядом с инициалами Трофима размашисто и твердо выведены прямые ССА. Тут уж нельзя было не признать широкую натуру Степана Андреяновича. А Софрон Игнатьевич, тот, как и в жизни, обозначил себя крепкими, но неказистыми буквами в уголку стола.

У меня особенно потеплело на сердце, когда я неожиданно наткнулся на довольно свежую надпись, вырезанную ножом на видном месте: «М. Пряслин 1942». Надпись была выведена уверенно и по-мальчишески крикливо. Нате, мол, – на Синельгу пришел новый хозяин, который не какие-то палочки да крестики или жалкие буквы может поставить, а умеет расписаться по всем правилам.

1942 год. Незабываемая страда. Она проходила на моих глазах. Но где же главные страдницы, потом и слезой омывшие здешние сенокосы? Ни одной женской надписи не нашел я на столе. И мне захотелось хоть одну страничку приоткрыть в этой деревянной летописи Пекашина…

Глава первая

Зимой, засыпанные снегом и окруженные со всех сторон лесом, пинежские деревни мало чем отличаются друг от друга. Но по весне, когда гремучими ручьями схлынут снега, каждая деревня выглядит по-своему. Одна, как птичье гнездо, лепится на крутой горе, или щелье по-местному; другая вылезла на самый бережок Пи́неги – хоть из окошка закидывай лесу; третья, кругом в травяных волнах, все лето слушает даровую музыку луговых кузнечиков.

Пекашино распознают по лиственнице – громадному зеленому дереву, царственно возвышающемуся на отлогом скате горы. Кто знает, ветер занес сюда летучее семя или уцелела она от тех времен, когда тут шумел еще могучий бор и курились дымные избы староверов? Во всяком случае, по загуменью, на задворках, еще и теперь попадаются пни. Полуистлевшие, источенные муравьями, они могли бы многое рассказать о прошлом деревни…

Целые поколения пекашинцев, ни зимой ни летом не расставаясь с топором, вырубали, выжигали леса, делали расчистки, заводили скудные песчаные да каменистые пашни. И хоть эти пашни давно уже считаются освоенными, а их и поныне называют новинами или на́винами. Таких навин, разделенных перелесками и ручьями, в Пекашине великое множество. И каждая из них сохраняет свое изначальное название. То по имени хозяина – Оськина навина, то по фамилии целого рода, или печища по-местному, некогда трудившегося сообща, – Иняхинские навины, то в память о прежнем властелине здешних мест – Медвежья зыбка. Но чаще всего за этими названиями встают горечь и обида работяги, обманувшегося в своих надеждах. Калинкина пустошь, Оленькина гарь, Евдохин камешник, Екимова плешь, Абрамкино притулье… Каких только названий нет!

От леса кормились, лесом обогревались, но лес же был и первый враг. Всю жизнь северный мужик прорубался к солнцу, к свету, а лес так и напирал на него: глушил поля и сенные покосы, обрушивался гибельными пожарами, пугал зверем и всякой нечистью. Оттого-то, видно, в пинежской деревне редко кудрявится зелень под окном. В Пекашине и доселе живо поверье: у дома куст – настоится дом пуст.

Бревенчатые дома, разделенные широкой улицей, тесно жмутся друг к другу. Только узкие заулки да огороды с луком и небольшой грядкой картошки – и то не у каждого дома – отделяют одну постройку от другой. Иной год пожар уносил полдеревни; но все равно новые дома, словно ища поддержки друг у друга, опять кучились, как прежде.

Весна, по всем приметам, шла скорая, дружная. К середине апреля на Пинеге зачернела дорога, уставленная еловыми вешками, засинели забереги. В темных далях чернолесья проглянули розовые рощи берез.

С крыш капало. Из осевших сугробов за одну неделю выросли дома – большие, по-северному громоздкие, с мокрыми, потемневшими бревенчатыми стенами. Днем, когда пригревало, в косогоре вскипали ручьи и по деревне волнующе расстилался горьковатый душок оттаявших кустарников…

В правлении колхоза уже с час ждали председателя. Люди успели переговорить и о последних сводках Совинформбюро, и о письмах земляков с фронта, посетовали, что от союзников все еще нет подмоги, а председателя не было.

Наконец на улице раздался конский топот.

– Едет наш Еруслан, – сказал кто-то со вздохом.

Шум и грохот на лестнице, визг половиц в коридоре – и в контору не вошел, а влетел коренастый мужчина в кубанке, лихо заломленной на самый затылок, в стеганке защитного цвета, туго перетянутой военными ремнями. Нахлестывая плеткой по голенищу, словно расчищая себе дорогу, он стремительно, враскачку, прошагал к председательскому столу, бегло окинул колхозников лихорадочно блестевшими глазами.

– Заждались? Ничего, привыкайте – время военное. Понятно? А где бригадиры номер три и четыре?

– Они, Харитоша, еще давеча ушли…

Председатель резко повернул голову к своему посыльному – маленькому, худенькому, как заморенный подросток, старикану, которого в деревне любовно называли Митенькой-малышней.

– Сколько тебе говорено, что здесь нет Харитоши, а есть товарищ Лихачев?

Малышня, возившийся с дровами у печки, виновато заморгал кроткими, голубиными глазками.

– Сейчас же доставить!

Малышню как ветром выдуло из конторы.

Лихачев бросил на стол плетку, смахнул пот с жесткого, изрытого оспой, как картечинами, лица и открыл заседание:

– Какую обстановку видим на дворе? Наступающую весну! Генеральная линия – сев. Понятно? Я зачну сегодня без всякой политической подкладки – прямо с голой картины колхоза…

Люди недоверчиво переглянулись. Все по обыкновению приготовились слушать очередную речь председателя о международной обстановке, о положении на фронтах, его нескончаемые сетования на разнесчастную судьбу, обрекшую его воевать в тылу с бабьем.

– А картина эта… – Лихачев поморщился. – Ежели говорить критически, табак, а не картина! Знамя, где, спрашиваю, знамя? В переднем углу в «Красном партизане» Проньке Фролову затылок греет. А почему? Через что лишились? Хлеб в прошлом году упустили под снег? Упустили. Сенокос до ста не дотянули? Не дотянули. Ежели так катиться дальше – это в наше-то геройское время!.. – Лихачев сделал паузу. – Бригадиры, докладайте подготовку к севу.

Бригадиры молчали. По конторе, путаясь в золотой россыпи апрельского солнца, сизыми волнами расстилался чад самосада.

Лихачев властно сказал:

– Бригадир номер один, говори!

Федор Капитонович пожал узкими плечами, не спеша встал:

– По нонешним временам – я так понимаю – терпимо. Семена на всходы пробованы, без плугов да борон тоже в поле не выедем – это уж как всегда. Ну а ежели в части навоза и маловато, да опять же война – понимать надо.

И Федор Капитонович, со значением посмотрев на колхозников, сел.

В глазах Лихачева мелькнула растерянность:

– Что ты мне портянку жуешь? Плуги, бороны… Пронька Фролов за тебя позор смывать будет? Товарищ Сталин как сказал? Перестроить всю работу на военный лад! Понятно? Сроки – вот об чем речь.

– Это уж как стихея, товарищ Лихачев, – развел руками Федор Капитонович. – Будет тепло – раньше прикончим, а ну как сиверок? Опять же сила наша… Колхозников-то натуральных – раз-два и обчелся…

– Это каких таких натуральных? – недоверчиво спросил Лихачев.

– Стало быть, так: по нашей деревне на войну десятков шесть взято. А кто остался? Старой да малой, да баба, как говорится по отсталости…

Лихачев крякнул в знак одобрения.

– А площадя? – продолжал неторопливо Федор Капитонович. – А площадя как были, так и остались. Вот и получается: семена-то в землю втолочим, а что соберем? Да ведь это разор колхозу и всей державе!

– Выкладывай! – поощрительно мотнул головой Лихачев, которому за многоречивым петлянием бригадира, видимо, почудилось какое-то важное предложение.

– Это к чему ты клонишь, Федор Капитонович? Посевы сокращать? Так понимать надо?

Взгляды всех обратились к черноглазой женщине в белом платке, сидевшей у окна рядом с молоденькой девушкой.

Федор Капитонович живехонько вскочил на ноги, всплеснул руками:

– Да что ты, бог с тобой, Анфиса Петровна! Такое скажешь – «посевы сокращать». Как можно? Об этом и думать не смей! – И Федор Капитонович строго и назидательно потряс дожелта прокуренным пальцем. – А вот ежели бы дальние поля на годик-другой в пары пустить – это другое дело.

– Что-то мудрено говоришь, Федор Капитонович, – опять подала голос Анфиса. – А по мне, что пары́ на два года разводить, что посевы сокращать…

– Ведь вот народ, завсегда переиначат, – с обидой покачал головой Федор Капитонович. – Тут думаешь, как колхозу честь возвернуть, а они же тебя и обвинят… Площадя сокращать – грому-то сколько! А подумала ты, Анфисьюшка, что такое площадя, с чем их едят-кушают? Ну хорошо же, растолкую я тебе… Мызы да навины у нас – считай, песок да камень. А при теперешнем уходе – и вовсе погибель наша. И вот ежели получше за ближние поля взяться – картина сразу взыграет, все пары окупятся. Сами знаете, хорошая овца трех худых заменит… И еще скажу… – Тут Федор Капитонович, проворно оглянувшись вокруг, снизил голос до шепота: – Люди здесь свои, радетели колхоза… Налоги-то с площадей платить. А с умом повести дело – дальние навины списать можно. В районе тоже люди, и к ним подход найдется.

– Правильно… Надо и о себе подумать. С чем год жить будем? – раздались несмелые голоса.

– Это он верно, далеко смотрит!..

– А по-моему, – воскликнула молодая соседка Анфисы, – Федор Капитонович даже очень близко смотрит! По-моему, раз Украина-житница под врагом, сраженье там… другие области и края заменить должны. Об этом и в газетах пишут…

Федор Капитонович насмешливо и сожалеюще посмотрел на девушку, которая от смущения покраснела до самых глаз.

– Ну, спасибо, Настасья Филипповна, просветила старика. И про Украину-житницу, и про сраженье в ней – обо всем сведенье подала…

– Да будет тебе ехидничать-то, – нахмурилась Анфиса. – Умный человек, а слушать тошно. Срам какой!.. Мужики там кровью обливаются, а мы тут задумали кустарники в навинах разводить. Когда это нас о площадях спрашивали? А теперь небось план такой – пахать не перепахать…

– Тихо! – Лихачев пружинисто выпрямился. – Засевать все – до последней пяди! Понятно? А ты… – он бросил исподлобья взгляд на Федора Капитоновича, – твое выступление сегодня – чистая паника и малодушие. Понятно? Теперь так: вопрос к бригадиру номер два. Как смывать позор с колхоза будешь? Обозначь конкретно сроки. А то завела: «кустарники, кустарники…» Где твоя перестройка?

Анфиса побледнела, вскинула голову:

– Ну вот что, Харитон Иванович! С завтрашнего дня я тебе не бригадир – поищи другого. Хватит – поперестраивал. Только и слышу: панику не разводи, перестраивайся на военный лад! А сам-то ты перестроился? А по мне, дак вся твоя перестройка, что обзавелся шлеей да брючищами с красной прошвой…

По конторе прошел сдержанный смешок и разом оборвался.

– Ты это, Минина, что? – Лихачев, как штык, выбросил в сторону Анфисы обрубок левой кисти. – Тыл подрывать? На кого работаешь?

В томительной тишине все услышали тяжелую, медвежью поступь в коридоре. Двери треснули, и в контору, шумно дыша, ввалился низкорослый Трофим Лобанов. Из чащи седого волоса, как стоячие озера, глянули круглые немигающие глазищи.

– Слыхали? – вострубил он на всю контору. – Степан письмо от сына получил…

Глава вторая

Анфиса еще с крыльца правления услышала дробный перестук топора – в пристынувшем воздухе он гремел на всю деревню. Она сразу догадалась: сват Степан на своем сеннике воюет. Всегда вот так – и горе, и радость топором вырубает.

Дом Степана Андреяновича, большая двухэтажная хоромина с малой боковой избой, выходит на улицу взвозом – широким бревенчатым настилом с перилами, по которому в прежнее время гужом завозили сено да солому на сенник.

У других хозяев взвозы давно уже переведены на дрова, а новые дома строили вообще без них: для одной коровы и на руках нетрудно поднять корм. Степан Андреянович поддерживал взвоз в сохранности. Поднимаясь на сенник, Анфиса даже отметила про себя, что некоторые прохудившиеся балки заменены новыми лесинами. Ей и всегда-то нравилась хозяйственная ретивость старика, а сейчас, во время войны, когда без мужского догляда на глазах ветшали и разваливались постройки, она всякий раз, проходя мимо, с удовольствием поглядывала на дом свата: все крепкое, добротное, сделано на вечные времена.

Из открытых дверей с просмоленными косяками тянет свежей щепой, старыми березовыми вениками. И тут все надежно, домовито. По одним топорам видать хозяина. Не меньше дюжины их в деревянной натопорне. А сколько топоров, столько, говорят, и рук в доме.

Степан Андреянович, широко расставив ноги в низких валенках, носками зарывшихся в щепу и стружку, выгибал березовый полоз. Непокорное дерево скрипело, упиралось, из стороны в сторону водило тело старика.

– Слыхала про нашу-то радость?

Полоз стремительно повело назад. Анфиса хотела кинуться на помощь, но старик с силой рванулся вперед, и полоз нехотя, со скрипом вошел в петлю.

Наспех вбив расклинье, Степан Андреянович разогнулся и, шумно дыша, с радостным блеском в глазах, подошел к Анфисе. Как всегда – и в лютый мороз, и в несносную жару – был без шапки. В густых рыжих волосах, подстриженных по-стариковски в кружок, просвечивала мелкая стружка.

– Ну, с праздником тебя с великим, сват. Дождались-таки весточки.

– Да уж праздник дак праздник. Каково, сватьюшка, с самой-то войны ни слуху ни духу?.. Чуешь, двери-то хлопают, – кивнул Степан Андреянович в темный угол на лестницу, которая вела в боковую избу. – Сама-то прямо ожила, а то ведь лежкой лежала. Рубаху сына в избе развесила… Да ты присядь, сватья. – Степан Андреянович выдвинул подсанки из угла, сел рядом с Анфисой.

– А твой все не пишет?

– Нет, – сухо ответила Анфиса. – А что Василий Степанович? Здоров?

– Слава богу, здоров и невредим. А бывать во всяких сраженьях бывал. И на купированных землях, и в партизанах, и фронт переходил – всего досталось. Вишь ты, сразу-то в окруженье попал, ну и письмо-то нéкак было послать… А что про немцев, Анфисьюшка, пишет – страсть! Людей наших тиранят – хуже татар каких… Да ты зашла бы в избу. Чайку бы попили. Я сахарком на днях разжился… Мы ведь как-никак родня. С твоей-то матерью кумовьями были. Покойница, бывало, редкий праздник не зайдет…

– Зайду, зайду. Только не сейчас. Корова еще не доена. Полдня в правленье высидела.

– Заседали?

– Ох, наше заседанье, – вздохнула Анфиса. – Весна на поля просится, а у нас глаза бы не глядели. Я не утерпела – сказала. Дак уж Лихачев кричал… А Федор Капитонович, подумай-ко, сват, что надумал? Дальние навины под пары пустить… Я говорю, самое время лес на полях разводить. Где только и совесть у человека…

– Да-а… – неопределенно протянул Степан Андреянович.

Над головой, обдуваемые ветерком, зашелестели веники. Сквозь щель в крыше робко и неуверенно проглянула первая звездочка. Анфиса поднялась с подсанок:

– Забыла, сват… Завтра по сено с бабами не съездишь? Речонка, говорят, сопрела. Куда они без мужика?

Степан Андреянович почесал в затылке:

– Поясница у меня… ладу нет…

– Поясница? – Анфиса обвела глазами темные простенки с белевшими полозьями. – Сани небось для лесопункта день и ночь колотишь…

– Да ведь плачешь, да колотишь. Исть-пить надо.

– А колхоз пропадай?! Бабы и то говорят: нам житья не даешь, а свата укрываешь… Ты хоть бы для сына это…

– Не по-родственному, сватья, – с обидой в голосе проговорил Степан Андреянович.

– А всю работу взвалить на баб – это как, по-родственному?

На улице, ступая по заледенелой дороге, Анфиса одумалась. Она была вконец недовольна собой. И что это на нее сегодня нашло? Со всеми переругалась. И зачем старику-то радость испортила?

Над деревней сгущались синие сумерки. Огня в домах не зажигали – всю зиму сидели без керосина. Только кое-где в проулках вспыхивала лучина, которой освещалась хозяйка, не успевшая управиться с домашними делами засветло. За рекой вставала луна – огромная, багрово-красная, и казалось, отсветы пожарища, далекого и страшного, падают на белые развалины монастыря, на тихие окрестности северной деревни, затерявшейся среди дремучих лесов.

Дома, подоив корову, Анфиса поужинала в потемках и лишь тогда засветила маленькую коптилку.


На германскую границу
Накидаю елочек,
Чтоб германские фашисты
Не убили дролечек.

Девушки шли стенкой, взявшись за руки, а сзади них врассыпную, как телята при стаде, бежали нынешние ухажеры.

«Бедные девки, – подумала Анфиса, задергивая занавеску, – и погулять-то вам не с кем».

Вывозка навоза, ремонт сельскохозяйственных машин и орудий (сеялки, плуги, бороны), процент всхожести семян. Наличие рабочей силы (мужчин, женщин, подростков)…

Да что он, рехнулся? По неделям растут люди, что ли? Но делать нечего – пиши, коли приказано.

Последние слова она дописывала зевая, борясь со сном. Уже раздеваясь, услышала под окном летучие, хрусткие шаги.

– Можно на огонек?

В темноте у порога как звезды блеснули глаза. Не дожидаясь ответа, Настя подбежала к Анфисе, обхватила ее холодными руками. На Анфису пахнуло весной, летом.

– Уже ты, заморозишь! – Она с притворной строгостью начала отпихивать девушку.

– Заморожу? Ну так вот тебе, вот тебе…

И Настя со смехом стала обнимать Анфису, прижиматься к ее лицу нахолодавшей щекой.

Анфиса, поеживаясь, ворча, высвободилась из объятий, накинула на плечи байковую кофту: ей неловко было стоять перед девушкой полураздетой, хотя та редкий вечер не забегала к своей подруженьке. И все вот так: то «на огонек», то «на минутку отпышаться»…

– Ты что не в клубе? – не без удивления спросила Анфиса, разглядывая девушку. На ней была обычная стеганка, в которой она ходила на работу, серые валенки, обшитые на носках кожей.

– А чего я там не видала? Пыль да копоть от лучины? – Настя присела на стул, сдвинула на затылок белый пушистый платок. – Я знаешь где была? В навинах. Мама за прутьем посылала – нечем опахаться у крыльца. А в навинах… Луна, наст крепкий-крепкий. Я как на крыльях летела… А знаешь что, Фисонька? – вдруг присмиревшим, загадочным голосом зашептала Настя. – Мне опять письмо пришло. Карточку просит…

Вся вспыхнув, она медленно подняла глаза к Анфисе:

– Посылать ли?

Анфиса не могла сдержать улыбки. Ох, Настя, Настя, и выдумала ты себе любовь. Парня в глаза не видала – может, и взглянуть не на что. Да и то сказать: где они, парни-то? Хоть на бумаге, а любовь…

И она живо ответила:

– Пошли, пошли. Почему не послать.

Настя с благодарностью улыбнулась ей.

– Я вот не знаю только, – тем же доверчивым голосом, помолчав, заговорила она, – какую карточку… Я бы хотела, знаешь, ту, где я с косами. Только там я босиком. Может, нехорошо?

– А чего нехорошо? Ноги у тебя не украдены. Пусть полюбуется.

– Ох уж ты, Анфиса Петровна… – Настя стыдливо покачала головой.

Потом она с прежней живостью вскочила на ноги:

– Побегу – завтра рано вставать… А я тебе опять сон растрясла.

– Ладно, высплюсь. А как там в дальних навинах? – спросила Анфиса уже у порога. – Много навозил Клевакин навоза?

– Федор-то Капитонович? – беззаботно улыбнулась Настя. – Что ты, Анфиса Петровна! Где кучка, где две. А у Поликарпа и того нет – голым-голо…

– Да не может быть! – Анфиса схватила девушку за руки.

– Нет, вру я, – обиделась Настя. – Сходи посмотри сама.

Анфиса выпустила Настины руки:

– Ну тогда без хлеба останемся… Поликарпова бригада завсегда выручала.

Настя широко раскрытыми глазами, не дыша, смотрела на Анфису. Она поняла все. В дальних навинах без навоза и сорняк не родится. Где же у нее-то глаза были? Еще комсорг… Ведь должна бы знать: Поликарп всю зиму болеет. Тот, колхозный радетель, за него и бригадой правит.

Она быстро забегала по комнате. На столе вздрогнул и замигал светлячок керосинки.

– Вот что, – сказала Настя решительно, – я Лихачева искать пойду.

Анфиса безнадежно махнула рукой:

– Как же, найдешь теперь нашего Харитона.

– Ну дак я всех на ноги подыму. Палку возьму да под каждым окошком стучать буду.

– Не выдумывай. Женки весь день с сеном маялись – из-за Синельги вброд доставали…

Настя с отчаянием всплеснула руками:

– Да ведь, может, завтра ручьи побегут. Ты что, Анфиса Петровна, не понимаешь?

Анфиса нахмурила брови:

– Разве ребят да девок кликнуть – давеча в клуб прошли.

– А ведь и вправду!

Настя схватила с вешалки Анфисину фуфайку, плат.

– Пойдем, Анфисонька, тебя лучше послушают.

Мишка Пряслин, взбежав на крылечко своего дома, осторожно открыл ворота, ощупью – пересчитывая шаткие половицы в сенцах – добрался до дверей. В избе темно, пахнет сосновой лучиной с печи, нагретым тряпьем. От передней лавки – посапывание спящих ребятишек.

– Явился, полуночник. Уроки опять не выучил.

Мишка, не обращая внимания на ворчание матери, приподнявшейся на постели, торопливо прошел в задоски и, нашарив чугун с холодной картошкой, сунул несколько картофелин в карман. У печки под порогом с трудом разыскал рукавицы.

– Да ты никак опять на улицу?

– Нет, лежать буду, – огрызнулся Мишка. – Понимаешь, – горячо зашептал он, на цыпочках подходя к матери, – у Поликарпа все навины голы… Сейчас прибежала в клуб Анфиса Петровна – всех навоз возить.

Мишка выпрямился, стряхнул с себя сонное тепло.

– Переоденься. В чем в школу-то пойдешь?

– Ну еще…

– Переоденься, кому говорят. Вот уже напишу отцу… Совсем от рук отбился.

– Да пиши ты, жалоба. Все только отцом и стращаешь…

От дома Пряслиных до конюшни целый километр, и вот то, чего боялся Мишка, случилось. Прибежал он на конюшню, а лошадей уже не было.

Конюх Ефим зло пошутил:

– Бойкостью ты, парень, не в отца. Тот, бывало, завсегда во всем первый… Ну, коли проспал, запрягай быка.

И Мишка, чуть не плача от стыда, выехал с конюшни на проклятой животине. Возле кузницы он услышал знакомый-знакомый перепляс кованых копыт. Взметнувшимся ветром у него едва не сорвало с головы шапку, на сани дождем посыпались ошметки наледи. Мимо, весь залитый лунным светом, пролетел Партизан. На санях, натянув вожжи, дугой выгибалась Дунярка.

– Что, Мишка, всхрапнул часок-другой? – насмешливо крикнула она, оборачиваясь. – А я уж за вторым еду.

Мишка хотел крикнуть что-нибудь донельзя обидное, но от Партизана уже и след простыл… Так вот кто опять перескочил ему дорогу! Из-за этой язвы у Мишки вся жизнь шиворот-навыворот. Какого стыда он натерпелся на днях! «У Пряслина рост с телушку, а сознательности на полушку…» Ну и прокатили, не приняли в комсомол… У нее и отец такой. Бывало, идет Мишка с ребятами, а тот сидит под окошком, зубы скалит: «Зятек, приворачивай на чаек». Так и прилип этот «зятек», как репей к шелудивому барану. Ладно, хоть черта зубастого на войну утяпали, а то бы житья от него не было…

У скотного двора народу и лошадей сбилось как на ярмарке. Шум, смех, лязганье вил, смачное шлепанье навоза. Кто-то светил лучиной. Мишка еще издали увидел Партизана. Среди низкорослых брюхатых лошаденок он возвышался как лебедь – белый, с гордо выгнутой гривастой шеей.

Мишка пристроил быка в очередь и, кляня все на свете, стал проталкиваться к саням, на которые наваливали навоз. Дунярка и тут командовала. Как же, выхвалялась! Придерживая за узду жеребца, нетерпеливо перебиравшего ногами, она покрикивала:

– Наваливайте скорей! Это вам не бык столетней давности.

– Как же ты оплошал, Михаил? – спросила его Анфиса. – Дунярка, отдай ему Партизана. Где тебе с таким зверем управиться!

– Как бы не так, – ухмыльнулась Дунярка. – Это мы еще посмотрим.

– Не горюй, Мишка, – рассмеялась Варвара Иняхина, поворачиваясь к нему. – Которым с быками не везет, тем в любви везет. Хочешь, ягодка, поцелую?

Мишка оторопело попятился назад. Дунярка взвизгнула.

– Взбесилась, кобыла! – гаркнул Трофим на Варвару. – Скоро на детей будешь кидаться!

– Я бы и тебя, Трофимушко, поцеловала, да у тебя борода колючая…

Поднялся шум, галдеж – вороны так на холод не кричат.

Мишка сбегал к своим саням за вилами – разве дождешься толку, когда бабье свой граммофон заведет? – и вместе с навальщиками принялся отдирать навоз.

Со скотного двора он все же выехал на коне. Уступила Парасковья, которая, как рассудили женщины, хоть на черта посади – все равно по дороге заснет. Немудреный конек, еле ноги переставляет, а ежели поработать ременкой – ничего, трясется…

Скрипят полозья по оледенелой дороге. По небу бежит месяц яснолицый, заглядывает Мишке в глаза, серебром растекается по заснеженным полям, по черни придорожных кустов. Сбоку – в половину поля – качается синяя тень от коня.

«Вот бы мне такого коника, – думает Мишка. – Этот почище Партизана был бы. – Он смотрит на великана в огромной ушанке, с жердью в руке восседающего сзади коня. – А еще бы лучше мне таким. Один бы всех фашистов перебил!»

Потом он долго глядит на Полярную звезду, мерцающую в ясном небе, и уже под наплывающий сон думает: «Вот ежели идти на юг, прямо-прямо, много-много ночей и дней идти, можно бы на фронт выйти…»

На ухабе сани тряхнуло, и Мишка поднял отяжелевшую голову. Перед ним чернел Попов ручей. Сон с него как рукой сняло. По рассказам, в Поповом ручье пугало. Говорят, будто давным-давно тут повесился какой-то мужик и с той поры каждую ночь о полуночи разъезжает по ручью баба-яга на железной ступе, разыскивает душу бедного мужика…

За Поповым ручьем стали попадаться лошади порожняком, пронеслась Дунярка, что-то со смехом крича на скаку. Скоро показалось и поле, на которое возили навоз. Мишка быстро разгрузился, вскочил на сани и давай нахлестывать коня.

Под утро он вышел на второе место. Но Дунярка – черти бы ее задрали! – обскакала его на целых пять возов. А тут еще привязался сон. И чего только не делал Мишка – и бежал за возом, и лицо снегом растирал, – а сон так и обволакивал его. Под конец он схитрил: свалит воз, сядет на сани, настегает коня и тем временем дремлет.

И вот один раз, когда на обратном пути он задремал, ему вдруг почудилось, что его зовут. Он продрал глаза и похолодел от ужаса: его со всех сторон обступал Попов ручей – от мохнатого ельника темно, как в погребе. Слева, из самой глубины чащи, глухо стонало:

– Ми-ишка, Ми-ишка…

«Это по мою душу…» – мелькнуло в его голове. Падая ничком на подстилку, он успел хлестнуть коня.

Пять человек богатых и молодых людей приехали в третьем часу ночи веселиться на петербургский балик.

Шампанского было выпито много, большая часть господ были очень молоды, девицы были красивы, фортепьяно и скрипка неутомимо играли одну польку за другою, танцы и шум не переставали; но было как-то скучно, неловко, каждому казалось почему-то (как это часто случается), что все это не то и ненужно.

Несколько раз они усиливались поднять веселье, но притворное веселье было еще хуже скуки.

Один из пяти молодых людей, более других недовольный и собой, и другими, и всем вечером, с чувством отвращения встал, отыскал шляпу и вышел с намерением потихоньку уехать.

В передней никого не было, но в соседней комнате, за дверью, он услыхал два голоса, спорившие между собою. Молодой человек приостановился и стал слушать.

– Пустите, пожалуйста, я ничего! – умолял слабый мужской голос.

– Да уж не пущу без позволения мадамы, – говорила женщина, – куда вы? ах какой!…

Дверь распахнулась, и на пороге показалась странная мужская фигура. Увидав гостя, служанка перестала удерживать, а странная фигура, робко поклонившись, шатаясь на согнутых ногах, вошла в комнату. Это был среднего роста мужчина, с узкой согнутой спиной и длинными всклокоченными волосами. На нем были короткое пальто и прорванные узкие панталоны над шершавыми, нечищеными сапогами. Скрутившийся веревкой галстук повязывал длинную белую шею. Грязная рубаха высовывалась из рукавов над худыми руками. Но, несмотря на чрезвычайную худобу тела, лицо его было нежно, бело, и даже свежий румянец играл на щеках, над черной редкой бородой и бакенбардами. Нечесаные волосы, закинутые кверху, открывали невысокий и чрезвычайно чистый лоб. Темные усталые глаза смотрели вперед мягко, искательно и вместе важно. Выражение их пленительно сливалось с выражением свежих, изогнутых в углах губ, видневшихся из-за редких усов.

Пройдя несколько шагов, он приостановился, повернулся к молодому человеку и улыбнулся. Он улыбнулся как будто с трудом; но когда улыбка озарила его лицо, молодой человек – сам не зная чему – улыбнулся тоже.

– Кто это такой? – спросил он шепотом у служанки, когда странная фигура прошла в комнату, из которой слышались танцы.

– Помешанный музыкант из театра, – отвечала служанка, – он иногда приходит к хозяйке.

– Куда ты ушел, Делесов? – кричали в это время из залы.

Молодой человек, которого звали Делесовым, вернулся в залу.

Музыкант стоял у двери и, глядя на танцующих, улыбкой, взглядом и притоптыванием ног выказывал удовольствие, доставляемое ему этим зрелищем.

– Что же, идите и вы танцевать, – сказал ему один из гостей.

Музыкант поклонился и вопросительно взглянул на хозяйку.

– Идите, идите, – что ж, когда вас господа приглашают, – вмешалась хозяйка.

Худые, слабые члены музыканта вдруг пришли в усиленное движение, и он, подмигивая, улыбаясь и подергиваясь, тяжело, неловко пошел прыгать по зале. В середине кадриля веселый офицер, танцевавший очень красиво и одушевленно, нечаянно толкнул спиной музыканта. Слабые, усталые ноги не удержали равновесия, и музыкант, сделав несколько подкашивающихся шагов в сторону, со всего росту упал на пол. Несмотря на резкий, сухой звук, произведенный падением, почти все засмеялись в первую минуту.

Но музыкант не вставал. Гости замолчали, даже фортепьяно перестало играть, и Делесов с хозяйкой первые подбежали к упавшему. Он лежал на локте и тускло смотрел в землю. Когда его подняли и посадили на стул, он откинул быстрым движением костлявой руки волосы со лба и стал улыбаться, ничего не отвечая на вопросы.

– Господин Альберт! господин Альберт! – говорила хозяйка, – что, ушиблись? где? Вот я говорила, что не надо было танцевать. Он такой слабый! – продолжала она, обращаясь к гостям, – насилу ходит, где ему!

– Кто он такой? – спрашивали хозяйку.

– Бедный человек, артист. Очень хороший малый, только жалкий, как видите.

Она говорила это, не стесняясь присутствием музыканта. Музыкант очнулся и, как будто испугавшись чего-то, съежился и оттолкнул окружавших его.

– Это все ничего, – вдруг сказал он, с видимым усилием привставая со стула.

И, чтобы доказать, что ему нисколько не больно, вышел на середину комнаты и хотел припрыгнуть, но пошатнулся и опять бы упал, ежели бы его не поддержали.

Всем сделалось неловко; глядя на него, все молчали.

Взгляд музыканта снова потух, и он, видимо, забыв о всех, потирал рукою колено. Вдруг он поднял голову, выставил вперед дрожащую ногу, тем же, как и прежде, пошлым жестом откинул волосы и, подойдя к скрипачу, взял у него скрипку.

– Все ничего! – повторил он еще раз, взмахнув скрипкой. – Господа! будем музицировать.

– Что за странное лицо! – говорили между собой гости.

– Может быть, большой талант погибает в этом несчастном существе! – сказал один из гостей.

– Да, жалкий, жалкий! – говорил другой.

– Какое лицо прекрасное!… В нем есть что-то необыкновенное, – говорил Делесов, – вот посмотрим…