Записки из мертвого дома описание. «Записки из Мёртвого дома

В данном произведении Фёдора Михайловича Достоевского идёт речь о жизни и опыте пребывания в тюрьме одного главного героя, которого звали Александр Горянчиков. Это был достаточно умный и воспитанный человек, который волею судьбы попал в тюрьму за совершенное им убийство жены. И за все десять лет, которые отбывал главный герой на каторжных работах, он писал в своей тетради свои мысли и рассуждения.

Данное учреждение он назвал "Мертвым домом" из-за того, что люди там во многом теряют все свои человеческие качества, совесть и чувство справедливости. Каждый живет по своим правилам, кто-то пытается подстроиться под сложившиеся обстоятельства, зарабатывают все различными способами. Абсолютно разные люди собираются в одном месте и вынуждены жить по одним и тем же правилам. Только все люди разные противоположности, некоторые осуждены незаконно, а для некоторых и такого наказания мало.

Главный герой делает определённые для себя выводы и решает, что он не сменит свои жизненные позиции, стараясь тем самым улучшить себе жизнь, облегчить условия существования. Он никогда ничего не выпрашивает и не жалуется жизни. Просто старается жить, оставаясь при этом человеком. В данном учреждении он находит себе только одного друга, это местная собака. Периодически он ее ласкает и подкармливает, отдавая последнее для животного. В последствии он конечно стал знаком и с другими попавшими туда людьми, но многих все же он старался избегать.

Передаёт так же заключенный и атмосферу их быта как в будни, так и в праздники. Рассказывает о радости людей, которым разрешили перед Рождеством помыться в бане. О церкви, которая не отвернулась от данных людей, стараясь помогать им, пусть не материально, но оказать психологическую поддержку.

Так же Александр и рассказывает о своём лечении в госпитале. Описывает он и те телесные наказания, которые получают люди и не могут этому противостоять.

Передаётся и бунт, который устроили заключенные и их радость за улучшение условий жизни и питания. За все время пребывания в данном учреждении человек делает выводы о изменении своего характера, о определённых выводах и ошибках.

Данное произведение учит людей относиться ко всему с чувством собственной гордости и достоинства, которое не сломится ни при каких обстоятельствах.

Можете использовать этот текст для читательского дневника

Достоевский. Все произведения

  • Бедные люди
  • Записки из Мёртвого дома
  • Хозяйка

Записки из Мёртвого дома. Картинка к рассказу

Сейчас читают

  • Краткое содержание Маяковский Баня

    В рассказе описывается время в СССР, а именно 1930 годы. Главным персонажем является ученый по фамилии Чудаков. Ученый пытался создать машину времени. У него был друг Велосипедкин

  • Краткое содержание Ёлка с сюрпризом О. Генри

    В рассказе «Ёлка с сюрпризом» главный герой - мужчина по имени Чероки - находит золото и приглашает друзей приехать и отметить это событие. Люди собираются вместе и решают создать посёлок около месторождения драгоценного металла

  • Краткое содержание Шекспир Ромео и Джульетта

    В книге описываются действия, которые произошли всего за 5 дней. В книге рассказывается про 2 враждующих семей Капулетти и Монтекки. Причины ссоры не было известно никому. Хотя было известно, что ссора длиться около 2 поколений

  • Краткое содержание Обмен Трифонов

    Между свекровью Ксенией Федоровной и невесткой Еленой Дмитриевой была давняя вражда и взаимная неприязнь без каких-либо оснований. С годами она крепла и перерастала в скандалы в семье Дмитриевых.

  • Краткое содержание Шукшин Гринька Малюгин

    Гринька проживал в деревенском поселении. Люди считали его не очень нормальным человеком. Но Малюгин не обращал на них внимание и делал так, как считал для себя правильным. К примеру, никогда в воскресенье не выходил на работу.

Часть первая
Введение
Александр Петрович Горянчиков, дворянин, родился в России, за убийство жены он стал ссыльнокаторжным второго разряда. После 10 лет каторги, он жил в городке К. Он был худом и бедным человеком лет тридцати пяти, маленьким и хилым, диким и мнительным человеком.
Александр Петрович умер через три месяца. Его хозяйка мне отдала его бумаги. Среди этих бумаг находилась тетрадка, в которой была описана каторжная жизнь Горянчикова. Эти записки были сценами из Мёртвого дома, так называл их Александр Петрович.
I. Мёртвый дом
У крепостного вала стоял острог. Вообще, со своими законами и одеждой, обычаями и нравами - это был мир особенный. Постоянно в тюрьме находились 250 человек. Здесь было много людей разных национальностей. Большая часть арестантов были ссыльнокаторжные гражданского разряда, преступники, осужденные и лишенные всяких прав. Их присылали на сроки от 8 до 12 лет, а затем рассылали на поселение всей Сибири. Также были преступники военного разряда, но их присылали на короткие сроки, а потом их возвращали обратно. Многие из арестантов возвращались за повторные преступления в острог. Этот разряд называли всегдашним. Также было особое отделение, сюда присылались, преступники со всей России. Обычно они не знали своего срока и всегда работали больше всех.
В этот странный дом я вошел в декабре. О прошлой жизни арестанты говорить не любили. Все разряды отличались разноцветной одеждой по-разному выбритым головам. Многие из них были завистливыми, угрюмыми, тщеславными, обидчивыми и хвастливыми людьми.
В нутрии этого мира велись свои интриги и сплетни, но против внутренних законов острога никто не смел права восставать. Ругательство было поднято в науку, которая развивалась благодаря беспрерывным ссорам.
Каторжную все ненавидели работу. Многие имели своё собственное дело, без которого бы выжить не смогли. Арестантам не разрешалось иметь инструменты, но начальство на это закрывало глаза. Тут были всевозможные ремёсла. Заказы на такие работы выуживали из города.
Табак и деньги спасали от цинги, а работа - от преступлений. Но здесь запрещалось заниматься работой. По ночам производили обыски, и все запрещенное отбиралось.
Был еще один постоянный доход, это милостыня, которая делилась поровну всегда.
II. Первые впечатления
Казённой работы зимой было мало. В острог все возвращались, кто-то занимался своим ремеслом, кто-то сплетничал, пил и играл в карты.
Поначалу все на меня смотрели искоса, так как бывшего дворянина никогда не признают за своего. Ещё больше не любили польских шляхтичей. Дворянинов было четверо: один - доносчик и шпион, второй - отцеубийца, третий был Аким Акимыч. Он был высоким, худощавым, честным, наивным и аккуратным человеком.
На Кавказе он служил офицером. Один соседний князёк, ночью напал на его крепость, и Аким Акимыч его перед своим отрядом расстрелял. И приговорили его к смертной казни, но потом приговор смягчили и сослали на 12 лет в Сибирь. Аким Акимыч пользовался уважением у арестантов. Я, о нашем майоре, расспросил Акима Акимыча. Он оказался злым и непорядочным человеком. Арестанты были для него врагами. Его ненавидели, боялись и хотели убить.
В мастерскую часто приходило несколько калашниц. Для встречи с ними нужно было выбрать место, время, и подкупить конвойных. Но иногда мне удавалось видеть любовные сцены.
Во время обеда я спросил, что почему на меня все смотрят искоса. И поляк мне сказал, что из-за того, что я дворянин, и многим хотелось бы меня унизить.
III. Первые впечатления
Для арестантов деньги были как свобода, но их было трудно сохранить. Либо их крали, либо их отбирал майор. Потом деньги стали отдавать старику староверу.
Это был маленький и седой старичок лег шестидесяти, достаточно спокойный и тихий. Старик, отбывал срок за поджег церкви. Он был зажиточным мещанином, дома у него осталась семья. Его все уважали и были уверены, что он не сможет украсть.
В остроге было очень тоскливо. И многие работали целый месяц, для того, чтобы за один день потрать все. Торговля вином была очень выгодной.
В самые первые дни моего заключения меня заинтересовал один молодой арестант Сироткин. Ему было около 23-х лет. Он был очень опасным военным преступником. В острог он был отправлен за то, что убил своего ротного командира, который им всегда был недоволен. Сироткин дружил с Газиным.
Газин был татарином, очень сильным, высоким и мощным. Он тоже военный арестант и сослан в Сибирь уже не раз и попал в особое отделение. Он был достаточно хитрым и не глупым человеком. Когда он напивался он был злым и даже с ножом нападал на людей. За это его били до потери сознания. Но утром он как здоровый шел на работу.
Газин завалился в кухню, и стал доставать моего товарища и ко мне. Но мы решили не отвечать, тогда он в бешенстве схватил тяжёлый лоток и замахнулся. Все молча смотрели, что будет дальше. Но кто-то крикнул, что у него украли вино и он пулей выбежал из кухни.
Меня занимала одна мысль, о том, что наказание за одни и те же преступления всегда не равное.. Например, один зарезал просто так человека, а другой убил, защищая честь дочери, невесты, сестры.
IV. Первые впечатления
После поверки в казарме из начальства оставались наблюдающий за порядком, инвалид, и старший из арестантов. В нашей казарме старшим назначили Аким Акимыча. Каторжное начальство всегда с опаской относилось к арестантам, что придавало им смелости. Для арестантов самый лучший начальник это тот, кто не боится их.
Вечером все выглядели по домашнему. Многие засели играть в карты вокруг столика, это называлось майдан. При майдане был прислужник, он стоял всю ночь на карауле и предупреждал о появлении караульных или плац-майора.
На нарах у двери было моим местом. Рядом со мной размещался Аким Акимыч. Слева - несколько кавказских горцев, которые были осуждены за грабежи. Родными братьями были дагестанские татары. Младшему, Алею было около 22-х лет. За ограбление и убийство армянского купца были сосланы в каторгу. Братья любили Алея. В его с характере сочеталась и мягкость и сила. Он был справедливым, умным и скромным, всегда избегал ссор, но умел и постоять за себя. Я научил его говорить по-русски, также он освоил несколько ремёсел. Я научил его писать и читать, за что меня очень благодарили его братья.
Поляки на каторге являлись отдельной семьей. Многие из них были образованные. Любили только еврея Исайя Фомича, ему было около 50-ти лет, он был маленьким и слабым человеком. На каторгу он попал из-за убийства. Ему было достаточно легко жить, так как он был ювелиром, у него было много работы из города
В нашей казарме было еще несколько малороссов и четыре старообрядца, молодой каторжник лет 23-х, который убил восемь человек; несколько фальшивомонетчиков и еще несколько мрачных личностей. Все это я увидел в первый день моей каторги.
V. Месяц первый.
На работу я вышел через три дня. Хорошо ко мне относился Аким Акимыч. Рядом со мной ещё был один человек, которого я узнал хорошо только через несколько лет. Это арестант Сушилов, он мне прислуживал. У меня еще был один прислужник, Осип, он был одним из четырех поваров, которого выбрали арестанты. На работу повара не ходили, но в любое время могли от этой должности отказаться. Он был человек честным и кротким человеком. Попал он сюда за контрабанду. Он торговал вином вместе с другими поварами.
Еду мне готовил Осип. Сушилов же сам стал ходить мне по различным поручениям, стирать, и зашивать мою одежду. Он был жалким, безответным и забитым человеком. С большим трудом он с кем-то разговаривал.
Над ним смеялись, так как по дороге в Сибирь он сменился, то есть поменялся с кем-то участью и именем. Так делают арестанты, которые имеют большой срок каторги. Они обманывают таких недотёп, как Сушилов.
Я с большим вниманием наблюдал за каторгой. Поражала меня встреча с арестантом А-вым. Он был дворянином и стучал плац-майору обо всём, что твориться в остроге. Его сослали в Сибирь на 10 лет за подлый донос. Каторга ему развязала руки. Он был готов на всё ради удовлетворения своих зверских инстинктов.
VI. Месяц первый.
В Тобольске мне подарили Евангелия, где было спрятано несколько рублей. Есть люди которые помогают бескорыстно ссыльным. В городе жила вдова, Настасья Ивановна. Многого для нас из-за бедности она сделать не могла, но мы чувствовали, что она наш друг.
Я решил в остроге, что делать все я буду по совести. Меня послали разбирать старые барки, за них деньги не платили, нас заставляли их разбирать, просто так,чтобы мы не сидели без дела.
Пришел кондуктор и сказал задание, которое нужно было сделать и потом отдыхать. Мы выполнили это задание очень быстро.
Я везде мешался, меня отгоняли прочь, но когда я отошел они закричали, что я вообщене работаю. Им было приятно издеваться над дворянином.
Они думали, что я буду себя вести как дворянин-белоручка. Я решил для себя, что не буду показывать им ни своего образования, ни мыслей, ни подлизываться, но и пресмыкаться не хотелось перед ними.
Вечером я один ходил за казармами и увидел Шарика, нашу собаку. Я покормил ее хлебом. Я его полюбил, теперь после работ я шел за казармы, чтобы увидеться с Шариком.
VII. Новые знакомые. Петров
Я уже начал привыкать к этому особому миру. Я любил работать, за эту любовь арестанты смеялись на до мной, но я знал, что работа мне поможет.
Начальство дворянам облегчало работу, так как нас читали неумелыми и слабыми. Обычно нас посылали толочь и обжигать алебастр, в мастерской вертеть колесо точильное. В течении нескольких лет эта работа оставалась за дворянинами.
Я стал знакомиться с другими арестантами. Стал первым посещать меня каторжник Петров. Он жил от меня в самой отдалённой казарме. Ему было 40 лет. Со мной он говорил свободно, вел себя деликатно и порядочно. Мы держались с ним на расстоянии и ближе не становились.
Он был самым бесстрашным и решительным из всех каторжников. Ссорился он редко, но друзей у него не было. По острогу он скитался без дела.
VIII. Решительный человек. Лучка
Решительных арестантов в остроге было мало. Сначала я избегал самых страшных убийц, но потом изменил свое отношение к ним. Каторжники любили хвалиться своими подвигами. Я слышал рассказ о том, как каторжник Лука Кузьмич ради своего удовольствия убил майора. Он был хохлом, маленьким и худеньким человеком. Он был очень хвастливым, самолюбивым, в остроге его не уважали. Прозвище у него было Лучка.
Лучка свою историю рассказывал тупому, но доброму соседу по нарам, каторжнику Кобылину. Лучка говорил очень громко, чтобы все слышали. Это произошло во время пересылки. Рядом с ним сидело 12 хохлов. Еда была отвратительная и майор командовал ими. Лучка раззадорил хохлов, и позвали майора, а Лучка у соседа нож взял. Прибегает пьяный майор, а Лучка подошел поближе, и воткнул в живот ему нож.
Многие офицеры относились к каторжникам как к свиньям, и это очень раздражало арестантов. Добрые же офицеры относились к арестантам с уважением и за это их любили. Лучке за убийство офицера дали 105 плетей. Лучка хотел быть страшным человеком, чтобы его боялись, но на него не обращали внимания.
IX. Исай Фомич. Баня. Рассказ Баклушина
До Рождества оставалось четыре дня и нас повели в баню. Очень радовался этому Исай Фомич Бумштейн. Было ощущение, что на каторге ему нравилось. Он жил богато и выполнял ювелирную работу. Евреи защищали его. Он ожидал окончания срока, чтобы потом жениться. Он был наивным, хитрым, дерзким, простодушным, робким, хвастливым человеком. Исай Фомич для развлечения служил всем.
Все арестанты радовались, что есть возможность выйти из острога. В бане было тесно, и было трудно из-за кандалов раздеться. Помогли мне вымыться Баклушин и Петров. За это я Петрова угостил чекушкой, а Баклушина пригласил к себе на чай.
Баклушина все любили. Это был парень, лет 30-ти, он был полон жизни и огня. Познакомившись со мной, Баклушин был солдатским сыном, он служил в пионерах и его любили некоторые высокие лица. Он рассказал мне, что скоро будет театральное представление которое каторжники устраивают в остроге по праздникам. Баклушин был главным зачинщиком театра.
Также еще он служил в гарнизонном батальоне унтер-офицером. Там он полюбил немку, прачку Луизу, на которой хотел жениться. Также на ней хотел жениться дальний родственник, немец Шульц. Луиза была согласна на этот брак. Шульц запретил Луизу встречаться с Баклушинным. И вот в одно воскресенье Баклушин в магазине застрелил Шульца. После этого с Луизой он был счастлив две недели, а потом его арестовали.
X. Праздник Рождества Христова
Наступил долгожданный праздник. В такие дни каторжников не посылали на работу, в году таких дней было всего три.
Не было семейных воспоминаний у Акима Акимыча, так как он были в пятнадцать лет пошёл на тяжёлую службу. Он был религиозным человеком и этого праздника дал с нетерпением. Он всегда жил по установленным правилам и не любил жить своим умом, так как один раз он пожил умом и попал на каторгу.
Утром всех арестантов поздравил с праздником караульный унтер-офицер. Со всего города в тюрьму несли подаяние.
В военной казарме, провёл священник рождественскую службу и все казармы освятил. Потом приехали комендант и плац-майор, они тоже всех поздравили с праздником. Народ гулял, но много было и трезвых. Трезвым был Газин. Он хотел гулять только в конце дня. Наступил вечер. У пьяных в глазах были тоска и грусть.
XI. Представление
Представление театра состоялось на третий день праздника. На театрализованное представление пришли офицеры и еще некоторые посетители, для них даже была написана Афиша.
Первый спектакль назывался «Филатка и Мирошка соперники», где Баклушин играл Филатку, а Сироткин - невесту Филаткину. Второй спектакль назывался «Кедрил-обжора». В заключении театрализованного представления была сделана пантомима под музыку.
Театр проходил в военной казарме. Все ожидали начала спектакля. Каторжники были в восторге, им разрешили повеселиться и позабыть о долгих годах заключения.
Часть вторая
I. Госпиталь
Я заболел после праздников и меня отправили в наш госпиталь. Назначением лекарств занимался ординатор, который был управляющий арестантскими палатами. Меня переодели в больничное белье и я пошел в палату на 22 человека.
Немного было тяжелобольных. От меня справа лежал незаконный сын отставного капитана, бывший писарь, фальшивомонетчик. Это был юноша 28-ми лет, неглупый и нагловатый и уверенный в своей невиновности. Он то мне и рассказал о порядках в госпитале.
Потом ко мне подошел из исправительной роты больной. Это был Чекунов, он был солдатом. Мне он стал прислуживать, из-за чего над ним смеялся Устьянцев, он болел туберкулезом. Я почувствовал, что почему -то он злится именно на меня.
Здесь лежали все больные арестанты, даже с венерическими болезнями. Также было несколько человек, которые пришли отдохнуть. Врачи из-за сострадания из пускали. За наказанными прутьями очень серьезно ухаживали.
Вечером после посещения доктора, в палату ставили ведро и запирали. Даже здесь мы ходили с кандалами, и это еще больше увеличивает их страдания.
II. Продолжение
Утром доктор приходил опять, но перед ним приходил наш ординатор и если он видел, что арестант пришел сюда отдохнуть, он записывал ему болезнь. Которой нет. За это его очень уважали.
Были даже больные, которые на выписку просились с еще не зажившей спиной. Многие каторжники с добротой рассказывали о том, кто их бил и как.
Но вот про поручика Жеребятникова с негодованием рассказывали. он был человек 30-ти лет. Он любил наказывать палками и сечь.
А вот о командире при остроге, о поручике Смекалове, вспоминали с наслаждением и радостью. Он был человеком очень добрым и его считали своим.
III. Продолжение
В госпитале я увидел последствия от всех видов наказаний. Я всех расспрашивал, та как мне хотелось знать все стадии приговоров. Я представлял психологическое состояние людей идущих на казнь.
Если арестант не выдерживал назначенное число ударов, то ему это число делили на несколько раз. Но казнь каторжники переносили мужественно. Я понял, что наказание розгами самое тяжелое. Пятьсот палок можно, без опасности для жизни, перенести, а вот от пятисот розог можно умереть.
В каждом человеке есть свойства палача, но они развиваются неравномерно.
Было скучно лежать в госпитале. Когда приходил новый человек, все оживлялись. Приход новенького всегда производил оживление. Многие делали вид, ч то сумасшедшие, чтобы избавиться от наказания.
Тяжелобольные очень любили лечиться. Все хуже становилось вечером, когда вспоминалось прошлое. Один рассказ я услышал ночью.
IV. Муж Акулькин.
Однажды ночью я проснулся и услышал, что от меня неподалеку шептались двое арестантов между собой. Рассказ вел Шишков. Он был 30-ти лет, гражданский арестант, взбалмошным и трусоваты человеком.
Разговор шел об отце жены Шишкова, Анкудиме Трофимыче. Он был богатым и уважаемы стариком лет 70-ти, имел торги и большой хуторок, и имел трех работников. Анкудим Трофимыч два раза был женат, было у него двое сыновей и старшая дочь Акулина. У нее был любовник Филька Морозов, друг Шишкова. Филька остался сиротой и хотел прогулять все деньги, полученные в качестве наследства и идти в солдаты. А вот жениться на Акулине он не хотел. Однажды Филька подговорил Шишкова намазать дёгтем ворота Акульке ворота, так как он не хотел, чтобы она за старого богача вышла замуж. Богач услыхал, что про Акульку пошли слухи, и не стал на ней жениться. Мать Шишкова надоумила его, на Акульке жениться, так как замуж ее теперь никто не брал, а приданое у нее хорошее было.
Шишков пил до самой свадьбы. Филька Морозов угрожал, что сломает ему все ребра, а с женой его спать будет каждую ночь. На свадьбе Анкудим ревел, так как, знал, что дочь замужем мучиться будет. Шишков заранее припас плеть, чтобы Акулинку отходить, так как она с обманом замуж вышла.
После свадьбы Шишкова и Акульку оставили в чуланчике. Акулька оказалась невинной, и тогда он встал на колени и просил прощения, и поклялся отомстить за позор Фильке Морозову.
Потом Филька предложил продать жену Шишкову. А чтобы Шишков поддался на этот уговор, тот пустил, слух, что Шишков с женой не спит, так как всегда пьяный, а она от него гуляет. Шишков был в ярости и стал избивать жену каждый день. Анкудим приходил заступиться за дочь, но потом отступился. Не позволял вмешиваться и своей матери Шишков.
Филька совсем спился и пошёл работать наемником к мещанину. У мещанина Филька жил в своё удовольствие, с дочерьми его спал, пил, да еще и хозяина таскал за бороду. Все это мещанин терпел, так как Филька должен был идти в солдаты, за его старшего сына. Когда повезли Фильку сдаваться в солдаты, по дороге он увидел Акульку, и остановившись, стал просить у нее прощения за свою подлость. Она его простила, а потом Шишкову сказала, что Фильку больше смерти любит.
И тогда Шишков решил убить Акульку. Увез жену в лес и там ей перерезал горло. А вечером нашли Акульку мертвую и Шишкова в бане. Вот он уже четыре года на каторге отбывает.
V. Лето.
Скоро должна была быть Пасха. Начались летние работы. Наступающая весна рождала в каждом арестанте тоску и желания.
В это время хочет бежать один арестант, а остальные только мечтают об этом. Так как многие отбыв два-три года в остроге, предпочитали отсидеть свой срок до конца и выйти на поселение, чем решиться на гибель в случае неудачи.
С каждым днем мне становилось беспокойнее и тоскливее. Также отравляло мою жизнь и то, что многие меня ненавидели, зато, что я дворянин. Гулянье было такое же как на рождество, вот только можно былого еще и гулять.
Летние работы всегда были тяжелее зимних. Каторжники копали землю, строили, клали кирпичи, занимались столярной, слесарной, или малярной работой. От работы я только становился сильнее, так как мне хотелось жить еще и после каторги.
По вечерам арестанты по двору ходили толпами. Также мы узнали, что едет важный генерал из Петербурга с ревизией по Сибири. Также в это е время в остроге случается одно происшествии. В драке один арестант ткнул другого в грудь шилом.
Каторжника, совершившего преступление, звали Ломов, он из зажиточных крестьян, а пострадавший, был Гаврилка, он был бродягой. Ломовы всегда жили семьёй, и, кроме законных дел, занимались еще укрывательством бродяг и краденого. Они решили, что на них нет управы, и стали участвовать в различных беззаконных делах. Неподалеку от деревни у них был свой большой хутор, где жили шесть разбойников киргизов. Их всех перерезали ночью, а Ломовых обвинили в убийстве своих работников. Состояние их забрали, а дядю и племянника осудили и отправили на каторгу.
А потом в острог привезли Гаврилку, плута и бродягу, который на себя взял вину в смерти киргизов. Ломовы старались не ссориться с Гаврилкой. Дядя Ломов, из-за девки, пырнул Гаврилку шилом. Ломовы в остроге были богачами. Срок преступнику добавили.
В острог приехал ревизор. Он молча обошел все казармы, побывал на кухне. Ему сказали, что я дворянин. Он посмотрел на меня и вышел. Все арестанты озадачены.
VI. Животные каторжные
Покупка лошади для арестантов было развлечением. В остроге должна была быть лошадь для хозяйственных нужд. В один день она умерла. И покупку лошади поручили каторжникам. Купленная лошадь стала любимой для всего острога.
Арестанты животных очень любили, но много их разводить не разрешалось. В остроге были, еще кроме Шарика, еще две собаки: Культяпка и Белка.
Случайно завелись гуси. Гуси вместе с каторжниками ходили на работу. Но потом их всех перерезали. Также еще был и козел Васька. Он тоже был любимцем. Но однажды его увидел майор и приказал зарезать.
Еще был и орел. Его принесли в острог измученного и раненного. Жил он у нас три месяца, не разу не выходя из своего угла. Чтобы умер орёл на воле, каторжники сбросили его в степь с вала.
VII. Претензия
Через год я смирился с жизнью в остроге. Арестанты любили мечтать, но не любили рассказывать он своих надеждах.
Все арестанты делились на злых и добрых, светлых и угрюмых. Последних было больше. Также были и отчаявшиеся, но их было очень мало. Без цели не может жить не один арестант, а целью была у всех свобода.
Однажды в летний день произошло восстание, из-за еды.. Арестанты очень редко поднимаются все вместе. Было несколько зачинщиков. Одним из них был Мартынов, бывший гусар, он был очень горячим, беспокойным и подозрительным человеком; а другим был Василий Антонов, он был очень умным и хладнокровным, оба они были честными и правдивыми.
Был испуган наш унтер-офицер. Все построились и я тоже вышел, думал, что проверка. Потом Куликов вывел меня из строя. Я ушел на кухню.
Там я встретил дворянина Т-вского. Он то мне и сказал, что если мы там будет, то нас обвинят в бунте и по суд отдадут. Исай Фомич и Аким Акимыч тоже не принимали участия в этом волнении.
Майор пришел злой, а за ним шел писарь Дятлов, управлявший тюрьмой и имевший большое влияние на майора. Он был неплохим человеком. Три человека из арестантов отправились к караульному. Дятлов пришел на кухню к нам. Здесь сказали, что претензий не имеют. Он сообщил об этом майору, который сказал, чтобы тот всех переписал, но отдельно от недовольных. он погрозил, что всех недовольных отдаст под суд и все сразу оказались всем довольны.
Еда стала лучше, но это было недолго. Арестанты долго не могли успокоиться.
Я спросил у Петрова, не злятся ли каторжники на дворян за то, что те не вышли вместе со всеми. Он не понимал, чего я.хочу. Я понял, что товарищем я для них никогда не буду.
VIII. Товарищи
Из трёх дворян, я общался только с Акимом Акимычем. Он был добрым человеком, и всегда помогал мне советами и некоторыми услугами.
Также было восемь человек поляков. Образованными были только трое: М-кий, Б-ский, и старик Ж-кий.
Многим из них на каторге нужно было отбывать на 10-12 лет.
К дворянам-преступникам, высшее начальство, относилось по другому, чем к остальным ссыльным. Я находился во второй разряде каторги, он был тяжелее других двух разрядов. Дворян не наказывали так часто, как других каторжников.
Облегчение в работе у нас было только один раз, три месяца мы ходили в техническую канцелярию в лице писарей.
Мы переписывали бумаги, но неожиданно нас перевели обратно. Потом года два мы ходили с Б-м на работу в мастерскую.
М-кий с каждым годом становился всё мрачнее и грустнее. Он оживлялся, вспоминая свою мать. Она выпросила для него прощение. Он остался на поселении в нашем городе.
Двое молодых людей, пробыли у нас короткие сроки, но были простыми и честными. Третий, же А-чуковский, был простым человеком, а вот четвертый, Б-м, произвел на нас не хорошее впечатление. Он был маляром, его очень часто звали на работы в город.
Б-м расписал плац-майору дом, который после этого стал уважать дворян. Вскоре плац-майора отдали под суд, и он ушел в отставку. Выйдя в отставку, он стал бедным.
IX. Побег
После смены плац-майора каторгу ликвидировали и вместо неё сделали военную арестантскую роту. Также осталось и особое отделение, сюда присылали опасных военных преступников.
Все было тоже самое, только вот начальство сменилось. Самым важным было то, что не было старого майора. Теперь наказывали только виновных. Унтер-офицеры были людьми порядочными.
Многие годы стёрлись из памяти моей. Во мне осталось желание жить и это мне давало надежды и силы. Я судил себя за прошлую жизнь. Я обещал себе, что в будущем не буду совершать прежних ошибок.
Иногда были побеги. При мне сбежали двое. После отставки майора без защиты остался его шпион А-в. Он вместе с Куликов договорились бежать.
Было невозможно бежать без конвойного. Куликов выбрал поляка Коллера. Договорившись они назначили день.
Это произошло в июне месяце. Беглецы сделали так, что бы их вместе с каторжником Шилкиным отправили в пустые казармы штукатурить стены.. Коллер с еще одним рекрутом были конвойными. Через час, А-в и Куликов, сказав Шилкину, что они пошли за вином, сбежали. Потом Шилкин понял, что товарищи сбежали, и рассказал всё фельдфебелю.
Казаков послали за ними в погоню. Также во все уезды были присланы их ориентировки. Теперь арестантов на работу отправляли под усиленным конвоем, и пересчитывали несколько раз вечерами.
Неделю их искали. Через восемь дней напали на их след. Беглецов привезли в острог, а потом отдали под суд. Все ждали, что вынесет суд.
Присудили А-ву пятьсот палок, Куликову назначили аж полторы тысячи. Коллеру дали две тысячи и отправили куда-то арестантом. А-ва говорил, что он на всё теперь готов. А Куликов по возвращению в острог, вёл себя так, как-будто никогда из него не уходил.
X. Выход из каторги
Все эти последние происшествия произошли в последний год моей каторги. У меня было много знакомых как в остроге, так и за его периметром. Я мог свободно получать книги и писать на родину.
Чем ближе подходил срок каторги, тем я становился терпеливее.
В день освобождения я со всеми попрощался. Прощались со мной по разному, кто-то радовался за меня, кто-то злился.
После того как все ушли на работы, я вышел из острога и больше никогда в него не возвращался. В кузнице мне сняли оковы. И вот она свобода и новая счастливая жизнь.

Обращаем ваше внимание, что это только краткое содержание литературного произведения «Записки из Мертвого дома». В данном кратком содержании упущены многие важные моменты и цитаты.

Часть первая

Введение

В отдаленных краях Сибири, среди степей, гор или непроходимых лесов, попадаются изредка маленькие города, с одной, много с двумя тысячами жителей, деревянные, невзрачные, с двумя церквами – одной в городе, другой на кладбище, – города, похожие более на хорошее подмосковное село, чем на город. Они обыкновенно весьма достаточно снабжены исправниками, заседателями и всем остальным субалтерным чином. Вообще в Сибири, несмотря на холод, служить чрезвычайно тепло. Люди живут простые, нелиберальные; порядки старые, крепкие, веками освященные. Чиновники, по справедливости играющие роль сибирского дворянства, – или туземцы, закоренелые сибиряки, или наезжие из России, большею частью из столиц, прельщенные выдаваемым не в зачет окладом жалованья, двойными прогонами и соблазнительными надеждами в будущем. Из них умеющие разрешать загадку жизни почти всегда остаются в Сибири и с наслаждением в ней укореняются. Впоследствии они приносят богатые и сладкие плоды. Но другие, народ легкомысленный и не умеющий разрешать загадку жизни, скоро наскучают Сибирью и с тоской себя спрашивают: зачем они в нее заехали? С нетерпением отбывают они свой законный термин службы, три года, и по истечении его тотчас же хлопочут о своем переводе и возвращаются восвояси, браня Сибирь и подсмеиваясь над нею. Они неправы: не только с служебной, но даже со многих точек зрения в Сибири можно блаженствовать. Климат превосходный; есть много замечательно богатых и хлебосольных купцов; много чрезвычайно достаточных инородцев. Барышни цветут розами и нравственны до последней крайности. Дичь летает по улицам и сама натыкается на охотника. Шампанского выпивается неестественно много. Икра удивительная. Урожай бывает в иных местах сампятнадцать… Вообще земля благословенная. Надо только уметь ею пользоваться. В Сибири умеют ею пользоваться.

В одном из таких веселых и довольных собою городков, с самым милейшим населением, воспоминание о котором останется неизгладимым в моем сердце, встретил я Александра Петровича Горянчикова, поселенца, родившегося в России дворянином и помещиком, потом сделавшегося ссыльнокаторжным второго разряда, за убийство жены своей, и, по истечении определенного ему законом десятилетнего термина каторги, смиренно и неслышно доживавшего свой век в городке К. поселенцем. Он собственно приписан был к одной подгородной волости; но жил в городе, имея возможность добывать в нем хоть какое-нибудь пропитание обучением детей. В сибирских городах часто встречаются учителя из ссыльных поселенцев; ими не брезгают. Учат же они преимущественно французскому языку, столь необходимому на поприще жизни и о котором без них в отдаленных краях Сибири не имели бы и понятия. В первый раз я встретил Александра Петровича в доме одного старинного, заслуженного и хлебосольного чиновника, Ивана Иваныча Гвоздикова, у которого было пять дочерей разных лет, подававших прекрасные надежды. Александр Петрович давал им уроки четыре раза в неделю, по тридцати копеек серебром за урок. Наружность его меня заинтересовала. Это был чрезвычайно бледный и худой человек, еще нестарый, лет тридцати пяти, маленький и тщедушный. Одет был всегда весьма чисто, по-европейски. Если вы с ним заговаривали, то он смотрел на вас чрезвычайно пристально и внимательно, с строгой вежливостью выслушивал каждое слово ваше, как будто в него вдумываясь, как будто вы вопросом вашим задали ему задачу или хотите выпытать у него какую-нибудь тайну, и, наконец, отвечал ясно и коротко, но до того взвешивая каждое слово своего ответа, что вам вдруг становилось отчего-то неловко и вы, наконец, сами радовались окончанию разговора. Я тогда же расспросил о нем Ивана Иваныча и узнал, что Горянчиков живет безукоризненно и нравственно и что иначе Иван Иваныч не пригласил бы его для дочерей своих, но что он страшный нелюдим, ото всех прячется, чрезвычайно учен, много читает, но говорит весьма мало и что вообще с ним довольно трудно разговориться. Иные утверждали, что он положительно сумасшедший, хотя и находили, что в сущности это еще не такой важный недостаток, что многие из почетных членов города готовы всячески обласкать Александра Петровича, что он мог бы даже быть полезным, писать просьбы и проч. Полагали, что у него должна быть порядочная родня в России, может быть даже и не последние люди, но знали, что он с самой ссылки упорно пресек с ними всякие сношения, – одним словом, вредит себе. К тому же у нас все знали его историю, знали, что он убил жену свою еще в первый год своего супружества, убил из ревности и сам донес на себя (что весьма облегчило его наказание). На такие же преступления всегда смотрят как на несчастия и сожалеют о них. Но, несмотря на все это, чудак упорно сторонился от всех и являлся в людях только давать уроки.

Я сначала не обращал на него особенного внимания; но, сам не знаю почему, он мало-помалу начал интересовать меня. В нем было что-то загадочное. Разговориться не было с ним ни малейшей возможности. Конечно, на вопросы мои он всегда отвечал и даже с таким видом, как будто считал это своею первейшею обязанностью; но после его ответов я как-то тяготился его дольше расспрашивать; да и на лице его после таких разговоров всегда виднелось какое-то страдание и утомление. Помню, я шел с ним однажды в один прекрасный летний вечер от Ивана Иваныча. Вдруг мне вздумалось пригласить его на минутку к себе выкурить папироску. Не могу описать, какой ужас выразился на лице его; он совсем потерялся, начал бормотать какие-то бессвязные слова и вдруг, злобно взглянув на меня, бросился бежать в противоположную сторону. Я даже удивился. С тех пор, встречаясь со мной, он смотрел на меня как будто с каким-то испугом. Но я не унялся; меня что-то тянуло к нему, и месяц спустя я ни с того ни с сего сам зашел к Горянчикову. Разумеется, я поступил глупо и неделикатно. Он квартировал на самом краю города, у старухи мещанки, у которой была больная в чахотке дочь, а у той незаконнорожденная дочь, ребенок лет десяти, хорошенькая и веселенькая девочка. Александр Петрович сидел с ней и учил ее читать в ту минуту, как я вошел к нему. Увидя меня, он до того смешался, как будто я поймал его на каком-нибудь преступлении. Он растерялся совершенно, вскочил со стула и глядел на меня во все глаза. Мы, наконец, уселись; он пристально следил за каждым моим взглядом, как будто в каждом из них подозревал какой-нибудь особенный таинственный смысл. Я догадался, что он был мнителен до сумасшествия. Он с ненавистью глядел на меня, чуть не спрашивая: «Да скоро ли ты уйдешь отсюда?» Я заговорил с ним о нашем городке, о текущих новостях; он отмалчивался и злобно улыбался; оказалось, что он не только не знал самых обыкновенных, всем известных городских новостей, но даже не интересовался знать их. Заговорил я потом о нашем крае, о его потребностях; он слушал меня молча и до того странно смотрел мне в глаза, что мне стало, наконец, совестно за наш разговор. Впрочем, я чуть не раздразнил его новыми книгами и журналами; они были у меня в руках, только что с почты, я предлагал их ему еще не разрезанные. Он бросил на них жадный взгляд, но тотчас же переменил намерение и отклонил предложение, отзываясь недосугом. Наконец, я простился с ним и, выйдя от него, почувствовал, что с сердца моего спала какая-то несносная тяжесть. Мне было стыдно и показалось чрезвычайно глупым приставать к человеку, который именно поставляет своею главнейшею задачею – как можно подальше спрятаться от всего света. Но дело было сделано. Помню, что книг я у него почти совсем не заметил, и, стало быть, несправедливо говорили о нем, что он много читает. Однако же, проезжая раза два, очень поздно ночью, мимо его окон, я заметил в них свет. Что же делал он, просиживая до зари? Не писал ли он? А если так, что же именно?

Обстоятельства удалили меня из нашего городка месяца на три. Возвратясь домой уже зимою, я узнал, что Александр Петрович умер осенью, умер в уединении и даже ни разу не позвал к себе лекаря. В городке о нем уже почти позабыли. Квартира его стояла пустая. Я немедленно познакомился с хозяйкой покойника, намереваясь выведать у нее: чем особенно занимался ее жилец и не писал ли он чего-нибудь? За двугривенный она принесла мне целое лукошко бумаг, оставшихся после покойника. Старуха призналась, что две тетрадки она уж истратила. Это была угрюмая и молчаливая баба, от которой трудно было допытаться чего-нибудь путного. О жильце своем она не могла сказать мне ничего особенно нового. По ее словам, он почти никогда ничего не делал и по месяцам не раскрывал книги и не брал пера в руки; зато целые ночи прохаживал взад и вперед по комнате и все что-то думал, а иногда и говорил сам с собою; что он очень полюбил и очень ласкал ее внучку, Катю, особенно с тех пор, как узнал, что ее зовут Катей, и что в Катеринин день каждый раз ходил по ком-то служить панихиду. Гостей не мог терпеть; со двора выходил только учить детей; косился даже на нее, старуху, когда она, раз в неделю, приходила хоть немножко прибрать в его комнате, и почти никогда не сказал с нею ни единого слова в целых три года. Я спросил Катю: помнит ли она своего учителя? Она посмотрела на меня молча, отвернулась к стенке и заплакала. Стало быть, мог же этот человек хоть кого-нибудь заставить любить себя.

Я унес его бумаги и целый день перебирал их. Три четверти этих бумаг были пустые, незначащие лоскутки или ученические упражнения с прописей. Но тут же была одна тетрадка, довольно объемистая, мелко исписанная и недоконченная, может быть заброшенная и забытая самим автором. Это было описание, хотя и бессвязное, десятилетней каторжной жизни, вынесенной Александром Петровичем. Местами это описание прерывалось какою-то другою повестью, какими-то странными, ужасными воспоминаниями, набросанными неровно, судорожно, как будто по какому-то принуждению. Я несколько раз перечитывал эти отрывки и почти убедился, что они писаны в сумасшествии. Но каторжные записки – «Сцены из Мертвого дома», – как называет он их сам где-то в своей рукописи, показались мне не совсем безынтересными. Совершенно новый мир, до сих пор неведомый, странность иных фактов, некоторые особенные заметки о погибшем народе увлекли меня, и я прочел кое-что с любопытством. Разумеется, я могу ошибаться. На пробу выбираю сначала две-три главы; пусть судит публика…

I. Мертвый дом

Острог наш стоял на краю крепости, у самого крепостного вала. Случалось, посмотришь сквозь щели забора на свет божий: не увидишь ли хоть чего-нибудь? – и только и увидишь, что краешек неба да высокий земляной вал, поросший бурьяном, а взад и вперед по валу день и ночь расхаживают часовые, и тут же подумаешь, что пройдут целые годы, а ты точно так же пойдешь смотреть сквозь щели забора и увидишь тот же вал, таких же часовых и тот же маленький краешек неба, не того неба, которое над острогом, а другого, далекого, вольного неба. Представьте себе большой двор, шагов в двести длины и шагов в полтораста ширины, весь обнесенный кругом, в виде неправильного шестиугольника, высоким тыном, то есть забором из высоких столбов (паль), врытых стойком глубоко в землю, крепко прислоненных друг к другу ребрами, скрепленных поперечными планками и сверху заостренных: вот наружная ограда острога. В одной из сторон ограды вделаны крепкие ворота, всегда запертые, всегда день и ночь охраняемые часовыми; их отпирали по требованию, для выпуска на работу. За этими воротами был светлый, вольный мир, жили люди, как и все. Но по сю сторону ограды о том мире представляли себе, как о какой-то несбыточной сказке. Тут был свой особый мир, ни на что более не похожий; тут были свои особые законы, свои костюмы, свои нравы и обычаи, и заживо мертвый дом, жизнь – как нигде, и люди особенные. Вот этот-то особенный уголок я и принимаюсь описывать.

Как входите в ограду – видите внутри ее несколько зданий. По обеим сторонам широкого внутреннего двора тянутся два длинных одноэтажных сруба. Это казармы. Здесь живут арестанты, размещенные по разрядам. Потом, в глубине ограды, еще такой же сруб: это кухня, разделенная на две артели; далее еще строение, где под одной крышей помещаются погреба, амбары, сараи. Средина двора пустая и составляет ровную, довольно большую площадку. Здесь строятся арестанты, происходит поверка и перекличка утром, в полдень и вечером, иногда же и еще по нескольку раз в день, – судя по мнительности караульных и их уменью скоро считать. Кругом, между строениями и забором, остается еще довольно большое пространство. Здесь, по задам строений, иные из заключенных, понелюдимее и помрачнее характером, любят ходить в нерабочее время, закрытые от всех глаз, и думать свою думушку. Встречаясь с ними во время этих прогулок, я любил всматриваться в их угрюмые, клейменые лица и угадывать, о чем они думают. Был один ссыльный, у которого любимым занятием в свободное время было считать пали. Их было тысячи полторы, и у него они были все на счету и на примете. Каждая паля означала у него день; каждый день он отсчитывал по одной пале и таким образом, по оставшемуся числу несосчитанных паль, мог наглядно видеть, сколько дней еще остается ему пробыть в остроге до срока работы. Он был искренно рад, когда доканчивал какую-нибудь сторону шестиугольника. Много лет приходилось еще ему дожидаться; но в остроге было время научиться терпению. Я видел раз, как прощался с товарищами один арестант, пробывший в каторге двадцать лет и, наконец, выходивший на волю. Были люди, помнившие, как он вошел в острог первый раз, молодой, беззаботный, не думавший ни о своем преступлении, ни о своем наказании. Он выходил седым стариком, с лицом угрюмым и грустным. Молча обошел он все наши шесть казарм. Входя в каждую казарму, он молился на образа и потом низко, в пояс, откланивался товарищам, прося не поминать его лихом. Помню я тоже, как однажды одного арестанта, прежде зажиточного сибирского мужика, раз под вечер позвали к воротам. Полгода перед этим получил он известие, что бывшая его жена вышла замуж, и крепко запечалился. Теперь она сама подъехала к острогу, вызвала его и подала ему подаяние. Они поговорили минуты две, оба всплакнули и простились навеки. Я видел его лицо, когда он возвращался в казарму… Да, в этом месте можно было научиться терпению.

Когда смеркалось, нас всех вводили в казармы, где и запирали на всю ночь. Мне всегда было тяжело возвращаться со двора в нашу казарму. Это была длинная, низкая и душная комната, тускло освещенная сальными свечами, с тяжелым, удушающим запахом. Не понимаю теперь, как я выжил в ней десять лет. На нарах у меня было три доски: это было все мое место. На этих же нарах размещалось в одной нашей комнате человек тридцать народу. Зимой запирали рано; часа четыре надо было ждать, пока все засыпали. А до того – шум, гам, хохот, ругательства, звук цепей, чад и копоть, бритые головы, клейменые лица, лоскутные платья, все – обруганное, ошельмованное… да, живуч человек! Человек есть существо, ко всему привыкающее, и, я думаю, это самое лучшее его определение.

Помещалось нас в остроге всего человек двести пятьдесят – цифра почти постоянная. Одни приходили, другие кончали сроки и уходили, третьи умирали. И какого народу тут не было! Я думаю, каждая губерния, каждая полоса России имела тут своих представителей. Были и инородцы, было несколько ссыльных даже из кавказских горцев. Все это разделялось по степени преступлений, а следовательно, по числу лет, определенных за преступление. Надо полагать, что не было такого преступления, которое бы не имело здесь своего представителя. Главное основание всего острожного населения составляли ссыльнокаторжные разряда гражданского (сильно каторжные, как наивно произносили сами арестанты). Это были преступники, совершенно лишенные всяких прав состояния, отрезанные ломти от общества, с проклейменным лицом для вечного свидетельства об их отвержении. Они присылались в работу на сроки от восьми до двенадцати лет и потом рассылались куда-нибудь по сибирским волостям в поселенцы. Были преступники и военного разряда, не лишенные прав состояния, как вообще в русских военных арестантских ротах. Присылались они на короткие сроки; по окончании же их поворачивались туда же, откуда пришли, в солдаты, в сибирские линейные батальоны. Многие из них почти тотчас же возвращались обратно в острог за вторичные важные преступления, но уже не на короткие сроки, а на двадцать лет. Этот разряд назывался «всегдашним». Но «всегдашние» все еще не совершенно лишались всех прав состояния. Наконец, был еще один особый разряд самых страшных преступников, преимущественно военных, довольно многочисленный. Назывался он «особым отделением». Со всей Руси присылались сюда преступники. Они сами считали себя вечными и срока работ своих не знали. По закону им должно было удвоять и утроять рабочие уроки. Содержались они при остроге впредь до открытия в Сибири самых тяжких каторжных работ. «Вам на срок, а нам вдоль по каторге», – говорили они другим заключенным. Я слышал потом, что разряд этот уничтожен. Кроме того, уничтожен при нашей крепости и гражданский порядок, а заведена одна общая военно-арестантская рота. Разумеется, с этим вместе переменилось и начальство. Я описываю, стало быть, старину, дела давно минувшие и прошедшие…

Давно уж это было; всё это снится мне теперь, как во сне. Помню, как я вошел в острог. Это было вечером, в декабре месяце. Уже смеркалось; народ возвращался с работы; готовились к поверке. Усатый унтер-офицер отворил мне, наконец, двери в этот странный дом, в котором я должен был пробыть столько лет, вынести столько таких ощущений, о которых, не испытав их на самом деле, я бы не мог иметь даже приблизительного понятия. Например, я бы никак не мог представить себе: что страшного и мучительного в том, что я во все десять лет моей каторги ни разу, ни одной минуты не буду один? На работе всегда под конвоем, дома с двумястами товарищей и ни разу, ни разу – один! Впрочем, к этому ли еще мне надо было привыкать!

Были здесь убийцы невзначай и убийцы по ремеслу, разбойники и атаманы разбойников. Были просто мазурики и бродяги-промышленники по находным деньгам или по столевской части. Были и такие, про которых трудно было решить: за что бы, кажется, они могли прийти сюда? А между тем у всякого была своя повесть, смутная и тяжелая, как угар от вчерашнего хмеля. Вообще о былом своем они говорили мало, не любили рассказывать и, видимо, старались не думать о прошедшем. Я знал из них даже убийц до того веселых, до того никогда не задумывающихся, что можно было биться об заклад, что никогда совесть не сказала им никакого упрека. Но были и мрачные лица, почти всегда молчаливые. Вообще жизнь свою редко кто рассказывал, да и любопытство было не в моде, как-то не в обычае, не принято. Так разве, изредка разговорится кто-нибудь от безделья, а другой хладнокровно и мрачно слушает. Никто здесь никого не мог удивить. «Мы – народ грамотный!» – говорили они часто с каким-то странным самодовольствием. Помню, как однажды один разбойник, хмельной (в каторге иногда можно было напиться), начал рассказывать, как он зарезал пятилетнего мальчика, как он обманул его сначала игрушкой, завел куда-то в пустой сарай, да там и зарезал. Вся казарма, доселе смеявшаяся его шуткам, закричала, как один человек, и разбойник принужден был замолчать; не от негодования закричала казарма, а так, потому что не надо было про это говорить; потому что говорить про это не принято. Замечу кстати, что этот народ был действительно грамотный и даже не в переносном, а в буквальном смысле. Наверно, более половины из них умело читать и писать. В каком другом месте, где русский народ собирается в больших массах, отделите вы от него кучу в двести пятьдесят человек, из которых половина была бы грамотных? Слышал я потом, кто-то стал выводить из подобных же данных, что грамотность губит народ. Это ошибка: тут совсем другие причины; хотя и нельзя не согласиться, что грамотность развивает в народе самонадеянность. Но ведь это вовсе не недостаток. Различались все разряды по платью: у одних половина куртки была темно-бурая, а другая серая, равно и на панталонах – одна нога серая, а другая темно-бурая. Один раз, на работе, девчонка-калашница, подошедшая к арестантам, долго всматривалась в меня и потом вдруг захохотала. «Фу, как не славно! – закричала она, – и серого сукна недостало, и черного сукна недостало!» Были и такие, у которых вся куртка была одного серого сукна, но только рукава были темно-бурые. Голова тоже брилась по-разному: у одних половина головы была выбрита вдоль черепа, у других поперек.

С первого взгляда можно было заметить некоторую резкую общность во всем этом странном семействе; даже самые резкие, самые оригинальные личности, царившие над другими невольно, и те старались попасть в общий тон всего острога. Вообще же скажу, что весь этот народ, за некоторыми немногими исключениями неистощимо-веселых людей, пользовавшихся за это всеобщим презрением, – был народ угрюмый, завистливый, страшно тщеславный, хвастливый, обидчивый и в высшей степени формалист. Способность ничему не удивляться была величайшею добродетелью. Все были помешаны на том, как наружно держать себя. Но нередко самый заносчивый вид с быстротою молнии сменялся на самый малодушный. Было несколько истинно сильных людей; те были просты и не кривлялись. Но странное дело: из этих настоящих, сильных людей было несколько тщеславных до последней крайности, почти до болезни. Вообще тщеславие, наружность были на первом плане. Большинство было развращено и страшно исподлилось. Сплетни и пересуды были беспрерывные: это был ад, тьма кромешная. Но против внутренних уставов и принятых обычаев острога никто не смел восставать; все подчинялись. Бывали характеры резко выдающиеся, трудно, с усилием подчинявшиеся, но все-таки подчинявшиеся. Приходили в острог такие, которые уж слишком зарвались, слишком выскочили из мерки на воле, так что уж и преступления свои делали под конец как будто не сами собой, как будто сами не зная зачем, как будто в бреду, в чаду; часто из тщеславия, возбужденного в высочайшей степени. Но у нас их тотчас осаживали, несмотря на то, что иные, до прибытия в острог, бывали ужасом целых селений и городов. Оглядываясь кругом, новичок скоро замечал, что он не туда попал, что здесь дивить уже некого, и неприметно смирялся, и попадал в общий тон. Этот общий тон составлялся снаружи из какого-то особенного, собственного достоинства, которым был проникнут чуть не каждый обитатель острога. Точно в самом деле звание каторжного, решеного, составляло какой-нибудь чин, да еще и почетный. Ни признаков стыда и раскаяния! Впрочем, было и какое-то наружное смирение, так сказать официальное, какое-то спокойное резонерство: «Мы погибший народ, – говорили они, – не умел на воле жить, теперь ломай зеленую улицу, поверяй ряды». – «Не слушался отца и матери, послушайся теперь барабанной шкуры». – «Не хотел шить золотом, теперь бей камни молотом». Всё это говорилось часто, и в виде нравоучения, и в виде обыкновенных поговорок и присловий, но никогда серьезно. Все это были только слова. Вряд ли хоть один из них сознавался внутренно в своей беззаконности. Попробуй кто не из каторжных упрекнуть арестанта его преступлением, выбранить его (хотя, впрочем, не в русском духе попрекать преступника) – ругательствам не будет конца. А какие были они все мастера ругаться! Ругались они утонченно, художественно. Ругательство возведено было у них в науку; старались взять не столько обидным словом, сколько обидным смыслом, духом, идеей – а это утонченнее, ядовитее. Беспрерывные ссоры еще более развивали между ними эту науку. Весь этот народ работал из-под палки, следственно он был праздный, следственно развращался: если и не был прежде развращен, то в каторге развращался. Все они собрались сюда не своей волей; все они были друг другу чужие.

«Черт трое лаптей сносил, прежде чем нас собрал в одну кучу!» – говорили они про себя сами; а потому сплетни, интриги, бабьи наговоры, зависть, свара, злость были всегда на первом плане в этой кромешной жизни. Никакая баба не в состоянии была быть такой бабой, как некоторые из этих душегубцев. Повторяю, были и между ними люди сильные, характеры, привыкшие всю жизнь свою ломить и повелевать, закаленные, бесстрашные. Этих как-то невольно уважали; они же, с своей стороны, хотя часто и очень ревнивы были к своей славе, но вообще старались не быть другим в тягость, в пустые ругательства не вступали, вели себя с необыкновенным достоинством, были рассудительны и почти всегда послушны начальству – не из принципа послушания, не из сознания обязанностей, а так, как будто по какому-то контракту, сознав взаимные выгоды. Впрочем, с ними и поступали осторожно. Я помню, как одного из таких арестантов, человека бесстрашного и решительного, известного начальству своими зверскими наклонностями, за какое-то преступление позвали раз к наказанию. День был летний, пора нерабочая. Штаб-офицер, ближайший и непосредственный начальник острога, приехал сам в кордегардию, которая была у самых наших ворот, присутствовать при наказании. Этот майор был какое-то фатальное существо для арестантов, он довел их до того, что они его трепетали. Был он до безумия строг, «бросался на людей», как говорили каторжные. Всего более страшились они в нем его проницательного, рысьего взгляда, от которого нельзя было ничего утаить. Он видел как-то не глядя. Входя в острог, он уже знал, что делается на другом конце его. Арестанты звали его восьмиглазым. Его система была ложная. Он только озлоблял уже озлобленных людей своими бешеными, злыми поступками, и если б не было над ним коменданта, человека благородного и рассудительного, умерявшего иногда его дикие выходки, то он бы наделал больших бед своим управлением. Не понимаю, как мог он кончить благополучно; он вышел в отставку жив и здоров, хотя, впрочем, и был отдан под суд.

Арестант побледнел, когда его кликнули. Обыкновенно он молча и решительно ложился под розги, молча терпел наказание и вставал после наказания, как встрепанный, хладнокровно и философски смотря на приключившуюся неудачу. С ним, впрочем, поступали всегда осторожно. Но на этот раз он считал себя почему-то правым. Он побледнел и, тихонько от конвоя, успел сунуть в рукав острый английский сапожный нож. Ножи и всякие острые инструменты страшно запрещались в остроге. Обыски были частые, неожиданные и нешуточные, наказания жестокие; но так как трудно отыскать у вора, когда тот решился что-нибудь особенно спрятать, и так как ножи и инструменты были всегдашнею необходимостью в остроге, то, несмотря на обыски, они не переводились. А если и отбирались, то немедленно заводились новые. Вся каторга бросилась к забору и с замиранием сердца смотрела сквозь щели паль. Все знали, что Петров в этот раз не захочет лечь под розги и что майору пришел конец. Но в самую решительную минуту наш майор сел на дрожки и уехал, поручив исполнение экзекуции другому офицеру. «Сам бог спас!» – говорили потом арестанты. Что же касается до Петрова, он преспокойно вытерпел наказание. Его гнев прошел с отъездом майора. Арестант послушен и покорен до известной степени; но есть крайность, которую не надо переходить. Кстати: ничего не может быть любопытнее этих странных вспышек нетерпения и строптивости. Часто человек терпит несколько лет, смиряется, выносит жесточайшие наказания и вдруг прорывается на какой-нибудь малости, на каком-нибудь пустяке, почти за ничто. На иной взгляд можно даже назвать его сумасшедшим; да так и делают.

Я сказал уже, что в продолжение нескольких лет я не видал между этими людьми ни малейшего признака раскаяния, ни малейшей тягостной думы о своем преступлении и что большая часть из них внутренне считает себя совершенно правыми. Это факт. Конечно, тщеславие, дурные примеры, молодчество, ложный стыд во многом тому причиною. С другой стороны, кто может сказать, что выследил глубину этих погибших сердец и прочел в них сокровенное от всего света? Но ведь можно же было, во столько лет, хоть что-нибудь заметить, поймать, уловить в этих сердцах хоть какую-нибудь черту, которая бы свидетельствовала о внутренней тоске, о страдании. Но этого не было, положительно не было. Да, преступление, кажется, не может быть осмыслено с данных, готовых точек зрения, и философия его несколько потруднее, чем полагают. Конечно, остроги и система насильных работ не исправляют преступника; они только его наказывают и обеспечивают общество от дальнейших покушений злодея на его спокойствие. В преступнике же острог и самая усиленная каторжная работа развивают только ненависть, жажду запрещенных наслаждений и страшное легкомыслие. Но я твердо уверен, что знаменитая келейная система достигает только ложной, обманчивой, наружной цели. Она высасывает жизненный сок из человека, энервирует его душу, ослабляет ее, пугает ее и потом нравственно иссохшую мумию, полусумасшедшего представляет как образец исправления и раскаяния. Конечно, преступник, восставший на общество, ненавидит его и почти всегда считает себя правым, а его виноватым. К тому же он уже потерпел от него наказание, а чрез это почти считает себя очищенным, сквитавшимся. Можно судить, наконец, с таких точек зрения, что чуть ли не придется оправдать самого преступника. Но, несмотря на всевозможные точки зрения, всякий согласится, что есть такие преступления, которые всегда и везде, по всевозможным законам, с начала мира считаются бесспорными преступлениями и будут считаться такими до тех пор, покамест человек останется человеком. Только в остроге я слышал рассказы о самых страшных, о самых неестественных поступках, о самых чудовищных убийствах, рассказанные с самым неудержимым, с самым детски веселым смехом. Особенно не выходит у меня из памяти один отцеубийца. Он был из дворян, служил и был у своего шестидесятилетнего отца чем-то вроде блудного сына. Поведения он был совершенно беспутного, ввязался в долги. Отец ограничивал его, уговаривал; но у отца был дом, был хутор, подозревались деньги, и – сын убил его, жаждая наследства. Преступление было разыскано только через месяц. Сам убийца подал объявление в полицию, что отец его исчез неизвестно куда. Весь этот месяц он провел самым развратным образом. Наконец, в его отсутствие, полиция нашла тело. На дворе, во всю длину его, шла канавка для стока нечистот, прикрытая досками. Тело лежало в этой канавке. Оно было одето и убрано, седая голова была отрезана прочь, приставлена к туловищу, а под голову убийца подложил подушку. Он не сознался; был лишен дворянства, чина и сослан в работу на двадцать лет. Всё время, как я жил с ним, он был в превосходнейшем, в веселейшем расположении духа. Это был взбалмошный, легкомысленный, нерассудительный в высшей степени человек, хотя совсем не глупец. Я никогда не замечал в нем какой-нибудь особенной жестокости. Арестанты презирали его не за преступление, о котором не было и помину, а за дурь, за то, что не умел вести себя. В разговорах он иногда вспоминал о своем отце. Раз, говоря со мной о здоровом сложении, наследственном в их семействе, он прибавил: «Вот родитель мой

. …ломай зеленую улицу, поверяй ряды. – Выражение имеет значение: пройти сквозь строй солдат со шпицрутенами, получая определенное судом число ударов по обнаженной спине.

Штаб-офицер, ближайший и непосредственный начальник острога… – Известно, что прототипом этого офицера послужил плац-майор Омского острога В. Г. Кривцов. В письме к брату от 22 февраля 1854 г. Достоевский писал: «Плац-майор Кривцов – каналья, каких мало, мелкий варвар, сутяга, пьяница, все что только можно представить отвратительного». Кривцов был отставлен, а затем за злоупотребления предан суду.

. …коменданта, человека благородного и рассудительного… – Комендантом Омской крепости был полковник А. Ф. де Граве, по воспоминаниям старшего адъютанта омского корпусного штаба Н. Т. Черевина, «добрейший и достойнейший человек».

Петров. – В документах Омского острога есть запись о том, что арестант Андрей Шаломенцев был наказан «за сопротивление против плац-майора Кривцова при наказании его розгами и произнесении слов, что непременно над собою что-нибудь сделает или зарежет Кривцова». Этот арестант, возможно, был прототипом Петрова, он пришел на каторгу «за сорвание с ротного командира эполет».

. …знаменитая келейная система… – Система одиночного тюремного заключения. Вопрос об устройстве в России одиночных тюрем по образцу лондонской тюрьмы был выдвинут самим Николаем I.

. …один отцеубийца … – Прообразом дворянина-«отцеубийцы» был Д. Н. Ильинский, о котором до нас дошло семь томов его судебного дела. Внешне, в событийно-фабульном отношении этот мнимый «отцеубийца» – прообраз Мити Карамазова в последнем романе Достоевского.

Федор Михайлович Достоевский

Записки из мертвого дома

Часть первая

Введение

В отдаленных краях Сибири, среди степей, гор или непроходимых лесов, попадаются изредка маленькие города, с одной, много с двумя тысячами жителей, деревянные, невзрачные, с двумя церквами – одной в городе, другой на кладбище, – города, похожие более на хорошее подмосковное село, чем на город. Они обыкновенно весьма достаточно снабжены исправниками, заседателями и всем остальным субалтерным чином. Вообще в Сибири, несмотря на холод, служить чрезвычайно тепло. Люди живут простые, нелиберальные; порядки старые, крепкие, веками освященные. Чиновники, по справедливости играющие роль сибирского дворянства, – или туземцы, закоренелые сибиряки, или наезжие из России, большею частью из столиц, прельщенные выдаваемым не в зачет окладом жалованья, двойными прогонами и соблазнительными надеждами в будущем. Из них умеющие разрешать загадку жизни почти всегда остаются в Сибири и с наслаждением в ней укореняются. Впоследствии они приносят богатые и сладкие плоды. Но другие, народ легкомысленный и не умеющий разрешать загадку жизни, скоро наскучают Сибирью и с тоской себя спрашивают: зачем они в нее заехали? С нетерпением отбывают они свой законный термин службы, три года, и по истечении его тотчас же хлопочут о своем переводе и возвращаются восвояси, браня Сибирь и подсмеиваясь над нею. Они неправы: не только с служебной, но даже со многих точек зрения в Сибири можно блаженствовать. Климат превосходный; есть много замечательно богатых и хлебосольных купцов; много чрезвычайно достаточных инородцев. Барышни цветут розами и нравственны до последней крайности. Дичь летает по улицам и сама натыкается на охотника. Шампанского выпивается неестественно много. Икра удивительная. Урожай бывает в иных местах сампятнадцать… Вообще земля благословенная. Надо только уметь ею пользоваться. В Сибири умеют ею пользоваться.

В одном из таких веселых и довольных собою городков, с самым милейшим населением, воспоминание о котором останется неизгладимым в моем сердце, встретил я Александра Петровича Горянчикова, поселенца, родившегося в России дворянином и помещиком, потом сделавшегося ссыльно-каторжным второго разряда за убийство жены своей и, по истечении определенного ему законом десятилетнего термина каторги, смиренно и неслышно доживавшего свой век в городке К. поселенцем. Он, собственно, приписан был к одной подгородной волости, но жил в городе, имея возможность добывать в нем хоть какое-нибудь пропитание обучением детей. В сибирских городах часто встречаются учителя из ссыльных поселенцев; ими не брезгают. Учат же они преимущественно французскому языку, столь необходимому на поприще жизни и о котором без них в отдаленных краях Сибири не имели бы и понятия. В первый раз я встретил Александра Петровича в доме одного старинного, заслуженного и хлебосольного чиновника, Ивана Иваныча Гвоздикова, у которого было пять дочерей, разных лет, подававших прекрасные надежды. Александр Петрович давал им уроки четыре раза в неделю, по тридцати копеек серебром за урок. Наружность его меня заинтересовала. Это был чрезвычайно бледный и худой человек, еще нестарый, лет тридцати пяти, маленький и тщедушный. Одет был всегда весьма чисто, по-европейски. Если вы с ним заговаривали, то он смотрел на вас чрезвычайно пристально и внимательно, с строгой вежливостью выслушивая каждое слово ваше, как будто в него вдумываясь, как будто вы вопросом вашим задали ему задачу или хотите выпытать у него какую-нибудь тайну, и, наконец, отвечал ясно и коротко, но до того взвешивая каждое слово своего ответа, что вам вдруг становилось отчего-то неловко и вы, наконец, сами радовались окончанию разговора. Я тогда же расспросил о нем Ивана Иваныча и узнал, что Горянчиков живет безукоризненно и нравственно и что иначе Иван Иваныч не пригласил бы его для дочерей своих; но что он страшный нелюдим, ото всех прячется, чрезвычайно учен, много читает, но говорит весьма мало и что вообще с ним довольно трудно разговориться. Иные утверждали, что он положительно сумасшедший, хотя и находили, что, в сущности, это еще не такой важный недостаток, что многие из почетных членов города готовы всячески обласкать Александра Петровича, что он мог бы даже быть полезным, писать просьбы и проч. Полагали, что у него должна быть порядочная родня в России, может быть даже и не последние люди, но знали, что он с самой ссылки упорно пресек с ними всякие сношения, – одним словом, вредит себе. К тому же у нас все знали его историю, знали, что он убил жену свою еще в первый год своего супружества, убил из ревности и сам донес на себя (что весьма облегчило его наказание). На такие же преступления всегда смотрят как на несчастия и сожалеют о них. Но, несмотря на все это, чудак упорно сторонился от всех и являлся в людях только давать уроки.

Я сначала не обращал на него особенного внимания, но, сам не знаю почему, он мало-помалу начал интересовать меня. В нем было что-то загадочное. Разговориться не было с ним ни малейшей возможности. Конечно, на вопросы мои он всегда отвечал и даже с таким видом, как будто считал это своею первейшею обязанностью; но после его ответов я как-то тяготился его дольше расспрашивать; да и на лице его, после таких разговоров, всегда виднелось какое-то страдание и утомление. Помню, я шел с ним однажды в один прекрасный летний вечер от Ивана Ивановича. Вдруг мне вздумалось пригласить его на минутку к себе выкурить папироску. Не могу описать, какой ужас выразился на лице его; он совсем потерялся, начал бормотать какие-то бессвязные слова и вдруг, злобно взглянув на меня, бросился бежать в противоположную сторону. Я даже удивился. С тех пор, встречаясь со мной, он смотрел на меня как будто с каким-то испугом. Но я не унялся; меня что-то тянуло к нему, и месяц спустя я ни с того ни с сего сам зашел к Горянчикову. Разумеется, я поступил глупо и неделикатно. Он квартировал на самом краю города, у старухи мещанки, у которой была больная в чахотке дочь, а у той незаконнорожденная дочь, ребенок лет десяти, хорошенькая и веселенькая девочка. Александр Петрович сидел с ней и учил ее читать в ту минуту, как я вошел к нему. Увидя меня, он до того смешался, как будто я поймал его на каком-нибудь преступлении. Он растерялся совершенно, вскочил со стула и глядел на меня во все глаза. Мы наконец уселись; он пристально следил за каждым моим взглядом, как будто в каждом из них подозревал какой-нибудь особенный таинственный смысл. Я догадался, что он был мнителен до сумасшествия. Он с ненавистью глядел на меня, чуть не спрашивая: «Да скоро ли ты уйдешь отсюда?» Я заговорил с ним о нашем городке, о текущих новостях; он отмалчивался и злобно улыбался; оказалось, что он не только не знал самых обыкновенных, всем известных городских новостей, но даже не интересовался знать их. Заговорил я потом о нашем крае, о его потребностях; он слушал меня молча и до того странно смотрел мне в глаза, что мне стало наконец совестно за наш разговор. Впрочем, я чуть не раздразнил его новыми книгами и журналами; они были у меня в руках, только что с почты, я предлагал их ему еще неразрезанные. Он бросил на них жадный взгляд, но тотчас же переменил намерение и отклонил предложение, отзываясь недосугом. Наконец я простился с ним и, выйдя от него, почувствовал, что с сердца моего спала какая-то несносная тяжесть. Мне было стыдно и показалось чрезвычайно глупым приставать к человеку, который именно поставляет своею главнейшею задачею – как можно подальше спрятаться от всего света. Но дело было сделано. Помню, что книг я у него почти совсем не заметил, и, стало быть, несправедливо говорили о нем, что он много читает. Однако же, проезжая раза два, очень поздно ночью, мимо его окон, я заметил в них свет. Что же делал он, просиживая до зари? Не писал ли он? А если так, что же именно?

В отдаленных краях Сибири, среди степей, гор или непроходимых лесов, попадаются изредка маленькие города, с одной, много с двумя тысячами жителей, деревянные, невзрачные, с двумя церквами - одной в городе, другой на кладбище, - города, похожие более на хорошее подмосковное село, чем на город. Они обыкновенно весьма достаточно снабжены исправниками, заседателями и всем остальным субалтерным чином. Вообще в Сибири, несмотря на холод, служить чрезвычайно тепло. Люди живут простые, нелиберальные; порядки старые, крепкие, веками освященные. Чиновники, по справедливости играющие роль сибирского дворянства, - или туземцы, закоренелые сибиряки, или наезжие из России, большею частью из столиц, прельщенные выдаваемым не в зачет окладом жалованья, двойными прогонами и соблазнительными надеждами в будущем. Из них умеющие разрешать загадку жизни почти всегда остаются в Сибири и с наслаждением в ней укореняются. Впоследствии они приносят богатые и сладкие плоды. Но другие, народ легкомысленный и не умеющий разрешать загадку жизни, скоро наскучают Сибирью и с тоской себя спрашивают: зачем они в нее заехали? С нетерпением отбывают они свой законный термин службы, три года, и по истечении его тотчас же хлопочут о своем переводе и возвращаются восвояси, браня Сибирь и подсмеиваясь над нею. Они неправы: не только с служебной, но даже со многих точек зрения в Сибири можно блаженствовать. Климат превосходный; есть много замечательно богатых и хлебосольных купцов; много чрезвычайно достаточных инородцев. Барышни цветут розами и нравственны до последней крайности. Дичь летает по улицам и сама натыкается на охотника. Шампанского выпивается неестественно много. Икра удивительная. Урожай бывает в иных местах сампятнадцать… Вообще земля благословенная. Надо только уметь ею пользоваться. В Сибири умеют ею пользоваться.

В одном из таких веселых и довольных собою городков, с самым милейшим населением, воспоминание о котором останется неизгладимым в моем сердце, встретил я Александра Петровича Горянчикова, поселенца, родившегося в России дворянином и помещиком, потом сделавшегося ссыльно-каторжным второго разряда за убийство жены своей и, по истечении определенного ему законом десятилетнего термина каторги, смиренно и неслышно доживавшего свой век в городке К. поселенцем. Он, собственно, приписан был к одной подгородной волости, но жил в городе, имея возможность добывать в нем хоть какое-нибудь пропитание обучением детей. В сибирских городах часто встречаются учителя из ссыльных поселенцев; ими не брезгают. Учат же они преимущественно французскому языку, столь необходимому на поприще жизни и о котором без них в отдаленных краях Сибири не имели бы и понятия. В первый раз я встретил Александра Петровича в доме одного старинного, заслуженного и хлебосольного чиновника, Ивана Иваныча Гвоздикова, у которого было пять дочерей, разных лет, подававших прекрасные надежды. Александр Петрович давал им уроки четыре раза в неделю, по тридцати копеек серебром за урок. Наружность его меня заинтересовала. Это был чрезвычайно бледный и худой человек, еще нестарый, лет тридцати пяти, маленький и тщедушный. Одет был всегда весьма чисто, по-европейски. Если вы с ним заговаривали, то он смотрел на вас чрезвычайно пристально и внимательно, с строгой вежливостью выслушивая каждое слово ваше, как будто в него вдумываясь, как будто вы вопросом вашим задали ему задачу или хотите выпытать у него какую-нибудь тайну, и, наконец, отвечал ясно и коротко, но до того взвешивая каждое слово своего ответа, что вам вдруг становилось отчего-то неловко и вы, наконец, сами радовались окончанию разговора. Я тогда же расспросил о нем Ивана Иваныча и узнал, что Горянчиков живет безукоризненно и нравственно и что иначе Иван Иваныч не пригласил бы его для дочерей своих; но что он страшный нелюдим, ото всех прячется, чрезвычайно учен, много читает, но говорит весьма мало и что вообще с ним довольно трудно разговориться. Иные утверждали, что он положительно сумасшедший, хотя и находили, что, в сущности, это еще не такой важный недостаток, что многие из почетных членов города готовы всячески обласкать Александра Петровича, что он мог бы даже быть полезным, писать просьбы и проч. Полагали, что у него должна быть порядочная родня в России, может быть даже и не последние люди, но знали, что он с самой ссылки упорно пресек с ними всякие сношения, - одним словом, вредит себе. К тому же у нас все знали его историю, знали, что он убил жену свою еще в первый год своего супружества, убил из ревности и сам донес на себя (что весьма облегчило его наказание). На такие же преступления всегда смотрят как на несчастия и сожалеют о них. Но, несмотря на все это, чудак упорно сторонился от всех и являлся в людях только давать уроки.

Я сначала не обращал на него особенного внимания, но, сам не знаю почему, он мало-помалу начал интересовать меня. В нем было что-то загадочное. Разговориться не было с ним ни малейшей возможности. Конечно, на вопросы мои он всегда отвечал и даже с таким видом, как будто считал это своею первейшею обязанностью; но после его ответов я как-то тяготился его дольше расспрашивать; да и на лице его, после таких разговоров, всегда виднелось какое-то страдание и утомление. Помню, я шел с ним однажды в один прекрасный летний вечер от Ивана Ивановича. Вдруг мне вздумалось пригласить его на минутку к себе выкурить папироску. Не могу описать, какой ужас выразился на лице его; он совсем потерялся, начал бормотать какие-то бессвязные слова и вдруг, злобно взглянув на меня, бросился бежать в противоположную сторону. Я даже удивился. С тех пор, встречаясь со мной, он смотрел на меня как будто с каким-то испугом. Но я не унялся; меня что-то тянуло к нему, и месяц спустя я ни с того ни с сего сам зашел к Горянчикову. Разумеется, я поступил глупо и неделикатно. Он квартировал на самом краю города, у старухи мещанки, у которой была больная в чахотке дочь, а у той незаконнорожденная дочь, ребенок лет десяти, хорошенькая и веселенькая девочка. Александр Петрович сидел с ней и учил ее читать в ту минуту, как я вошел к нему. Увидя меня, он до того смешался, как будто я поймал его на каком-нибудь преступлении. Он растерялся совершенно, вскочил со стула и глядел на меня во все глаза. Мы наконец уселись; он пристально следил за каждым моим взглядом, как будто в каждом из них подозревал какой-нибудь особенный таинственный смысл. Я догадался, что он был мнителен до сумасшествия. Он с ненавистью глядел на меня, чуть не спрашивая: «Да скоро ли ты уйдешь отсюда?» Я заговорил с ним о нашем городке, о текущих новостях; он отмалчивался и злобно улыбался; оказалось, что он не только не знал самых обыкновенных, всем известных городских новостей, но даже не интересовался знать их. Заговорил я потом о нашем крае, о его потребностях; он слушал меня молча и до того странно смотрел мне в глаза, что мне стало наконец совестно за наш разговор. Впрочем, я чуть не раздразнил его новыми книгами и журналами; они были у меня в руках, только что с почты, я предлагал их ему еще неразрезанные. Он бросил на них жадный взгляд, но тотчас же переменил намерение и отклонил предложение, отзываясь недосугом. Наконец я простился с ним и, выйдя от него, почувствовал, что с сердца моего спала какая-то несносная тяжесть. Мне было стыдно и показалось чрезвычайно глупым приставать к человеку, который именно поставляет своею главнейшею задачею - как можно подальше спрятаться от всего света. Но дело было сделано. Помню, что книг я у него почти совсем не заметил, и, стало быть, несправедливо говорили о нем, что он много читает. Однако же, проезжая раза два, очень поздно ночью, мимо его окон, я заметил в них свет. Что же делал он, просиживая до зари? Не писал ли он? А если так, что же именно?

Обстоятельства удалили меня из нашего городка месяца на три. Возвратясь домой уже зимою, я узнал, что Александр Петрович умер осенью, умер в уединении и даже ни разу не позвал к себе лекаря. В городке о нем уже почти позабыли. Квартира его стояла пустая. Я немедленно познакомился с хозяйкой покойника, намереваясь выведать у нее; чем особенно занимался ее жилец и не писал ли он чего-нибудь? За двугривенный она принесла мне целое лукошко бумаг, оставшихся после покойника. Старуха призналась, что две тетрадки она уже истратила. Это была угрюмая и молчаливая баба, от которой трудно было допытаться чего-нибудь путного. О жильце своем она не могла сказать мне ничего особенного нового. По ее словам, он почти никогда ничего не делал и по месяцам не раскрывал книги и не брал пера в руки; зато целые ночи прохаживал взад и вперед по комнате и все что-то думал, а иногда и говорил сам с собою; что он очень полюбил и очень ласкал ее внучку, Катю, особенно с тех пор, как узнал, что ее зовут Катей, и что в Катеринин день каждый раз ходил по ком-то служить панихиду. Гостей не мог терпеть; со двора выходил только учить детей; косился даже на нее, старуху, когда она, раз в неделю, приходила хоть немножко прибрать в его комнате, и почти никогда не сказал с нею ни единого слова в целых три года. Я спросил Катю: помнит ли она своего учителя? Она посмотрела на меня молча, отвернулась к стенке и заплакала. Стало быть, мог же этот человек хоть кого-нибудь заставить любить себя.