Юрий трифонов - дом на набережной. Книга дом на набережной читать онлайн Дом, который построил иофан

Юрий Трифонов

Дом на набережной

Никого из этих мальчиков нет теперь на белом свете. Кто погиб на войне, кто умер от болезни, иные пропали безвестно. А некоторые, хотя и живут, превратились в других людей. И если бы эти другие люди встретили бы каким-нибудь колдовским образом тех, исчезнувших в бумазейных рубашонках, в полотняных туфлях на резиновом ходу, они не знали бы, о чем с ними говорить. Боюсь, не догадались бы даже, что встретили самих себя. Ну и бог с ними, с недогадливыми! Им некогда, они летят, плывут, несутся в потоке, загребают руками, все дальше и дальше, все скорей и скорей, день за днем, год за годом, меняются берега, отступают горы, редеют и облетают леса, темнеет небо, надвигается холод, надо спешить, спешить – и нет сил оглянуться назад, на то, что остановилось и замерло, как облако на краю небосклона.

В один из нестерпимо жарких августовских дней 1972 года – Москва тем летом задыхалась от зноя и дымной мглы, а Глебову приходилось, как назло, проводить много дней в городе, потому что ждали вселения в кооперативный дом, – Глебов заехал в мебельный магазин в новом районе, у черта на рогах, возле Коптевского рынка, и там случилась странная история. Он встретил приятеля допотопных времен. И забыл, как его зовут. Вообще-то он приехал туда за столом. Сказали, что можно взять стол, пока еще неизвестно где, сие есть тайна, но указали концы – антикварный, с медальонами, как раз к стульям красного дерева, купленным Мариной год назад для новой квартиры. Сказали, что в мебельном возле Коптевского рынка работает некий Ефим, который знает, где стол. Глебов подъехал после обеда, в неистовый солнцепек, поставил машину в тень и направился к магазину. На тротуаре перед входом, где в клочьях мусора и упаковочной бумаги стояли только что сгруженные или ожидающие погрузки шкафы, кушетки, всякая другая полированная дребедень, где с унылым видом слонялись покупатели, шоферы такси и неряшливо одетые мужики, готовые за трояк на все, Глебов спросил, как найти Ефима. Ответили: на заднем дворе. Глебов прошел через магазин, где от духоты и спиртового запаха лака нечем было дышать, и вышел узкою дверью на двор, совершенно пустынный. Какой-то работяга дремал в тенечке у стены, сидя на корточках. Глебов к нему: «Вы не Ефим?»

Работяга поднял мутный взгляд, посмотрел сурово и чуть выдавил презрительную ямку на подбородке, что должно было означать: нет. По этой выдавленной ямке и по чему-то еще, неуловимому, Глебов вдруг догадался, что этот помертвелый от жары и жажды похмелиться, несчастный мебельный «подносила» – дружок давних лет. Понял не глазами, а чем-то другим, каким-то стуком внутри. Но ужасно было вот что: хорошо зная, кто это, начисто забыл имя! Поэтому стоял молча, покачиваясь в своих скрипучих сандалетах, и смотрел на работягу, вспоминая изо всех сил. Целая жизнь налетела внезапно. Но имя? Такое хитроватое, забавное. И в то же время детское. Единственное в своем роде. Безымянный друг опять налаживался дремать: кепочку натянул на нос, голову закинул и рот отвалил.

Глебов, волнуясь, отошел в сторону, потыкался туда-сюда, ища Ефима, потом вошел через заднюю дверь в помещение магазина, поспрошал там, Ефима след простыл, советовали ждать, но ждать было невозможно, и, ругаясь мысленно, проклиная необязательных людей, Глебов вновь вышел во двор, на солнцепек, где его так изумил и озадачил Шулепа. Ну конечно: Шулепа! Левка Шулепников! Что-то когда-то слышал о том, что Шулепа пропал, докатился до дна, но чтобы уж досюда? До мебельного? Хотел поговорить с ним дружелюбно, по-товарищески, спросить, как да что и заодно про Ефима.

Человек опять посмотрел на Глебова мутно и отвернулся. Конечно, это был Левка Шулепников, только очень старый, измятый, истерзанный жизнью, с сивыми, запьянцовскими усами, непохожий на себя, но в чем-то, кажется, оставшийся непоколебленным, такой же нагловатый и глупо-заносчивый, как прежде. Дать ему денег, что ли, на опохмелку? Глебов пошевелил пальцами в кармане брюк, нащупывая деньги. Рубля четыре мог дать безболезненно. Если бы тот попросил. Но мужик не обращал на Глебова никакого внимания, и Глебов растерялся и подумал, что, может, он ошибся и этот тип вовсе не Шулепников. Но в ту же секунду, рассердясь, спросил довольно грубо и панибратски, как привык разговаривать с обслуживающим персоналом:

– Да ты меня не узнаешь, что ли? Левк!

Шулепников выплюнул окурок и, не посмотрев на Глебова, встал и пошел вразвалочку в глубь двора, где начиналась разгрузка контейнера. Глебов, неприятно пораженный, побрел на улицу. Поразило не обличье Левки Шулепы и не жалкость его нынешнего состояния, а то, что Левка не захотел узнавать . Уж кому-кому, а Левке нечего было обижаться на Глебова. Не Глебов виноват и не люди, а времена. Вот пусть с временами и не здоровается . Опять внезапно: совсем раннее, нищее и глупое, дом на набережной, снежные дворы, электрические фонари на проволоках, драки в сугробах у кирпичной стены. Шулепа состоял из слоев, распадался пластами, и каждый пласт был непохож на другой, но вот то – в снегу, в сугробах у кирпичной стены, когда дрались до кровянки, до хрипа «сдаюсь», потом в теплом громадном доме пили, блаженствуя, чай из тоненьких чашечек, – тогда, наверно, было настоящее. Хотя кто его знает. В разные времена настоящее выглядит по-разному.

Если честно, Глебов ненавидел те времена, потому что они были его детством.

И вечером, рассказывая Марине, он волновался и нервничал не оттого, что встретил приятеля, который не захотел его узнавать, а оттого, что приходится иметь дело c такими безответственными людьми, как Ефим, которые наобещают с три короба, а потом забудут или наплюют, и антикварный стол с медальонами уплывает в чужие руки. Ночевать поехали на дачу. Там царила тревога, тесть и теща не спали, несмотря на поздний час: оказывается, Маргоша с утра уехала на мотоцикле с Толмачевым, не звонила весь день и только в девятом часу сообщила, что находится на проспекте Вернадского в мастерской какого-то художника. Просила не беспокоиться, Толмачев привезет ее не позже двенадцати. Глебов пришел в ярость: «На мотоцикле? Ночью? Почему вы не сказали идиотке, чтоб не сходила с ума, чтоб сию минуту, немедленно?..» Тесть и теща, как два комических старика из пьесы, бубнили что-то нелепое и не к месту.

– Я в аккурат поливал, Вадим Лексаныч, а воду перекрыли… Так что поставить вопрос на правлении…

Глебов махнул рукой и пошел в кабинет, на второй этаж. Духота не спадала и поздним вечером. Лиственной теплой сушью несло из темного сада. Глебов принял лекарство и прилег одетый на тахту, думая о том, что сегодня надо бы наконец, если все будет благополучно и дочка вернется живая, поговорить с нею о Толмачеве. Раскрыть глаза на это ничтожество. В половине первого раздался мотоциклетный треск, затем зашумели голоса внизу. Глебов с облегчением услышал высокий тарахтящий голосок дочери. Он тут же и чудесным образом успокоился, желание говорить с дочерью исчезло, и он стал стелить себе постель на тахте, зная, что жена станет теперь непременно до глубокой ночи болтать с Маргошей.

Но те вбежали обе как-то бурно и бесцеремонно в кабинет, когда свет еще не был погашен и Глебов стоял в белых трикотажных трусах, одной ногой на коврике перед тахтой, другую поставив на тахту, и маленькими ножницами стриг на ноге ногти.

У жены было бескровное лицо, и она сказала жалобно:

– Ты знаешь, она выходит замуж за Толмачева.

– Что ты говоришь! – Глебов как бы испугался, хотя на самом деле не испугался, но уж очень несчастен был вид Марины. – Когда же?

– Через двенадцать дней, когда он вернется из командировки, – произнесла Маргоша скороговоркой, подчеркивая быстротой говорения категоричность и неотвратимость того, что должно произойти. При этом она улыбалась, ее маленькое, с немного опухшими щечками детское личико, носик, очки, черные пуговичные мамины глазки – все это сияло, блестело, было слепо и счастливо. Маргоша бросилась к отцу и поцеловала его. Глебов почувствовал запах вина. Он поспешно залез под простыню. Было неприятно, что взрослая дочь видела его в трусах, и еще более неприятно оттого, что та не была этим смущена и даже как бы не замечала отцовского непристойного вида, впрочем, она сейчас ничего не видела . Поразительный инфантилизм во всем. И эта дурочка хотела начинать самостоятельную жизнь с мужчиной. Точнее говоря, со шпаной. Глебов спросил.

Говоря о повести «Дом на набережной», почти каждый раз подмечается связь этого текста с повестью «Обмен », первой в цикле московских повестей. И действительно, смежность и родство тем заметно невооруженным глазом, и если в «Обмене» проблематика еще не столь очевидна, то в «Доме» прием обнажен – авторская мысль прозрачна и неприкрыта. И там, и там цель одна: Трифонов пытается отыскать истоки советского конформизма.

Главным героем повести является эссеист и литературный критик Вадим Глебов: карьерист и видный мужчина, не обделенный общественным положением и сопутствующими материальными благами. Как-то раз, отправившись покупать по знакомству какой-то жутко дефицитный столик, он встречает друга детства – Лёвку Шулепникова, который, оказывается, работает грузчиком в этой мебельной комиссионке, да и выглядит как самый настоящий, всамделишный, вечно томимый похмельем разнорабочий, но вот Глебова почему-то не желает узнавать совершенно. Эта случайная встреча ввергает героя в долгие воспоминания о временах детства и юности, которым, собственно, и посвящена сама повесть. Тогда, в далекой Москве 40-х годов, было все по-другому: Лёвка Шулепа и прочие Глебовские друзья жили в высотном элитном доме на набережной, а сам Димка вместе с бабушкой и родителями ютился в покосившемся гнилом бараке, где в тесной коммуналке без конца скандалили соседи. В те времена и Шулепа был совсем другим – благодаря матери и отчиму, он имел все, о чем только могли мечтать его сверстники, и дружбы с ним добивались все (ну кроме разве что Глебова).

Основной конфликт произведения разворачивается вокруг взаимоотношений молодого студента Вадима Глебова, пишущего диплом и собирающегося поступать в аспирантуру, и семьи профессора Ганчука, живущей в том самом доме на набережной. Дочь профессора, утонченная и вечно всех жалеющая Соня влюблена в Глебова, но тот долгое время не замечает ее расположения, хоть и заходит к профессору почти каждый день, но со временем он находит в себе нужные чувства и сходится с девушкой. С профессором Ганчуком Глебов общается с самого поступления в ВУЗ, часто бывает у него в гостях, да и дипломную работу пишет под его руководством. Но в институте против своенравного старика зреет заговор, и Глебов оказывается в него вовлечен. Он не может отфутболить новое институтское начальство, жаждущее смещения Ганчука, и сам становится заложником своего конформизма. На одной чаше весов – зачисление в аспирантуру, Грибоедовская стипендия и старт для карьеры, на другой – бескорыстная Сонина любовь и добрые отношения с профессором. Но наш герой колеблется: некрасиво предавать близких людей, но и от перспектив в институте отказываться жалко. Его принуждают выступить на собрании с обличительной речью, а группа защитников, наоборот, просит разметать подлый заговор, прилюдно защитив наставника, но герой не желает занимать чью-либо сторону, он хочет быть хорошим для всех и судорожно ищет способ не явиться на расправу.

Вадим Глебов являет собой яркий пример литературного антигероя, или т.н. отрицательного протагониста. Он сочетает в себе те качества, которые при общей своей нейтральности и безобидности формируют весьма нелицеприятный портрет: Глебов умен, расчетлив и амбициозен, повсюду старается стать своим (он дружит и с необычными детьми элитного дома, и с хулиганами из переулка), в него легко влюбляются девушки, но сам он по-настоящему никого не любит. Но главное качество, определяющее всю его жизненную парадигму, – это зависть. Трифонов очень грамотно и скрупулезно описывает этапы взрастания зависти в душе героя. Глебов очень завидует Лёвке и другим ребятам из высотного дома, живущим в просторных, хорошо обставленных квартирах, и ездят на лифтах, он не понимает, отчего одним дается от рождения все, а другим ничего, уже в юности, пия чай у Ганчуков, он невольно оценивает их интерьеры, а когда впервые соединяется с Соней на профессорской даче в Брусково, вдруг понимает, что все это – дом, квартира и хрупкая Соня – может стать его. Корысть и преследование собственной выгоды проявляются с самого детства: даже когда маленький Димка, пользуясь тем, что мать устроилась кассиршей в кинотеатр, старательно выбирает среди ребят, кого бы провести на сеанс, он руководствуется только теми соображениями, что и с кого сможет впоследствии поиметь.

Истоки характера Глебова, его жизненной философии, безусловно, лежат в его родителях. В энергичности матери, желающей выбиться из неблагоприятной среды, в трусости отца, живущего с установкой «ни в коем случае не высовываться», заискивающего перед Лёвкой, пасынком большого чиновника, запрещающего жене просить за обвиненного родственника, зато впоследствии спокойно сходящегося с его женой. Гиперплазия характеров не случайна: в повести хватает говорящих деталей и самых подробных бытописаний, и почти все они работают на раскрытие персонажей.

Любопытна роль фата Лёвки Шулепникова, предстающего в повести двойником главного героя. Они во многом схожи: повышенным вниманием к материальному, стремлением к положению в обществе и в своей среде, неспособностью любить, но если карьера Глебова через предательство принимает ускорение вверх, то жизненный путь Шулепы идет по ниспадающей. Он с самого детства имел все то, о чем Глебов только мечтал, и с легкостью этим распоряжался. И в школе, и в институте он был местной знаменитостью, человеком, чьего расположения искали. Но все его влияние держалось исключительно на родителях, вернее, на умении матери найти очередного обличенного властью мужчину, способного обеспечить ее и сына. В целом, Лёвка многое понимает о жизни, и он уже знает (в отличие от Глебова), что ища своей выгоды, нельзя не запачкаться, но его проблема лежит несколько в иной плоскости – за обилием дорогостоящих заграничных вещей, шумных гулянок и карусели знакомых он сам ничего из себя не представляет. И когда опора существования рушится (умирает второй отчим) – заканчивается вся его красивая история.

К сожалению, в повести не так много положительных персонажей. Условно к их числу можно отнести семью профессора Ганчука, но и они не из числа приятных: Юлия Михайловна подчеркнуто высокомерна, а Николай Васильевич и сам отличается изрядной воинственностью и все сокрушается, что не добил в двадцатых Дороднова. Однако главная их беда в том, что они чрезвычайно оторваны от жизни. Одухотворенная Соня жалеет всех без разбору и в людях не разбирается; ее родители настолько поглощены своими делами и своими мыслями, что до последнего не замечают любовной связи дочери с другом семьи, и сам Николай Васильевич предательства Глебова не ощущает, остается с ним учтив и приветлив, а Юлия Михайловна спохватывается слишком поздно и как-то неловко, наивно пытаясь откупиться от Иуды деньгами и драгоценностями. Единственным светлым пятном остается влюбленный в Соню лирический герой, благодаря которому мы видим описание Батона-Глебова со стороны. И это весьма интересный момент, что помимо пары «автор – главный герой» в повести действует еще и неназванный персонаж-рассказчик, т.н. лирический герой, дающий собственную оценку истории Глебова и семьи Ганчуков. Неназванный герой выведен в противовес отрицательному протагонисту: он искренне и безответно влюблен в утонченную Соню, почтителен с ее отцом, с обожанием смотрит на местного вундеркинда Антона, но главное, он с самого начала разглядел истинную сущность Батона и справедливо рассуждает, что такие вот вечно неопределившиеся, ни то ни сё, и есть самые неприятные, самые ненадежные. И Батон, действительно, не раз подводит их мальчишеское братство.

Повесть отличается очень тяжелой, угнетающей атмосферой. Во многом это связано с главным героем (общем-то, мрачность и экзистенциальная безысходность не редкость среди текстов с доказательством от противного), но еще также и с чувством подспудного, сидящего глубоко внутри животного страха, определявшего жизнь огромной страны в сталинскую эпоху. Автор не говорит прямо, но построение композиции и детализация играют на нужную минорную атмосферу.

Тема произведения определяется несложно – это поиск истоков советского конформизма. Повесть «Дом на набережной» является своеобразным ответом самому себе (если не сказать покаянием) на очень ранний роман «Студенты», вышедший в 1950 году, за который Юрий Трифонов, сын репрессированных родителей, получил Сталинскую премию и все сопутствующие ей печеньки. В романе «Студенты» речь шла о ситуации конца 40-х годов, когда в институтской среде началась кампания по борьбе с космополитами (фактически антисемитская чистка интеллигентской прослойки), о том, как прогрессивные студенты, в числе коих был, разумеется, и сам Трифонов, принимали активное участие в борьбе с анахроничными, непатриотичными преподавателями. Результатом как всегда стали поломанные судьбы и трагически оборвавшиеся жизни, а наградой для рыцарей идейного фронта – те самые, горячо желанные материальные блага и карьерный рост. И вот в 1976 году Трифонов пишет ответ самому себе: рисует старую ситуацию сызнова, изнутри и под другим углом, и на этот раз он уже не терпит сантиментов, он свободен от шор и беспощаден к самому себе, к собственным поступкам и философии своего поколения, которое, без зазрения совести предав своих учителей, предало самое себя.

Итог: 7 из 10.

На этом все на сегодня. Как всегда жду ваших мнений в комментариях. До скорой встречи!

Никого из этих мальчиков нет теперь на белом свете. Кто погиб на войне, кто умер от болезни, иные пропали безвестно. А некоторые, хотя и живут, превратились в других людей. И если бы эти другие люди встретили бы каким-нибудь колдовским образом тех, исчезнувших в бумазейных рубашонках, в полотняных туфлях на резиновом ходу, они не знали бы, о чем с ними говорить. Боюсь, не догадались бы даже, что встретили самих себя. Ну и бог с ними, с недогадливыми! Им некогда, они летят, плывут, несутся в потоке, загребают руками, все дальше и дальше, все скорей и скорей, день за днем, год за годом, меняются берега, отступают горы, редеют и облетают леса, темнеет небо, надвигается холод, надо спешить, спешить – и нет сил оглянуться назад, на то, что остановилось и замерло, как облако на краю небосклона.

В один из нестерпимо жарких августовских дней 1972 года – Москва тем летом задыхалась от зноя и дымной мглы, а Глебову приходилось, как назло, проводить много дней в городе, потому что ждали вселения в кооперативный дом, – Глебов заехал в мебельный магазин в новом районе, у черта на рогах, возле Коптевского рынка, и там случилась странная история. Он встретил приятеля допотопных времен. И забыл, как его зовут. Вообще-то он приехал туда за столом. Сказали, что можно взять стол, пока еще неизвестно где, сие есть тайна, но указали концы – антикварный, с медальонами, как раз к стульям красного дерева, купленным Мариной год назад для новой квартиры. Сказали, что в мебельном возле Коптевского рынка работает некий Ефим, который знает, где стол. Глебов подъехал после обеда, в неистовый солнцепек, поставил машину в тень и направился к магазину. На тротуаре перед входом, где в клочьях мусора и упаковочной бумаги стояли только что сгруженные или ожидающие погрузки шкафы, кушетки, всякая другая полированная дребедень, где с унылым видом слонялись покупатели, шоферы такси и неряшливо одетые мужики, готовые за трояк на все, Глебов спросил, как найти Ефима. Ответили: на заднем дворе. Глебов прошел через магазин, где от духоты и спиртового запаха лака нечем было дышать, и вышел узкою дверью на двор, совершенно пустынный. Какой-то работяга дремал в тенечке у стены, сидя на корточках. Глебов к нему: «Вы не Ефим?»

Работяга поднял мутный взгляд, посмотрел сурово и чуть выдавил презрительную ямку на подбородке, что должно было означать: нет. По этой выдавленной ямке и по чему-то еще, неуловимому, Глебов вдруг догадался, что этот помертвелый от жары и жажды похмелиться, несчастный мебельный «подносила» – дружок давних лет. Понял не глазами, а чем-то другим, каким-то стуком внутри. Но ужасно было вот что: хорошо зная, кто это, начисто забыл имя! Поэтому стоял молча, покачиваясь в своих скрипучих сандалетах, и смотрел на работягу, вспоминая изо всех сил. Целая жизнь налетела внезапно. Но имя? Такое хитроватое, забавное. И в то же время детское. Единственное в своем роде. Безымянный друг опять налаживался дремать: кепочку натянул на нос, голову закинул и рот отвалил.

Глебов, волнуясь, отошел в сторону, потыкался туда-сюда, ища Ефима, потом вошел через заднюю дверь в помещение магазина, поспрошал там, Ефима след простыл, советовали ждать, но ждать было невозможно, и, ругаясь мысленно, проклиная необязательных людей, Глебов вновь вышел во двор, на солнцепек, где его так изумил и озадачил Шулепа. Ну конечно: Шулепа! Левка Шулепников! Что-то когда-то слышал о том, что Шулепа пропал, докатился до дна, но чтобы уж досюда? До мебельного? Хотел поговорить с ним дружелюбно, по-товарищески, спросить, как да что и заодно про Ефима.

Человек опять посмотрел на Глебова мутно и отвернулся. Конечно, это был Левка Шулепников, только очень старый, измятый, истерзанный жизнью, с сивыми, запьянцовскими усами, непохожий на себя, но в чем-то, кажется, оставшийся непоколебленным, такой же нагловатый и глупо-заносчивый, как прежде. Дать ему денег, что ли, на опохмелку? Глебов пошевелил пальцами в кармане брюк, нащупывая деньги. Рубля четыре мог дать безболезненно. Если бы тот попросил. Но мужик не обращал на Глебова никакого внимания, и Глебов растерялся и подумал, что, может, он ошибся и этот тип вовсе не Шулепников. Но в ту же секунду, рассердясь, спросил довольно грубо и панибратски, как привык разговаривать с обслуживающим персоналом:

– Да ты меня не узнаешь, что ли? Левк!

Шулепников выплюнул окурок и, не посмотрев на Глебова, встал и пошел вразвалочку в глубь двора, где начиналась разгрузка контейнера. Глебов, неприятно пораженный, побрел на улицу. Поразило не обличье Левки Шулепы и не жалкость его нынешнего состояния, а то, что Левка не захотел узнавать . Уж кому-кому, а Левке нечего было обижаться на Глебова. Не Глебов виноват и не люди, а времена. Вот пусть с временами и не здоровается . Опять внезапно: совсем раннее, нищее и глупое, дом на набережной, снежные дворы, электрические фонари на проволоках, драки в сугробах у кирпичной стены. Шулепа состоял из слоев, распадался пластами, и каждый пласт был непохож на другой, но вот то – в снегу, в сугробах у кирпичной стены, когда дрались до кровянки, до хрипа «сдаюсь», потом в теплом громадном доме пили, блаженствуя, чай из тоненьких чашечек, – тогда, наверно, было настоящее. Хотя кто его знает. В разные времена настоящее выглядит по-разному.

Если честно, Глебов ненавидел те времена, потому что они были его детством.

И вечером, рассказывая Марине, он волновался и нервничал не оттого, что встретил приятеля, который не захотел его узнавать, а оттого, что приходится иметь дело c такими безответственными людьми, как Ефим, которые наобещают с три короба, а потом забудут или наплюют, и антикварный стол с медальонами уплывает в чужие руки. Ночевать поехали на дачу. Там царила тревога, тесть и теща не спали, несмотря на поздний час: оказывается, Маргоша с утра уехала на мотоцикле с Толмачевым, не звонила весь день и только в девятом часу сообщила, что находится на проспекте Вернадского в мастерской какого-то художника. Просила не беспокоиться, Толмачев привезет ее не позже двенадцати. Глебов пришел в ярость: «На мотоцикле? Ночью? Почему вы не сказали идиотке, чтоб не сходила с ума, чтоб сию минуту, немедленно?..» Тесть и теща, как два комических старика из пьесы, бубнили что-то нелепое и не к месту.

– Я в аккурат поливал, Вадим Лексаныч, а воду перекрыли… Так что поставить вопрос на правлении…

Глебов махнул рукой и пошел в кабинет, на второй этаж. Духота не спадала и поздним вечером. Лиственной теплой сушью несло из темного сада. Глебов принял лекарство и прилег одетый на тахту, думая о том, что сегодня надо бы наконец, если все будет благополучно и дочка вернется живая, поговорить с нею о Толмачеве. Раскрыть глаза на это ничтожество. В половине первого раздался мотоциклетный треск, затем зашумели голоса внизу. Глебов с облегчением услышал высокий тарахтящий голосок дочери. Он тут же и чудесным образом успокоился, желание говорить с дочерью исчезло, и он стал стелить себе постель на тахте, зная, что жена станет теперь непременно до глубокой ночи болтать с Маргошей.

Но те вбежали обе как-то бурно и бесцеремонно в кабинет, когда свет еще не был погашен и Глебов стоял в белых трикотажных трусах, одной ногой на коврике перед тахтой, другую поставив на тахту, и маленькими ножницами стриг на ноге ногти.

У жены было бескровное лицо, и она сказала жалобно:

– Ты знаешь, она выходит замуж за Толмачева.

– Что ты говоришь! – Глебов как бы испугался, хотя на самом деле не испугался, но уж очень несчастен был вид Марины. – Когда же?

– Через двенадцать дней, когда он вернется из командировки, – произнесла Маргоша скороговоркой, подчеркивая быстротой говорения категоричность и неотвратимость того, что должно произойти. При этом она улыбалась, ее маленькое, с немного опухшими щечками детское личико, носик, очки, черные пуговичные мамины глазки – все это сияло, блестело, было слепо и счастливо. Маргоша бросилась к отцу и поцеловала его. Глебов почувствовал запах вина. Он поспешно залез под простыню. Было неприятно, что взрослая дочь видела его в трусах, и еще более неприятно оттого, что та не была этим смущена и даже как бы не замечала отцовского непристойного вида, впрочем, она сейчас ничего не видела . Поразительный инфантилизм во всем. И эта дурочка хотела начинать самостоятельную жизнь с мужчиной. Точнее говоря, со шпаной. Глебов спросил.

Никого из этих мальчиков нет теперь на белом свете. Кто погиб на войне, кто умер от болезни, иные пропали безвестно. А некоторые, хотя и живут, превратились в других людей. И если бы эти другие люди встретили бы каким-нибудь колдовским образом тех, исчезнувших в бумазейных рубашонках, в полотняных туфлях на резиновом ходу, они не знали бы, о чем с ними говорить. Боюсь, не догадались бы даже, что встретили самих себя. Ну и бог с ними, с недогадливыми! Им некогда, они летят, плывут, несутся в потоке, загребают руками, все дальше и дальше, все скорей и скорей, день за днем, год за годом, меняются берега, отступают горы, редеют и облетают леса, темнеет небо, надвигается холод, надо спешить, спешить - и нет сил оглянуться назад, на то, что остановилось и замерло, как облако на краю небосклона.

В один из нестерпимо жарких августовских дней 1972 года - Москва тем летом задыхалась от зноя и дымной мглы, а Глебову приходилось, как назло, проводить много дней в городе, потому что ждали вселения в кооперативный дом, - Глебов заехал в мебельный магазин в новом районе, у черта на рогах, возле Коптевского рынка, и там случилась странная история. Он встретил приятеля допотопных времен. И забыл, как его зовут. Вообще-то он приехал туда за столом. Сказали, что можно взять стол, пока еще неизвестно где, сие есть тайна, но указали концы - антикварный, с медальонами, как раз к стульям красного дерева, купленным Мариной год назад для новой квартиры. Сказали, что в мебельном возле Коптевского рынка работает некий Ефим, который знает, где стол. Глебов подъехал после обеда, в неистовый солнцепек, поставил машину в тень и направился к магазину. На тротуаре перед входом, где в клочьях мусора и упаковочной бумаги стояли только что сгруженные или ожидающие погрузки шкафы, кушетки, всякая другая полированная дребедень, где с унылым видом слонялись покупатели, шоферы такси и неряшливо одетые мужики, готовые за трояк на все, Глебов спросил, как найти Ефима. Ответили: на заднем дворе. Глебов прошел через магазин, где от духоты и спиртового запаха лака нечем было дышать, и вышел узкою дверью на двор, совершенно пустынный. Какой-то работяга дремал в тенечке у стены, сидя на корточках. Глебов к нему: «Вы не Ефим?»

Работяга поднял мутный взгляд, посмотрел сурово и чуть выдавил презрительную ямку на подбородке, что должно было означать: нет. По этой выдавленной ямке и по чему-то еще, неуловимому, Глебов вдруг догадался, что этот помертвелый от жары и жажды похмелиться, несчастный мебельный «подносила» - дружок давних лет. Понял не глазами, а чем-то другим, каким-то стуком внутри. Но ужасно было вот что: хорошо зная, кто это, начисто забыл имя! Поэтому стоял молча, покачиваясь в своих скрипучих сандалетах, и смотрел на работягу, вспоминая изо всех сил. Целая жизнь налетела внезапно. Но имя? Такое хитроватое, забавное. И в то же время детское. Единственное в своем роде. Безымянный друг опять налаживался дремать: кепочку натянул на нос, голову закинул и рот отвалил.

Глебов, волнуясь, отошел в сторону, потыкался туда-сюда, ища Ефима, потом вошел через заднюю дверь в помещение магазина, поспрошал там, Ефима след простыл, советовали ждать, но ждать было невозможно, и, ругаясь мысленно, проклиная необязательных людей, Глебов вновь вышел во двор, на солнцепек, где его так изумил и озадачил Шулепа. Ну конечно: Шулепа! Левка Шулепников! Что-то когда-то слышал о том, что Шулепа пропал, докатился до дна, но чтобы уж досюда? До мебельного? Хотел поговорить с ним дружелюбно, по-товарищески, спросить, как да что и заодно про Ефима.

Человек опять посмотрел на Глебова мутно и отвернулся.

ДОМ, КОТОРЫЙ ПОСТРОИЛ ИОФАН

Жаль очень, что прочитал такую замечательную книгу не в своей юности.
Надо сказать, что Юрий Трифонов на пару с Василием Аксёновым были мощнейшими классическими прозаиками периода 70-х. Они и дебютировали почти одновременно, и оба их рассказа и назывались-то почти одинаково. У Трифонова в журнале «Знамя» в 1968 году вышел «Победитель», а Аксеновскую «Победу», про шахматиста-гроссмейстера, напечатали в 1965 году в журнале «Юность». Аксёнов, потом, в начале 80-х уехал в Америку и его авторское прочтение «Скажи изюм» я застал в старших классах школы, когда частенько слушал диссидентов сквозь рёв глушилок на волнах «Голоса Америки». Другое дело, что я мало что тогда понимал в его прозе. Да и сейчас всё ещё не дошли до него руки (глаза, уши, голова – подставить подходящее)..))
Трифонова тоже открываю для себя впервые, несмотря на то, что в семидесятые он печатался и официально, и в самиздате. Наверняка у родителей в подшивках «Роман-газеты» он имелся, но в ту пору для меня, к сожалению, интереса не представлял.
А напрасно. Теперь многое понимаешь по-иному. Напрасно… Хотя.. всё хорошо в своё время.
Интерес к его творчеству в массах вновь возник только в начале 2000-х.
Ничего нового я говорить по этой теме не собираюсь. Раскрывать характеры персонажей – тоже не моё. Так, пару-тройку замечаний.
Ну, так вот. «Дом на набережной» - это наиболее известное его произведение из цикла московских повестей (Обмен, Предварительные итоги, Долгое прощание, Другая жизнь, и, собственно, означенное выше).
Параллельно прочтению я находил много новых для себя интересных подробностей относительно самого знаменитого дома, построенного по проекту Бориса Иофана. История его (дома и жителей его населявших), конечно, трагическая. Об этом много и подробно написано и снято, там и мемориальных досок уйма, и музей даже есть одноименный, государственный краеведческий, где заведует, кстати, вдова писателя Ольга Романовна.
По количеству знаменитостей, в разное время населявших его квартиры, в честь которых по всей стране называли улицы, этот дом до сих пор находится в книге Гиннеса. Трифонов, будучи потомком весьма незаурядных революционных деятелей, и сам всё детстве прожил в этом доме, до той поры, когда, как и большинство жителей дома, его родители были репрессированы, мать арестовали, отца расстреляли, а его самого вышвырнули на улицу. Вообще, поражает, что в то время, когда вся Москва жила в коммуналках, переселение в «Дом правительства», как его именовали, фактически означало, что над тобой незримо будет висеть дамоклов меч. И всё равно, ни один ведь не отказался! Как можно не понимать очевидных вещей и идти на верную смерть! Так велико было вожделение обладать льготами и привилегиями невиданного по тем временам масштаба. Пусть даже и на короткое время.
Как известно, Трифонов, хоть и принадлежал к левому писательскому крылу, но потому и печатался в свое время, что был «многослойным». Редакторы, со скрипом, но пропускали его в печать. Его нужно было расшифровывать. Время такое было. Ведь именно в советское время расцвело мастерство эзопова языка. Прямо говорить ничего нельзя было. Время хрущевской оттепели закончилось. А Трифонову это удавалось. Говорить между строк.
Итак, в повести он описывает «быт и нравы» жителей этого дома.
С интересом обнаружил, что литературный персонаж гения Антона Овчинникова списан с Лёвы Федотова, который действительно жил в этом доме, был невероятно эрудирован, жаден до знаний, вел замкнутый и странноватый образ жизни, и скрупулёзно вёл дневники. Ему, кстати, принадлежат дневниковые «пророчества» о точной дате начала и окончания войны, о ходе наступления немцев и потерь наших территорий в начале войны (впрочем, обо всём об этом в книге нет и намека). Кроме того, он же предсказал полет американцев на Луну в 1969 году. Короче, какой-то Нострадамус, да и только! В его честь есть документальные фильмы на Ютубе,- от откровенной мистификации до вполне разумных объяснений его гениальности и широты интересов, а также причин, побудивших вести столь скрупулёзные записи в своих дневниках. Сам Лев Федотов погиб на войне. А Трифонов его «открыл». Он нашел дневники у его матери, которая потом так и жила в доме на Серафимовича, 2.
В общем, копни чуть глубже, и будет тебе счастье, (и найдешь клад). )
Трактовок повести существует несколько.
Одни считают, что в ней показан феномен страха в его социо-политическом контексте. Да, действительно, жить в то время было страшно, а тем более под боком у Великого Кормчего. Страшно было отстаивать свою позицию, если она расходилась с общим течением. Это особенно явно к концу повести, когда сюжет накаляется вокруг мучительных внутренних терзаний главного персонажа (Батона, то бишь Глебова). Страшно стоять на перепутье возможностей, и оценивая их варианты, понимать, что в любом случае у тебя нет шансов выбраться из сложившейся ситуации. В шахматах есть такое понятие как пат. Это когда королю не мат, и не шах, но ходить ему совершенно некуда. Не может ступить ни на одно поле, так как все они находятся под ударами фигур противника. Это одна фабула.
Другая – месседж такого рода: интеллигенция может выжить, только занимаясь творчеством и познанием. Причем, творчество может быть и не напоказ. Ведь и познание есть процесс глубоко внутренний, я бы даже сказал, интимный. Познание это ведь не образование. Все знают, что в мире полно образованных болванов. И мы сами же способствуем умножению их числа (чаще неосознанно, конечно).)) Ну, вы поняли.
Весьма спорное высказывание не так давно услышал, и сейчас над ним размышляю: «смысл жизни обретаешь за совершенно бесполезным занятием» (не дословно, но примерно так). Сюда же относятся процессы познания и творчества. А почему оно спорное? Так ведь, если следовать за Соломоном, то все эти, так сказать, отчаянные протуберанцы усилий нашей воли тщетны, ибо всё идет к одному концу.
Ну, да ладно.
Чем же лично меня «зачепила» повесть? Своей атмосферностью. Трифонов неторопливо вводит нас в атмосферу жителей той эпохи. И хоть мое детство протекало в более поздний период, тем не менее, Трифоновская атмосфера показалась весьма знакомой и родной. Наверное, оттого, что рефлексируешь вслед за персонажами, находя знакомые ситуации и жизненные перипетии. Да и, кроме того, я немного знаком с Москвой. В голодные перестроечные студенческие годы часто приходилось совершать долгие «переходы» из Киевского вокзала на электричках в неотапливаемых вагонах. Поэтому и фраза из заключительных абзацев прочиталась почти ностальгически по тем шальным и прекрасным временам отчаянной юности: «Слепили огни, разгорался вечер, нескончаемо тянулся город, который я так любил, так помнил, так знал, так старался понять…» Сейчас уже и Москва не та, и сам всё больше убеждаюсь, что то была самая лучшая и счастливая пора жизни.
Н-нда. Прошу прощения, отвлекся.
В конце повести со всей очевидностью проступает материалистическое мировоззрение Трифонова. Это действует весьма угнетающе. «Старик шептал, разговаривая сам с собой: – Какой нелепый, неосмысленный мир! Соня [дочь] лежит в земле, ее одноклассник не пускает нас сюда [на кладбище], а мне восемьдесят шесть… А? Зачем? Кто объяснит? – Он стискивал мою руку цепкой клешней. – И как не хочется этот мир покидать…»
И, в заключении, персонаж Сони Ганчук. Если исключить ее неблагоприятную наследственность, выразившуюся в конечном умопомешательстве, то по складу характера – это, наверное, идеал русской женщины. Ах, нет, пардон, - в одном месте проскользнуло «неумеха и с ленцой».. Ото как же.. не без изъяна.. А в остальном, вполне себе тургеневская девушка. Воплощение доброты и покорности. «Главное её достоинство было – всё понимать» - характеризует автор. Реальность же, гениально показанная Трифоновым, совершенно иная. Под маской вышеназванной добродетели обязательно сыщется толика меркантильности, выражающаяся в стремлении изменить своё окружение за счет чужой поломанной судьбы. Как им потом жить с этим? Как умирать? Происходит это потому, что главной для них остаётся жизнь, а не правда, искренность, честность и согласованность в словах и делах. Тогда, конечно, побеждает тот, кто дальше всех бежит, и неважно с каким результатом (привет предмету мафусаиловой гордости!). Понимают ли дураки своё настоящее поражение – это неважно.
Соне всех жалко, для всех найдет доброе слово. Не пришел ещё к окончательному выводу для себя – жалость – это плохо, или хорошо. Есть люди, которые не принимают жалость к себе ни под каким соусом. Я думаю, это от избытка спеси, гордости и тщеславия, которое так, или иначе, рано или поздно, вылезет. Наверное, всё должно быть в меру. И жалость какая-то разумная должна быть. Там, где она уместна. Другое дело, что люди постепенно всё больше черствеют душой. Если раньше мы росли без Интернета, и были вполне себе счастливы, и кругозор не страдал от отсутствия социальных сетей, и много общались, и было больше реального действия, то теперь, как один литератор выразился,- «пришло время жопы». Это она, родимая, определяет, когда оторвать ее от дивана, встать и что делать. Другими словами, разобщенность – дух времени. Ничего не поделаешь. Да ещё и годы поджимать начинают, когда, кажется, что всё вокруг меняется в худшую сторону до неузнаваемости, а на самом деле меняешься ты сам. Будут ли силы противостоять этому? Это каждый решает сам.
Извиняюсь за сумбур, вердикт – must read!