Шкловский сентиментальное путешествие о чем. Сентиментальное путешествие шкловского. Занимательные и практические знания. Мифология

виктор шкловский - сентиментальное путешествие

Перед революцией автор работал инструктором запасного броневого батальона. В февралесемнадцатого года он со своим батальоном прибыл к Таврическому дворцу. Революция избавила его,

как и других запасных, от многомесячного утомительного и унизительного сидения в казармах. В этомон видел (а видел и понимал он все по-своему) основную причину быстрой победы революции встолице.Воцарившаяся в армии демократия выдвинула Шкловского, сторонника продолжения войны, которую онтеперь уподоблял войнам Французской революции, на пост помощника комиссара Западного фронта. Незакончивший курса студент филологического факультета, футурист, кудрявый юноша, на рисункеРепина напоминающий Дантона, теперь в центре исторических событий. Он заседает вместе сязвительным и надменным демократом Савинковым, высказывает свое мнение нервическому,

надломленному Керенскому, отправляясь на фронт, посещает генерала Корнилова (общество как разтогда терзалось сомнениями, кто из них лучше подходит на роль Бонапарта русской революции).

Впечатление от фронта: у русской армии и до революции была грыжа, а теперь она уже просто не можетходить. Несмотря на самоотверженную активность комиссара Шкловского, включающую в себя боевойподвиг, вознагражденный Георгиевским крестом из рук Корнилова (атака на реке Ломница, под огнемвпереди полка, ранен в живот навылет), становится ясно, что русская армия неизлечима безхирургического вмешательства. После решительной неудачи корниловской диктатуры неизбежнойстановится большевистская вивисекция.Теперь тоска звала куда-нибудь на окраины - сел в поезд и поехал. В Персию, снова комиссаромВременного правительства в русский экпедиционный корпус. Бои с турками близ озера Урмия, где восновном расположены русские войска, давно уже не ведутся. Персы пребывают в нищете и голоде, аместные курды, армяне и айсоры (потомки ассирийцев) заняты тем, что режут друг друга. Шкловский настороне айсоров, простодушных, дружественных и немногочисленных. В конце концов после октября1917-го русская армия отводится из Персии. Автор (сидя на крыше вагона) возвращается на родину черезюг России, пестреющий к тому времени всеми видами национализма.В Петербурге Шкловского допрашивает ЧК. Он, профессиональный рассказчик, повествует о Персии, иего отпускают. Между тем необходимость бороться с большевиками за Россию и за свободупредставляется очевидной. Шкловский возглавляет броневой отдел подпольной организациисторонников Учредительного собрания (эсеров). Однако выступление откладывается. Продолжениеборьбы предполагается в Поволжье, но и в Саратове ничего не происходит. Подпольная работа ему непо душе, и он отправляется в фантастический украинско-немецкий Киев гетмана Скоропадского.

Воевать за гетмана-германофила против Петлюры он не желает и выводит из строя броневики, которыебыли ему доверены (опытной рукой засыпает сахар в жиклеры). Приходит весть об аресте Колчакомчленов Учредительного собрания. Обморок, который случился со Шкловским при этом известии, означалконец его борьбы с большевиками. Сил больше не было. Ничего нельзя было остановить. Все катилось порельсам. Приехал в Москву и капитулировал. В ЧК его опять отпустили как хорошего знакомого МаксимаГорького. В Петербурге был голод, сестра умерла, брата расстреляли большевики. Поехал опять на юг,

в Херсоне при наступлении белых был мобилизован уже в Красную Армию. Былспециалистом-подрывником. Однажды бомба взорвалась у него в руках. Выжил, посетил родственников,

обывателей-евреев в Елисаветграде, вернулся в Петербург. После того как стали судить эсеров за ихпрошлую борьбу с большевиками, вдруг заметил за собой слежку. Домой не вернулся, пешком ушел вФинляндию. Потом приехал в Берлин. С 1917 по 1922 г., кроме вышеизложенного, - женился на женщине поимени Люся (ей и посвящена эта книга), из-за другой женщины дрался на дуэли, много голодал, работалвместе с Горьким во «Всемирной литературе», жил в Доме искусств (в тогдашней главной писательскойказарме, размешавшейся во дворце купца Елисеева), преподавал литературу, выпускал книги, вместе сдрузьями создал очень влиятельную научную школу. В скитаниях возил за собой книги. Снова научилрусских литераторов читать Стерна, который когда-то (в XVIII в.) первым написал «Сентиментальноепутешествие». Объяснил, как устроен роман «Дон Кихот» и как устроено множество другихлитературных и нелитературных вещей. Со многими людьми успешно поскандалил. Потерял своикаштановые кудри. На портрете художника Юрия Анненского - шинель, огромный лоб, ироническаяулыбка. Остался оптимистом.Однажды встретил чистильщика обуви, старого знакомого айсора Лазаря Зервандова, и записал егорассказ об исходе айсоров из Северной Персии в Месопотамию. Поместил его в своей книге как отрывокгероического эпоса. В Петербурге в это время люди русской культуры трагически переживаликатастрофическую перемену, эпоха выразительно определялась как время смерти Александра Блока.

Это тоже есть в книге, это тоже предстает как трагический эпос. Жанры преображались. Но судьбарусской культуры, судьба русской интеллигенции представала с неотвратимой ясностью. Яснойпредставлялась и теория. Ремесло составляло культуру, ремесло определяло судьбу.20 мая 1922 г. в Финляндии Шкловский писал: «Когда падаешь камнем, то не нужно думать, когда думаешь,

то не нужно падать. Мною смешаны два ремесла».В том же году в Берлине он заканчивает книгу именами тех, кто достоин своего ремесла, тех, кому ихремесло не оставляет возможности убивать и делать подлости.

См. также:

Сомерсет Моэм Луна И Грош, Александр Герцен Былое И Думы, В П Некрасов В Окопах Сталинграда, Жак-анри Бернарден Поль И Виргиния, Жюль Верн Пятнадцатилетний Капитан, Ярослав Гашек Похождения Бравого Солдата Швейка

(отрывки из книги)
Еще осенью во «Всемирной Литературе» на Невском открылась студия для переводчиков .

Очень быстро она превратилась просто в литературную студию.

Здесь читали Н. С. Гумилёв, М. Лозинский, Е. Замятин, Андрей Левинсон, Корней Чуковский, Влад.(имир) Каз.(имирович) Шилейко, пригласили позже меня и Б. М. Эйхенбаума.

Поселился я в Доме Искусств . (...)

Внизу ходил, не сгибаясь в пояснице, Николай Степанович Гумилёв. У этого человека была воля, он гипнотизировал себя. Вокруг него водилась молодежь. Я не люблю его школу, но знаю, что он умел по-своему растить людей. Он запрещал своим ученикам писать про весну, говоря, что нет такого времени года. Вы представляете, какую гору слизи несет в себе массовое стихотворство. Гумилёв организовывал стихотворцев. Он делал из плохих поэтов неплохих. У него был пафос мастерства и уверенность в себе мастера. Чужие стихи он понимал хорошо, даже, если они далеко выходили из его орбиты.

Для меня он человек чужой и мне о нем писать трудно. Помню, как он рассказывал мне про пролетарских поэтов, в студии которых читал.

«Я уважаю их, они пишут стихи, едят картофель и берут соль за столом, стесняясь, как мы сахар».

Примечания:

Шкловский Виктор Борисович (1893-1984) — писатель, литературовед, критик.

Текст печатается по изданию: Шкловский В. Сентиментальное путешествие. Воспоминания 1918-1923. Л.: Атеней, 1924. С. 67, 137.

Ошибка мемуариста. На Невском, в квартире Горького была редакция «Всемирной литературы» (впоследствии переехала на Моховую ул.). Студия переводчиков помещалась на Литейном в Доме Мурузи (см. воспоминания Е. Г. Полонской, с. 158 наст. изд.).

См. комментарий 4 к воспоминаниям И. В. Одоевцевой (с. 271 наст. изд.).

Виктор Борисович Шкловский

Сентиментальное путешествие

Воспоминания 1917-1922 (Петербург -Галиция -Персия – Саратов – Киев – Петербург – Днепр – Петербург – Берлин)

Первая часть

Революция и фронт

Перед революцией я работал как инструктор запасного броневого дивизиона – состоял на привилегированном солдатском положении.

Никогда не забуду ощущение того страшного гнета, которое испытывал я и мой брат, служивший штабным писарем.

Помню воровскую побежку по улице после 8 часов и трехмесячное безысходное сидение в казармах, а главное – трамвай.

Город был обращен в военный лагерь. «Семишники» – так звали солдат военных патрулей за то, что они – говорилось – получали по две копейки за каждого арестованного, – ловили нас, загоняли во дворы, набивали комендантство. Причиной этой войны было переполнение солдатами вагонов трамвая и отказ солдат платить за проезд.

Начальство считало этот вопрос – вопросом чести. Мы, солдатская масса, отвечали им глухим озлобленным саботажем.

Может быть, это ребячество, но я уверен, что сидение без отпуска в казармах, где забранные и оторванные от дела люди гноились без всякого дела на нарах, казарменная тоска, темное томление и злоба солдат на то, что за ними охотились по улицам, – все это больше революционизировало петербургский гарнизон, чем постоянные военные неудачи и упорные, всеобщие толки об «измене».

На трамвайные темы создавался специальный фольклор, жалкий и характерный. Например: сестра милосердия едет с ранеными, генерал привязывается к раненым, оскорбляет и сестру; тогда она скидывает плащ и оказывается в мундире великой княгини; так и говорили: «в мундире». Генерал становится на колени и просит прощения, но она его не прощает. Как видите – фольклор еще совершенно монархический.

Рассказ этот прикрепляется то к Варшаве, то к Петербургу.

Рассказывалось об убийстве казаком генерала, который хотел стащить казака с трамвая и срывал его кресты. Убийство из-за трамвая, кажется, действительно случилось в Питере, но генерала я отношу уже к эпической обработке; в ту пору на трамваях генералы еще не ездили, исключая отставных бедняков.

Агитации в частях не было; по крайней мере, я могу это сказать про свою часть, где я проводил с солдатами все время с пяти-шести утра до вечера. Я говорю про партийную агитацию; но и при ее отсутствии все же революция была как-то решена, – знали, что она будет, думали, что разразится после войны.

Агитировать в частях было некому, партийных людей было мало, если были, так среди рабочих, которые почти не имели с солдатами связи; интеллигенция – в самом примитивном смысле этого слова, т<о> е<сть> все, имеющие какое-нибудь образование, хоть два класса гимназии, – была произведена в офицеры и вела себя, по крайней мере в петербургском гарнизоне, не лучше, а может быть – хуже кадрового офицерства; прапорщик был не популярен, особенно тыловой, зубами вцепившийся в запасный батальон. О нем солдаты пели:

Прежде рылся в огороде,
Теперь – ваше благородие.

Из этих людей многие виноваты лишь в том, что слишком легко поддались великолепно поставленной муштровке военных училищ. Многие из них впоследствии искренно были преданы делу революции, правда так же легко поддавшись ее влиянию, как прежде легко одержимордились.

История с Распутиным была широко распространена Я не люблю этой истории; в том, как рассказывалась она, было видно духовное гниение народа Послереволюционные листки, все эти «Гришки и его делишки» и успех этой литературы показали мне, что для очень широких масс Распутин явился своеобразным национальным героем, чем-то вроде Ваньки Ключника.

Но вот в силу разнообразных причин, из которых одни прямо царапали нервы и создавали повод для вспышки, а другие действовали изнутри, медленно изменяя психику народа, ржавые, железные обручи, стягивающие массу России, – натянулись.

Продовольствие города все ухудшалось, по тогдашним меркам оно стало плохо. Ощущалась недостача хлеба, у хлебных лавок появились хвосты, на Обводном канале уже начали бить лавки, и те счастливцы, которые сумели получить хлеб, несли его домой, держа крепко в руках, глядя на него влюбленно.

Покупали хлеб у солдат, в казармах исчезли корки и куски, прежде представляющие вместе с кислым запахом неволи «местные знаки» казарм.

Крик «хлеба» раздавался под окнами и у ворот казарм, уже плохо охраняемых часовыми и дежурными, свободно пропускавшими на улицу своих товарищей.

Казарма, разуверившаяся в старом строе, прижатая жестокой, но уже неуверенной рукой начальства, забродила. К этому времени кадровый солдат, да и вообще солдат 22 – 25 лет, был редкостью. Он был зверски и бестолково перебит на войне.

Кадровые унтер-офицеры были влиты в качестве простых рядовых в первые же эшелоны и погибли в Пруссии, под Львовом и при знаменитом «великом» отступлении, когда русская армия вымостила всю землю своими трупами. Питерский солдат тех дней – это недовольный крестьянин или недовольный обыватель.

Эти люди, даже не переодетые в серые шинели, а просто наспех завернутые в них, были сведены в толпы, банды и шайки, называемые запасными батальонами.

В сущности говоря, казармы стали просто кирпичными загонами, куда все новыми и новыми, зелеными и красными бумажками о призывах загонялись стада человечины.

Численное отношение командного состава к солдатской массе было, по всей вероятности, не выше, чем надсмотрщиков к рабам на невольничьих кораблях.

А за стенами казармы ходили слухи, что «рабочие собираются выступить», что «колпинцы 18 февраля хотят идти к Государственной думе».

У полукрестьянской, полумещанской солдатской массы было мало связей с рабочими, но все обстоятельства складывались так, что создавали возможность некоторой детонации.

Помню дни накануне. Мечтательные разговоры инструкторов-шоферов, что хорошо было бы угнать броневик, пострелять в полицию, а потом бросить броневик где-нибудь за заставой и оставить на нем записку: «Доставить в Михайловский манеж». Очень характерная черта: забота о машине осталась. Очевидно, у людей еще не было уверенности в том, что можно опрокинуть старый строй, хотели только пошуметь. А на полицию сердились давно, главным образом за то, что она была освобождена от службы на фронте.

Помню, недели за две до революции мы, идя командой (приблизительно человек в двести), улюлюкали на отряд городовых и кричали: «Фараоны, фараоны!»

В последние дни февраля народ буквально рвался на полицию, отряды казаков, высланные на улицу, никого не трогая, ездили, добродушно посмеиваясь. Это очень поднимало бунтарское настроение толпы. На Невском стреляли, убили несколько человек, убитая лошадь долго лежала недалеко от угла Литейного. Я запомнил ее, тогда это было непривычно.

Виктор Борисович Шкловский

Сентиментальное путешествие

Воспоминания 1917-1922 (Петербург -Галиция -Персия – Саратов – Киев – Петербург – Днепр – Петербург – Берлин)

Первая часть

Революция и фронт

Перед революцией я работал как инструктор запасного броневого дивизиона – состоял на привилегированном солдатском положении.

Никогда не забуду ощущение того страшного гнета, которое испытывал я и мой брат, служивший штабным писарем.

Помню воровскую побежку по улице после 8 часов и трехмесячное безысходное сидение в казармах, а главное – трамвай.

Город был обращен в военный лагерь. «Семишники» – так звали солдат военных патрулей за то, что они – говорилось – получали по две копейки за каждого арестованного, – ловили нас, загоняли во дворы, набивали комендантство. Причиной этой войны было переполнение солдатами вагонов трамвая и отказ солдат платить за проезд.

Начальство считало этот вопрос – вопросом чести. Мы, солдатская масса, отвечали им глухим озлобленным саботажем.

Может быть, это ребячество, но я уверен, что сидение без отпуска в казармах, где забранные и оторванные от дела люди гноились без всякого дела на нарах, казарменная тоска, темное томление и злоба солдат на то, что за ними охотились по улицам, – все это больше революционизировало петербургский гарнизон, чем постоянные военные неудачи и упорные, всеобщие толки об «измене».

На трамвайные темы создавался специальный фольклор, жалкий и характерный. Например: сестра милосердия едет с ранеными, генерал привязывается к раненым, оскорбляет и сестру; тогда она скидывает плащ и оказывается в мундире великой княгини; так и говорили: «в мундире». Генерал становится на колени и просит прощения, но она его не прощает. Как видите – фольклор еще совершенно монархический.

Рассказ этот прикрепляется то к Варшаве, то к Петербургу.

Рассказывалось об убийстве казаком генерала, который хотел стащить казака с трамвая и срывал его кресты. Убийство из-за трамвая, кажется, действительно случилось в Питере, но генерала я отношу уже к эпической обработке; в ту пору на трамваях генералы еще не ездили, исключая отставных бедняков.

Агитации в частях не было; по крайней мере, я могу это сказать про свою часть, где я проводил с солдатами все время с пяти-шести утра до вечера. Я говорю про партийную агитацию; но и при ее отсутствии все же революция была как-то решена, – знали, что она будет, думали, что разразится после войны.

Агитировать в частях было некому, партийных людей было мало, если были, так среди рабочих, которые почти не имели с солдатами связи; интеллигенция – в самом примитивном смысле этого слова, т<о> е<сть> все, имеющие какое-нибудь образование, хоть два класса гимназии, – была произведена в офицеры и вела себя, по крайней мере в петербургском гарнизоне, не лучше, а может быть – хуже кадрового офицерства; прапорщик был не популярен, особенно тыловой, зубами вцепившийся в запасный батальон. О нем солдаты пели:

Прежде рылся в огороде,
Теперь – ваше благородие.

Из этих людей многие виноваты лишь в том, что слишком легко поддались великолепно поставленной муштровке военных училищ. Многие из них впоследствии искренно были преданы делу революции, правда так же легко поддавшись ее влиянию, как прежде легко одержимордились.

История с Распутиным была широко распространена Я не люблю этой истории; в том, как рассказывалась она, было видно духовное гниение народа Послереволюционные листки, все эти «Гришки и его делишки» и успех этой литературы показали мне, что для очень широких масс Распутин явился своеобразным национальным героем, чем-то вроде Ваньки Ключника.

Но вот в силу разнообразных причин, из которых одни прямо царапали нервы и создавали повод для вспышки, а другие действовали изнутри, медленно изменяя психику народа, ржавые, железные обручи, стягивающие массу России, – натянулись.

Продовольствие города все ухудшалось, по тогдашним меркам оно стало плохо. Ощущалась недостача хлеба, у хлебных лавок появились хвосты, на Обводном канале уже начали бить лавки, и те счастливцы, которые сумели получить хлеб, несли его домой, держа крепко в руках, глядя на него влюбленно.

Покупали хлеб у солдат, в казармах исчезли корки и куски, прежде представляющие вместе с кислым запахом неволи «местные знаки» казарм.

Крик «хлеба» раздавался под окнами и у ворот казарм, уже плохо охраняемых часовыми и дежурными, свободно пропускавшими на улицу своих товарищей.

Казарма, разуверившаяся в старом строе, прижатая жестокой, но уже неуверенной рукой начальства, забродила. К этому времени кадровый солдат, да и вообще солдат 22 – 25 лет, был редкостью. Он был зверски и бестолково перебит на войне.

Кадровые унтер-офицеры были влиты в качестве простых рядовых в первые же эшелоны и погибли в Пруссии, под Львовом и при знаменитом «великом» отступлении, когда русская армия вымостила всю землю своими трупами. Питерский солдат тех дней – это недовольный крестьянин или недовольный обыватель.

Эти люди, даже не переодетые в серые шинели, а просто наспех завернутые в них, были сведены в толпы, банды и шайки, называемые запасными батальонами.

В сущности говоря, казармы стали просто кирпичными загонами, куда все новыми и новыми, зелеными и красными бумажками о призывах загонялись стада человечины.

Численное отношение командного состава к солдатской массе было, по всей вероятности, не выше, чем надсмотрщиков к рабам на невольничьих кораблях.

А за стенами казармы ходили слухи, что «рабочие собираются выступить», что «колпинцы 18 февраля хотят идти к Государственной думе».

У полукрестьянской, полумещанской солдатской массы было мало связей с рабочими, но все обстоятельства складывались так, что создавали возможность некоторой детонации.

Помню дни накануне. Мечтательные разговоры инструкторов-шоферов, что хорошо было бы угнать броневик, пострелять в полицию, а потом бросить броневик где-нибудь за заставой и оставить на нем записку: «Доставить в Михайловский манеж». Очень характерная черта: забота о машине осталась. Очевидно, у людей еще не было уверенности в том, что можно опрокинуть старый строй, хотели только пошуметь. А на полицию сердились давно, главным образом за то, что она была освобождена от службы на фронте.

Помню, недели за две до революции мы, идя командой (приблизительно человек в двести), улюлюкали на отряд городовых и кричали: «Фараоны, фараоны!»

В последние дни февраля народ буквально рвался на полицию, отряды казаков, высланные на улицу, никого не трогая, ездили, добродушно посмеиваясь. Это очень поднимало бунтарское настроение толпы. На Невском стреляли, убили несколько человек, убитая лошадь долго лежала недалеко от угла Литейного. Я запомнил ее, тогда это было непривычно.

На Знаменской площади казак убил пристава, который ударил шашкой демонстрантку.

На улицах стояли нерешительные патрули. Помню сконфуженную пулеметную команду с маленькими пулеметами на колесиках (станок Соколова), с пулеметными лентами на вьюках лошадей; очевидно, какая-то вьючно-пулеметная команда. Она стояла на Бассейной, угол Басковой улицы; пулемет, как маленький звереныш, прижался к мостовой, тоже сконфуженный, его обступила толпа, не нападающая, но как-то напиравшая плечом, безрукая.

На Владимирском стояли патрули Семеновского полка – каиновой репутации.

Патрули стояли нерешительно: «Мы ничего, мы как другие». Громадный аппарат принуждения, приготовленный правительством, буксовал. В ночь не выдержали волынцы, сговорились, по команде «на молитву» бросились к винтовкам, разбили цейхгауз, взяли патроны, выбежали на улицу, присоединили к себе несколько маленьких команд, стоящих вокруг, и поставили патрули в районе своей казармы – в Литейной части. Между прочим, волынцы разбили нашу гауптвахту, находящуюся рядом с их казармой. Освобожденные арестованные явились в команду по начальству; офицерство наше заняло нейтралитет, оно было тоже в своеобразной оппозиции «Вечернего времени». Казарма шумела и ждала, когда придут выгонять ее на улицу. Наши офицеры говорили: «Делайте, что сами знаете».

На улицах, в моем районе, уже отбирали оружие у офицеров какие-то люди в штатском, кучками выскакивая из ворот.

У ворот, несмотря на одиночные выстрелы, стояло много народа, даже женщины и дети. Казалось, что ждали свадьбы или пышных похорон.

Еще за три-четыре дня до этого наши машины были приведены по приказанию начальства в негодность. В нашем гараже инженер-вольноопределяющийся Белинкин отдал снятые части на руки солдатам-рабочим своего гаража. Но броневые машины нашего гаража были переведены в Михайловский манеж. Я пошел в Манеж, он был уже полон людьми, угоняющими автомобили. На броневых машинах не хватало частей. Мне показалось необходимым поставить на ноги прежде всего пушечную машину «ланчестер». Запасные части были у нас в школе. Пошел в школу. Встревоженные дежурные и дневальные были на местах. Это меня тогда удивило. Впоследствии, когда в конце 1918 года я подымал в Киеве панцирный дивизион против гетмана, я увидел, что почти все солдаты называли себя дежурными и дневальными, и уже не удивился.

Сентиментальное путешествие – это автобиографическая повесть русского ученого, литературоведа, которому решительно не сиделось на месте. Временной период, в котором разворачивается книжка, – с 1917 по 1922 годы.

Первое, чем поражает этот текст – невероятным контрастом войны и поэзии. Наш герой отличается страшной активностью, вовлеченностью в жизнь. Он переживает все события своей эпохи, как собственную судьбу. Шкловский агитирует на фронте Первой мировой войны как помощник комиссара Временного правительства, сам идет в атаку с гранатой в руке где-то на Юго-Западном фронте и получает сначала пулю в живот, а потом Георгия за храбрость, в одиночку разгоняет с доской в руках погром в Персии, засахаривает баки гетманских бронемашин в Киеве. И все это время урывками пишет книгу «Связь приемов стихосложения с общими приемами стиля». Удивительно. Шкловский видит на войне, как казак прикладом убивает ребенка-курда; видит вдоль дороги трупы мирных людей, которых убили, чтобы проверить прицел винтовки; видит, как в Феодосии на рынке продают женщин, и от голода пухнут люди, а в голове у него зреет замысел работы «Сюжет как явление стиля». Живет в двух мирах. Книжку про сюжет и стиль он, кстати, допишет в Самаре, где будет работать в сапожной мастерской, прячась от Чека под чужой фамилией. Уже после победы большевиков. А книги нужные для цитат он привезет, расшив на листки и отдельные клочки. Голод, расстрелы, гражданская война, а Шкловский едет из Самары в Москву по поддельному паспорту и там читает небольшой доклад на тему «Сюжет в стихе». А потом отправится на Украину и попадает как будто прямо на страницы романа «Белая гвардия» со страшной неразберихой из немцев, Скоропадского, Петлюры и ожиданием союзников. А потом вернется в Москву, и Горький упросит Свердлова «прекратить дело эсера Шкловского», а после этого уже большевик-Шкловский поедет на гражданскую войну. И сделает это с радостью: «Я еду по своей звезде и не знаю, на небе ли она, или это фонарь в поле».

Второе, что поражает в тексте – интонация автора. Интонация тихого сумасшедшего. Вот одна из военных сцен: Шкловский приехал в батальон, который отказывается занимать позицию. В распоряжении батальона почти нет патронов, а ему приказано занять позицию. Шкловский – власть. Надо что-то делать. Дальше цитата: «Достал я откуда-то через приехавшего Вонского винтовки, патроны и послал их в бой. Почти весь батальон погиб в одной отчаянной атаке. Я понимаю их. Это было самоубийство. Лег спать». Эпизод окончен. Здесь поражает не просто отсутствие этической оценки своих действий, поражает вообще отсутствие рефлексии по поводу происходящего. Мы привыкли к тому, что книги о войне или революции всегда крайне эмоциональны и идеологичны. В них есть хорошие и плохие, а, чаще всего, – абсолютное добро и абсолютное зло. Шкловский не совершает такого насилия над реальностью, он наблюдает за картинкой перед глазами с невозмутимостью даоса. Он будто бы просто каталогизирует жизнь, аккуратно раскладывает карточки. «Я теоретик искусства, – пишет он, – я камень падающий и смотрящий вниз». Шкловский – это такой воюющий даос, который идет в атаку, но несколько рассеянно, неуверенным шагом, потому что истина иллюзорна и еще потому, что в голове стоит новая книжка о Лоуренсе Стерне. Вы скажете, даосов с бомбами не бывает. Ну, да! Но и Шкловский не китаец.

И еще. Если ты отказываешься концептуализировать реальность, а взялся ее каталогизировать, будь готов, что придется писать про всякую скукоту. Библиотекарь не самая веселая профессия. Текст Шкловского тоже местами скучный. Но, боже, какие подчас в бывают описания, что привычная зевота проходит, ломота в спине забывается и как будто проваливаешься под черно-белые строки, как под лед. Вот например: Полк стоит в траншее, растянутой на версту. В яме скучают люди, кто варит в котелке кашу, кто роет норку на ночлег. Сверху только стебли травы. А ты учился в Петербурге на историко-филологическом факультете и тебе надо агитировать, чтобы воевали. И вот ты идешь по траншее, говоришь, а люди как-то жмутся. По дну траншеи течет ручеек. Чем дальше по течению, тем сырее стены, полноводнее ручей и смурнее солдаты. Узнав, что тут в основном украинцы, говоришь об Украине, о самостоятельности. В ответ: «Нам это не нужно!» Да? Мы за общину. Смотрят тебе в руки, ждут чуда. А чуда ты сделать не можешь. И над вами только неторопливый свист немецких пуль.

В тексте Шкловского еще много интересного: рассказ про житье-бытье питерских литераторов во время гражданской войны, про Блока, Горького, "Серапионовых братьев". Есть даже теоретический манифест формальной школы в литературоведении. Руководство как выводить из строя бронетехнику. И прочая жизнь. Очень много жизни. Советую.