Михаил зощенко. Рубен Б. С.: Зощенко Зощенко Вера: Последние дни Вера зощенко с реальной мистики

Вера Зощенко

ПОСЛЕДНИЕ ДНИ

…Я приехала в Сестрорецк в понедельник 12 мая поздно вечером. И позвонила ему в следующий вторник. Звоню, слышу странный, чужой голос. Говорит: «Я был очень болен, мне было очень плохо… Был Иригонников… Нашел отравление никотином и на почве этого отравления — легкий спазм мелких сосудов головного мозга… У меня было затемненное сознание… Я не воспринимал речь, не узнавал людей, не понимал, что мне говорят…»

Ах, как все упало во мне от этих слов! Почему же мне не дали знать? Почему меня не вызвали сразу? Ведь заболел он дня через два после моего отъезда.

Как выяснилось, уже во вторник у Груздевых он был не вполне здоров.

Спрашиваю — кто ухаживает за ним? Отвечает — приходит Дуся Слонимская. И Валя, и Тося приходят, и ему уже лучше. Я говорю, что приеду завтра же.

— Нет, нет, не надо, мне нельзя волноваться, ты позвони через два дня, и тогда договоримся, когда я приеду.

Ну что ж! В страшном волнении звоню Валерию, чтобы узнать, в чем дело и насколько серьезна болезнь. Ни Валерия, ни Антонины дома не застала. Звоню Слонимской — хочу узнать, что же в самом деле находит Иригонников, ведь, по словам Михаила, она вызвала его. Дуся отвечает как-то странно, она Иригонникова не видела, советует мне самой позвонить ему. Звоню, хоть был уже двенадцатый час ночи.

Иригонников повторяет то же, что сказал Михаил. Спрашиваю — насколько серьезна болезнь, нужно ли мне срочно приезжать. Говорю: «М. М. боится, что я буду его волновать».

Иригонников отвечает тоже странно: «Да, конечно, его нельзя волновать».

Целую ночь провела я без сна, в ужасном состоянии. А на другой день, в пять часов дня, была в Ленинграде.

Михаил заволновался, увидев меня. Стал говорить: «Зачем ты приехала? Ведь мы договорились, что ты будешь завтра звонить». А я совсем спокойно сказала: «Ну, а я приехала. Я так беспокоилась, ночь не спала, и вот — приехала».

Выглядел Михаил хорошо — был даже красивый. Но очень странный — часто отвечал невпопад, казалось — будто он плохо слышит. Или отвечает на свои мысли.

Немного поволновался из-за моего приезда. Потом успокоился. Вечером я кормила его. Прожила в Ленинграде пять дней. Перед отъездом вызвала Иригонникова — он ничем не встревожил меня, не намекнул на серьезность положения, напротив — сказал, что Михаил может вставать, даже выходить на бульвар. А дней через десять (через три недели после заболевания) сможет ехать в Сестрорецк. Не прописал никакого нового лекарства — все то же «черненькое», как называл его Михаил. Мышьяк, который прописал раньше по просьбе Михаила, временно отменил. Настаивал на анализах, на которые Михаил наконец дал согласие.

Я задержалась до понедельника, когда приходили сестры измерить давление и взять кровь. А вечером я уехала. Уехала потому, что он торопил меня с отъездом. Он хотел, чтобы я уехала, и я, не желая его волновать, должна была это сделать!..

Каждый вечер я звонила Антонине — справлялась о его здоровье, а в условленные с ним дни звонила ему.

И вот наконец он приехал в Сестрорецк. Это было 17 июня. Какой это был радостный день! И две недели прошли, как сон. Все было хорошо с самого начала. Ольга очень угодила ему пирожками — такой довольный, радостный, он говорил: «Я два пирожка съел!»

Подарил Ольге 50 рублей. Очень ему все нравилось на даче, всем он был доволен… «Как хорошо, как удобно мне в этом году — тут плитка, я могу себе разогреть, что хочу», — говорил он.

(В тот год я, впервые за много лет, не сдавала свои комнаты внизу, переселила туда Валю с семьей, и мы с ним снова, как прежде, были одни наверху, он снова занимал один обе свои комнатки.)

В этом году сирень цвела особенно буйно — даже листьев не было видно за цветом.

И яблони цвели все как одна. И он, приходя из сада на веранду, говорил: «Как пахнет!» А мне говорил: «Как ты хорошо выглядишь в этом году!»

И подолгу задерживал меня наверху разговорами. И все было так хорошо, и мы ни разу не поссорились, я чувствовала — у него наконец появилось полное доверие ко мне. И мне было радостно, и я говорила Ольге:

— Вот для Михаила мне интересно и приятно все делать — заботиться о нем, двадцать раз бегать вверх и вниз по лестнице мне ничуть не трудно, не утомительно…

Он начал поправляться, начал спускаться вниз, немного сидел на солнышке, заходил на веранду.

А наверху принимался за «мелкие дела» — очистил свои китайские подсвечники от стеарина, разобрал свои вещи в письменном столе. Потом попросил у меня деревянных дощечек и сделал «колабашки» к окнам — чтоб окна не закрывались от ветра, причем прикрепил их веревками к стенке. Немножко посердился, когда я не сразу сообразила их устройство.

Говорил о том, что будет потихоньку работать над переводом с украинского повести Полторацкого о Гоголе.

Я вызвала обойщика — тот привел в порядок его матрас, чем он остался в основном доволен, хотя и заметил, что матрас получился не такой мягкий, как он думал.

И все шло так хорошо!

И вдруг Валя привез бумагу — извещение из Министерства социального обеспечения о том, что ему присуждена наконец персональная пенсия республиканского значения в размере 1200 рублей и что ему надлежит явиться за получением персональной книжки в Горсо.

Известие о пенсии радостно взволновало его. Говорил со мной много на эту тему. Говорил, как хорошо, что дали наконец пенсию, что можно будет спокойно жить, не боясь за завтрашний день. Можно будет, когда восстановится здоровье, спокойно работать. И мне показалось, что, действительно, вот наконец придет покой, мир, радость. Что он отдохнет от всех волнений, спокойно проведет лето в Сестрорецке, что воздух, покой и питание вернут ему наконец утерянное душевное равновесие.

На второй или третий день после получения извещения о пенсии Валерий привез ему бумажку из сберкассы — предложение явиться за получением пенсии по такому-то адресу, «имея при себе паспорт, пенсионную книжку», и — приписка карандашом в конце — «справку от домоуправления о заработке за март месяц».

Когда Валя подал ему это злосчастное извещение и он, разорвав конверт и прочитав записку, ничего не сказал мне, у меня почему-то вдруг упало сердце. Какое-то темное предчувствие закралось в душу.

Я ничего не сказала, ничего не спросила — не знаю почему. Спустилась вниз… Вскоре и он пришел туда, сел — я так хорошо это помню — на мое место, протянул мне конверт и стал говорить о том, как взволновала его эта приписка, что, очевидно, его заработок (получение в мае денег за госиздатовскую книжку) будет учитываться и он будет лишен на какое-то время пенсии.

Напрасно я уверяла его, что это — стандартная справка, что к персональным пенсионерам это не относится, что, кроме того, требуются сведения за март — т. е. за месяц перед назначением пенсии (пенсия была назначена с 16 апреля), очевидно, для проверки правильности размеров назначенной пенсии (для обыкновенных пенсионеров), что не может быть такого абсурда, чтобы писателя принуждали жить на 1200 рублей, что тогда было бы бессмысленно присуждение пенсии.

Все напрасно, беспокойство и волнение не покидали его.

Напрасно успокаивали его и Валя, и Леля (сама пенсионерка), а затем приехавшие в воскресенье Таня и Маруся Баранова (адвокат, знающая все законы) — все было напрасно.

А в первый день получения этой злосчастной записки он проговорил со мной на эту тему до 3-х или 4-х часов ночи — все строил разные предположения, догадки, то успокаивал себя, то вновь начинал волноваться — и это несмотря на то, что обычно он ложился в постель уже в 10 часов, и вечернее молоко пил уже в постели, а не позднее половины 12-го я прощалась с ним и целовала его на ночь.

И вот в таком волнении прошло дней пять.

Сначала он думал сразу же ехать в Ленинград, но хорошая погода и мои уговоры удержали его до понедельника — намеченного им по приезде срока поездки в город.

А ведь после болезни ему нужен был полный покой!

И я хотела дать ему немного успокоиться, отдохнуть, а затем думала обратиться в курортовскую поликлинику, вызвать хорошего врача, посоветоваться серьезно о его состоянии.

Но в понедельник он все же собрался ехать в город.

Как я отговаривала его от этого! Убеждала, что он может дать доверенность Вале и тот привезет ему книжку, что потом он может написать заявление в сберкассу и деньги ему будут присылать в Сестрорецк — все напрасно!

А на мои уговоры в последний день он ответил: «Что, ты не знаешь моего характера? Разве я смогу быть спокоен, пока не выясню все?»

Кроме того, он говорил, ему нужно принять ванну, заплатить за квартиру и коммунальные услуги.

Я возражала, что последнее можно поручить Вале — платит же он за свою комнату! — или, в крайнем случае, Дусе. Все напрасно!

Он решил ехать… С утра было жарко, поэтому он, к моему удовольствию, отложил поездку до после обеда.

За обедом покушал рыбки — жареных судачков, две даже, по моему совету, взял с собой. Остальное отдал своему «Валичке».

И вот, часов около 7-ми или 8-ми, мы отправились на вокзал.

Шел он очень медленно, с трудом. Пройдя Полевую, остановился у сосны, отдыхал.

В конце Дубковского переулка посидел на скамейке у колодца.

Жаловался на слабость, говорил, как отвратительна, неприятна старость.

Я успокаивала его. Я думала — он мало ходит последнее время, потому и ослабли мышцы. Поправится, окрепнет. Будем наконец ходить к морю.

Вторую часть пути — по Дубковскому шоссе — прошел бодрее, сам удивился, решил, что у него воображаемое, от «психики».

И я поверила этому, обрадовалась. Подойдя к кассе, решил было взять такси. А я неосторожно возразила — стоит ли, ведь сейчас подойдет поезд, а в городе у вокзала и возьмет такси.

В это время свободное такси заняли. Обиделся на меня: «Вот ты всегда споришь, а мне трудно будет выходить с вокзала, я не знаю, как там теперь выходят — через метро, мне это сложно».

Предложила ему подождать другое такси, которое вскоре же подъехало, — отказался.

Перешел на платформу, вскоре подошел поезд. Сел. Махнул мне в окошко. На прощанье сказал, чтоб позвонила в четверг — во вторник, среду выяснит с пенсией. Приехать обещал в понедельник — из-за ванны и платежей за квартиру и прочее.

А душа у меня болела, болела. Так не хотелось, чтоб он уезжал! И так хотелось, чтоб приехал скорее!

Предлагала ехать с ним — отказался: «Чем ты можешь помочь?»

И уехал…

Уже во вторник или среду я говорила по телефону с Тосей, и она сообщила мне, что все в порядке, пенсию он получил и чувствует себя хорошо.

В четверг, как условились, звонила ему — голос у него был бодрый, здоровый, сказал, что все благополучно, что, правда, есть какой-то лимит для пенсии, но, в общем, все хорошо и что приедет он в понедельник, так как в понедельник уезжают Слонимские, которых он хочет повидать. И я с нетерпением стала ждать этого понедельника. На свободе занялась немного своим заброшенным садиком — за две недели пребывания Михаила в Сестрорецке я почти все время уделяла ему и разговаривала с ним — он подолгу задерживал меня наверху, я даже на воздухе мало бывала.

В субботу приехала Тося и подтвердила, что Михаил приедет в понедельник, а может быть, Валя привезет его и завтра, в воскресенье.

В воскресенье утром я полола грядки и разговаривала с Лелей и пришедшей в гости Евгенией Владимировной, соседкой-дачницей, говорила, смеясь: «Скоро приедет мой „персональный пенсионер“», а они советовали мне отметить это событие шампанским.

В воскресенье днем подъехала машина… Я так обрадовалась: думала — они!

И так неприятно было разочарование — это оказался сосед с компанией — шумной, развязной, нахальной.

К счастью, они скоро уехали, причем их собака поломала мои цветы на клумбе перед верандой, что ужасно огорчило меня.

И тут в сердце толкнула тревога — почему не едет Валя? Может быть, случилось что-нибудь с Михаилом? Заболел опять?

И весь день прошел в таком напряжении, в такой страшной тревоге ожидания.

Наконец, не в силах совладать с беспокойством, позвонила Михаилу. И вдруг слышу какой-то странный, чужой, замогильный голос. Спрашиваю: «Мишенька, ну когда ты приедешь?»

Отвечает недовольно: «Зачем звонишь? Ведь мы же условились, я же сказал, что приеду завтра, в понедельник»… И вдруг Михаил говорит, что ему опять было плохо, очень плохо. А на мой полный тревоги вопрос, что случилось, отвечает: «Завтра поговорим, завтра скажу».

В страшном волнении вешаю трубку. Тревожная, беспокойная ночь. В пять часов утра я проснулась и так ясно услышала его голос — он звал меня: «Вера!» Я вскочила — никого…

Утром — не могу дождаться приезда… Наконец — между двумя-тремя часами — слышу — машина! (Это было 7 июля.)

Сбегаю вниз… Он идет по дорожке. Медленно. Как приговоренный к смерти. Свесив голову на грудь — худой, высокий от худобы, летнее пальто — как на вешалке… Боже мой! Бросаюсь к нему. Веду наверх.

Он поднялся с трудом по лестнице, остановился у столика — так трудно было ему двигаться. И вдруг сказал: «Я умираю. У меня было кровохарканье». Я начала успокаивать его: «Что ты, Мишенька, ну, может быть, лопнул какой-нибудь сосудик или кровоточила десна, а ты, как всегда, испугался. Успокойся. Не надо волноваться».

Стал рассказывать, что случилось с ним.

В пятницу ночью вдруг проснулся — весь мокрый. Почему-то страшно перепугался: «Постелил на пол красненькое одеяло и лег. Первую рубашку снял, а вторую не смог. Не было сил! И пролежал на полу до утра. А окно было открыто».

Потом стал говорить, что он страшно ослаб, что он ничего не ел целую неделю, кроме сырого яйца и помидора.

Даже ту рыбку, что я дала, не съел.

Это был уже бред, то есть не ел он только два последних дня.

Потом он сообщил, что получил телеграмму от Веры — умер ее муж.

Я сказала: «Ну, ведь он был старенький!»

Согласился: «Да, старенький, ему было за 80 лет».

Попросила показать пенсионную книжку. Сказал, что оставил ее в Ленинграде: «Такая толстенькая!»

Потом я высказала предположение, что состояние его ухудшилось, потому что он бросил принимать «черненькое» (иригонниковское) лекарство.

Схватился за эту мысль. Попросил послать Валю в аптеку — заказать лекарство.

Жаловался на слабость. Говорил: «В прошлом году я красил забор, пол. Теперь я бы не мог. Какой я слабый! Я не могу даже спускаться в уборную».

Я предложила поставить горшочек ему в комнату. Отказался. Тогда я сказала, что поставлю его на чердачок. Успокоился.

В этот день в общем говорил здраво. Рассказывал, как получал пенсию: сначала предложили было ему написать какое-то обязательство — сообщать в случае большого заработка, потом сказали, что это не нужно.

Радовался пенсии, говорил, как это хорошо, что можно будет спокойно жить, что так неприятно бывало занимать деньги. Я соглашалась с ним, говорила, что этой пенсии нам вполне хватит на двоих. Он сказал: «А Валичке?»

На это я, улыбнувшись, заметила: «Ну, для своего „Валички“ ты раз в месяц что-нибудь напишешь».

Согласился. Потом сказал: «Теперь я за тебя спокоен. Умру — ты будешь получать половину моей пенсии».

Я, конечно, возмутилась — зачем говорить о смерти? Не нужно мне его пенсии!

В общем, день прошел относительно благополучно. Он успокоился. Я просила его не курить. Уверял, что курит совсем мало. Действительно — на папиросных коробках он даже записывал, сколько папирос выкурил за день. По сравнению с зимой это было в самом деле немного. На другой день утром я предложила ему полежать на раскладушке на балконе — был очень теплый день. С каким-то испугом отказался: «Ни в коем случае, об этом не может быть и речи. Я даже встать не могу!»

А мне казалось, что, может быть, ему лучше двигаться, что лежать вредно. Я не знала, как быть…

Обедал плохо. Тогда я предложила сварить ему шоколад. Обрадовался и с удовольствием выпил целую чашку, сказал: «Шоколад меня подкрепил!» Со мной был очень хорош, чувствовалось — он доверяет мне, доволен моей заботой. И Валя сказал: «Отец даже похвастался — сказал: „А мать обо мне хорошо заботится!“»

На третий день ему стало хуже. Стал жаловаться на сильные боли в груди, животе: «Давит…»

Начал говорить односложно, путать слова.

Я испугалась — не спазм ли у него сосудов снова? Поняла — необходимо вызвать врача… Дочь старухи Вержбицкой предложила сходить за Гиляновым — старым другом Вержбицкой, которого она всегда звала, когда чувствовала себя плохо, и который жил на даче в Сестрорецке.

Около шести часов Гилянов явился. Но как сказать о нем Михаилу? Ведь он не допускает к себе врачей!

Пошла на хитрость, сказала, что Максимович встретил Гилянова на вокзале и, зная, что тот живет в Сестрорецке, будто бы попросил навестить Михаила и сообщить ему о состоянии его здоровья.

Не знаю, поверил ли этому Михаил, или ему было уже все равно, или, наоборот, он понял, что дело плохо, что без врачей не обойтись, что необходимо прибегнуть к их помощи, что от них надо ждать спасения…

Во всяком случае, Гилянова он принял. При упоминании о Максимовиче — оживился: «А Анатолий Семенович… да… да… — Потом прибавил: — Он говорит: „Не порошки, а пирожки“. — А я мало ем».

Когда Гилянов приступил к осмотру, он слегка запротестовал, но затем подчинился и покорно дал себя детально выслушать и выстукать.

А потом спросил:

«Как, доктор, протяну я еще месяц-два?»

Я, конечно, возмутилась:

«Что ты говоришь, Мишенька? Месяц-два? По крайней мере 10-15 лет должен прожить!»

А доктор промямлил что-то неопределенно-успокаивающее… Мне же, в саду, он сказал: «Это тяжелый сердечный больной. Здесь не только аритмия, здесь — декомпенсация и стенокардия. Здесь — нарушение кровообращения I и II круга. Притом — дистрофия. Нарушенное питание. Необходима камфора или кардиамин — для укрепления сердечной мышцы. И глюкоза — для питания. И кремлевские капли. Кроме того — огромная печень. Доходит до пупка. Правда, не угристая. Но все же… принимая во внимание… вот у Вержбицкой — лечили от аорты — оказался рак. Возможно, и тут».

С ужасом спрашиваю: «И что же делать тогда?»

Пожимает плечами: «Тогда уже нечего делать! Но, повторяю, это лишь предположение. Скорее, просто застойная печень. Нужно бы устроить консилиум. Вызвать онколога. Невропатолога. Хорошо бы госпитализировать. А сейчас — во всяком случае — лежать! Даже сидеть нельзя. Даже вставать на горшок нельзя. Нужно судно. Вызвать участкового, чтоб прислал сестру — делать уколы и вливания…»

Доктор ушел, отказавшись от гонорара. Михаила я, конечно, успокаивала, сказала, что у него неважно с сердцем, что нужно, как сказал доктор, укрепить и попитать сердечную мышцу, нужно полежать, принимать лекарства, будут делать уколы и вливания. И через неделю, как сказал доктор, все будет хорошо.

В действительности тот сказал: «А через неделю посмотрим». Но я сама была уверена, что лечение даст результат, что через неделю он встанет.

А он вечером вдруг сказал, прощаясь на ночь: «Завтра надо завещание… деньги Валичке!» Как он любил сына, Боже мой, как он его любил! Его одного в целом мире!

Вечером в тот же день (9/VII) я написала Елизавете Матвеевне, медсестре, просила ее приехать — она могла бы делать уколы и вливания. Я так надеялась на нее, я знала ее опытность и очень доверяла ей. Я думала — приедет Елизавета, наладим лечение под ее опытным присмотром, и все будет хорошо. А Тосе я поручила позвонить в Литфонд и попросила прислать Иригонникова.

На другой день Тося его привезла, я сказала Михаилу, что в Литфонде узнали о его болезни и вот прислали Иригонникова.

Он не выразил удивления и покорно дал себя осмотреть.

Вообще с этих пор он как-то всецело подчинился болезни.

Иригонников согласился с диагнозом Гилянова, по «своей линии» — в области мозговых сосудов — ничего не нашел, уговаривал Михаила лечь в стационар. Тот отказался наотрез.

Для нейтрализации вредного действия никотина Иригонников рекомендовал каждый час минуточку дышать кислородом. И вот я стала аккуратнейшим образом выполнять все предписания врачей — давала лекарства. Ставила грелки, кормила… Он жаловался на боли — в области живота. Начались какие-то приступы — он охал, жаловался на боли, учащенное дыхание.

В тот день два раза вызывали «скорую» — в 3 часа дня и в половине шестого утра. Ночью я почти не спала — на каждый шорох бежала к нему… Какой беспомощный, какой слабенький он был! Как доверчиво тянулся ко мне, принимая лекарство! Если я уходила на минутку, звал меня: «Верочка, Верочка…»

Звонил мне из Литфонда заведующий лечебной частью Николай Михайлович, который всю зиму проявлял большую заботу о Михаиле. Обещал прислать для консультации онколога. Предлагал поместить в Свердловку. Звонил, по моей просьбе, Елизавете. К сожалению, та приехать не могла — заболела. Из Максимиллиановки достать сестру тоже не удалось. Звонила я, по совету Елизаветы, главврачу Сестрорецкой больницы, Слупскому. Тот посоветовал вызвать д-ра Бессера, рекомендовал его как прекрасного сердечника.

В отношении рака я успокоилась — только в первый вечер, после визита Гилянова, я пришла было в ужас и даже горько рыдала в комнате у Лели. А потом решила, что этого не может быть, что это, как предполагали и Гилянов, и Иригонников, — просто «застойная», «циррозная» печень и, как только камфара и глюкоза наладят сердечную деятельность, все войдет в норму.

11-го, в пятницу утром, только я собираюсь звонить в больницу Бессеру, явился он сам — оказывается, накануне звонили из Литфонда и просили направить его к нам, так как все литфондовские терапевты находились в отпуске.

Бессер — пожилой, серьезный, вдумчивый, восточного типа человек. Внимательно выслушал от меня историю болезни. Потом так же внимательно осмотрел Михаила.

Назначил лечение — диету молочно-растительную: молоко, ягоды, овощи, фрукты, отварную рыбу, мясо — все это я ему давала уже, лекарства те же — глюкоза, кардиамин, кремлевские и прибавки: в случае болей — промедол и в случае бессонницы — нембутал. Велел делать исследования. Вызвать участкового — чтобы та дала рецепты и назначила сестру для инъекций.

Казалось, ничего угрожающего он не нашел. Насчет рака печени высказался отрицательно. И мне подумалось — значит, опасности для жизни нет.

Доктор Произвел на меня хорошее впечатление, я как-то сразу почувствовала к нему доверие и успокоилась, решив, что здоровье Михаила в надежных руках.

От денег доктор решительно отказался. Сказал, что он вообще никогда не берет денег с больных, а тем более — взять деньги с Зощенко!

«Я бы себе руки запачкал этим, я бы не мог себя уважать!»

Этими словами он окончательно расположил меня в свою пользу.

А потом Тося рассказала, что кто-то из дачников у молочницы очень хвалил этого доктора, говорил, что он и врач превосходный, и человек прекрасный, что он действительно не берет денег с больных — настоящий бессребреник, хотя, как видно, нуждается.

В тот же день я вызвала участкового. Пришла молоденькая хорошенькая докторша, опять осмотрела Михаила и даже обеспокоилась: не слишком ли мы его тревожили, выписала назначенные Бессером лекарства, обещала прислать сестру и очень меня успокоила, сказала, что ничего страшного нет.

Но около четырех часов он опять стал жаловаться на боль, в пять сделали укол, но в половине шестого он стал опять жаловаться: «давит». Очевидно, давила огромная печень.

На другой день опять жаловался на боль, дала промедол, который подействовал через час, после чего он успокоился и заснул. Вообще в этот день он больше спал. Кушал — пил молоко, шоколад, немного бульону, морс.

Беспокоился из-за люминала, который я не хотела давать, так как боялась, что он вреден для сердца, а он требовал его, жалостно просил.

В 12 часов — заснул.

Доктор Бессер снова был днем. В воскресенье (13-е) проснулся в половине 11-го, пил молоко, морс. Пил с охотой, с жадностью — стакан молока выпил даже залпом. Боялся болей — их не было. И я радовалась и успокаивала его.

Курил — просил дать мундштук, прочищалку, ватку антиникотиновую. Говорил: «Странно, странно… Что случилось? Да, я мало ем». Показала фрукты — сказал: «Все съем, положи по одной».

И действительно — съел груши, абрикосы.

Нет, он хотел жить! Не правы те, кто думает, что он хотел смерти. Он думал — беда оттого, что мало ел. И он старался есть больше.

Почему-то часто путал слова. Вместо одних употреблял другие, схожие по первой букве.

Вместо люминала все просил «линолеум»… Я догадывалась, не поправляла его. Делала вид, что все в порядке. Путался, отвечая на вопросы. И это напоминало картину недавней его болезни. Очевидно, все же опять имел место легкий спазм мозговых сосудов.

Когда я просила не курить, уверял, что он не много курит. Однажды схитрил. Я старалась не давать ему люминал, а ему казалось, что люминал ему необходим, что без него он не будет спать и будут боли. Поэтому попросил меня уйти — сказал, что хочет в уборную. Я вышла. А он нашел люминал и выпил немного.

В половине первого ночи ему показалось, что утро, что надо вставать, что он в городе. Говорил: «Сейчас встану. Где газета?» Потом выпил молока, попросил папиросу. Курил в дремоте. Охал. Наконец успокоился, уснул.

В ту ночь я спала в его комнате на раскладушке.

Часто просыпалась. Снова беспокойство из-за люминала: «Неужели опять взяла?» Вспомнил: спрятал под подушку. Стали вместе искать в постели — не нашли. Но он так волновался, что пришлось дать другую коробочку. Тогда успокоился.

Уснул, но меньше, чем через час проснулся.

Вижу — лежит на животе, охает…

Эту позу он часто принимал и раньше, почти всегда перед сном он пристраивался на постели как-то «на четвереньках», чему я всегда удивлялась. И голову опускал вниз — я всегда боялась, что у него будет прилив крови к мозгу. Но он уверял, что ему так лучше, легче.

В пять часов в понедельник приехал из Ленинграда Иригонников и пришел Бессер — снова обследовали его. Во время обследования — дремота, полная пассивность. После обследования — сон.

Врачи. Ну что ж сказали врачи?

Рака, очевидно, нет, но тяжелый сердечный больной, хорошо бы в больницу. Хоть на три дня, чтобы сделать все анализы.

Предложили ему — опять отказался. Просил дать поспать. Спрашивала я Бессера — стоит ли настаивать на больнице? Отвечал как-то неуверенно.

Говорил, что у них больница переполнена, отдельной палаты предоставить нельзя, а в общей ему будет неспокойно, будет хуже, чем дома. Советовал пригласить сестру, чтобы имелась возможность делать уколы и вливания аккуратно и по мере надобности, без промедления.

Я позвонила заместительнице Слупского, просила прислать кого-нибудь. Та обещала.

И действительно, вскоре явился молодой человек с девушкой. Сказал, что он — бывший фельдшер, теперь студент медицинского института, а девушка — его жена, медсестра. Предложил свои услуги. Я с радостью согласилась, хотя он запросил 50 р. за 12-часовое дежурство. Я была так рада — теперь я смогу обеспечить ему постоянное медицинское наблюдение, постоянную помощь, я устрою больницу на дому, все будет хорошо, он должен поправиться!

Сговорились — они приступят к дежурствам на следующий же день, а может быть, даже приедут и в тот же день, к ночи. (Им нужно было съездить в Ленинград за необходимыми вещами.)

Радик (так звали молодого человека) предложил заказать в городе недостающее лекарство, купить необходимый медицинский инвентарь — шприцы, узнать, достал ли Валя судно, если нет — купить, а также зайти в Литфонд и похлопотать, чтоб прислали на дом рентген, а также — профессоров, специалистов-сердечников. Кроме того, Литфонд обещал выслать деньги на лечение, и мне необходимо было переслать им заявление.

Все это Радик взялся исполнить с величайшей готовностью и усердием. Я вздохнула спокойно — мне показалось, что судьба посылает мне спасение в их лице, что при их помощи Михаил быстро поправится, встанет на ноги, ведь больница сама пришла к нему — врач, фельдшер, сестра, все нужные лекарства, все будет обеспечено.

В 9 часов вечера я разбудила его, уговаривала поесть — отказывался. Говорил сначала: «Я много ем!» Потом: «Я мало ем, не хочу». Закурил. Но курил в дремоте. Папироса выпадала изо рта. Я боялась — не устроил бы пожар, не поджег бы свою постель. И все время, пока курил, сидела рядом.

Вдруг сразу же стал жаловаться на боли. Просил кремлевку, грелку. Дала (по расписанию) иригонниковское лекарство, грелку. Сразу успокоился. Дала два куска сахару — съел с охотой.

Уснул в первом часу ночи. Про люминал забыл, не требовал больше. Может быть, подействовали слова врачей, что люминал не нужен, вреден.

В 4.15 (это был уже вторник, 15-е) услышала шорох. Вошла к нему. Оказалось, он без моей помощи слез с постели. Когда я вошла, он пил молоко, но вместо молока подлил в стакан простоквашу. Сказал: «Молоко кислое». Потом лег, стал засыпать.

Вообще же вечером или ночью, когда он не мог заснуть, я «усыпляла» его — делала руками «пассы» над головой и убаюкивала, приговаривая: «Шш… шш… спи спокойно, спокойно, спокойно…» — так убаюкивала меня в детстве во время болезни мама.

И он так доверчиво закрывал глаза, успокаивался и первое время — действительно — засыпал… Да, я всегда должна была бы смотреть на него как на ребенка, как на свое дитя. Он был всегда такой беспомощный и слабый. Помню, в начале нашего знакомства я так и звала его — «детка».

Зачем же я не делала это?

Зачем требовала от него того, чего он дать не мог? Зачем не щадила его больную психику? Зачем требовала от него, как со здорового? Ведь знала же я — к нему нужен особый подход!..

…Радик привез нужные лекарства, шприцы, судно, даже резиновый круг — на всякий случай. Со знанием дела сделал вливание.

Михаилу я объяснила, что теперь ему будет делать уколы Радик, который его очень любит как писателя, что теперь он под постоянным медицинским надзором, что все пойдет хорошо.

Радик решил бороться с курением — стал прятать папиросы, говоря, что их сушит Валя.

С каким нетерпением стал он ждать Валиного приезда! Как трогательно просил дать ему покурить!

В среду, 16-го, все как будто было хорошо. Он как будто проникся доверием к молодежи, называл их «комсомол» и даже слушался их. Леля говорила, что ей удалось накормить его, что он хорошо кушал.

В этот день приезжала из Ленинграда присланная Литфондом доктор Покатинская, ассистент специалиста-сердечника профессора Хвиливицкой. Внесла кое-какие изменения влечение — посоветовала заменить одно лекарство другим. В истории болезни пометила: «Состояние средней тяжести». Сказала: «Ну, из такого положения можно выкарабкаться».

Это несколько смутило меня, я даже рассердилась в душе на нее — значит, можно и не выкарабкаться? Разве можно говорить такие вещи родным, когда нет серьезной опасности?

В ту же среду утром Радик был в Литфонде и, как сам говорил, поднял там целую «бучу», требовал, чтобы было сделано все возможное для успешного лечения на дому. Обещали прислать рентген, обеспечить деньгами. И, кроме того, пообещали, что в пятницу приедут сами: Николай Михайлович, зав. лечебной частью Литфонда, привезет Прокофьева.

Когда об этом сказали Михаилу, он как-то оживился, обрадовался и, как кажется, в пятницу даже ждал этого приезда.

В четверг, 17-го, день тоже прошел спокойно, было жарко, и Радик распорядился открыть окно у него в комнате, говорил, что необходим свежий воздух.

Он жадно, но с какой-то грустью смотрел в окно. Я так хорошо помню его печальные глаза в этот миг…

Я боялась — не простудим ли мы его, но Радик уверял, что ему необходим свежий воздух. (В тот день он согласился на уговоры Радика, обещал бросить курить и действительно перестал просить папиросы.)

В этот же день — или как это было во вторник? — он вдруг сказал: «Как странно, как странно… Как я нелепо жил…»

И я заметила: «Ну ничего, вот теперь будешь жить „лепо“, хорошо, все будет хорошо».

А еще как-то в эти дни он вдруг заволновался и сказал мне и Вале: «Валичка, отвези меня в Ленинград, и ты, Верочка, поедешь со мной… Надо деньги…»

Очевидно, он хотел взять деньги с книжки.

Но четверг был последний относительно спокойный день.

В этот день опять зашел разговор о больнице. Бессер (который приходил каждый день) находил, что больница не обязательна, что ничего существенного, кроме рентгена, она не даст, но высказал опасение — как бы в домашних условиях не проглядеть пневмонию. А я даже и тут подумала: «Ну, против пневмонии теперь есть пенициллин! Это не страшно!»

А ночью вдруг началось страшное. Я услышала его кашель и сразу ужасно испугалась — кашель был какой-то удушающий, нехороший. А перед этим несколько дней он совсем не кашлял. Сразу вскочила, бросилась к нему, стала уговаривать сплевывать мокроту, давала ему полотенце, но он никак не хотел или не мог этого делать. И вот, с пятницы, с 18-го, началась беда.

После того как никто не приехал из Союза (а он, очевидно, ждал), он стал беспокоиться, не мог лежать, просил, чтоб его посадили, садился, потом опять ложился.

Радик старался устроить его удобно, сажал на подушки, сделал упоры для ног — надо было предотвратить отек легких, но он недолго находился в нужном положении, сползал вниз, ложился вбок, почти сползал с постели.

В тот день я послала телеграмму Мариэтте Шагинян — я думала, она сразу приедет, поднимет всех на ноги, спасет.

Действительно, сразу по получении телеграммы ее дочь позвонила мне, подробно расспросила о болезни, сказала, что Мариэтта завтра же выедет в Ленинград.

Но когда я сказала ему: «Мишенька, звонила Мариэтта, она завтра приедет!» — он ответил: «Бог с ней!..»

19-го, в субботу, ночь была беспокойная, спал плохо, приходилось делать уколы, давать лекарство.

Раз даже чуть не довел до обморока самого Радика — не дал делать укол, едва не сломал шприц в вене. Это было ужасно.

В эти последние дни ему, наверное, было очень больно — он все засовывал пальцы в рот, кусал их. Я не понимала, в чем дело, а потом заметила — на тоненьком пальчике прокус. И что же болело, что мучило его? Я так и не знаю.

Я испугалась тогда, когда увидела эту крошечную ранку на безымянном пальце левой руки, сказала: «Мишенька, что ты делаешь? Ты же можешь внести инфекцию, не надо кусать пальцы!»

В 6 часов стал требовать врача. «Позовите вашего профессора», — говорил Радику. Посылали Валю за ним — с трудом отыскал, привел.

Как он мучился, должно быть. Как он тянул ко мне свои руки:

«Пусть я встану!»

«Подними меня, Верочка!»

«Поддержи меня, Верочка!»

«Вытащи меня, Верочка!»

И я поднимала его, поддерживала.

Ноги его я ставила на скамеечку, клала грелку на них, а руки согревала своим дыханием. И он клал голову мне на плечо, и мы сидели, тесно прижавшись друг к другу, так, как я всегда мечтала…

Потом он стал просить: «Увези меня, Верочка! Везите меня в Ленинград, в больницу!»

Он так хотел жить! Он не хотел умирать!

И в тот же день он первый раз сказал: «Я умираю, Верочка!»

«Что ты? Что ты говоришь? Это невозможно… Тогда и я умру!»

В тот день я нашла письмо Елизаветы, которое куда-то засунула в суматохе. Она советовала вызвать Максимовича, сообщила его телефон в Зеленогорске. Позвонила туда — просила передать о болезни Михаила, просьбу приехать.

Опять была страшная ночь. Наутро, в воскресенье, 20-го, явился Максимович, а следом за ним — Николай Михайлович из Литфонда с каким-то знаменитым профессором.

Максимович вынес страшный приговор: «Немедленно в больницу! Иначе мы потеряем нашего друга!»

После Максимовича обследовал приехавший профессор, потом — консилиум на веранде, внизу. Решение одно — немедленно в больницу, иначе — смерть!

А когда стали звонить в Свердловку, оказалось — нужно разрешение из горкома. А было воскресенье, и никого на местах не было. К тому же к вечеру вдруг разразилась страшная гроза, ураган, ливень, и телефонная связь была прервана.

Куда только не звонили — и Николай Михайлович, и Максимович, и Радик — все напрасно.

Я снова отправила телеграммы в Москву — на этот раз, кроме Шагинян, Федину. Федин немедленно откликнулся, но он в этот день уезжал за границу. Вот его телеграмма:

«Уважаемая Вера Владимировна! Глубокому сожалению приехать не могу: сегодня уезжаю за границу. Телеграфирую первому секретарю тов. Спиридонову просьбу оказать наилучшую лечебную помощь Мише. Одновременно обращаюсь Союз писателей. Горячий привет. Пожелание выздоровления Мише. Федин».

В тот же день пришла телеграмма от Николая Михайловича — «Телефон испорчен. Госпитализация Свердловку возможна завтра. Столяров».

В воскресенье у него была очень низкая температура, как потом сказали — 34,5. И я долго грела его холодные руки — и согрела, они стали теплыми. И температура тоже поднялась. Погода тогда стояла холодная, и чтобы согреть комнату, чтобы ему было тепло, я поставила на стол Тосин обогреватель. А он заметил и говорит: «Убери диск!» И я спрятала его под стол.

А потом Валя топил печку. Он сначала не хотел этого. И Валя уговаривал его: «Папа, ты же любишь печку, сейчас тебе будет тепло».

В этот вечер, измученная все пережитым, я первый раз за все время болезни сдалась. Пришла в отчаяние. Я легла в комнате Лели, плакала в холодном, безнадежном ужасе. Пробовала заснуть — чтобы бодрствовать ночью.

Около Михаила, кроме врачей (Бессер снова пришел), были Валерий и Тося. Она вместе с Лелей давала ему кислород. Теперь он уже принимал его. Я силилась уснуть — тщетно. Лишь на какие-то минуты я забывалась в дремоте. Наконец, не выдержала, встала, поднялась наверх.

Кошмарная ночь!

Радик делал уколы.

Тося, Леля, Валерий давали кислород.

Вадик, Лерин муж — ездил в аптеку за кислородными подушками.

Вот его слова в промежутках между кислородом и уколами:

«Я очень устал… Что случилось? Почему не проходит? Я же бросил курить!»

«Упустили… упустили…»

«Я хочу работать… Дайте мне работать!»

Потом: «Я не могу работать».

И я успокаивала его: «Отдохнешь, поправишься, будешь работать, не волнуйся, успокойся».

В 3.50 ночи, когда ему делали уколы: «Положите меня спать скорее… Скорей, скорей… Не троньте меня! Пусть я уйду… Скорей, чтоб я ушел…», «Скорей поддержи».

«Туши свет».

«Я устал… Устал… Не надо больше меня трогать».

«Не троньте меня больше!»

Вдруг отчетливо, ясно: «Оставьте меня в покое. Закройте двери… Уйдите от меня… Ай… Уйдите… Уйдите… Уйдите… Не надо… больно… Хватит… Хватит… Не надо больше…»

Да, это была страшная ночь! Как выдержали нервы это страшное напряжение — не знаю… И все-таки — вытянули до утра!

И опять появилась надежда.

Утром я вышла в сад. Было чудесное голубое утро, я подошла к земляничным грядкам — о радость! Поспела наша земляника! Он так ждал ее! Я собрала целую баночку, принесла ему, сказала:

«Мишенька, это наша земляничка, видишь, какая крупная! Лучше Дуниной. Кушай!»

И он посмотрел так сознательно, как будто даже улыбнулся довольный.

Я стала класть ему ягоды в рот. И он жадно и с удовольствием кушал.

А потом приехали из Свердловки. Я думала — сейчас его увезут. И я уже решилась на это. И Валя, пока врач (женщина) осматривала его, сказал, что надо непременно, непременно везти его в Ленинград именно сегодня, что несколько дней назад он сказал ему: «Валечка, во вторник отвезешь меня в Ленинград!» А когда Валя спросил: «Зачем, папа? Тебе же здесь хорошо!» — ответил решительно: «Мне надо… К нашим!»

И Валя сказал: «Я суеверен, надо обмануть судьбу, надо увезти его сегодня, живого».

И я отвечала: «Конечно, если надо, если можно — нужно везти. Может быть, там спасение!» Но тут же ждало разочарование — врач после осмотра наотрез отказалась везти: «Больной не транспортабельный. Везти сегодня нельзя. Может быть, завтра…»

То же подтвердил и Бессер. Валя настаивал.

И фельдшер, приехавший со «скорой», ручался: «Довезем. Устрою кислородную палатку. Лекарства все есть…»

И все же врач не согласилась везти.

А я… я молчала… Или я не хотела, чтобы его увезли? Или надеялась на что-то?

Но я даже договорилась с приехавшим со «скорой» фельдшером, что на другое утро он приедет, чтобы сменить Радика, дежурить в очередь с ним, так как тот буквально валился с ног.

Да, я не допускала мысли, что близок конец, что это — смерть. И когда фельдшер просил, чтобы завтра утром ему позвонили, чтобы ему не пришлось приехать напрасно, я настаивала: «Приезжайте непременно! Никаких изменений не может быть!»

Потом вдруг приехал рентген, и к нему ввалилась целая группа людей — стали делать снимок. Зачем? Только мучили напрасно и волновали. И, может быть, этим еще ускорили развязку. Да к тому же чуть не устроили пожар: дура-санитарка обернула электрическую лампочку полотенцем, которое, конечно, вспыхнуло — и ему пришлось дышать этим дымом!

Когда я поднялась наверх (я не присутствовала при снимке — там много было народу и без меня, поместиться негде), я сразу почувствовала запах паленого и в ужас пришла, когда узнала, в чем дело… Потом приходили брать кровь… Ах, сколько волнений причинили они ему, бедняжке, в тот последний его день!

И меня отвлекли от него — если б не эти ненужные процедуры, я бы не отошла от него ни на минуту!

Потом Радик стал требовать, чтоб сварили куриный бульон. Я бросилась искать курицу — сначала к Дуне, но Дуня посоветовала лучше обратиться к соседке Дусе — у той куры моложе. Наконец, достали куру… Потом Радик стал кормить его обедом. И, помню, крикнул с балкона: «Все съел! Несите второе!» Он так хорошо ел в этот последний день!

И утром, кроме молока и ягод, съел много меду, который прислала ему Зуева. Бедняжка, бедняжка — он хотел спастись, он думал — беда в том, что он мало ест, он стал есть больше. Он бросил курить, стал есть — он не хотел умирать, он хотел жить, жить!..

Но после того как я так порадовалась тому, что он ест, когда подумала, что он спасен, и началась трагическая развязка.

Я была внизу — кажется, заказывала Ольге обед на завтра. У него был Валя.

И Валя рассказал потом, что он сказал ему: «Достань из пиджака бумажник, деньги». И дал ему 1000 рублей.

Потом вдруг протянул к нему руки, крепко-крепко пожал его руку, так сознательно посмотрел в глаза и сказал:

«Валичка, я умираю… Прощай, мальчик!»

И после этого он начал задыхаться.

Ему давали дышать кислородом, сменяли подушку за подушкой.

Когда я поняла, что это — конец, что началась агония, я пришла в такое отчаяние, почти потеряла рассудок.

Я лежала у Лели, я рыдала, я сходила с ума — я не имела силы подняться наверх. Не могла.

А он звал меня. Принимал за меня то Тосю, то Лелю.

Наконец Лера (спасибо ей!) привела меня в сознание, сказала: «Тетя Вера, идите туда. Вы потом не простите себе, если дядя Миша умрет без вас».

И я поднялась наверх. Бросилась к его постели. Он сидел — высоко в подушках. Глаза были открыты — мои любимые, прекрасные черные глаза.

Но различал ли он что-нибудь, уже не знаю.

Я села на скамеечку перед его постелью, грела его руки, целовала их. Я молила в душе: «Только бы он не умер, только бы не умер, не умер», — и я чувствовала — моя мольба бессильна!

Потом ему стали делать уколы, я отошла, встала в ногах постели, прислонилась к теплой печке — мне было смертельно холодно — и замерла, в ужасе глядя ему в лицо.

Он часто и трудно дышал. После уколов — опять кислородные подушки, их сменяли Валерий и Радик — оба стояли у его изголовья.

Тут же были Тося и Леля. В соседней комнате — доктор Бессер. И вдруг Валя крикнул: «Доктора!»

Поспешно вошел Бессер. Что-то сделал. Потом Радик стал делать укол. Один, другой. Крикнул: «Спирт!»

И вдруг: «Не надо!»

Я поняла — конец!

Трудно передать словами все мое огромное горе, мое отчаяние, мою безутешную тоску.

Ими полны все мои записи за последние годы. И, наверное, будет так вплоть до последних дней… Да, до последних дней.

Примечания

16. Тося — жена Валерия (Вали) Зощенко.

17. Ольга — женщина, помогавшая В. В. Зощенко по хозяйству.

18. Леля — приятельница В. В. Зощенко.

19. Вера — младшая сестра В. В. Зощенко.

20. Максимович — врач, пользовавшийся доверием М. М. Зощенко.

21. Лера — племянница М. М. Зощенко.

Михаил Зощенко родился 9 августа 1894 года в Петербурге.

Летним июльским днем в Петербурге, на Петербургской стороне, в доме № 4 по Большой Разночинной улице, в семье художника-передвижника Михаила Ивановича Зощенко и актрисы Елены Иосифовны Суриной, успевавшей за домашними заботами писать и печатать рассказы из жизни бедных людей в журнале "Копейка", родился мальчик. В метрическую книгу церкви Святой мученицы царицы Александры его вписали как Михаила Михайловича Зощенко. Всего в семье Зощенко было восемь детей.

В 1903 году родители отдали мальчика в Санкт-петербургскую восьмую гимназию. Вот как Зощенко отзывался об этих годах в "Автобиографии": "Учился весьма плохо. И особенно плохо по русскому - на экзамене на аттестат зрелости я получил единицу по русскому сочинению… Эта неуспеваемость … мне и сейчас тем более странна, что я тогда уже хотел быть писателем и писал для себя рассказы и стихи. Скорей от бешенства, чем от отчаяния, я пытался покончить со своей жизнью".

В 1913 году, после окончания гимназии, будущий писатель поступил на юридический факультет Санкт-Петербургского Императорского университета, откуда через год был отчислен из-за неуплаты за обучение. Юноше пришлось идти работать. Первая его должность - контролер на Кавказской железной дороге. Но вскоре Первая мировая война прервала привычное течение жизни, и Зощенко решил идти на военную службу.

Он сначала был зачислен юнкером рядового состава в Павловское военное училище на правах вольноопределяющегося 1-го разряда, а затем он, окончив ускоренные четырехмесячные курсы военного времени, ушел на фронт. Сам он объяснил это так: "У меня не было, сколько я помню, патриотического настроения - я попросту не мог сидеть на одном месте". Тем не менее, на службе он весьма отличился: участвовал во многих боях, был ранен, отравлен газами. Начав воевать в звании прапорщика, Михаил Зощенко был отчислен в резерв (из-за последствий отравления газами) и награжден за боевые заслуги четырьмя орденами.

Некоторое время судьба писателя была связана с Архангельском, куда он приехал в начале октября 1917 года. После Февральской революции Зощенко был назначен начальником почт и телеграфа и комендантом Главного почтамта. Затем в ходе командировки в Архангельск последовало назначение адъютантом дружины, выборы в секретари полкового суда. Он совмещал государственную службу с литературными опытами: писательство в то время еще не стало основным его занятием. Под влиянием модных в столичной молодежной среде литераторов - Арцыбашева, Вербицкой, Ал. Каменского - он написал рассказы "Актриса", "Мещаночка"и "Сосед".

Но мирная жизнь и литературные упражнения вновь прервались - на этот раз революцией и Гражданской войной. Он вновь отправился на фронт, в конце января 1919 года записавшись добровольцем в Красную Армию. Зощенко служил в 1-м Образцовом полку деревенской бедноты полковым адъютантом. Он участвовал в боях под Нарвой и Ямбургом против отрядов Булак-Балаховича. Однако после сердечного приступа ему пришлось демобилизоваться и вернуться в Петроград.

В Государственном архиве Архангельской области частично сохранились документы о Михаиле Зощенко. Из них можно узнать, что он в чине штабс-капитана был зачислен в списки 14-й пешей дружины. Военнослужащие несли караульную службу в городе, охраняли склады, разгружали оружие, продовольствие на Бакарице и Экономии.

Журналист Л.Гендлин слышал от Зощенко историю его жизни в краю вечной мерзлоты. Бесхитростные поморы ему нравились. В Мезени Зощенко встретил Ладу Крестьянникову, муж которой пропал без вести в море. Лада не верила в его гибель и ждала. Зощенко попросил Ладу разделить с ним одиночество. Но Лада сказала: "А что будет потом? Пройдет восторг первых ночей, наступит обыденность, вас потянет в Петроград или Москву". Но Зощенко не мог отвести глаз от этой женщины - ему нравилась ее походка, певучая образная речь, и то, как она убирала, стирала, готовила. Она не жаловалась на судьбу, не роптала, все делала легко и с удовольствием. Когда засыпали дети, она брала в руки старую гитару и пела старинные песни и романсы. Михаил Михайлович не мог понять, откуда она брала силы. Отец Лады был священником в Пскове, которого с женой расстреляли в Кронштадте большевики. А Лада с тремя сыновьями была сослана в Архангельск.

Во внешности Михаила Зощенко и манере себя держать было что-то такое, что сводило с ума многих женщин. Он не был похож на роковых кинокрасавцев, но его лицо, по словам знакомых, казалось освещенным экзотическим закатом - писатель уверял, что ведет свое происхождение от итальянского зодчего, работавшего в России и на Украине. По словам Даниила Гранина, узкое смугловатое лицо писателя привлекало какой-то старомодной мужской красотой. Маленький рот с белыми ровными зубами редко складывался в мягкую улыбку. У него были темно-карие задумчивые глаза и маленькие руки. Волосы были расчёсаны на безукоризненный пробор. В его облике соединялись деликатность и твёрдость, скорбность и замкнутость. Передвигался он неторопливо и осторожно, точно боясь расплескать себя. Его чинность и холодок можно было принять за высокомерие, и даже вызов.

Возвратившись в Петроград, Зощенко познакомился со своей будущей женой, Верой Владимировной Кербиц-Кербицкой.

Вера Владимировна Зощенко вспоминала: "Помню конец 18-го года... Михаил приехал с фронта гражданской войны... Пришел ко мне... Он очень любил меня тогда... Пришел первый раз в валенках, в коротенькой куртке, перешитой собственноручно из офицерской шинели... Топилась печка, он стоял, прислонившись к ней, и я спросила: - Что для Вас самое главное в жизни? - Я, конечно, рассчитывала, что он ответит: - Конечно, Вы! Но он сказал, - Конечно, моя литература! Это было в декабре 1918 года. И так было всю жизнь".

С 1918-го по 1921-й годы Михаил Зощенко сменил много занятий, о чем писал позднее: "Я переменил десять или двенадцать профессий, прежде чем добраться до своей теперешней профессии. Я был агентом уголовного розыска… инструктором по кролиководству и куроводству… милиционером… Изучил два ремесла - сапожное и столярное… последняя моя профессия до писательства - конторское занятие".

В это же время начинающий писатель посещал литературную студию при издательстве "Всемирная литература", где вел семинары Корней Чуковский. Там же произошло его знакомство с Гумилевым, Замятиным, Шкловским, Лунцем, Слонимским, Познером, Полонской и Груздевым. В студии Михаил начал отшлифовывать свой индивидуальный стиль, благодаря которому его произведения приобрели огромную популярность. В январе 1920 года писатель пережил смерть матери. В том же году, в июле, он женился на В.В.Кербиц-Кербицкой и переехал к ней.

В 1921 году появилась литературная группа "Серапионовы братья", в которую вступил и Зощенко. Вместе со Слонимским он входил в так называемую "центральную" фракцию, придерживавшуюся убеждения, что "теперешняя проза не годится" и что надо учиться у старой забытой русской традиции - Пушкина, Гоголя и Лермонтова.

В мае 1922 года в семье Зощенко родился сын Валерий, а в августе того же года в издательстве "Алконост" вышел первый альманах "Серапионовых братьев", где был опубликован рассказ Михаила Зощенко. Первым самостоятельным изданием молодого писателя стала книга "Рассказы Назара Ильича господина Синебрюхова", вышедшая тиражом 2000 экземпляров в издательстве "Эрато".

В дружеских отношениях с "серапионами" был Максим Горький, он следил за творчеством каждого из них. Вот его отзыв о Михаиле: "Превосходно записал Зощенко. Его последние вещи - лучшее, что было у "серапионов". Тонкий писатель. Чудесный юморист". Горький начинал покровительствовать талантливому литератору и всячески содействовал ему в выпуске его произведений. При посредничестве пролетарского писателя в 1923 году в бельгийском журнале "Le disque vert" вышел рассказ Зощенко "Виктория Казимировна" на французском языке. Об этом, казалось, незначительном событии можно было бы не упоминать, но рассказ этот стал первым переводом советской прозы, опубликованным в Западной Европе.

Вообще, это десятилетие в творчестве Зощенко характеризуется необычайной творческой активностью. В период с 1929-го по 1932-й годы вышло собрание его сочинений в шести томах. Всего же с 1922-го по 1946-й годы насчитывается 91 издание и переиздание его книг.

В 1927 году большая группа писателей, объединенных издательством "Круг", создала коллективную декларацию, в которой освещала свою литературно-эстетическую позицию. В числе подписавших ее оказался и Зощенко. В это время он печатался в периодической печати (в основном в сатирических журналах "Бегемот", "Смехач", "Бузотер", "Чудак", "Ревизор", "Мухомор" и др.). Но не все было в его жизни гладко. В июне 1927 года был конфискован номер журнала "Бегемот" из-за "политически вредного" рассказа Михаила Зощенко "Неприятная история". Происходила постепенная ликвидация такого рода изданий, а в 1930 году в Ленинграде был закрыт и последний сатирический журнал "Ревизор".

Но Михаил Зощенко не отчаивался. Он продолжал работать. В том же году его с бригадой писателей командировали на Балтийский судостроительный завод. Там он писал для стенной и цеховой газет, а также печатался в заводской многотиражке "Балтиец". С 1932 года писатель начал сотрудничать с журналом "Крокодил", собирал материал для повести "Возвращенная молодость", изучал литературу по физиологии, психоанализу, медицине.

Первым ужасным потрясением в жизни Зощенко было отравление газами во время войны. Вторым не менее тяжелым потрясением стала встреча на дальнем лагерном пункте с Ладой - грязной, в дырявой телогрейке. Он, спросил про ее сыновей. Она ответила, что об их судьбе ничего не знает. Вернувшись домой, Зощенко послал ей посылку с теплыми вещами и продуктами. Он хотел написать повесть о женщине-лагернице, сделав прообразом Ладу, но из этого замысла ничего не получилось.

К этому времени его произведения были хорошо известны на Западе. Но у этой известности была и обратная сторона: в 1933 году в Германии его книги подверглись публичному аутодафе в соответствии с гитлеровским "черным списком". В СССР тогда вышла в свет и была поставлена на сцене Театра малых форм его комедия "Культурное наследие". В 1934 году начала публиковаться одна из самых известных книг Зощенко - "Голубая книга", - идея которой была подсказана Горьким: "пестрым бисером… изобразить-вышить что-то вроде юмористической истории культуры". В ней автор с юмором обыгрывает известные литературные сюжеты ("Бедная Лиза", "Страдания молодого Вертера", "Коварство и любовь" и др.)

Помимо пьес, рассказов и повестей, Зощенко продолжал писать фельетоны, исторические повести ("Черный принц", "Возмездие", "Керенский", "Тарас Шевченко" и др.), рассказы для детей ("Елка", "Бабушкин подарок", "Умные животные" и др.). С 17 августа по 1 сентября 1934 года проходил Первый Всесоюзный съезд советских писателей, членом правления которого был избран Михаил Зощенко.

На первый взгляд творческая судьба писателя складывалась благополучно, однако на протяжении всего литературного пути он подвергался строгой и зачастую нелицеприятной критике. Время от времени он прибегал к услугам психотерапевтов. Даже после 1939 года, когда он был удостоен ордена Трудового Красного Знамени, его произведения постоянно становились объектом нападок официозной критики.

В начале Великой Отечественной Михаил Зощенко написал заявление с просьбой о зачислении в Красную Армию, но получил отказ как негодный к военной службе и занялся антифашистской деятельностью вне поля боя: он писал антивоенные фельетоны для газет и Радиокомитета. В октябре 1941 года писатель был эвакуирован в Алма-Ату, а в ноябре был зачислен сотрудником сценарного отдела студии "Мосфильм". В 1943 года его вызвали в Москву, где предложили должность ответственного редактора "Крокодила", от которой он отказывался. Однако его ввели в состав редколлегии журнала. Все выглядело внешне благополучно. Но тучи над головой Зощенко продолжали сгущаться. В начале декабря ЦК ВКП(б) принял подряд два постановления - "О повышении ответственности секретарей литературно-художественных журналов" и "О контроле над литературно-художественными журналами", где повесть "Перед восходом солнца" была объявлена "политически вредным и антихудожественным произведением". На расширенном заседании ССП А.Фадеев, Л.Кирпотин, С.Маршак, Л.Соболев, В.Шкловский и другие выступили против Зощенко. Его поддерживали Д.Шостакович, М.Слонимский, А.Мариенгоф, А.Райкин, А.Вертинский, Б.Бабочкин, В.Горбатов, А.Крученых. В конце концов, писателя вывели из редколлегии журнала, лишили продуктового пайка, выселили из гостиницы "Москва". Гонения продолжались. На расширенном пленуме ССП Н.С.Тихонов также нападал на повесть "Перед восходом солнца", после чего при личной беседе с Михаилом Михайловичем оправдывался тем, что ему "приказали" это сделать. Теперь Зощенко почти не печатали, однако все же наградили медалью "За доблестный труд в Великой Отечественной войне 1941-1945 гг.", а в 1946 году ввели в состав редколлегии журнала "Звезда". Апофеозом всех перипетий стало постановление ЦК ВКП(б) от 14 августа 1946 года "О журналах "Звезда" и "Ленинград", после чего писателя исключили из Союза писателей и лишили продуктовой "рабочей" карточки. Повод для нападок на этот раз был и вовсе ничтожен - детский рассказ "Приключения обезьяны".

Писатель Даниил Гранин присутствовал на заседании Президиума Союза советских писателей по вопросу партийного постановления о журналах "Звезда" и "Ленинград". Он запомнил, как стойко держался Михаил Зощенко. Много лет спустя он попытался найти стенограмму выступления Зощенко в архивах, но ее нигде не было. Числилась, но не было. Она была изъята. Когда, кем — неизвестно. Очевидно, кому-то документ показался настолько возмутительным или опасным, что его и в архивах не следовало держать. Копии нигде обнаружить тоже не удалось. Гранин рассказал об этом знакомой стенографистке. Та пожала плечами: вряд кто-то из стенографисток сделал себе копию, не положено, особенно в те годы это строго соблюдалось. Через месяца два она позвонила Гранину, попросила приехать. Когда он приехал, ничего не объясняя, она протянула ему пачку машинописных листов. Это была та самая стенограмма выступления Михаила Михайловича. Откуда? Каким образом? От стенографистки, которая работала на том заседании. Удалось её разыскать. Стенографистки хорошо знают друг друга. К стенограмме была приложена записка: "Извините, что запись эта местами приблизительна, я тогда сильно волновалась, и слёзы мешали". Подписи не было.

Эта незнакомая с Зощенко лично, но читавшая его произведения женщина проявила подлинный героизм: сидя на сцене сбоку, за маленьким столиком, она не могла поднять глаз на Зощенко и вникнуть в происходящее. И, однако, лучше многих поняла, что Зощенко не мимолётное явление, что речь его не должна пропасть, сняла себе копию, сохраняла её все годы.

Вслед за этим постановлением все издательства, журналы и театры расторгли заключенные ранее договоры и потребовали вернуть назад выданные авансы. Семья писателя была вынуждена существовать на деньги, вырученные от продажи вещей, а сам он пытался зарабатывать в сапожной артели. В конце концов, продовольственную карточку ему вернули, и ему даже удалось опубликовать некоторые рассказы и фельетоны. Но на жизнь ему приходилось зарабатывать работой переводчика. В переводе Зощенко на русском языке были опубликованы произведения "За спичками" и "Воскресший из мертвых" М.Лассила, "От Карелии до Карпат" А.Тимонена, "Повесть о колхозном плотнике Саго" М.Цагараева. Фамилия переводчика при этом отсутствовала. Евгений Шварц писал о Зощенко: "В своих текстах он отражал (закреплял) свой способ жизненного поведения, общения с безумием, которое начинало твориться вокруг".

Зощенко был наделен абсолютным слухом и блестящей памятью. За годы, проведенные в гуще людей, он сумел проникнуть в тайну их разговорной конструкции, сумел перенять интонацию их речи, их выражения, обороты, словечки - он до тонкости изучил этот язык и уже с первых шагов в литературе стал пользоваться им легко и непринужденно, будто этот язык - его собственный, кровный, впитанный с молоком матери. По слогам читая зощенковские рассказы, начинающий читатель думал, что автор - свой, живущий такой же, как и он сам, простой жизнью, незамысловатый человек, каких "в каждом трамвае по десять штук едут".

Об этом ему говорило буквально все в сочинениях писателя. И место, где "разворачивалась история" очередного рассказа; жакт, кухня, баня, тот же трамвай - все такое знакомое, своё, житейски привычное. И сама "история": драка в коммунальной квартире из-за дефицитного ежика, ерунда с бумажными номерками в бане за гривенник, случай на транспорте, когда у пассажира чемодан "сперли", - автор как будто так и торчит за спиной человека; все-то он видит, все-то он знает, но не гордится - вот, мол, я знаю, а ты нет, - не возносится над окружающими. И главное - "грамотно" пишет, не умничает, все чисто русские, "натуральные, понятные слова".

Это последнее окончательно успокаивало читателя. В чем другом, а вот тут - взаправду умеет человек по-простому разговаривать или только подлаживается - он всегда разберется. И он разобрался: Зощенко положительно свой, подвоха здесь нет. Веками сложившееся недоверие "бедного" человека к стоящим выше на общественной лестнице получило здесь одну из самых ощутимых своих пробоин. Этот человек поверил писателю. И это было великим литературным достижением Зощенко.

Не сумей он заговорить на языке масс, читатели не знали бы сегодня такого писателя.

Вера Зощенко рассказала, почему читает не все книги знаменитого предка, об интересе китайских издателей к его рассказам и о том, как Гитлер, захватывая Ленинград, намеревался арестовать писателя.

– Вера, вы единственный потомок Михаила Зощенко по прямой линии на сегодня. В этом году исполнилось 55 лет, как его нет, а в следующем году будет 120 лет со дня его рождения. Несмотря на то, что многие считают Зощенко самым непризнанным классиком, принято ли у вас отмечать круглые и памятные даты?

– Моя мама – жена внука Зощенко. У нас идет мужская линия. У Михаила Михайловича был сын Валера – это мой дедушка. У него – мой папа, и тут не подфартило – родилась я (смеется). Традиция отмечать появилась лет пятнадцать назад. В библиотеке им. Зощенко в Сестрорецке, где прошли его последние годы и где он похоронен, каждый год в его день рождения туда ездим, устраиваем так называемые Зощенковские чтения. И актеры известные к этому подключаются. Два года назад приезжал Александр Филиппенко, а в этом году был его тезка Панкратов-Черный. Я не ожидала, думала он приедет, прочитает несколько произведений и все, а он рассказал о своей жизни, которая где-то пересекалась с жизнью Михаила Михайловича. Дело в том, что толком никто не знает, когда Зощенко родился, поэтому его юбилей в следующем году можно будет праздновать три дня подряд.

– Как глубоко вы погружались в его жизнь и биографию?

– Мне не в один момент сообщили, что это мой родственник. Я с этим росла, поэтому воспринимала это как норму. Какой-то период тебе кажется, что так у всех. В школе понимала, что чем-то отличалась, когда учителя начинали задавать вопросы. В подростковом возрасте это мешало: когда к тебе столько внимания, то возникает соответственно и больше негатива со стороны одноклассников, которые считали, что я просто выпендриваюсь.

А погружения… Есть произведения, которые я прочитала 1,5 раза и больше не могу. Например, после повести «Перед восходом солнца» было ощущение, что мою душу вынули и провернули через мясорубку, а потом собрали в кучку и сложили обратно. Моя мама иногда шутит, мол, это потому, что вы родились в один день: я по-новому стилю, а он – по-старому. Есть любимые – «Голубая книга», «История одной болезни», которые затерты до дыр. Вопреки расхожему мнению, что, если я потомок, то должна знать, что он делал каждый день, и понимать, чем отличаются между собой тысячи его рассказов, у меня такого нет.

– Среди современников бытует мнение, что Зощенко был непонятым многими советский писатель. Как вы считаете, можно ли в наши дни возродить его в глазах современного поколения?

– Он сам рассказывал, что, когда читал «Возвращенную молодость», ему кричали: «Чего ерунду читаешь, «Аристократку» давай». Зощенко был многопластовым писателем, но его больше воспринимали как смехача и сатирика, поэтому так называемый второй слой его таланта никто не замечал. Вышло много книг, где что только о нем не писали. В одной читала, что Зощенко – это хорошо замаскировавшийся Гоголь, в другой – что он продолжатель традиций Чехова. У меня нет такого надрывного: ой, недооценили, не поняли. Я рада, что, не смотря на смерть книгопечатного жанра в последние годы, его неплохо издают. Хорошо идут детские рассказы, бывает, сидишь на дне рождении, подаришь книжку, а дети бегут со словами: «Ой, сейчас вам прочитаю такое». Друзья потом звонят: «Ты нам книгу подарила, не могу неделю читать ребенку одни и те же рассказы, наизусть их выучила, а он ничего другого слушать не хочет». Но Зощенко специально писал таким языком и считал, что с народом нужно разговаривать на понятном ему языке.

– У него ведь много неизданных рассказов. Полное собрание сочинений выходило в 2008 году.

– С этим есть некоторые сложности. В определенный период, после 1946 года, он стал редактировать свои рассказы, добавлять в них больше философии, менять названия. Поэтому версий одного рассказа может существовать великое множество. По подсчетам литературоведов, существует около одной тысячи вариантов малой формы рассказов. Если взять еще пьесы, то набралось бы 10-11 томов. Но таких произведений, которые никогда никто не читал, не так много.

– Да, они есть. Но сейчас тиражи не те и цены на книжки небольшие. Но, тем не менее, это стало цивилизованно. И издания разные: от букинистических, хрестоматий и заканчивая дорогими кожаными переплетами. Иностранцы, когда приезжают, приятно меня удивляют, когда просят право на издания таких редких рассказов, что даже я не помню их название. Это вселяет оптимизм. Если Канада, Америка и Англия понятно – там много наших, то Китай и Япония были для меня подарком. Они полгода переводили десять его рассказов, потому что это совершенно не их менталитет.

– Зощенко до конца дней не давали писать, исключили из Союза писателей и даже при жизни не реабилитировали. По вашей версии, кто ставил ему палки в колеса?

– Самое очевидное – это советский партийный деятель Андрей Жданов, который написал указ в журнал «Красная звезда», разбирая произведения Зощенко и Ахматовой. Но, как мне кажется, это было уже следствие, а не причина.

На самом деле многогранность его рассказов такова, что их можно трактовать по-разному. Даже Гитлер, читая в переводах его произведения, не понимал их. Существует одна из версий, что когда немецкий вождь начинал свою компанию, план «Барбаросса», то когда шел план захвата Петербурга, был некий список из десяти человек, кого первыми нужно брать в плен. Михаил Михайлович шел в этом списке чуть ли не первым номером. Когда началась эта заваруха, его выслали на 48 часов из города и разрешили взять с собой 24 кг вещей, он прихватил только тетради со своими записями.

А кто мешал писать? Не было такого, чтобы кто-то пришел и прямо сказал: «Не пиши». А если с 1946 года ничего такого не сделал в художественном плане, так в первую очередь потому, что действительно был не согласен с указом, когда его обозвали пошляком и исключили из Союза писателей. Когда шла революция, он правда в нее поверил. Думал, как декабристы, что вот сейчас все изменится, а потом ты поворачиваешься лицом к железной махине и понимаешь, что это все то же самое, только в профиль. Не стоит забывать, что на том же Союзе писателей один из его лучших друзей, поэт Константин Симонов, был одним из первых, кто его предал и открыто высказывался, что Зощенко нужно исключить. На тех заседаниях Михаил Михайлович лишился сразу многих друзей. И когда ты понимаешь, что если кто-то из толпы, даже твоих бывших поклонников и друзей, рискнет поздороваться, ты сам этого не захочешь.

– Мать писателя Сергея Довлатова вспоминала, что когда она увидела Зощенко на улице, он перешел на другую сторону, чтобы с ним случайно не поздоровались.

– Да. Но отчасти, потому, что он не хотел людей ставить в неловкое положение и чтобы не разочаровываться, не видеть этих опущенных глаз, лучше ведь самому сыграть на опережение. В те годы ему приходили письма (тогда было принято обмениваться в конвертах фотографиями: человек присылал ему свою, а он ему на память свою), в которых друзья писали ему: «Миша, возвращаю тебе твою фотографию, пойми меня и верни мне мою». Кстати, так сделал и Корней Чуковский. А сейчас я на каждом празднике слышу, как многие дружили с Зощенко. На самом деле с ним осталось в те годы не так много народа: Анна Ахматова, Аркадий Райкин, который помогал ему финансово, и еще несколько людей.

– А как именно Райкин помогал? Юрий Олеша тогда смеялся, с гордостью рассказывая друзьям, как Зощенко штопал ему штаны.

– К сожалению, было и такое. Его ведь тогда не печатали и, чтобы как-то прокормиться, он занимался переводами, стельки вырезал и штаны штопал. А Райкин, когда эта вся ситуация вокруг него немного поутихла, втихаря давал ему заказы на написание рассказов. Но поскольку все это было не подписано, установить подлинность и понять, были это рассказы или номера для его театра, нереально. У Зощенко был характерный стиль, но эти вещи тщательно редактировались. Были и такие, которые Райкину не подходили, он их складывал в стол, но все равно платил за них деньги Зощенко. Потому что так просто Михаил Михайлович их бы не взял.

Но тут нужно благодарить его нрав и характер. Будь он понятным нам и более чувствительным ко всем неурядицам, мог бы и не пережить всего этого.

– В книге воспоминаний автор Юрий Томашевский подробно рассказывает о потасовке во время похорон Зощенко, о том, как не давали ему место на кладбище в Ленинграде, поэтому родственники похоронили его в Сестрорецке. Как такое могло быть?

– У семьи Зощенко каждые похороны превращались в серьезные проблемы. Его тело долго не давали, говорили, что вообще будете за забором хоронить. Всех тогда хоронили на своеобразном литературном кладбище в Комарово. Когда сошлись на Сестрорецке, начальство выдохнуло: «Ладно, Бог с ним, это не такое популярное место». Сейчас это очень престижное кладбище.

Но это ещё что. Когда ушла из жизни его жена Вера Владимировна, моему отцу и деду выдали не тот труп. Они пришли в морг забрать тело, чтобы похоронить, так им вывезли какую-то крупную женщину, лет 45. Такую торговку с черноземом под ногтями. Они в один голос: «Это не наша бабушка и мама». Но те ничего и слушать не хотят: «У нас один женский труп, забирайте». Они опять не уступают: «Вы что, Вере Владимировне было 80 лет, она одуванчик, а это чужая женщина». Был большой скандал, в итоге ее нашли, она завалилась в морге за дверь и ее не заметили.

С моим папой ситуация была похожей. У него была асфиксия (удушье, обусловленное кислородным голоданием и избытком углекислоты в крови. – Прим. И. М.), так мы две недели ходили по разным инстанциям, но милиция не выдавала разрешение на похороны. И когда мы прижали одного майора, он честно признался: «Если бы это был Вася Пупкин, Бог с ним – хороните! А это Зощенко, а если он не сам умер». А это был лето, и через две недели августовской жары его пришлось хоронить в закрытом гробу.

– А почему все-таки отобрали дачу в Сестрорецке?

– Появились какие-то племянники – вода на молоке, которые посчитали, что тоже имеют на нее право. Я прожила там всё детство и документально дача была на нас оформлена, но однажды приехав туда, обнаружила, что дачи нет, а все мои вещи сброшены в колодец. От дачи остался какой-то остров. Это был такой привет 90-м годам.

– Ходят легенды, что у Зощенко было много романов, и он даже уходил из семьи. Насколько это верно или очередные домыслы?

– Он был из тех мужчин, которые из семьи не уходят. У него был осознанный шаг женитьбы. Нам тяжело понять их образ жизни, но он очень близок к тому, который мы читаем у английских герцогов. Он на одной стороне, она на другой, пообедали, но у каждого своя территория. Он приходит в ее покои в определенное время, и у каждого своя жизнь. Вера Владимировна не могу сказать, что сильно от этого страдала. Она тоже была воспитана в похожей манере, оканчивала институт благородных девиц, у нее был свой распорядок дня: вставала не раньше двенадцати, каждый час пила кофе или чай. Михаил Михайлович весь в себе, в своих наблюдениях за окружающими, жил в таком своем мире. К тому же он был очень красивым мужчиной с таким невероятным флером загадочности и молчаливости, как говорили его друзья, которые называли его глыбой мрака, но женщин это невероятно привлекало.

Есть некоторые письма Веры Владимировны, в которых она с сожалением об этом высказывалась. Но как говорил папа и дедушка, это было очень противоречиво. А позже появилась уже и привычка друг к другу.

К тому же время от времени возникали дамы, которые откровенно привирали. Даже я слышала рассказ одной женщины, которой уже нет на этом свете, но она каждый год рассказывала, как встретила Михаила Михайловича на лестничной площадке, и со временем это обрастало новыми подробностями. Она уверяла, что он ей чуть ли не жениться предлагал, хотя на тот момент ей было всего 13 лет.

Михаил Михайлович, и его жена об этом писала, был большим семьянином в таком классическом виде и переживал, что не может подарить себя семье. Это не значит, что он не любил детей и внуков. Просто это была своеобразная форма любви. Например, что-то сделать для них – сделает, обеспечит, отдаст им последнее, но при этом, будучи в одной квартире, жил с ними как с чужими людьми. Она в своей комнате, а он в своем кабинете. И в кабинет к нему без разрешения лучше было не заходить. Да и в своих книгах он признавался, что всю жизнь жил в меланхолии и в депрессиях, разбираясь в ее истоках.

Вера Зощенко

ПОСЛЕДНИЕ ДНИ

…Я приехала в Сестрорецк в понедельник 12 мая поздно вечером. И позвонила ему в следующий вторник. Звоню, слышу странный, чужой голос. Говорит: «Я был очень болен, мне было очень плохо… Был Иригонников… Нашел отравление никотином и на почве этого отравления - легкий спазм мелких сосудов головного мозга… У меня было затемненное сознание… Я не воспринимал речь, не узнавал людей, не понимал, что мне говорят…»

Ах, как все упало во мне от этих слов! Почему же мне не дали знать? Почему меня не вызвали сразу? Ведь заболел он дня через два после моего отъезда.

Как выяснилось, уже во вторник у Груздевых он был не вполне здоров.

Спрашиваю - кто ухаживает за ним? Отвечает - приходит Дуся Слонимская. И Валя, и Тося приходят, и ему уже лучше. Я говорю, что приеду завтра же.

Нет, нет, не надо, мне нельзя волноваться, ты позвони через два дня, и тогда договоримся, когда я приеду.

Ну что ж! В страшном волнении звоню Валерию, чтобы узнать, в чем дело и насколько серьезна болезнь. Ни Валерия, ни Антонины дома не застала. Звоню Слонимской - хочу узнать, что же в самом деле находит Иригонников, ведь, по словам Михаила, она вызвала его. Дуся отвечает как-то странно, она Иригонникова не видела, советует мне самой позвонить ему. Звоню, хоть был уже двенадцатый час ночи.

Иригонников повторяет то же, что сказал Михаил. Спрашиваю - насколько серьезна болезнь, нужно ли мне срочно приезжать. Говорю: «М. М. боится, что я буду его волновать».

Иригонников отвечает тоже странно: «Да, конечно, его нельзя волновать».

Целую ночь провела я без сна, в ужасном состоянии. А на другой день, в пять часов дня, была в Ленинграде.

Михаил заволновался, увидев меня. Стал говорить: «Зачем ты приехала? Ведь мы договорились, что ты будешь завтра звонить». А я совсем спокойно сказала: «Ну, а я приехала. Я так беспокоилась, ночь не спала, и вот - приехала».

Выглядел Михаил хорошо - был даже красивый. Но очень странный - часто отвечал невпопад, казалось - будто он плохо слышит. Или отвечает на свои мысли.

Немного поволновался из-за моего приезда. Потом успокоился. Вечером я кормила его. Прожила в Ленинграде пять дней. Перед отъездом вызвала Иригонникова - он ничем не встревожил меня, не намекнул на серьезность положения, напротив - сказал, что Михаил может вставать, даже выходить на бульвар. А дней через десять (через три недели после заболевания) сможет ехать в Сестрорецк. Не прописал никакого нового лекарства - все то же «черненькое», как называл его Михаил. Мышьяк, который прописал раньше по просьбе Михаила, временно отменил. Настаивал на анализах, на которые Михаил наконец дал согласие.

Я задержалась до понедельника, когда приходили сестры измерить давление и взять кровь. А вечером я уехала. Уехала потому, что он торопил меня с отъездом. Он хотел, чтобы я уехала, и я, не желая его волновать, должна была это сделать!..

Каждый вечер я звонила Антонине - справлялась о его здоровье, а в условленные с ним дни звонила ему.

И вот наконец он приехал в Сестрорецк. Это было 17 июня. Какой это был радостный день! И две недели прошли, как сон. Все было хорошо с самого начала. Ольга очень угодила ему пирожками - такой довольный, радостный, он говорил: «Я два пирожка съел!»

Подарил Ольге 50 рублей. Очень ему все нравилось на даче, всем он был доволен… «Как хорошо, как удобно мне в этом году - тут плитка, я могу себе разогреть, что хочу», - говорил он.

(В тот год я, впервые за много лет, не сдавала свои комнаты внизу, переселила туда Валю с семьей, и мы с ним снова, как прежде, были одни наверху, он снова занимал один обе свои комнатки.)

В этом году сирень цвела особенно буйно - даже листьев не было видно за цветом.

И яблони цвели все как одна. И он, приходя из сада на веранду, говорил: «Как пахнет!» А мне говорил: «Как ты хорошо выглядишь в этом году!»

И подолгу задерживал меня наверху разговорами. И все было так хорошо, и мы ни разу не поссорились, я чувствовала - у него наконец появилось полное доверие ко мне. И мне было радостно, и я говорила Ольге:

Вот для Михаила мне интересно и приятно все делать - заботиться о нем, двадцать раз бегать вверх и вниз по лестнице мне ничуть не трудно, не утомительно…

Он начал поправляться, начал спускаться вниз, немного сидел на солнышке, заходил на веранду.

А наверху принимался за «мелкие дела» - очистил свои китайские подсвечники от стеарина, разобрал свои вещи в письменном столе. Потом попросил у меня деревянных дощечек и сделал «колабашки» к окнам - чтоб окна не закрывались от ветра, причем прикрепил их веревками к стенке. Немножко посердился, когда я не сразу сообразила их устройство.

Говорил о том, что будет потихоньку работать над переводом с украинского повести Полторацкого о Гоголе.

Я вызвала обойщика - тот привел в порядок его матрас, чем он остался в основном доволен, хотя и заметил, что матрас получился не такой мягкий, как он думал.

И все шло так хорошо!

И вдруг Валя привез бумагу - извещение из Министерства социального обеспечения о том, что ему присуждена наконец персональная пенсия республиканского значения в размере 1200 рублей и что ему надлежит явиться за получением персональной книжки в Горсо.

Известие о пенсии радостно взволновало его. Говорил со мной много на эту тему. Говорил, как хорошо, что дали наконец пенсию, что можно будет спокойно жить, не боясь за завтрашний день. Можно будет, когда восстановится здоровье, спокойно работать. И мне показалось, что, действительно, вот наконец придет покой, мир, радость. Что он отдохнет от всех волнений, спокойно проведет лето в Сестрорецке, что воздух, покой и питание вернут ему наконец утерянное душевное равновесие.

На второй или третий день после получения извещения о пенсии Валерий привез ему бумажку из сберкассы - предложение явиться за получением пенсии по такому-то адресу, «имея при себе паспорт, пенсионную книжку», и - приписка карандашом в конце - «справку от домоуправления о заработке за март месяц».

Когда Валя подал ему это злосчастное извещение и он, разорвав конверт и прочитав записку, ничего не сказал мне, у меня почему-то вдруг упало сердце. Какое-то темное предчувствие закралось в душу.

Я ничего не сказала, ничего не спросила - не знаю почему. Спустилась вниз… Вскоре и он пришел туда, сел - я так хорошо это помню - на мое место, протянул мне конверт и стал говорить о том, как взволновала его эта приписка, что, очевидно, его заработок (получение в мае денег за госиздатовскую книжку) будет учитываться и он будет лишен на какое-то время пенсии.

Напрасно я уверяла его, что это - стандартная справка, что к персональным пенсионерам это не относится, что, кроме того, требуются сведения за март - т. е. за месяц перед назначением пенсии (пенсия была назначена с 16 апреля), очевидно, для проверки правильности размеров назначенной пенсии (для обыкновенных пенсионеров), что не может быть такого абсурда, чтобы писателя принуждали жить на 1200 рублей, что тогда было бы бессмысленно присуждение пенсии.

Все напрасно, беспокойство и волнение не покидали его.

Напрасно успокаивали его и Валя, и Леля (сама пенсионерка), а затем приехавшие в воскресенье Таня и Маруся Баранова (адвокат, знающая все законы) - все было напрасно.

А в первый день получения этой злосчастной записки он проговорил со мной на эту тему до 3-х или 4-х часов ночи - все строил разные предположения, догадки, то успокаивал себя, то вновь начинал волноваться - и это несмотря на то, что обычно он ложился в постель уже в 10 часов, и вечернее молоко пил уже в постели, а не позднее половины 12-го я прощалась с ним и целовала его на ночь.

И вот в таком волнении прошло дней пять.

Сначала он думал сразу же ехать в Ленинград, но хорошая погода и мои уговоры удержали его до понедельника - намеченного им по приезде срока поездки в город.

А ведь после болезни ему нужен был полный покой!

И я хотела дать ему немного успокоиться, отдохнуть, а затем думала обратиться в курортовскую поликлинику, вызвать хорошего врача, посоветоваться серьезно о его состоянии.

Но в понедельник он все же собрался ехать в город.

Как я отговаривала его от этого! Убеждала, что он может дать доверенность Вале и тот привезет ему книжку, что потом он может написать заявление в сберкассу и деньги ему будут присылать в Сестрорецк - все напрасно!

А на мои уговоры в последний день он ответил: «Что, ты не знаешь моего характера? Разве я смогу быть спокоен, пока не выясню все?»

Кроме того, он говорил, ему нужно принять ванну, заплатить за квартиру и коммунальные услуги.

Я возражала, что последнее можно поручить Вале - платит же он за свою комнату! - или, в крайнем случае, Дусе. Все напрасно!

Он решил ехать… С утра было жарко, поэтому он, к моему удовольствию, отложил поездку до после обеда.

За обедом покушал рыбки - жареных судачков, две даже, по моему совету, взял с собой. Остальное отдал своему «Валичке».

И вот, часов около 7-ми или 8-ми, мы отправились на вокзал.

Шел он очень медленно, с трудом. Пройдя Полевую, остановился у сосны, отдыхал.

В конце Дубковского переулка посидел на скамейке у колодца.

Жаловался на слабость, говорил, как отвратительна, неприятна старость.

Я успокаивала его. Я думала - он мало ходит последнее время, потому и ослабли мышцы. Поправится, окрепнет. Будем наконец ходить к морю.

Вторую часть пути - по Дубковскому шоссе - прошел бодрее, сам удивился, решил, что у него воображаемое, от «психики».

И я поверила этому, обрадовалась. Подойдя к кассе, решил было взять такси. А я неосторожно возразила - стоит ли, ведь сейчас подойдет поезд, а в городе у вокзала и возьмет такси.

В это время свободное такси заняли. Обиделся на меня: «Вот ты всегда споришь, а мне трудно будет выходить с вокзала, я не знаю, как там теперь выходят - через метро, мне это сложно».

Предложила ему подождать другое такси, которое вскоре же подъехало, - отказался.

Перешел на платформу, вскоре подошел поезд. Сел. Махнул мне в окошко. На прощанье сказал, чтоб позвонила в четверг - во вторник, среду выяснит с пенсией. Приехать обещал в понедельник - из-за ванны и платежей за квартиру и прочее.

А душа у меня болела, болела. Так не хотелось, чтоб он уезжал! И так хотелось, чтоб приехал скорее!

Предлагала ехать с ним - отказался: «Чем ты можешь помочь?»

И уехал…

Уже во вторник или среду я говорила по телефону с Тосей, и она сообщила мне, что все в порядке, пенсию он получил и чувствует себя хорошо.

В четверг, как условились, звонила ему - голос у него был бодрый, здоровый, сказал, что все благополучно, что, правда, есть какой-то лимит для пенсии, но, в общем, все хорошо и что приедет он в понедельник, так как в понедельник уезжают Слонимские, которых он хочет повидать. И я с нетерпением стала ждать этого понедельника. На свободе занялась немного своим заброшенным садиком - за две недели пребывания Михаила в Сестрорецке я почти все время уделяла ему и разговаривала с ним - он подолгу задерживал меня наверху, я даже на воздухе мало бывала.

В субботу приехала Тося и подтвердила, что Михаил приедет в понедельник, а может быть, Валя привезет его и завтра, в воскресенье.

В воскресенье утром я полола грядки и разговаривала с Лелей и пришедшей в гости Евгенией Владимировной, соседкой-дачницей, говорила, смеясь: «Скоро приедет мой „персональный пенсионер“», а они советовали мне отметить это событие шампанским.

В воскресенье днем подъехала машина… Я так обрадовалась: думала - они!

И так неприятно было разочарование - это оказался сосед с компанией - шумной, развязной, нахальной.

К счастью, они скоро уехали, причем их собака поломала мои цветы на клумбе перед верандой, что ужасно огорчило меня.

И тут в сердце толкнула тревога - почему не едет Валя? Может быть, случилось что-нибудь с Михаилом? Заболел опять?

И весь день прошел в таком напряжении, в такой страшной тревоге ожидания.

Наконец, не в силах совладать с беспокойством, позвонила Михаилу. И вдруг слышу какой-то странный, чужой, замогильный голос. Спрашиваю: «Мишенька, ну когда ты приедешь?»

Отвечает недовольно: «Зачем звонишь? Ведь мы же условились, я же сказал, что приеду завтра, в понедельник»… И вдруг Михаил говорит, что ему опять было плохо, очень плохо. А на мой полный тревоги вопрос, что случилось, отвечает: «Завтра поговорим, завтра скажу».

В страшном волнении вешаю трубку. Тревожная, беспокойная ночь. В пять часов утра я проснулась и так ясно услышала его голос - он звал меня: «Вера!» Я вскочила - никого…

Утром - не могу дождаться приезда… Наконец - между двумя-тремя часами - слышу - машина! (Это было 7 июля.)

Сбегаю вниз… Он идет по дорожке. Медленно. Как приговоренный к смерти. Свесив голову на грудь - худой, высокий от худобы, летнее пальто - как на вешалке… Боже мой! Бросаюсь к нему. Веду наверх.

Он поднялся с трудом по лестнице, остановился у столика - так трудно было ему двигаться. И вдруг сказал: «Я умираю. У меня было кровохарканье». Я начала успокаивать его: «Что ты, Мишенька, ну, может быть, лопнул какой-нибудь сосудик или кровоточила десна, а ты, как всегда, испугался. Успокойся. Не надо волноваться».

Стал рассказывать, что случилось с ним.

В пятницу ночью вдруг проснулся - весь мокрый. Почему-то страшно перепугался: «Постелил на пол красненькое одеяло и лег. Первую рубашку снял, а вторую не смог. Не было сил! И пролежал на полу до утра. А окно было открыто».

Потом стал говорить, что он страшно ослаб, что он ничего не ел целую неделю, кроме сырого яйца и помидора.

Даже ту рыбку, что я дала, не съел.

Это был уже бред, то есть не ел он только два последних дня.

Потом он сообщил, что получил телеграмму от Веры - умер ее муж.

Я сказала: «Ну, ведь он был старенький!»

Согласился: «Да, старенький, ему было за 80 лет».

Попросила показать пенсионную книжку. Сказал, что оставил ее в Ленинграде: «Такая толстенькая!»

Потом я высказала предположение, что состояние его ухудшилось, потому что он бросил принимать «черненькое» (иригонниковское) лекарство.

Схватился за эту мысль. Попросил послать Валю в аптеку - заказать лекарство.

Жаловался на слабость. Говорил: «В прошлом году я красил забор, пол. Теперь я бы не мог. Какой я слабый! Я не могу даже спускаться в уборную».

Я предложила поставить горшочек ему в комнату. Отказался. Тогда я сказала, что поставлю его на чердачок. Успокоился.

В этот день в общем говорил здраво. Рассказывал, как получал пенсию: сначала предложили было ему написать какое-то обязательство - сообщать в случае большого заработка, потом сказали, что это не нужно.

Радовался пенсии, говорил, как это хорошо, что можно будет спокойно жить, что так неприятно бывало занимать деньги. Я соглашалась с ним, говорила, что этой пенсии нам вполне хватит на двоих. Он сказал: «А Валичке?»

На это я, улыбнувшись, заметила: «Ну, для своего „Валички“ ты раз в месяц что-нибудь напишешь».

Согласился. Потом сказал: «Теперь я за тебя спокоен. Умру - ты будешь получать половину моей пенсии».

Я, конечно, возмутилась - зачем говорить о смерти? Не нужно мне его пенсии!

В общем, день прошел относительно благополучно. Он успокоился. Я просила его не курить. Уверял, что курит совсем мало. Действительно - на папиросных коробках он даже записывал, сколько папирос выкурил за день. По сравнению с зимой это было в самом деле немного. На другой день утром я предложила ему полежать на раскладушке на балконе - был очень теплый день. С каким-то испугом отказался: «Ни в коем случае, об этом не может быть и речи. Я даже встать не могу!»

А мне казалось, что, может быть, ему лучше двигаться, что лежать вредно. Я не знала, как быть…

Обедал плохо. Тогда я предложила сварить ему шоколад. Обрадовался и с удовольствием выпил целую чашку, сказал: «Шоколад меня подкрепил!» Со мной был очень хорош, чувствовалось - он доверяет мне, доволен моей заботой. И Валя сказал: «Отец даже похвастался - сказал: „А мать обо мне хорошо заботится!“»

На третий день ему стало хуже. Стал жаловаться на сильные боли в груди, животе: «Давит…»

Начал говорить односложно, путать слова.

Я испугалась - не спазм ли у него сосудов снова? Поняла - необходимо вызвать врача… Дочь старухи Вержбицкой предложила сходить за Гиляновым - старым другом Вержбицкой, которого она всегда звала, когда чувствовала себя плохо, и который жил на даче в Сестрорецке.

Около шести часов Гилянов явился. Но как сказать о нем Михаилу? Ведь он не допускает к себе врачей!

Пошла на хитрость, сказала, что Максимович встретил Гилянова на вокзале и, зная, что тот живет в Сестрорецке, будто бы попросил навестить Михаила и сообщить ему о состоянии его здоровья.

Не знаю, поверил ли этому Михаил, или ему было уже все равно, или, наоборот, он понял, что дело плохо, что без врачей не обойтись, что необходимо прибегнуть к их помощи, что от них надо ждать спасения…

Во всяком случае, Гилянова он принял. При упоминании о Максимовиче - оживился: «А Анатолий Семенович… да… да… - Потом прибавил: - Он говорит: „Не порошки, а пирожки“. - А я мало ем».

Когда Гилянов приступил к осмотру, он слегка запротестовал, но затем подчинился и покорно дал себя детально выслушать и выстукать.

А потом спросил:

«Как, доктор, протяну я еще месяц-два?»

Я, конечно, возмутилась:

«Что ты говоришь, Мишенька? Месяц-два? По крайней мере 10–15 лет должен прожить!»

А доктор промямлил что-то неопределенно-успокаивающее… Мне же, в саду, он сказал: «Это тяжелый сердечный больной. Здесь не только аритмия, здесь - декомпенсация и стенокардия. Здесь - нарушение кровообращения I и II круга. Притом - дистрофия. Нарушенное питание. Необходима камфора или кардиамин - для укрепления сердечной мышцы. И глюкоза - для питания. И кремлевские капли. Кроме того - огромная печень. Доходит до пупка. Правда, не угристая. Но все же… принимая во внимание… вот у Вержбицкой - лечили от аорты - оказался рак. Возможно, и тут».

С ужасом спрашиваю: «И что же делать тогда?»

Пожимает плечами: «Тогда уже нечего делать! Но, повторяю, это лишь предположение. Скорее, просто застойная печень. Нужно бы устроить консилиум. Вызвать онколога. Невропатолога. Хорошо бы госпитализировать. А сейчас - во всяком случае - лежать! Даже сидеть нельзя. Даже вставать на горшок нельзя. Нужно судно. Вызвать участкового, чтоб прислал сестру - делать уколы и вливания…»

Доктор ушел, отказавшись от гонорара. Михаила я, конечно, успокаивала, сказала, что у него неважно с сердцем, что нужно, как сказал доктор, укрепить и попитать сердечную мышцу, нужно полежать, принимать лекарства, будут делать уколы и вливания. И через неделю, как сказал доктор, все будет хорошо.

В действительности тот сказал: «А через неделю посмотрим». Но я сама была уверена, что лечение даст результат, что через неделю он встанет.

А он вечером вдруг сказал, прощаясь на ночь: «Завтра надо завещание… деньги Валичке!» Как он любил сына, Боже мой, как он его любил! Его одного в целом мире!

Вечером в тот же день (9/VII) я написала Елизавете Матвеевне, медсестре, просила ее приехать - она могла бы делать уколы и вливания. Я так надеялась на нее, я знала ее опытность и очень доверяла ей. Я думала - приедет Елизавета, наладим лечение под ее опытным присмотром, и все будет хорошо. А Тосе я поручила позвонить в Литфонд и попросила прислать Иригонникова.

На другой день Тося его привезла, я сказала Михаилу, что в Литфонде узнали о его болезни и вот прислали Иригонникова.

Он не выразил удивления и покорно дал себя осмотреть.

Вообще с этих пор он как-то всецело подчинился болезни.

Иригонников согласился с диагнозом Гилянова, по «своей линии» - в области мозговых сосудов - ничего не нашел, уговаривал Михаила лечь в стационар. Тот отказался наотрез.

Для нейтрализации вредного действия никотина Иригонников рекомендовал каждый час минуточку дышать кислородом. И вот я стала аккуратнейшим образом выполнять все предписания врачей - давала лекарства. Ставила грелки, кормила… Он жаловался на боли - в области живота. Начались какие-то приступы - он охал, жаловался на боли, учащенное дыхание.

В тот день два раза вызывали «скорую» - в 3 часа дня и в половине шестого утра. Ночью я почти не спала - на каждый шорох бежала к нему… Какой беспомощный, какой слабенький он был! Как доверчиво тянулся ко мне, принимая лекарство! Если я уходила на минутку, звал меня: «Верочка, Верочка…»

Звонил мне из Литфонда заведующий лечебной частью Николай Михайлович, который всю зиму проявлял большую заботу о Михаиле. Обещал прислать для консультации онколога. Предлагал поместить в Свердловку. Звонил, по моей просьбе, Елизавете. К сожалению, та приехать не могла - заболела. Из Максимиллиановки достать сестру тоже не удалось. Звонила я, по совету Елизаветы, главврачу Сестрорецкой больницы, Слупскому. Тот посоветовал вызвать д-ра Бессера, рекомендовал его как прекрасного сердечника.

В отношении рака я успокоилась - только в первый вечер, после визита Гилянова, я пришла было в ужас и даже горько рыдала в комнате у Лели. А потом решила, что этого не может быть, что это, как предполагали и Гилянов, и Иригонников, - просто «застойная», «циррозная» печень и, как только камфара и глюкоза наладят сердечную деятельность, все войдет в норму.

11-го, в пятницу утром, только я собираюсь звонить в больницу Бессеру, явился он сам - оказывается, накануне звонили из Литфонда и просили направить его к нам, так как все литфондовские терапевты находились в отпуске.

Бессер - пожилой, серьезный, вдумчивый, восточного типа человек. Внимательно выслушал от меня историю болезни. Потом так же внимательно осмотрел Михаила.

Назначил лечение - диету молочно-растительную: молоко, ягоды, овощи, фрукты, отварную рыбу, мясо - все это я ему давала уже, лекарства те же - глюкоза, кардиамин, кремлевские и прибавки: в случае болей - промедол и в случае бессонницы - нембутал. Велел делать исследования. Вызвать участкового - чтобы та дала рецепты и назначила сестру для инъекций.

Казалось, ничего угрожающего он не нашел. Насчет рака печени высказался отрицательно. И мне подумалось - значит, опасности для жизни нет.

Доктор Произвел на меня хорошее впечатление, я как-то сразу почувствовала к нему доверие и успокоилась, решив, что здоровье Михаила в надежных руках.

От денег доктор решительно отказался. Сказал, что он вообще никогда не берет денег с больных, а тем более - взять деньги с Зощенко!

«Я бы себе руки запачкал этим, я бы не мог себя уважать!»

Этими словами он окончательно расположил меня в свою пользу.

А потом Тося рассказала, что кто-то из дачников у молочницы очень хвалил этого доктора, говорил, что он и врач превосходный, и человек прекрасный, что он действительно не берет денег с больных - настоящий бессребреник, хотя, как видно, нуждается.

В тот же день я вызвала участкового. Пришла молоденькая хорошенькая докторша, опять осмотрела Михаила и даже обеспокоилась: не слишком ли мы его тревожили, выписала назначенные Бессером лекарства, обещала прислать сестру и очень меня успокоила, сказала, что ничего страшного нет.

Но около четырех часов он опять стал жаловаться на боль, в пять сделали укол, но в половине шестого он стал опять жаловаться: «давит». Очевидно, давила огромная печень.

На другой день опять жаловался на боль, дала промедол, который подействовал через час, после чего он успокоился и заснул. Вообще в этот день он больше спал. Кушал - пил молоко, шоколад, немного бульону, морс.

Беспокоился из-за люминала, который я не хотела давать, так как боялась, что он вреден для сердца, а он требовал его, жалостно просил.

В 12 часов - заснул.

Доктор Бессер снова был днем. В воскресенье (13-е) проснулся в половине 11-го, пил молоко, морс. Пил с охотой, с жадностью - стакан молока выпил даже залпом. Боялся болей - их не было. И я радовалась и успокаивала его.

Курил - просил дать мундштук, прочищалку, ватку антиникотиновую. Говорил: «Странно, странно… Что случилось? Да, я мало ем». Показала фрукты - сказал: «Все съем, положи по одной».

И действительно - съел груши, абрикосы.

Нет, он хотел жить! Не правы те, кто думает, что он хотел смерти. Он думал - беда оттого, что мало ел. И он старался есть больше.

Почему-то часто путал слова. Вместо одних употреблял другие, схожие по первой букве.

Вместо люминала все просил «линолеум»… Я догадывалась, не поправляла его. Делала вид, что все в порядке. Путался, отвечая на вопросы. И это напоминало картину недавней его болезни. Очевидно, все же опять имел место легкий спазм мозговых сосудов.

Когда я просила не курить, уверял, что он не много курит. Однажды схитрил. Я старалась не давать ему люминал, а ему казалось, что люминал ему необходим, что без него он не будет спать и будут боли. Поэтому попросил меня уйти - сказал, что хочет в уборную. Я вышла. А он нашел люминал и выпил немного.

В половине первого ночи ему показалось, что утро, что надо вставать, что он в городе. Говорил: «Сейчас встану. Где газета?» Потом выпил молока, попросил папиросу. Курил в дремоте. Охал. Наконец успокоился, уснул.

В ту ночь я спала в его комнате на раскладушке.

Часто просыпалась. Снова беспокойство из-за люминала: «Неужели опять взяла?» Вспомнил: спрятал под подушку. Стали вместе искать в постели - не нашли. Но он так волновался, что пришлось дать другую коробочку. Тогда успокоился.

Уснул, но меньше, чем через час проснулся.

Вижу - лежит на животе, охает…

Эту позу он часто принимал и раньше, почти всегда перед сном он пристраивался на постели как-то «на четвереньках», чему я всегда удивлялась. И голову опускал вниз - я всегда боялась, что у него будет прилив крови к мозгу. Но он уверял, что ему так лучше, легче.

В пять часов в понедельник приехал из Ленинграда Иригонников и пришел Бессер - снова обследовали его. Во время обследования - дремота, полная пассивность. После обследования - сон.

Врачи. Ну что ж сказали врачи?

Рака, очевидно, нет, но тяжелый сердечный больной, хорошо бы в больницу. Хоть на три дня, чтобы сделать все анализы.

Предложили ему - опять отказался. Просил дать поспать. Спрашивала я Бессера - стоит ли настаивать на больнице? Отвечал как-то неуверенно.

Говорил, что у них больница переполнена, отдельной палаты предоставить нельзя, а в общей ему будет неспокойно, будет хуже, чем дома. Советовал пригласить сестру, чтобы имелась возможность делать уколы и вливания аккуратно и по мере надобности, без промедления.

Я позвонила заместительнице Слупского, просила прислать кого-нибудь. Та обещала.

И действительно, вскоре явился молодой человек с девушкой. Сказал, что он - бывший фельдшер, теперь студент медицинского института, а девушка - его жена, медсестра. Предложил свои услуги. Я с радостью согласилась, хотя он запросил 50 р. за 12-часовое дежурство. Я была так рада - теперь я смогу обеспечить ему постоянное медицинское наблюдение, постоянную помощь, я устрою больницу на дому, все будет хорошо, он должен поправиться!

Сговорились - они приступят к дежурствам на следующий же день, а может быть, даже приедут и в тот же день, к ночи. (Им нужно было съездить в Ленинград за необходимыми вещами.)

Радик (так звали молодого человека) предложил заказать в городе недостающее лекарство, купить необходимый медицинский инвентарь - шприцы, узнать, достал ли Валя судно, если нет - купить, а также зайти в Литфонд и похлопотать, чтоб прислали на дом рентген, а также - профессоров, специалистов-сердечников. Кроме того, Литфонд обещал выслать деньги на лечение, и мне необходимо было переслать им заявление.

Все это Радик взялся исполнить с величайшей готовностью и усердием. Я вздохнула спокойно - мне показалось, что судьба посылает мне спасение в их лице, что при их помощи Михаил быстро поправится, встанет на ноги, ведь больница сама пришла к нему - врач, фельдшер, сестра, все нужные лекарства, все будет обеспечено.

В 9 часов вечера я разбудила его, уговаривала поесть - отказывался. Говорил сначала: «Я много ем!» Потом: «Я мало ем, не хочу». Закурил. Но курил в дремоте. Папироса выпадала изо рта. Я боялась - не устроил бы пожар, не поджег бы свою постель. И все время, пока курил, сидела рядом.

Вдруг сразу же стал жаловаться на боли. Просил кремлевку, грелку. Дала (по расписанию) иригонниковское лекарство, грелку. Сразу успокоился. Дала два куска сахару - съел с охотой.

Уснул в первом часу ночи. Про люминал забыл, не требовал больше. Может быть, подействовали слова врачей, что люминал не нужен, вреден.

В 4.15 (это был уже вторник, 15-е) услышала шорох. Вошла к нему. Оказалось, он без моей помощи слез с постели. Когда я вошла, он пил молоко, но вместо молока подлил в стакан простоквашу. Сказал: «Молоко кислое». Потом лег, стал засыпать.

Вообще же вечером или ночью, когда он не мог заснуть, я «усыпляла» его - делала руками «пассы» над головой и убаюкивала, приговаривая: «Шш… шш… спи спокойно, спокойно, спокойно…» - так убаюкивала меня в детстве во время болезни мама.

И он так доверчиво закрывал глаза, успокаивался и первое время - действительно - засыпал… Да, я всегда должна была бы смотреть на него как на ребенка, как на свое дитя. Он был всегда такой беспомощный и слабый. Помню, в начале нашего знакомства я так и звала его - «детка».

Зачем же я не делала это?

Зачем требовала от него того, чего он дать не мог? Зачем не щадила его больную психику? Зачем требовала от него, как со здорового? Ведь знала же я - к нему нужен особый подход!..

…Радик привез нужные лекарства, шприцы, судно, даже резиновый круг - на всякий случай. Со знанием дела сделал вливание.

Михаилу я объяснила, что теперь ему будет делать уколы Радик, который его очень любит как писателя, что теперь он под постоянным медицинским надзором, что все пойдет хорошо.

Радик решил бороться с курением - стал прятать папиросы, говоря, что их сушит Валя.

С каким нетерпением стал он ждать Валиного приезда! Как трогательно просил дать ему покурить!

В среду, 16-го, все как будто было хорошо. Он как будто проникся доверием к молодежи, называл их «комсомол» и даже слушался их. Леля говорила, что ей удалось накормить его, что он хорошо кушал.

В этот день приезжала из Ленинграда присланная Литфондом доктор Покатинская, ассистент специалиста-сердечника профессора Хвиливицкой. Внесла кое-какие изменения влечение - посоветовала заменить одно лекарство другим. В истории болезни пометила: «Состояние средней тяжести». Сказала: «Ну, из такого положения можно выкарабкаться».

Это несколько смутило меня, я даже рассердилась в душе на нее - значит, можно и не выкарабкаться? Разве можно говорить такие вещи родным, когда нет серьезной опасности?

В ту же среду утром Радик был в Литфонде и, как сам говорил, поднял там целую «бучу», требовал, чтобы было сделано все возможное для успешного лечения на дому. Обещали прислать рентген, обеспечить деньгами. И, кроме того, пообещали, что в пятницу приедут сами: Николай Михайлович, зав. лечебной частью Литфонда, привезет Прокофьева.

Когда об этом сказали Михаилу, он как-то оживился, обрадовался и, как кажется, в пятницу даже ждал этого приезда.

В четверг, 17-го, день тоже прошел спокойно, было жарко, и Радик распорядился открыть окно у него в комнате, говорил, что необходим свежий воздух.

Он жадно, но с какой-то грустью смотрел в окно. Я так хорошо помню его печальные глаза в этот миг…

Я боялась - не простудим ли мы его, но Радик уверял, что ему необходим свежий воздух. (В тот день он согласился на уговоры Радика, обещал бросить курить и действительно перестал просить папиросы.)

В этот же день - или как это было во вторник? - он вдруг сказал: «Как странно, как странно… Как я нелепо жил…»

И я заметила: «Ну ничего, вот теперь будешь жить „лепо“, хорошо, все будет хорошо».

А еще как-то в эти дни он вдруг заволновался и сказал мне и Вале: «Валичка, отвези меня в Ленинград, и ты, Верочка, поедешь со мной… Надо деньги…»

Очевидно, он хотел взять деньги с книжки.

Но четверг был последний относительно спокойный день.

В этот день опять зашел разговор о больнице. Бессер (который приходил каждый день) находил, что больница не обязательна, что ничего существенного, кроме рентгена, она не даст, но высказал опасение - как бы в домашних условиях не проглядеть пневмонию. А я даже и тут подумала: «Ну, против пневмонии теперь есть пенициллин! Это не страшно!»

А ночью вдруг началось страшное. Я услышала его кашель и сразу ужасно испугалась - кашель был какой-то удушающий, нехороший. А перед этим несколько дней он совсем не кашлял. Сразу вскочила, бросилась к нему, стала уговаривать сплевывать мокроту, давала ему полотенце, но он никак не хотел или не мог этого делать. И вот, с пятницы, с 18-го, началась беда.

После того как никто не приехал из Союза (а он, очевидно, ждал), он стал беспокоиться, не мог лежать, просил, чтоб его посадили, садился, потом опять ложился.

Радик старался устроить его удобно, сажал на подушки, сделал упоры для ног - надо было предотвратить отек легких, но он недолго находился в нужном положении, сползал вниз, ложился вбок, почти сползал с постели.

В тот день я послала телеграмму Мариэтте Шагинян - я думала, она сразу приедет, поднимет всех на ноги, спасет.

Действительно, сразу по получении телеграммы ее дочь позвонила мне, подробно расспросила о болезни, сказала, что Мариэтта завтра же выедет в Ленинград.

Но когда я сказала ему: «Мишенька, звонила Мариэтта, она завтра приедет!» - он ответил: «Бог с ней!..»

19-го, в субботу, ночь была беспокойная, спал плохо, приходилось делать уколы, давать лекарство.

Раз даже чуть не довел до обморока самого Радика - не дал делать укол, едва не сломал шприц в вене. Это было ужасно.

В эти последние дни ему, наверное, было очень больно - он все засовывал пальцы в рот, кусал их. Я не понимала, в чем дело, а потом заметила - на тоненьком пальчике прокус. И что же болело, что мучило его? Я так и не знаю.

Я испугалась тогда, когда увидела эту крошечную ранку на безымянном пальце левой руки, сказала: «Мишенька, что ты делаешь? Ты же можешь внести инфекцию, не надо кусать пальцы!»

В 6 часов стал требовать врача. «Позовите вашего профессора», - говорил Радику. Посылали Валю за ним - с трудом отыскал, привел.

Как он мучился, должно быть. Как он тянул ко мне свои руки:

«Пусть я встану!»

«Подними меня, Верочка!»

«Поддержи меня, Верочка!»

«Вытащи меня, Верочка!»

И я поднимала его, поддерживала.

Ноги его я ставила на скамеечку, клала грелку на них, а руки согревала своим дыханием. И он клал голову мне на плечо, и мы сидели, тесно прижавшись друг к другу, так, как я всегда мечтала…

Потом он стал просить: «Увези меня, Верочка! Везите меня в Ленинград, в больницу!»

Он так хотел жить! Он не хотел умирать!

И в тот же день он первый раз сказал: «Я умираю, Верочка!»

«Что ты? Что ты говоришь? Это невозможно… Тогда и я умру!»

В тот день я нашла письмо Елизаветы, которое куда-то засунула в суматохе. Она советовала вызвать Максимовича, сообщила его телефон в Зеленогорске. Позвонила туда - просила передать о болезни Михаила, просьбу приехать.

Опять была страшная ночь. Наутро, в воскресенье, 20-го, явился Максимович, а следом за ним - Николай Михайлович из Литфонда с каким-то знаменитым профессором.

Максимович вынес страшный приговор: «Немедленно в больницу! Иначе мы потеряем нашего друга!»

После Максимовича обследовал приехавший профессор, потом - консилиум на веранде, внизу. Решение одно - немедленно в больницу, иначе - смерть!

А когда стали звонить в Свердловку, оказалось - нужно разрешение из горкома. А было воскресенье, и никого на местах не было. К тому же к вечеру вдруг разразилась страшная гроза, ураган, ливень, и телефонная связь была прервана.

Куда только не звонили - и Николай Михайлович, и Максимович, и Радик - все напрасно.

Я снова отправила телеграммы в Москву - на этот раз, кроме Шагинян, Федину. Федин немедленно откликнулся, но он в этот день уезжал за границу. Вот его телеграмма:

«Уважаемая Вера Владимировна! Глубокому сожалению приехать не могу: сегодня уезжаю за границу. Телеграфирую первому секретарю тов. Спиридонову просьбу оказать наилучшую лечебную помощь Мише. Одновременно обращаюсь Союз писателей. Горячий привет. Пожелание выздоровления Мише. Федин».

В тот же день пришла телеграмма от Николая Михайловича - «Телефон испорчен. Госпитализация Свердловку возможна завтра. Столяров».

В воскресенье у него была очень низкая температура, как потом сказали - 34,5. И я долго грела его холодные руки - и согрела, они стали теплыми. И температура тоже поднялась. Погода тогда стояла холодная, и чтобы согреть комнату, чтобы ему было тепло, я поставила на стол Тосин обогреватель. А он заметил и говорит: «Убери диск!» И я спрятала его под стол.

А потом Валя топил печку. Он сначала не хотел этого. И Валя уговаривал его: «Папа, ты же любишь печку, сейчас тебе будет тепло».

В этот вечер, измученная все пережитым, я первый раз за все время болезни сдалась. Пришла в отчаяние. Я легла в комнате Лели, плакала в холодном, безнадежном ужасе. Пробовала заснуть - чтобы бодрствовать ночью.

Около Михаила, кроме врачей (Бессер снова пришел), были Валерий и Тося. Она вместе с Лелей давала ему кислород. Теперь он уже принимал его. Я силилась уснуть - тщетно. Лишь на какие-то минуты я забывалась в дремоте. Наконец, не выдержала, встала, поднялась наверх.

Кошмарная ночь!

Радик делал уколы.

Тося, Леля, Валерий давали кислород.

Вадик, Лерин муж - ездил в аптеку за кислородными подушками.

Вот его слова в промежутках между кислородом и уколами:

«Я очень устал… Что случилось? Почему не проходит? Я же бросил курить!»

«Упустили… упустили…»

«Я хочу работать… Дайте мне работать!»

Потом: «Я не могу работать».

И я успокаивала его: «Отдохнешь, поправишься, будешь работать, не волнуйся, успокойся».

В 3.50 ночи, когда ему делали уколы: «Положите меня спать скорее… Скорей, скорей… Не троньте меня! Пусть я уйду… Скорей, чтоб я ушел…», «Скорей поддержи».

«Туши свет».

«Я устал… Устал… Не надо больше меня трогать».

«Не троньте меня больше!»

Вдруг отчетливо, ясно: «Оставьте меня в покое. Закройте двери… Уйдите от меня… Ай… Уйдите… Уйдите… Уйдите… Не надо… больно… Хватит… Хватит… Не надо больше…»

Да, это была страшная ночь! Как выдержали нервы это страшное напряжение - не знаю… И все-таки - вытянули до утра!

И опять появилась надежда.

Утром я вышла в сад. Было чудесное голубое утро, я подошла к земляничным грядкам - о радость! Поспела наша земляника! Он так ждал ее! Я собрала целую баночку, принесла ему, сказала:

«Мишенька, это наша земляничка, видишь, какая крупная! Лучше Дуниной. Кушай!»

И он посмотрел так сознательно, как будто даже улыбнулся довольный.

Я стала класть ему ягоды в рот. И он жадно и с удовольствием кушал.

А потом приехали из Свердловки. Я думала - сейчас его увезут. И я уже решилась на это. И Валя, пока врач (женщина) осматривала его, сказал, что надо непременно, непременно везти его в Ленинград именно сегодня, что несколько дней назад он сказал ему: «Валечка, во вторник отвезешь меня в Ленинград!» А когда Валя спросил: «Зачем, папа? Тебе же здесь хорошо!» - ответил решительно: «Мне надо… К нашим!»

И Валя сказал: «Я суеверен, надо обмануть судьбу, надо увезти его сегодня, живого».

И я отвечала: «Конечно, если надо, если можно - нужно везти. Может быть, там спасение!» Но тут же ждало разочарование - врач после осмотра наотрез отказалась везти: «Больной не транспортабельный. Везти сегодня нельзя. Может быть, завтра…»

То же подтвердил и Бессер. Валя настаивал.

И фельдшер, приехавший со «скорой», ручался: «Довезем. Устрою кислородную палатку. Лекарства все есть…»

И все же врач не согласилась везти.

А я… я молчала… Или я не хотела, чтобы его увезли? Или надеялась на что-то?

Но я даже договорилась с приехавшим со «скорой» фельдшером, что на другое утро он приедет, чтобы сменить Радика, дежурить в очередь с ним, так как тот буквально валился с ног.

Да, я не допускала мысли, что близок конец, что это - смерть. И когда фельдшер просил, чтобы завтра утром ему позвонили, чтобы ему не пришлось приехать напрасно, я настаивала: «Приезжайте непременно! Никаких изменений не может быть!»

Потом вдруг приехал рентген, и к нему ввалилась целая группа людей - стали делать снимок. Зачем? Только мучили напрасно и волновали. И, может быть, этим еще ускорили развязку. Да к тому же чуть не устроили пожар: дура-санитарка обернула электрическую лампочку полотенцем, которое, конечно, вспыхнуло - и ему пришлось дышать этим дымом!

Когда я поднялась наверх (я не присутствовала при снимке - там много было народу и без меня, поместиться негде), я сразу почувствовала запах паленого и в ужас пришла, когда узнала, в чем дело… Потом приходили брать кровь… Ах, сколько волнений причинили они ему, бедняжке, в тот последний его день!

И меня отвлекли от него - если б не эти ненужные процедуры, я бы не отошла от него ни на минуту!

Потом Радик стал требовать, чтоб сварили куриный бульон. Я бросилась искать курицу - сначала к Дуне, но Дуня посоветовала лучше обратиться к соседке Дусе - у той куры моложе. Наконец, достали куру… Потом Радик стал кормить его обедом. И, помню, крикнул с балкона: «Все съел! Несите второе!» Он так хорошо ел в этот последний день!

И утром, кроме молока и ягод, съел много меду, который прислала ему Зуева. Бедняжка, бедняжка - он хотел спастись, он думал - беда в том, что он мало ест, он стал есть больше. Он бросил курить, стал есть - он не хотел умирать, он хотел жить, жить!..

Но после того как я так порадовалась тому, что он ест, когда подумала, что он спасен, и началась трагическая развязка.

Я была внизу - кажется, заказывала Ольге обед на завтра. У него был Валя.

И Валя рассказал потом, что он сказал ему: «Достань из пиджака бумажник, деньги». И дал ему 1000 рублей.

Потом вдруг протянул к нему руки, крепко-крепко пожал его руку, так сознательно посмотрел в глаза и сказал:

«Валичка, я умираю… Прощай, мальчик!»

И после этого он начал задыхаться.

Ему давали дышать кислородом, сменяли подушку за подушкой.

Когда я поняла, что это - конец, что началась агония, я пришла в такое отчаяние, почти потеряла рассудок.

Я лежала у Лели, я рыдала, я сходила с ума - я не имела силы подняться наверх. Не могла.

А он звал меня. Принимал за меня то Тосю, то Лелю.

Наконец Лера (спасибо ей!) привела меня в сознание, сказала: «Тетя Вера, идите туда. Вы потом не простите себе, если дядя Миша умрет без вас».

И я поднялась наверх. Бросилась к его постели. Он сидел - высоко в подушках. Глаза были открыты - мои любимые, прекрасные черные глаза.

Но различал ли он что-нибудь, уже не знаю.

Я села на скамеечку перед его постелью, грела его руки, целовала их. Я молила в душе: «Только бы он не умер, только бы не умер, не умер», - и я чувствовала - моя мольба бессильна!

Потом ему стали делать уколы, я отошла, встала в ногах постели, прислонилась к теплой печке - мне было смертельно холодно - и замерла, в ужасе глядя ему в лицо.

Он часто и трудно дышал. После уколов - опять кислородные подушки, их сменяли Валерий и Радик - оба стояли у его изголовья.

Тут же были Тося и Леля. В соседней комнате - доктор Бессер. И вдруг Валя крикнул: «Доктора!»

Поспешно вошел Бессер. Что-то сделал. Потом Радик стал делать укол. Один, другой. Крикнул: «Спирт!»

И вдруг: «Не надо!»

Я поняла - конец!

Трудно передать словами все мое огромное горе, мое отчаяние, мою безутешную тоску.

Ими полны все мои записи за последние годы. И, наверное, будет так вплоть до последних дней… Да, до последних дней.

Из книги Изнанка экрана автора Марягин Леонид

Версия Зощенко В Москву из Ленинграда ненадолго приехал еще тогда не избитый Ждановым, в зените популярности Михаил Зощенко. Пришел в кафе «Националь» посидеть со своим другом Юрием Олешей. Беседуют за столиком в углу. Вдруг подходит кто-то из общих знакомых и

Из книги Вспоминая Михаила Зощенко автора Томашевский Ю В

В. Зощенко ТАК НАЧИНАЛ М. ЗОЩЕНКО К литературе Михаил Зощенко стремился давно. С детства. В записной тетради 1917-1920-х годов сохранилась запись: 1902–1906 - стихотворения. 1907 - рассказ «Пальто». 1910 - рассказ «За что?». 1914 - Письма. Наброски. 1915 - Письма. Эпиграммы. 1917 -

Из книги Леонид Утесов. Друзья и враги автора Скороходов Глеб Анатольевич

Т. Иванова О ЗОЩЕНКО Не каждого писателя, даже из тех, чьи произведения мне нравятся, хочется перечитывать еще и еще.Если в поэзии такой подход правомерен: уж коли поэт тебе «пришелся», не перечитывать и даже не запоминать наизусть невозможно, - то с прозой дело обстоит

Из книги Дневник моих встреч автора Анненков Юрий Павлович

M. Левитин TOT САМЫЙ ЗОЩЕНКО Недалеко от входа в Екатерининский сад стоял столик. За столиком на табуретке сидел безбровый старик. Это был графолог. И, как постоянно предупреждал он сам, в недалеком прошлом он носил пышную бороду и занимал очень высокий пост.Каждому, кто

Из книги 100 великих оригиналов и чудаков автора Баландин Рудольф Константинович

Ю. Нагибин О ЗОЩЕНКО Мои воспоминания о Михаиле Михайловиче Зощенко крайне скудны, но ведь говорил же Пушкин, что любая подробность из жизни великого человека драгоценна.Я видел Зощенко трижды: мальчиком на вечере в Политехническом музее, зрелым человеком - в его

Из книги Последние дни жизни Н. В. Гоголя автора Аксакова Вера Сергеевна

А. Райкин ЗОЩЕНКО До войны Зощенко был одним из самых репертуарных эстрадных авторов. Его рассказы считались «самоигральными», особенно те, где повествование ведется от лица обывателя. Конечно, артистов, а среди них были Хенкин, Утесов, Яхонтов, прежде всего привлекала

Из книги Зощенко автора Рубен Бернгард Савельевич

Михаил Зощенко

Из книги Современники: Портреты и этюды (с иллюстрациями) автора Чуковский Корней Иванович

Зощенко и Теа-джаз 8 марта 1929 года. Международный день трудящихся женщин. На утреннике, посвященном празднику, в Государственном Малом оперном театре – Малоготе, как говорили тогда, – женщины, очевидно только трудящиеся, заполнили зал до предела. Утесов впервые выступил

Из книги Письменный стол автора Каверин Вениамин Александрович

Михаил Зощенко Михаил ЗощенкоОднажды, в одну из наших парижских бесед на литературные темы, я спросил Бабеля, кого из современных советских писателей он считает наиболее интересным. Бабель вдруг расхохотался и произнес:- Зощенку.Затем совершенно серьезно и даже с

Из книги Без грима. Воспоминания автора Райкин Аркадий Исаакович

М.М. Зощенко Михаил ЗощенкоК известному ленинградскому врачу явился пациент с жалобой на отсутствие аппетита, апатию, приступы безотчетной тоски, меланхолии. Врач, не обнаружив у него признаков психической болезни и узнав, что химические лекарства не помогают,

Из книги автора

Аксакова Вера Сергеевна Последние дни жизни Н. В. Гоголя Из записной книжки В. С. Аксаковой …30 января 1853 года. Ровно год тому назад вечером приехал Гоголь к нам в маленький дом, в котором мы жили. Мы сидели в отесенькиных комнатах. Гоголь взошел и на наш вопрос о его

Из книги автора

Б. С. Рубен Зощенко Посвящается моей жене и помощнице Раисе Моисеевне

Из книги автора

НЕПРОЧТЕННЫЙ ЗОЩЕНКО Произведения Зощенко, принесшие ему широчайшую известность и славу, в художественной форме отразили демографические и духовные результаты того общественного катаклизма, который был насильственно произведен в России в октябре 1917 года. Этот

Из книги автора

Из книги автора

Из книги автора

Зощенко В начале пятидесятых годов нашим автором стал и Михаил Михайлович Зощенко.До войны Зощенко был одним из самых репертуарных эстрадных авторов. Его рассказы считались «самоигральными», особенно те, где повествование ведется от лица обывателя. Конечно, артистов, а

Отчасти его ипохондрия объяснялась физическим нездоровьем. Желторотым юнцом Зощенко отправился добровольцем на германскую войну, заслужил пять орденов, чин штабс-капитана и порок сердца. Он наглотался отравы, пока кричал своим гренадерам: «Газы! Всем надеть маски!», и только потом сам натянул противогаз. Дорога до лазарета была усеяна десятками мертвых людей и сотнями воробьиных тушек. Добравшись, Зощенко выпросил у сестры милосердия спирта и… потерял сознание. Доктор сказал тогда: «С больным сердцем нельзя пить ни капли». - «Но у меня никогда не болело сердце!» - «Теперь будет болеть».

Увидев, каким Миша вернулся с войны, его знакомая - хорошенькая Верочка Кербиц-Кербицкая, тоненькая, жизнерадостная, с каштановыми кудряшками, вечно в чем-то воздушном, вечно при шляпке - завыла, как воют деревенские бабы. Когда-то, еще студентом, Миша писал ей в альбом: «Мы (мужчины) не верим в любовь, но говорим, преступно говорим… иначе нет дороги к женскому телу. Не ищите любви - верьте страсти».

Встретившись теперь, они стали по-настоящему близки и в конце концов поженились. Вот что Зощенко написал об этом событии: «На тележке маленький письменный стол, два кресла, ковер и этажерка. Я везу эти вещи на новую квартиру. В моей жизни перемена. Одна женщина, которая меня любила, сказала мне: «Ваша мать умерла. Переезжайте ко мне». Я пошел в загс с этой женщиной. Теперь она моя жена. Я везу вещи на ее квартиру, на Петроградскую сторону».

Когда Зощенко стали много печатать, гонорары полились рекой, и со временем жена значительно изменила меблировку: спальный гарнитур в стиле Людовика XVI, картины в золоченых рамах, фарфоровые пастухи и пастушки, в углу - раскидистая пальма. Сам Зощенко по рассеянности, кажется, и не замечал всех этих изменений. Но когда один его друг пришел в гости и воскликнул: «Пальма! Миша, ведь это как в твоих рассказах!» - вид у хозяина сделался самый обескураженный.

Злополучная ли пальма виновата или просто очередной приступ хандры, но только очень скоро Зощенко стал ощущать себя неуютно в собственном доме. От то уходил, то возвращался и тогда устраивал жене сцены: «Какой ты тяжелый человек! Я не могу оставаться здесь, я чувствую, что заболеваю от разговоров с тобой». - «Ты вовсе не обязан приходить». «Я должен иметь обед, я имею право требовать минимальной заботы о моем белье и помощи в переписке!» Потом стал кричать: «Ты старая баба, иди к черту, ты мне надоела!» А «старой бабе» было 29 лет… Впрочем, новорожденного сына - Валерия, Валечку, Вальку - Михаил обожал.

Хотя хорошим отцом не был. Однажды, слегка навеселе, склонился над колыбелькой сына, не вынимая изо рта тоненькой папироски, и уронил столбик пепла на распашонку - рубец на плече Валерия долгие годы напоминал об этой истории. Впрочем, за 38 лет семейной жизни Вере Владимировне приходилось прощать мужу очень многое. Хватило бы на десяток разводов, но Зощенки предпочитали сохранить свой странный брак. И это при том, что Михаил Михайлович постоянно изменял...