Гоголь: неразрешимая тайна. Выбранные места из переписки с друзьями

Доклад 6 класс.

Н.В. Гоголь был знаком со многими известными людьми своего времени - литераторами, художниками, издателями ли­тературных журналов. Среди них - великие русские поэты

  1. С. Пушкин и М.Ю. Лермонтов, великий русский критик
  2. Г. Белинский, первый русский баснописец И.А. Крылов, из­вестные русские поэты В.А. Жуковский и Е.А. Баратынский, талантливые писатели С.Т. Аксаков, И.А. Гончаров, А.И. Гер­цен, великие русские художники А.А. Иванов и К.П. Брюллов, издатели М.П. Погодин и И.И. Панаев, известный знаток и со­биратель произведений народно - поэтического творчества В.П. Киреевский и многие другие. «Гоголь любил людей. Мно­гие дружеские связи писатель нерушимо пронес через всю жизнь, и никакие обстоятельства не изменили их. Друзей Го­голь находил везде, в самых различных слоях русского общест­ва, с которым сталкивала его жизнь. Гоголя не интересовало общественное положение человека, его титулы, чины и звания. Писателя привлекал сам человек, его характер, его личные качества», - отмечают исследователи жизни и творчества Н.В. Гоголя П.К. Боголепов и Н.П. Верховская.

Окружающие писателя люди тянулись к нему - их привлека­ли талант Гоголя как гениального писателя, его тонкий вкус, остроумие, бескорыстие.

Среди многочисленных знакомых Гоголя были у него близ­кие друзья, с которыми он прошел и горести, невзгоды, и счаст­ливые моменты своей жизни.

Прежде всего это семья Аксаковых.

Глава семьи, Сергей Тимофеевич Аксаков (1791-1859), - известный русский писатель, автор популярных произведений «Записки ружейного охотника», «Семейные хроники», «Дет­ство Багрова - внука» и других. Дом Аксаковых в 30-40-х годах был одним из самых известных литературных домов Москвы.

Сыновья Сергея Тимофеевича Аксакова были связаны с ли­тературой, может быть, поэтому, Гоголь сблизился с ними. Старший, Константин Сергеевич, был писателем-публицистом, Иван Сергеевич - поэт, критик и публицист. Отношения между Константином Сергеевичем и Николаем Васильевичем Гоголем были особенно близкими, дружескими, и хотя позднее они ра­зошлись во взглядах, но продолжали относиться друг другу благожелательно.

С семьей Аксаковых Гоголь познакомился в свой первый приезд в Москву, летом 1832 года. С первой же встречи Гоголь и Аксаковы почувствовали взаимную симпатию, скоро это чув­ство переросло в дружбу, которой Аксаковы оставались верны всю жизнь. Семья Аксаковых ценила Гоголя как гениального писателя, все члены этой большой семьи стремились окружать Гоголя вниманием, теплотой и заботой. Сергей Тимофеевич принимал самое активное участие в делах Гоголя в течение всей жизни, сделал ему немало добра. Например, в трудные для Гоголя дни он организовал материальную помощь писателю, которую Гоголь получал от своих московских друзей в склад­чину. С.Т. Аксаков охотно выполнял поручения Гоголя (писа­тель прожил долгие годы в Петербурге), в своих письмах рас­сказывал ему обо всем, что происходило в Москве, особенно в ее литературной жизни.

В свою очередь, как отмечают критики, общение с Гоголем помогло Сергею Тимофеевичу Аксакову найти свою дорогу в литературе.

В доме Аксаковых Гоголь чувствовал себя своим - легко, уютно, приятно. Лишенный семьи, домашнего очага, в этой се­мье он находил домашний уют и всегда очень ценил горячую привязанность к себе Аксаковых.

С.Т. Аксаков оставил интересные воспоминания о Н.В. Гого­ле, ознакомившись с которыми можно многое узнать о характе­ре, взаимоотношениях с людьми, писательском труде замеча­тельного русского писателя.

Павел Васильевич Анненков (1812 - 1887), известный рус­ский критик и мемуарист. Он сотрудничал в прогрессивном ли­тературном журнале «Современник», является автором широко известных «Литературных мемуаров», занимающих существен­ное место в литературе XIX века,

П.В. Анненков был в дружеских отношениях с И.С. Тургене­вым, В.Г. Белинским, А.И. Герценом и другими известными дея­телями литературы того времени.

П.В. Анненков был хорошо знаком с Н.В. Гоголем, более того, был дружен с ним. Они познакомились в первые годы жизни Гоголя в Петербурге, когда уже были известны его «Ве­чера на хуторе близ Диканьки». Летом 1841 года П.В. Аннен­ков встретился с Гоголем в Риме, где поселился с ним в одном доме, помогал Гоголю переписывать его знаменитую поэму «Мертвые души».

Александр Андреевич Иванов (1806-1858), знаменитый русский художник, автор всемирно известной картины «Яв­ление Христа народу», над которой работал в течение мног­их лет.

Так случилось, что А.А. Иванов прожил всю жизнь в Италии, куда был командирован обществом поощрения художников, по­сле успешного окончания Петербургской академии художеств, на три года да так и остался. Вернулся А.А. Иванов на родину только за два месяца до смерти.

Гоголь познакомился с художником в первую свою поездку за границу (1836-1839 гг.), когда работал над своей поэмой «Мертвые души», а Иванов был долгие годы занят замыслом своего колоссального полотна. Они подружились. А.А. Иванов 136 познакомил Гоголя с русскими художниками, проживающими в Риме, и писатель постоянно общался с ними.

«Грусть и скука нам без вас в Риме, - писал Иванов Гоголю после отъезда писателя в Петербург. - Мы привыкли в часы до­суга или слышать подкрепительные для духа ваши суждения, или просто забавляться вашим остроумием и весельем. Теперь ничего этого нет...»

Гоголь всерьез интересовался творчеством А.А. Иванова, их сближало и то, что оба долго работали над фундаментальными произведениями искусства: Иванов - над своей картиной «Явле­ние Христа народу», а Гоголь - над двухтомным романом- поэмой «Мертвые души». «Хорошо бы было, - писал Гоголь другу в 1850 году, продолжая работу над вторым томом «Мерт­вых душ», - если бы и ваша картина, и моя поэма явились вме­сте». Гоголь высоко ценил творчество своего друга, он характе­ризовал художника как «знаменитого нашего и решительно первого живописца».

А.А. Иванов был благодарен другу за его заботу и постоянное внимание к себе. «Это человек необыкновенный, - писал он отцу из Рима летом 1841 года, - имеющий высокий ум и верный взгляд на искусство, человек самый интереснейший... Ко всему этому он имеет доброе сердце». Известен портрет Гоголя работы А.А. Иванова. Писатель изображен на нем по-домашнему: он в халате, чуть-чуть ленивый, с беспечной улыбкой, смотрит спо­койно, немного рассеянно.

Михаил Петрович Погодин (1800 - 1875), профессор Мос­ковского университета, историк, издатель журнала «Москвитя­нин», литератор, написавший несколько повестей и истори­ческих драм.

Гоголь познакомился с М.П. Погодиным летом 1832 года, когда впервые приехал в Москву. Погодин стал покровитель­ствовать молодому талантливому писателю, автору уже из­вестных и полюбившихся читающей публике «Вечеров на хуторе близ Диканьки», он ввел его в круг московских литера­торов. Вскоре между ними установились дружеские отноше­ния. Гоголь высоко ценил знания Погодина-историка, его удивительную трудоспособность. Всегда, приезжая в Москву, Гоголь встречался с М.П. Погодиным, так же как и Погодин, приезжая в Петербург, обязательно виделся с Гоголем. Они активно переписывались, Гоголь делился с Погодиным свои­ми творческими замыслами, прямо и откровенно высказывал­ся о произведениях товарища.

Когда у А.С. Пушкина в период его работы над историче­скими произведениями возникла необходимость в помощни­ках, Погодин предложил ему кандидатуру Гоголя. М.П. Пого­дин помогал Гоголю в ведении его дел, не раз помогал ему деньгами.

Смирнова Александра Осиповна (1809-1882), в девичестве Россет, одна из образованных женщин того времени, близкий друг Н.В. Гоголя.

Как и писатель, она родилась на Украине, которую очень любила, там же прошли ее детские годы. После окончания Смольного института Александра Осиповна была назначена фрейлиной к императрице. Во дворце она познакомилась с В.А. Жуковским, А.С. Пушкиным и другими писателями, кото­рые стали у нее бывать. Так организовался небольшой литера­турный салон красивой и образованной женщины, фрейлины Россет. «Живая, веселая, очень остроумная и образованная, ин­тересующаяся искусством, она сумела привлечь в гостиную лучшие литературные силы того времени», - пишут в своей книге о Гоголе П. Боголепов и Н. Верховская.

В 1834 году А.О. Россет вышла замуж за крупного чиновни­ка Н.М. Смирнова, ставшего позднее губернатором г. Калуги.

Н.В. Гоголь познакомился с А.О. Россет в первые годы сво­ей жизни в Петербурге. Она встречалась с ним, а также с А.С. Пушкиным и В.А. Жуковским летом в Царском Селе, где молодой писатель читал в ее салоне «Вечера на хуторе близ Диканьки», а позднее - знаменитые пьесу «Ревизор» и роман «Мертвые души».

Н.В. Гоголь считал Александру Осиповну очень близким себе человеком - по взглядам, по духовным настроениям. В течение всей своей жизни он переписывался с нею, а во время своих за­граничных путешествий встречался со своей незаурядной зем­лячкой на водах. В последние годы Гоголь жил в Москве и ездил гостить к Александре Осиповне в Калугу или в ее подмосковную усадьбу. А когда она приезжала в Москву, он виделся с нею ка­ждый день. Поэту Н.М. Языкову летом 1845 года Н.В. Гоголь писал из Гамбурга: «Это перл всех русских женщин, каких мне случалось... знать... Прекрасных по душе... Она являлась ис­тинным моим утешителем, тогда как вряд ли чье-либо слово могло меня утешить».

Екатерина САДУР.

МОЙ ДРУГ ГОГОЛЬ.

Учитель, укрой меня своею чугунной шинелью.
М.Булгаков.

1.Requiem aeternam
(Покой вечный…)

Во дворе дома №7 по Никитскому бульвару до сих пор стоит и, надеюсь, что навсегда останется стоять прекрасный памятник Гоголю работы скульптора Андреева. И этот дом, и этот памятник чрезвычайно важны для русской литературы. Именно здесь, в этой усадьбе, на первом этаже, в светлых, хорошо протопленных комнатах 4марта (21февраля по ст. стилю) в 1852г. умер Гоголь, и именно этот маленький двор в течение последних дней его жизни был заполнен людьми всех сословий и возрастов, пришедших проститься, поклониться и приложиться в последний раз к его холодной руке и уже остывшему лбу.
(Очень часто я приходила в эти комнаты, подолгу простаивала между книжными стеллажами, представляя, где именно стояла его кровать, и как он лежал, повернувшись к стене, и на все вопросы и попытки прикоснуться к нему или молчал, или горестно умолял его оставить. Я так же пыталась представить себе его измученное лицо с чёрными, глухими провалами глазниц и запавшим ртом, но всякий раз его лицо виделось мне спокойным и безмятежным, без боли и без страдания, сосредоточенным на каком-то своём внутреннем зрении и на внутреннем разговоре. И тогда мне казалось, что он умолял не тревожить его, чтобы его не отрывали от этого внутреннего диалога с кем-то, и что он хочет закончить его прежде, чем уйдёт из нашего мира…
И я снова, и снова представляла себе скопившихся во дворе людей. Их так много, что все они не поместились в этом крошечном дворике, и стоят толпой на Никитском бульваре, неотрывно глядя на окна и двери, и с жадностью ловят каждое слово домочадцев и слуг, выходящих иногда из дверей. « Что сказали?» - несётся в толпе. « Что очень плох, - отвечают без промедления. – Лежит. Забылся сном» - « Может быть, отпустит ещё?» - «Уже нет. Это его последние дни». Кто-то снял шапку и крестится, кто-то дышит на замёрзшие руки. Все ждут. Никто не уходит…
Много раз я думала и про другие, счастливые дни, и тут почему-то мне хотелось, чтобы было лето и распахнутые окна на бульвар и в маленький палисадник; когда Гоголь, стоя за конторкой, торопливо исписывал листы, потом вдруг внезапно останавливался и пристально вглядывался в написанное, - так художник отходит на шаг от картины, чтобы лучше её рассмотреть; и вдруг ловким росчерком-штрихом вставлял слово или обрывок фразы. Или на несуразно маленьком клочке бумаги вписывал вдруг целый абзац. Обрывки бумаги, а также листы, исписанные частично или полностью, разбросаны повсюду: на конторке, на досках паркета, на ковре. Некоторые перечёркнуты, некоторые изрисованы. Но это не хаос, это начало порядка, построение, вернее, сотворение нового мира.
Иногда дверь в комнату открывается, но Гоголь не оборачивается, он слишком увлечён; в комнату юрко заглядывает мальчишка – слуга Семён: « Кофей готов и давно остывает. Изволите…» - но спина Гоголя неподвижна, голова опущена, и мальчишка – слуга, не договорив, исчезает.
И вдруг Гоголь смеётся: какой-то персонаж выкинул шутку – оговорился ли, нелепо поскользнулся на прямой дороге начатой повести, но сразу же дорога завиляла. И повесть принялась разрастаться и вихлять, и направилась туда, куда ей вздумалось. А всего-то: бричка Чичикова подскочила на повороте и, задремавший было в мечтаниях Чичиков, приоткрыв один глаз, выбранил Селифана. И снова дорога, пыль, летний, напоённый цветением, зной... Сцена закончена. Гоголь ставит последнюю точку и, глядя в открытое окно, на летний Никитский бульвар, - солнечный свет рассыпается сияющим дождём по зелени листьев; спрашивает, как человек очень любящий жизнь: « Кофеё, говоришь, остывает?»
Но дальше опять перед глазами поднималось ледяное февральское утро, восемь с небольшим часов, когда двери дома отворились и, показавшийся на пороге слуга, тихо, но внятно произнёс: « Всё… умер… отмучался…отошёл…» Никто не переспрашивает, ни стоящие в палисаднике, ни ожидающие на бульваре. Все, молча, поняли. Многие из толпы опустились на колени.)

2.Dies irae
(«День гнева…»)
И долго ещё определено мне чужой властью идти
об руку с моими странными героями, озирать всю
громадно несущуюся жизнь, озирать её сквозь
видимый миру смех и незримые, невидимые ему слёзы.
Н. Гоголь «Мёртвые души».
Вот он, согбенный, замерзающий, закутанный в тяжёлую шинель, сидит в самом центре Москвы за чугунными воротами, « у всех на виду и надёжно скрытый от взоров».
Арбатскую площадь Москвы знает каждый, а маленький теневой палисад?
На кубическом постаменте из чёрного гранита высечено имя – Гоголь. Это скорее не имя даже, а участь камня – быть опоясанным с четырёх сторон хороводом-толпой-чередой лиц и гримас, рож и ухмылок, личин и ликов чудных тревожных и невероятных созданий, выпущенных в этот мир нажимом пера. Это тягостная участь гранита быть сверху придавленным изваянием человека, который только что, стоя на коленях перед разгорающимся в печи огнём, бросал туда одну за другой тетради « Мёртвых душ». Так же, как в самом начале, в ранней юности, полностью скупив все экземпляры поэмы «Ганс Кюхельгартен», Гоголь уничтожил её в огне. Таким образом вся его литературная жизнь как бы помещена в горящие скобки из двух поэм « Ганса Кюхельгартена» и второго тома «Мёртвых душ».
(Скульптор Андреев работал над памятником четыре года. Он отправился в деревню Шишаки и подробно рисовал местных жителей для образов хоровода на пьедестале. И вот уже готовы Остап и Андрий, почтительно идущие чуть поодаль батьки Тараса, а вот уже и Чуб показался вместе с Вакулой и Солохой. Говорят, что на Смоленском рынке Андреев отыскал худого, горбоносого и длинноволосого натурщика, с которого лепил фигуру Гоголя. То есть, все образы его памятника не были игрой ума. Они были слеплены с живых людей из плоти и крови.
Андрееву удалось проделать тоже, что и, спустя многие годы, Шостаковичу в музыке. При помощи своего проникновенного таланта, скульптор Андреев талантливо прочитал Гоголя, чтобы его прекрасный и трагический мир открылся и впустил его. Ведь что такое талантливое прочтение, как не ключи от мира писателя? И вот, когда реальность Гоголя открылась скульптору Андрееву и композитору Шостаковичу и впустила их, они, каждый своими выразительными средствами передали-описали её и вернулись назад, в наш мир. Андреев принёс собой памятник Гоголю, а Шостакович – две оперы «Нос» и «Игроки»).

3. Tuba mirum
(«Трубный глас…»)
Известны два типа меланхолии. Меланхолия врождённая и меланхолия, возникшая в течение жизни, приобретенная. Человек с врождённой меланхолией печален, повержен в скорбь без причины, во всём он отыскивает трагедию и надрыв. Таковы его свойства. С ними он явился в мир. Этот человек от рождения глубоко несчастен.
И как же страшно представить себе человека весёлого и смеющегося, пришедшего в наш мир, чтобы ликовать, а не огорчаться, а если и увидеть скорбь, то тотчас обратить её в радость или, хотя бы дать надежду на спасение, и который в итоге кончит свою жизнь страждущим меланхоликом, приближающим смерть.
Что нужно было сделать с Гоголем?
Какой ад нужно было ему показать?
Чем оскорбить его душу, чтобы радость, которую он несёт в себе, перевернулась бы и обратилась в горечь и скорбь? Чтобы жизнелюбивый от рождения, способный веселиться от простых, изначальных радостей жизни, он провёл последние свои дни, глухо повернувшись к стене и умоляя не прикасаться к нему и не причинять ему боли?
(В первый раз я увидела памятник Андреева лет в двенадцать. Он поразил меня, и я твёрдо решила, что буду часто возвращаться сюда, благо жили мы тогда на Вспольном переулке, на Патриарших прудах, и идти было совсем недалеко. Мне хотелось понять, что при разном свете в разное время суток будет происходить с этим чугунным изваянием, с этим чудесным склоненным лицом. Чтобы посмотреть в лицо Гоголю, встретиться с ним глазами, нужно было запрокинуть голову вверх, и тогда открывалась удивительная картина: разросшиеся ветки деревьев сплетались в паутину или решётку, особенно ясно это становилось поздней осенью, когда ветки оголялись, но между ними синим просветом – окном врывалось небо, и из этого просвета смотрело трагическое лицо Гоголя. Особенно в его лице мне запомнились зрачки глаз. Они были два узких полых тоннеля в каменных глазницах, вбирающих в себя свет. И я тут же подумала, что если по ним пройти, как по коридорам, то можно увидеть, как рождались его мысли.
Когда я приходила зимой посмотреть на «согбенного» Гоголя, помню, как под ногами скрипел снег, а жильцы близлежащих домов выгуливали собак на коротких поводках. Они тихо переговаривались, а собаки звонко лаяли, и мне казалось, что Гоголю тяжелее, чем обычно: на отвороте его чугунной шинели тяжёлым сугробом лежал снег, а из чёрных его глазниц текли слёзы.
К вечеру начинались заморозки, и слёзы становились белыми узкими полосками льда на чёрном лице. И всё также тихо переговариваясь и куря на ходу короткие сигаретки с красными пляшущими всполохами огня на конце, жильцы выгуливали собак, а те звонко, заливисто лаяли, радуясь надвигающимся сумеркам и колкому, лёгкому морозцу, поглубже заныривая на дно моей памяти, чтобы, тяжело дыша, всплыть на её поверхности февральской ночью, во сне. Во сне мне казалось, что это не сигаретные окурки дымятся, зажатые в пальцах прогуливающихся в сумерках людей, а туго скрученные листы второго тома «Мёртвых душ», зажжённые на конце. Они кружили по скверу, всё ближе подбираясь к чугунному Гоголю, вполголоса приказывая молчать своим собакам. Наконец, они остановились, сбившись в кучу у его гранитного пьедестала, и, запрокинув головы, стали вглядываться в его чёрное лицо с замёрзшими разводами слёз, пытаясь встретиться с ним глазами. Они потрясали разгорающимися тетрадными листами «Мёртвых душ» и каждый из них спрашивал: « А ты знаешь, каково гореть в огне заживо? А ты знаешь, как страшно – из жизни и сразу в пламя?...Зачем же ты впустил нас в этот мир и сразу же отправил на муку? Мы так хотели сюда, мы приходили к тебе по ночам, показывая себя, рассказывая всё самое сокровенное, лишь бы ты впустил нас на бумагу, но если бы мы только знали, что ты сделаешь потом…мы бы не пришли. Зачем ты сжёг нас, Николай Васильевич? Чем прогневили мы тебя? Зачем отправил нас на смерть? А знаешь, как гореть страшно? » И листы «Мёртвых душ» в их руках всё разгорались, мрачно и безжизненно освещая призрачные лица персонажей. И вот уже помещик Тентетников корчился в страдании и вопрошал: « Я – то чем не угодил тебе, Николай Васильевич? За что ты со мной так страшно, так жестоко обошёлся?» и удерживал на поводке тихо рычащего кривоногого бульдога, страшно щерившего зубы. « И я, я тоже хотел жить дальше, - подскакивал за ним плотноватый, невысокий человечек в лаковых блестящих сапожках. – Я в огонь не собирался. В огне страшно: страдание мне не под силу…Вы что же, не узнаёте меня? Это же я, родное дитя ваше, Павел Иванович Чичиков!». И угрюмо, насуплено молчал Селифан, протягивая руки к белотелым породистым девкам, закутанным в платки поверх тёплых полушубков. Но как только Селифану удавалось дотронуться до них, тотчас же белые, гладкие руки девок, с которыми он кружился в хороводе, с влажной от нежности тугой кожей, чернели и рассыпались в пепел и прах. А потом бешено, исступлённо начинали лаять собаки: листы «Мёртвых душ» догорали, и их бестелесные хозяева теряли силу и не могли больше их удерживать… От лая бешенных собак, приснившегося во сне, я просыпалась наяву. Однажды утром в маленьком сквере Гоголя я увидела целую стаю мёртвых бродячих собак на снегу. Кричали вороны, кружась над тёмным снегом. Тогда, в начале 90-ых «живодёры чистили центр»: отстреливали по ночам, ближе к весне, бездомных собак и даже не всегда увозили их измученные трупы, выдохшиеся и осипшие… Просто оставляли на чёрном осипшем снегу…
Хорошо и почти беспечально становилось в мае, когда нежными вечерами лицо Гоголя смягчалось и теплело, и казалось невыразимо прекрасным среди распустившейся зелени, запахов и гудения лета. Окна библиотеки были распахнуты в палисадник, на подоконниках лежали стопки тяжёлых томов. Просматривались книжные полки с абсолютно живыми переплётами, и быстрые руки библиотекарей перекладывали их с места на место. Вот только лиц я не помню: одни только гибкие поспешные руки с разумными пальцами. Всё это походило на странный театр пальцев и книг.
Иногда, проезжающие по Никитскому, (тогда Суворовскому бульвару) машины, случайно, на миг, освещали Гоголя светом фар. И тогда он, в ответ, вспыхивал золотом, и становилась видна длинная, чёрная тень памятника, лежащая на асфальте. Она казалась рельефной, почти живой. Ещё казалось, что в длинную тень Гоголя попадает всё вокруг: близлежащие дома, улицы и переулки, а также бульвары - Тверской, Никитский и Пречистенский (Гоголевский); и начинает жить по его фантастическим законам. Его и его тени.
Ещё я заметила, что после дождя с длинного, чуткого носа Гоголя свисает длинная прозрачная капля. Это показалось мне смешным. Чуть позже про эту каплю я прочла в «Романе с кокаином»).

Rex tremende majestatis.
(«Царь грозный и величественный…»)
Природа смеха многообразна. Так смех Гоголя – это спасительный смех, это щит между отчаянием, инфернальным страхом и человеческой душой. Страх приводит человека к безумию и гибели, но если над страхом вовремя посмеяться, то он покажется малым и незначительным и потеряет свою силу. Гоголь всю жизнь высмеивал чёрта, «эту извечную обезьяну Бога, - по словам Мережковского, - начатую и неоконченную, но выдающую себя за т о, что не имеет начала и конца».
« Я замыслил написать кое-что посмешнее чёрта, - скажет Гоголь о задуманном им «Ревизоре». – В «Ревизоре» я решился собрать в одну кучу всё дурное в Росси, какое я тогда знал, все несправедливости, какие делаются в тех местах и тех случаях, где больше всего требуется от человека справедливости; и за одним разом посмеяться над всем».
Гоголь обладает тем особым, обострённым зрением, дающим увидеть, что смех разлит повсюду в мире, и что смешны не только люди и их поступки, и их разговоры, но также слова, из которых их разговоры состоят, и звуки, из которых складываются слова, и буквы, которые эти звуки выражают. Достаточно вспомнить «фиту, уперевшуюся руками в боки», которую Ноздрёв почитал буквой крайне неприличною.
В мире Гоголя смех – это щит, это царь, это Спаситель.
В одном из житий святых говорится о двух братьях, решивших стать на путь покаяния. Они разлучились на год, и один из них рыдал и горько каялся, оплакивая свои грехи, а другой – веселился и ликовал, торжествуя, что раз и навсегда отказался от греховной жизни. И когда через год оба явились к своему духовнику, тот признал, что оба пути спасительны.
Гоголь, в отличие от своего последователя Достоевского, разложившего алгоритм страдания и скорби, знал, как спастись через смех.

5. Recordare, Jesu pie…
«Помяни, Господи милостивый…»)
Есть писатели, которые читают свои произведения тускло и бесцветно, но это никак не умоляет качество их литературы или их художественный талант. Это говорит только о том, что, скорее всего, их письмо повествовательное, а не воспроизводящее.
Эйхенбаум совершенно справедливо выделял две манеры письма – повествовательную, то есть излагающую события, и воспроизводящую, то есть воссоздающую реальность. Он писал, что наша литература – это не литература авантюрных романов, в которых одно захватывающее действие сменяется следующим, ещё более необычайным, это прежде всего литература языка, литература незаметных деталей и мелочей, которые логично было бы перечислить через запятую, или не упоминать вовсе, но которые расписаны так, что оживают сами и наполняют, и одухотворяют подлинной жизнью, то значимое, ради чего автор принимался писать.
Как правило, такого рода писатели настолько восприимчивы к языку, что их языковое чутьё напоминает абсолютный слух музыканта. А интонации голоса настолько богаты и разнообразны, что их можно сравнить с голосами певцов с большим диапазоном и гибкостью. Такие писатели прекрасно читают свои произведения, но хочу подчеркнуть! не по- актёрски, а по- писательски.
Гоголь читал неподражаемо. Каждую свою читку на публику, он, не будучи актёром, превращал в театр. Он умело, комически подражал говору, звукам, словам. Он вставлял восклицания и междометия, так необходимо дополняющие любой характер…Иногда Гоголь внезапно замолкал, и в эти минуты за него говорила мимика его лица… А потом вдруг он отбрасывал в сторону комизм, как ненужное и переходил на высочайший пафос, достойный авторов античности. Эйхенбаум приводит свидетельство Анненкова, о том, как Гоголь диктовал переписчику описание сада Плюшкина, не диктовал даже, а просто создавал его словами, где вместо красок были метафоры, а гибкие, проникновенные интонации мазками кисти…
Можно попробовать дорисовать картину: вот Гоголь сидит в кресле, вот льются прекрасные слова его, вот на мгновение он замолчал, чтобы перевести дыхание…Выдох…И вместе с ним в воздухе, как невидимый Китеж-град, проступает сад Плюшкина, сумеречный, полузапущенный, дымящийся от влажного цветения, с нечёткими очертаниями ветвей, листья которых переходят в призрачную зеленоватую дымку...
Об одной знаменитой поездке из Киева в Москву можно рассказать так: их было трое – писатель Данилевский, молодой Гоголь, одетый со странным, диковатым щегольством, и Пащенко, приятель Гоголя по нежинскому лицею. Им нужно было срочно добраться до Москвы, и они были вынуждены взять напрокат коляску. (Безупречно чуткий к языку Гоголь будет описывать потом бричку Чичикова, стремительно несущуюся по русским дорогам. Нейтральную «коляску» он заменит на «бричку». Ведь что такое бричка, как не звукоподражание? Бьются её колёса о придорожные камни и валуны, подпрыгивают на рытвинах – брык! брич! - взбрыкивают, как норовистая лошадь.)
Гоголь уговаривает Пащенко выехать вперёд и предупредить всех станционных служителей, что к ним, преследуя свою скрытую цель, желая оставаться инкогнито, едет ревизор… Не стоит говорить, что товарищ по детству Пащенко, ни мало не колеблясь, соглашается…
И вот на станцию въезжает коляска с Данилевским и Гоголем. За ревизора сразу же безоговорочно принимают Гоголя. И тут можно представить себе его облик: лицо, смеющееся не улыбкой. А только мимикой, напряжением внутренних мышц, длинный острый нос, словно что-то вынюхивающий, вызнающий, длинные волосы, аккуратно разложенные по обе стороны пробора и тёмные, почти чёрные подглазья вокруг внимательных глаз. На нём мог быть безупречный сюртук и ядовито- яркий жилет, вызывающий удивление не своей безвкусностью, а, скорее, своим необычным цветом…
Конечно, такого человека невозможно не заметить, и, конечно, он никто иной. Как путешествующий инкогнито ревизор.
(По свидетельствам современников Гоголь был щёголем, но его отношение к своему облику выглядело странным. Он мог безупречно, по последней моде, одеться, а мог нарядиться несуразно и даже нелепо, и при этом оставаться очень довольным собою. Щеголеватость Гоголя, скорее, писательская. Одежда для него – метафора. Ему нужно было передать своё представление о самом себе, выразить придуманный образ, а не как моднику одеться с иголочки. А если какие-то мелкие детали выбивались, - так из-под парика, который он, обрившись наголо, одно время носил, свисали внутренние потайные тесёмки, - то это его ничуть не занимало.)
На станциях новоявленный ревизор Гоголь держался, конечно, как частный человек, но под внешней мягкостью и доброжелательностью, невольно проскальзывала облачённость властью. Изображая любопытство ревизор Гоголь вдруг неожиданно спрашивал: « Пожалуйста, покажите, в каком состоянии ваши лошади?», и за ним, строго и молчаливо, следовал Данилевский.
Конечно, им тут же давали лучших лошадей. И вскоре, чрезвычайно быстро, они добрались до Москвы.

6.Confutatis maledictis
(« Ниспровергнув клевещущих…»)

Первый из мелких бесов литературы, пошляк, прикрывающий свою усреднённость беспомощными идеями гуманизма, Виссарион Белинский, произнёс свою невнятицу о маленьком человеке. Мелкий бес заприметил вдруг на страницах нашей литературы маленького человека и начал претендовать на великое, единственное прочтение. Мысль эту сладостно подхватили наши критики, люди, в большинстве своём не понимающие и не любящие искусство.
Идея Белинского о маленьком человеке также далека от литературы, как идея гуманизма от русского, христианского мироощущения. Она хороша для Смердякова идля его преемника, окончательно спятившего Передонова. Конечно, Передонов и Смердяков, литературные персонажи, но их отцом из плоти и крови, Смердякова и Передонова Ардальона Борисовича, был Виссарион Григорьевич Белинский.
Это он, мелкий бес Белинский писал свои поганенькие письма Гоголю, в которых выражал глубокое сомнение в понимании Гоголем природы русского человека и с золотушной обидой вступался за некого гипотетического мужика, которого Гоголь в «Мёртвых душах» назвал «неумытым рылом» и, захлёбываясь от ярости и сарказма, рассуждает о социальных причинах неумытости этого самого никогда не существовавшего мужика.
Всё это не имеет никакого отношения к литературе, и не несёт в себе ничего, кроме злобы и личной ущемлённости.
Об этих поганеньких письмах лучше было бы не говорить вовсе, но ничто так не язвит, как жало злобы и жало посредственности, причём от второго – больнее.
Вот горестный, поражающий своей искренностью отрывок из письма Гоголя, ответ человеку низкому, недостойному, всё творчество которого не стоило и одной гоголевской строки: « …Пишите критики самые жестокие, перебирайте все слова, какие знаете, на то, чтобы унизить человека, способствуйте к осмеянию меня в глазах ваших читателей, не пожалев самых чувствительнейших струн, может быть, нежнейшего сердца, - всё это вынесет душа моя, хотя и не без боли, и не без скорбных потрясений. (…заметьте, что несмотря на всё отчаяние, Гоголь всё же говорит о критике своего творчества. По-видимому, брань Белинского он даже как критику не воспринимал…) Но мне тяжело, очень тяжело, говорю вам это истинно, когда против меня питает личное озлобление даже и злой человек, а вас я считал за доброго человека. Вот вам искреннее изложение чувств моих!»
Удивительно то, что этот ничтожный образ «маленького человека», это болезненное оправление ума Белинского надолго «заштамповал» творчество Гоголя и отвратил от литературы несколько поколений русских детей. Была ли это трагическая прихоть истории или плата за гениальность, или месть пошлейшего из усредненных, обезьяны Бога, которого всю жизнь осмеивал Гоголь?
И ведь до сих пор в русских школах гоголевскую «Шинель» разбирают с чувственно-наивной и литературно беспомощной точки зрения, а не с позиции Эйхенбаума, например. «Душевный мир Акакия Акакиевича (если только позволительно такое выражение) - не ничтожный (это привнесли наши наивные и чувствительные историки литературы, загипнотизированные Белинским), а фантастически-замкнутый, свой: „Там, в этом переписываньи, ему виделся какой-то свой разнообразный (!) и приятный мир... Вне этого переписыванья, казалось, для него ничего не существовало“ (Эйхенбаум «Как сделана «Шинель» Гоголя».

Жизнь Акакия Акакиевича в мире букв, нанесение их на чистую бумагу, и то, как потом, совершенные по форме, они свободно разбегались по белоснежному листу и существовали уже по своим собственным законам, - всё это почему-то напоминало мне Булгакова, перед которым на чистом листе разворачивалось действие «Дней Турбиных », а он просто записывал то, что происходило у него на глазах: движение персонажей по необъятному полю листа, их поступки и разговоры. Их видели только двое – Булгаков и его кот, запрыгивавший на письменный стол и сосредоточенно пытавшийся смахнуть лапой маленький, тёмные фигурки.
То, что Булгаков проживал в замкнутом пространстве своей комнаты, Гоголь пытался прожить в открытом пространстве своей жизни. И я снова вспомнила комичную поездку-репетицию «Ревизора», и неожиданно, стало понятным одно из её скрытых значений… Вот Гоголь скажет искромётную шутку, и друзья его тут же засмеются, и он, вместе с ними выгнет губы в улыбку, изображая смех. Гоголь никогда не смеялся своим шуткам.
Скрипят колёса брички, и тихо, как невидимому зрению открываются тайные картины в паузы между смехом и разговорами, так невидимому слуху становятся различимы в скрипе колёс трагические слова: «Oro supplex el acclinis,
(« Молю, коленопреклоненный»),
cor contritum quasi cinis
(«с сердцем, разбивающимся в прах»)
gere curam mei finis
(«дай мне спасение после моей кончины»)».

« Вот вам прах сердца моего, - казалось мне, думает Гоголь. – Смейтесь же, чтобы не бояться…»
(Мне нравится читальный зал Гоголевской библиотеки на втором этаже. Обычно я сажусь лицом к окну, чтобы видеть квадрат палисадника и стоящий в его центре памятник с длинной тенью.
Обычно я здесь одна. Иногда приходят два-три литературоведа из близлежащих домов, глухо обкладываются книгами и глубоко уходят в свой мир. И я снова одна. Я читаю Гофмана и пишу роман.
Но как-то утром все мы дружно подняли головы от своих письменных столов, потому что вошёл он, громко и тяжело, маленький квадратный человек в широком спортивном костюме. Он выглядел так, как будто бы только что выпал из переплёта книги, с грохотом рухнувшей с полки, и не знал, как вернуться назад. Он решительным шагом направился к библиотечной стойке: « Я – глава управы, - сказал он и выкинул на стойку красное квадратное удостоверение. – Всем ясно?» - « Управы чего?» - подумала я. « Вы хотите книги?» - спросила девушка-библиотекарь. « Нет, конечно» - « А что тогда?» - « Да ничего, - сказал он. – Просто ваш Гоголь здесь никогда не жил…Все – Гоголь, Гоголь…А его здесь не было никогда…» - « Давайте предоставим это историкам», - миролюбиво предложила девушка. И можно было бы согласиться и уйти или остаться и присесть за дальний стол со стопочкой газет и прочих периодических изданий, но этот нервный квадратный человек превратился в гоголевского упыря и зашипел, едва сдерживая ярость: «Да мы триста лет тут живём, - и сразу же стало понятно, что есть какие-то таинственные «мы, живущие триста лет на Арбате», и перед нами – глава их управы. Управы упырей. - Знаете, как мы давно здесь, а никакого Гоголя в глаза не видели. Говорю вам, его здесь нет и не было никогда. И статую эту надо бы перенести, унести отсюда…Её, вообще, переплавить хотели, вот только спрятали, а жаль…» Дальше воспитанная девушка – библиотекарь должна была бы сказать, что он мешает работать, но не успела. Квадратный человек в спортивном костюме перешёл на крик: « Вы хоть знаете, как Гоголь умер? Его... его заживо похоронили, и могилы у него нет!» - и страстно стал сбрасывать книги со столов и стойки.
В этот момент, стремительно поднявшись с первого этажа, вбежала женщина-охранник в строгой чёрной форме и пронзительно свистнула в пластмассовый свисток на цепочке…)

7. Lacrimosa.
(« Слёзный день этот…»)
…стыдно тому, кто привлечётся каким-нибудь вниманием к
гниющей персти, которая уже не моя: он поклонится червям, её
грызущим…
Из «Завещания» Гоголя.
Слухи о том, что Гоголя похоронили живым, постыдны. Их распустили упыри, живущие на Арбате триста лет, внучатые племянники критика Белинского.
Существует множество свидетельств о том, что агония Гоголя, продолжавшаяся несколько дней, была мучительной, а лечение походило на истязание, и что известный московский врач Алексей Терентьевич Тарасенков избегал встречаться с доктором Овером, назначившим Гоголю пиявки на нос, ледяную воду на темя, обёртывание в мокрую простыню и другие мучительные процедуры, и называл его «доктором-палачом, убеждённым в том, что он спасает человека».
И всё же Гоголя пытались спасти ведущие врачи того времени, которые были в состоянии отличить смерть от летаргии. Неоспоримую смерть Гоголя засвидетельствовал так же и скульптор Рамазанов, снимавший посмертную маску с покойного…
Когда прах Гоголя переносили из Даниловского монастыря на Новодевичье кладбище, был кощунственно вскрыт его гроб. Кто-то из сгрудившихся над гробом отрезал полу сюртука покойного и потом переплёл в неё издание «Мёртвых душ», и продал, говорят, за большие деньги. И тут невольно приходит на ум строка псалма, звучащего каждую Страстную пятницу в каждом православном храме: «..разделиши ризы моя себе, и об одежде моей мятоша жребий…»
Мучили, истязали его при жизни, а после смерти, растащив доски гроба, запустили руки свои в груду копошащихся червей, тление и распад.
Именно эти люди, охотники до чужих страданий, с наслаждением и животным страхом бегущие посмотреть на чужую казнь, именно они распустили слух о том, что Гоголь не умер, а впал в летаргию, и в таком состоянии был предан земле.

8.Domine Jesu Christe, Rex gloriae
(Господи Иисусе Христе, Царь славы…)

(В то лето мы поняли, как прекрасно и невыносимо тяжело быть укрытыми полой его чугунной шинели…
Палисадник вокруг Гоголя разросся, зацвёл. На клумбе вокруг пьедестала бледно желтели ноготки, посаженные работниками библиотеки… Мы часто забирались на одно из деревьев, усаживались на широком изгибе его ствола как раз на уровне пьедестала и смотрели вниз. В ту пору во дворике дома №7 по Никитскому бульвару собирались хиппи, и это место называлось « малые гоголя`»…
Итак, мы сидели на дереве и, упоённо болтая ногами, смотрели вниз на двух хиппи в рваных штанах, со старательно немытыми волосами, стоявшими перед двумя раскрытыми этюдниками. Одного из них мы знали. Он жил в дворницкой, в маленьком отсеке усадьбы с отдельной дверью, запиравшейся на тяжёлый амбарный замок. Когда было особенно жарко, дверь в его дворницкую была открыта, и мы видели грубо сколоченные полки с рядами картин или просто загрунтованных холстов. Внизу, на полу, стояла кровать, снятая с ножек, а в углу красовалась метла и две широкие лопаты для уборки снега, к которым никогда не прикасались руки обитателя дворницкой. Нас веселил его длинный по-гоголевски нос и худая цыплячья шея. Ему и его приятелю было лет девятнадцать, и мы считали их глубокими стариками. Между этюдниками двух хиппи суетилась дама средних лет, направо и налево раздавая довольно дельные советы. На даме был изумрудно-зелёный костюм: зелёная юбка и такой же пиджак поверх блестяще-красной рубашки с многочисленно напечатанными на её ткани ремешками часов. « Ну, где, скажи мне, ты видел такую тень? – истошно спрашивала дама и в подтверждении своих слов трясла ладонью одной руки, а указательный палец второй упирала в холст на этюднике. Она была педагогом художественного училища, а два этих парня приходились ей учениками. И ей было совершенно всё равно, что у них дранные штаны, длинные волосы и вышитые бисером футболки. Мы безмятежно болтали ногами, и плотная дама крикнула нам, что очень скоро мы упадём, а потом обратилась к своим ученикам, пытавшимся изобразить чёрного андреевского Гоголя. « Разве ты не видишь, - проникновенно сказала она нашему знакомцу дворнику, - разве ты не видишь его лица? – её последующие слова я запомнила на всю жизнь: ведь он двуликий, вглядись. У него два профиля. Один смеётся, другой плачет, и оба они слепились в целое в его чугунном лице…» И тогда её студент тот час вытянул вперёд свою длинноволосую голову на цыплячьей шее, и ноздри его носа взволнованно затрепетали, как будто бы он пытался увидеть через запах… Казалось со стороны, что они с Гоголем тянутся друг к другу носами.
Потом я видела, как он, потрясая длинными, немытыми волосами, отчаянно выторговывал кучку тёмно-синих баклажанов на Палашевском рынке, и когда торговец уже готов был ему уступить, он вдруг не обнаружил у себя кошелька и совершенно безмятежно отошёл от прилавка, насвистывая что-то приятное и мелодичное…
Очень часто я прихожу сюда, в этот двор, когда-то называвшийся « малые гоголя`», и, вспоминая своё детство, думаю, что линейное время существует только в нашем человеческом сознании. В действительности есть только одно литургическое время, когда в одно мгновение происходят все времена насквозь. И тогда получается, что это не складки оконной портьеры сложились так, что проступил абрис человека, а что, возможно, это сам Гоголь, только что, дописав эпизод, подошёл к окну, и что прямо здесь и сейчас толпятся люди, ожидающие страшного и таинственного известия его смерти, и что именно сейчас вурдалаки и упыри от литературы столпились над разверстым гробом его, и тянут руки к его тлену, понимая, что никогда им не добраться до его сияющей души, и что прямо сейчас несется ввысь гранитный пьедестал его памятника, а сам он неподвижно смотрит вниз, как рыцарь в Карпатах в финале «Страшной мести», и что прямо сейчас мы сидим на дереве, и нам по двенадцать лет, и мы болтаем ногами…
К концу того лета, я отправилась на « малые гоголя`» проведать, по-прежнему ли они там, художники-хиппи, рисуют ли? Когда я уже бежала вдоль ограды сквера, то почему-то вспомнила свидетельство одного из друзей Гоголя, что когда он шёл проститься с умирающим, его обогнали два мужика, несущие крышку гроба, и он понял, что опоздал…Когда я вошла в ворота, то увидела, что никакого гроба нет, а что просто его, длинноносого художника-хиппи несут на руках несколько его друзей. Его голова беспомощно откинута назад, его расшитая футболка задралась, открывая впалый живот, настолько измождённый, что можно было прощупать позвонки. Так же было у Гоголя. Пока его несли, он кричал от боли и страха, и бешено сокращался пульс в районе солнечного сплетения. Дверь в дворницкую распахнули настежь, и его положили на кровать без ножек. Все его картины оказались повёрнутыми к стене, кроме одной, этюда андреевского Гоголя. Пол был усеян шприцами. Так он лежал под незаконченным этюдом, и больше я не видела его никогда).

9.Hostias
« Жертва…»
…торжественность смерти в её неподвижности. Жизнь не обрывается, а как бы застывает на пороге вечности.
Празднично убранный для погребения Гоголь по нашему русскому обычаю лежал на столе. Один его глаз был приоткрыт, как будто бы он всё ещё хотел видеть своих любимых и близких, знать, что же происходит с ними, и наглядеться на прощанье на этот мир, который ему предстояло покинуть. Кто-то из пришедших проститься надел на него лавровый венок.
И даже когда с его лица сняли посмертную маску, даже тогда его глаз не закрылся. Он всё ещё смотрел на наш мир, всё ещё прощался…
Мне часто представлялось, как рядом с его телом, незримо для человеческих глаз, стоит его душа, как на ярких лубочных картинках, которые в моём детстве тайно хранились у нас дома и волновали мой ум…
(Как-то в школе я не знала, что писать в сочинении на вольную тему. « Мой друг Гоголь», - кропотливо вывела я в ученической тетради и поставила жирную точку, потому что больше не могла добавить ни слова. Урок только начался, но я сдала тетрадь и вышла в коридор. Следом вышла моя подруга. Может быть, она что-то написала? Сотрясаясь от смеха, мы спрятались в раздевалке и, сбросив на пол чужие пальто помягче, улеглись на них и принялись вслух читать друг другу «Повесть о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем». Нам было по-прежнему двенадцать лет. О том, что будет дальше, мы не думали. Не хотели… Моя подруга очень волновалась из-за складчатых шаровар Ивана Никифоровича, которые, если раздуть, то можно было уместить в них весь двор с амбарами, домом и прочими строениями. А меня очень интересовала Агафия Федосеевна, откусившая ухо у заседателя, и, спустя некоторое время, выросшая в русской литературе до размеров Ставрогина. Я тщательно отыскивала следы её дальнейшего пребывания в повести…
Мы были абсолютно счастливы).

10. Sanctus…
(«Святый Боже…)
…гроб с телом Гоголя был торжественно перенесён в университетскую церковь на Большой Никитской. Всю дорогу от дома Толстого до самой церкви, его гроб, передавая друг другу, студенты и университетские профессора несли на руках.
В церкви гроб поставили на катафалк.
Казалось, что весь город пришёл проститься с писателем. Гоголь лежал в лавровом венке, напоминая чеканные изображения Данте.
Два дня подряд из-за стечения народа, проезд по Большой Никитской был невозможен.
В воскресенье состоялось отпевание, и усопшего до самого Данилова монастыря несли на руках. Получалось, что он, переходя с рук на руки, плывёт над улицами Москвы…
(Когда я училась в Литературном институте, то как-то на семинаре безжалостно разгромили пьесу моего товарища, казавшуюся мне удачной. Он был холодноватым, невозмутимым человеком, и всегда, всю брань, направленную в его адрес, принимал равнодушно или смеялся…Когда я вышла в коридор, он стоял, отвернувшись к окну, у него вздрагивали плечи, и было непонятно, то ли он смеётся, то ли плачет. Я никак не ожидала слёз от этого человека. Но когда я подошла, его лицо блестело, а с кончика носа свисала прозрачная капля. И вместо того, чтобы сказать: « У тебя хорошая пьеса», я случайно сказала: « У тебя капля на носу» - «Как у Гоголя в твоём сквере?»- тут же отозвался он. «Ну, да…» - и я думала, что он засмеётся, но он медленно, через силу улыбнулся, и вдруг успокоился совершенно).

11.Benedictus
(« Благословен…»)
Розанов писал о невозможности разъяснить загадку Гоголя, о невозможности обычной логикой истолковать его жизнь и понять даже самые простые поступки. Несмотря на многочисленные свидетельства, на известные факты его биографии, Гоголь непроницаем. И довольно беспомощно и смешно выглядят все однозначные трактовки и неоспоримые свидетельства о нём.
Сколько бы ни было высказано предположений, мы никогда доподлинно не узнаем причину, по которой Гоголь отправил в огонь свои «Мёртвые души».
Известен рассказ Семёна, крепостного мальчика, служившего Гоголю, о том, как Гоголь разбудил его в третьем часу ночи и велел затопить печь. Семён отвечал, что прежде нужно отворить трубу на втором этаже, где все спят, и что он боится всех разбудить. Гоголь убедил его бесшумно подняться и отодвинуть заслонку. И Семёну это удалось. Никто не проснулся.
Когда огонь разгорелся, Гоголь бросил туда связанную стопку тетрадей, но она не горела, а только слегка тлела по краям. Тогда Гоголь достал её кочергой, развязал, и стал бросать в огонь по одной тетради, которые мгновенно занимались и сгорали довольно быстро. И вскоре вся стопка, весь второй том « Мёртвых душ» был сожжён.
На утро Гоголь плакал, разговаривая с графом Толстым. Он говорил, что лукавый из мести побудил его уничтожить рукопись, которая была венцом его творений, и что после её прочтения становилось понятным всё его творчество, его назначение в литературе… И что вот уже сейчас близка смерть, что она дышит в лицо ему, и времени совсем не осталось, и он ничего не успеет о себе объяснить…
Граф Толстой был великодушным человеком, и он глубоко сострадал Гоголю. Пытаясь изобразить равнодушие, он сказал: «Ведь вы же и раньше так поступали со своими рукописями. Сжигали их. Ведь это же для вас рабочий момент. А потом переписывали, и выходило гораздо лучше…И это перепишите. А значит, ни о какой смерти не может быть и речи. Значит, она ещё далеко!» При этих словах Гоголь оживился. « Ведь вы же можете вспомнить написанное?»- продолжал граф. «Конечно, могу», - и тут Гоголь успокоился. Перестал плакать, и даже до конца дня оставался весёлым…

***
Ничто так не ранит, как пошлость.
Поэт Берг рассказывал, как сразу же после смерти Гоголя, вышла в свет дешёвенькая литография: Гоголь в халате перед разгорающимся камином. Рядом Семён подбрасывает тетради в огонь. За ними притаилась карнавальная фигура Смерти с косой и прочими орудиями.
Берг говорил, что смотреть на эту литографию было жалко и постыдно, всё равно, что делать потеху из чужого страдания.

12. Agnus Dei
(«Агнец Божий…»)
Последние слова, записанные рукой Гоголя, были такими: «Аще не будете малы, яко дети, не внидите в Царствие Небесное».
И последнее, что он произнёс, спокойно, в полном сознании, после всей скорби и рыданий: « Как сладко умирать!»
И тут, в самом конце, мне хочется привести отрывок из его « Размышлений о Божественной литургии»: «Блаженны чистые сердцем, яко тии Бога узрят - как в чистом зеркале успокоенных вод, не возмущаемых ни песком, ни тиной, отражается чисто небесный свод, так и в зеркале чистого сердца, не возмущаемого страстями, уже нет ничего человеческого, и образ Божий в нем отражается один».
И вот, ещё… Я долго пыталась понять, в чём такая невероятная притягательность андреевского Гоголя? Почему после всех памятников и портретов мы возвращаемся к нему, сюда, в маленький полутёмный сквер с чугунной оградой, где всегда тень и прохлада, и покой, как в полузабытом потаённом уголке сада Плюшкина, где под полукруглыми арками спрятана двустворчатая дверь, ведущая в дом, бывший последним пристанищем Гоголя, где ветви разросшихся деревьев сплелись в свод, и в широкий просвет свода, как в окно виден прозрачный прямоугольник неба, и прямо из неба, из этого синего прямоугольника смотрит вниз чёрное чугунное лицо, и сели сумерки и непогода, то нужно долго вглядываться, чтобы различить его дивные черты?
И, наконец, разглядела…
Вот отчаяние его измученного тела, вот бессильно опущенная голова, вот пляшущие тени и ослепительные вспышки света вокруг, вот грохот и чад проезжающих машин, вот вскрики ночной шатающейся речи, вот магнетическое горение фейерверков в предпраздничном небе, вот уродливый карлик страха прошлого, вот демон страха настоящего…
Но его лицо…
Если только вглядеться, а вглядеться всё никак не удавалось, всё отвлекалась по мелочам, отвечая мелочной бранью на вспышки брани и ехидства…
Его лицо не задавало загадок и хитроумных вопросов, изнуряющих ум и выжигающих душу, а просто плыло, обрамлённое синим прямоугольником неба... Чёрное на синем…
Его лицо само и было ответом на все вопросы о горе и скорби с самого начала, только мы почему-то не видели…
Его лицо навеки застывшее в камне выражало всегда покой и умиротворение…
Учитель, укрой нас всех свой чугунной шинелью, дай нам успокоиться в блаженной и величественной неге русского слова…

Учитель, укрой меня своею чугунной шинелью…

М.Булгаков

1.Requiem aeternam

(Покой вечный…)

Во дворе дома №7 по Никитскому бульвару до сих пор стоит и, надеюсь, что навсегда останется стоять прекрасный памятник Гоголю работы скульптора Андреева. И этот дом, и этот памятник чрезвычайно важны для русской литературы. Именно здесь, в этой усадьбе, на первом этаже, в светлых, хорошо протопленных комнатах 4марта (21февраля по ст. стилю) в 1852г. умер Гоголь, и именно этот маленький двор в течение последних дней его жизни был заполнен людьми всех сословий и возрастов, пришедших проститься, поклониться и приложиться в последний раз к его холодной руке и уже остывшему лбу.

Очень часто я приходила в эти комнаты, подолгу простаивала между книжными стеллажами, представляя, где именно стояла его кровать, и как он лежал, повернувшись к стене, и на все вопросы и попытки прикоснуться к нему или молчал, или горестно умолял его оставить. Я так же пыталась представить себе его измученное лицо с чёрными, глухими провалами глазниц и запавшим ртом, но всякий раз его лицо виделось мне спокойным и безмятежным, без боли и без страдания, сосредоточенным на каком-то своём внутреннем зрении и на внутреннем разговоре. И тогда мне казалось, что он умолял не тревожить его, чтобы его не отрывали от этого внутреннего диалога с кем-то, и что он хочет закончить его прежде, чем уйдёт из нашего мира…

И я снова, и снова представляла себе скопившихся во дворе людей. Их так много, что все они не поместились в этом крошечном дворике, и стоят толпой на Никитском бульваре, неотрывно глядя на окна и двери, и с жадностью ловят каждое слово домочадцев и слуг, выходящих иногда из дверей. « Что сказали?» — несётся в толпе. « Что очень плох, — отвечают без промедления. – Лежит. Забылся сном» — « Может быть, отпустит ещё?» — «Уже нет. Это его последние дни». Кто-то снял шапку и крестится, кто-то дышит на замёрзшие руки. Все ждут. Никто не уходит…

Много раз я думала и про другие, счастливые дни, и тут почему-то мне хотелось, чтобы было лето и распахнутые окна на бульвар и в маленький палисадник; когда Гоголь, стоя за конторкой, торопливо исписывал листы, потом вдруг внезапно останавливался и пристально вглядывался в написанное, — так художник отходит на шаг от картины, чтобы лучше её рассмотреть; и вдруг ловким росчерком-штрихом вставлял слово или обрывок фразы. Или на несуразно маленьком клочке бумаги вписывал вдруг целый абзац. Обрывки бумаги, а также листы, исписанные частично или полностью, разбросаны повсюду: на конторке, на досках паркета, на ковре. Некоторые перечёркнуты, некоторые изрисованы. Но это не хаос, это начало порядка, построение, вернее, сотворение нового мира.

Иногда дверь в комнату открывается, но Гоголь не оборачивается, он слишком увлечён; в комнату юрко заглядывает мальчишка – слуга Семён: « Кофей готов и давно остывает. Изволите…» — но спина Гоголя неподвижна, голова опущена, и мальчишка – слуга, не договорив, исчезает.

И вдруг Гоголь смеётся: какой-то персонаж выкинул шутку – оговорился ли, нелепо поскользнулся на прямой дороге начатой повести, но сразу же дорога завиляла. И повесть принялась разрастаться и вихлять, и направилась туда, куда ей вздумалось. А всего-то: бричка Чичикова подскочила на повороте и, задремавший было в мечтаниях Чичиков, приоткрыв один глаз, выбранил Селифана. И снова дорога, пыль, летний, напоённый цветением, зной… Сцена закончена. Гоголь ставит последнюю точку и, глядя в открытое окно, на летний Никитский бульвар, — солнечный свет рассыпается сияющим дождём по зелени листьев; спрашивает, как человек очень любящий жизнь: « Кофеё, говоришь, остывает?»

Но дальше опять перед глазами поднималось ледяное февральское утро, восемь с небольшим часов, когда двери дома отворились и, показавшийся на пороге слуга, тихо, но внятно произнёс: « Всё… умер… отмучался…отошёл…» Никто не переспрашивает, ни стоящие в палисаднике, ни ожидающие на бульваре. Все, молча, поняли. Многие из толпы опустились на колени.)

(«День гнева…»)

И долго ещё определено мне чужой властью идти

об руку с моими странными героями, озирать всю

громадно несущуюся жизнь, озирать её сквозь

видимый миру смех и незримые, невидимые ему слёзы.

Н. Гоголь «Мёртвые души».

Вот он, согбенный, замерзающий, закутанный в тяжёлую шинель, сидит в самом центре Москвы за чугунными воротами, « у всех на виду и надёжно скрытый от взоров». Арбатскую площадь Москвы знает каждый, а маленький теневой палисад?

На кубическом постаменте из чёрного гранита высечено имя – Гоголь. Это скорее не имя даже, а участь камня – быть опоясанным с четырёх сторон хороводом-толпой-чередой лиц и гримас, рож и ухмылок, личин и ликов чудных тревожных и невероятных созданий, выпущенных в этот мир нажимом пера. Это тягостная участь гранита быть сверху придавленным изваянием человека, который только что, стоя на коленях перед разгорающимся в печи огнём, бросал туда одну за другой тетради « Мёртвых душ». Так же, как в самом начале, в ранней юности, полностью скупив все экземпляры поэмы «Ганс Кюхельгартен», Гоголь уничтожил её в огне. Таким образом вся его литературная жизнь как бы помещена в горящие скобки из двух поэм « Ганса Кюхельгартена» и второго тома «Мёртвых душ».

(Скульптор Андреев работал над памятником четыре года. Он отправился в деревню Шишаки и подробно рисовал местных жителей для образов хоровода на пьедестале. И вот уже готовы Остап и Андрий, почтительно идущие чуть поодаль батьки Тараса, а вот уже и Чуб показался вместе с Вакулой и Солохой. Говорят, что на Смоленском рынке Андреев отыскал худого, горбоносого и длинноволосого натурщика, с которого лепил фигуру Гоголя. То есть, все образы его памятника не были игрой ума. Они были слеплены с живых людей из плоти и крови.

Андрееву удалось проделать тоже, что и, спустя многие годы, Шостаковичу в музыке. При помощи своего проникновенного таланта, скульптор Андреев талантливо прочитал Гоголя, чтобы его прекрасный и трагический мир открылся и впустил его. Ведь что такое талантливое прочтение, как не ключи от мира писателя? И вот, когда реальность Гоголя открылась скульптору Андрееву и композитору Шостаковичу и впустила их, они, каждый своими выразительными средствами передали-описали её и вернулись назад, в наш мир. Андреев принёс собой памятник Гоголю, а Шостакович – две оперы «Нос» и «Игроки»).

(«Трубный глас…»)

Известны два типа меланхолии. Меланхолия врождённая и меланхолия, возникшая в течение жизни, приобретенная. Человек с врождённой меланхолией печален, повержен в скорбь без причины, во всём он отыскивает трагедию и надрыв. Таковы его свойства. С ними он явился в мир. Этот человек от рождения глубоко несчастен.

И как же страшно представить себе человека весёлого и смеющегося, пришедшего в наш мир, чтобы ликовать, а не огорчаться, а если и увидеть скорбь, то тотчас обратить её в радость или, хотя бы дать надежду на спасение, и который в итоге кончит свою жизнь страждущим меланхоликом, приближающим смерть.

Что нужно было сделать с Гоголем?

Какой ад нужно было ему показать?

Чем оскорбить его душу, чтобы радость, которую он несёт в себе, перевернулась бы и обратилась в горечь и скорбь? Чтобы жизнелюбивый от рождения, способный веселиться от простых, изначальных радостей жизни, он провёл последние свои дни, глухо повернувшись к стене и умоляя не прикасаться к нему и не причинять ему боли?

(В первый раз я увидела памятник Андреева лет в двенадцать. Он поразил меня, и я твёрдо решила, что буду часто возвращаться сюда, благо жили мы тогда на Вспольном переулке, на Патриарших прудах, и идти было совсем недалеко. Мне хотелось понять, что при разном свете в разное время суток будет происходить с этим чугунным изваянием, с этим чудесным склоненным лицом. Чтобы посмотреть в лицо Гоголю, встретиться с ним глазами, нужно было запрокинуть голову вверх, и тогда открывалась удивительная картина: разросшиеся ветки деревьев сплетались в паутину или решётку, особенно ясно это становилось поздней осенью, когда ветки оголялись, но между ними синим просветом – окном врывалось небо, и из этого просвета смотрело трагическое лицо Гоголя. Особенно в его лице мне запомнились зрачки глаз. Они были два узких полых тоннеля в каменных глазницах, вбирающих в себя свет. И я тут же подумала, что если по ним пройти, как по коридорам, то можно увидеть, как рождались его мысли.

Когда я приходила зимой посмотреть на «согбенного» Гоголя, помню, как под ногами скрипел снег, а жильцы близлежащих домов выгуливали собак на коротких поводках. Они тихо переговаривались, а собаки звонко лаяли, и мне казалось, что Гоголю тяжелее, чем обычно: на отвороте его чугунной шинели тяжёлым сугробом лежал снег, а из чёрных его глазниц текли слёзы.

К вечеру начинались заморозки, и слёзы становились белыми узкими полосками льда на чёрном лице. И всё также тихо переговариваясь и куря на ходу короткие сигаретки с красными пляшущими всполохами огня на конце, жильцы выгуливали собак, а те звонко, заливисто лаяли, радуясь надвигающимся сумеркам и колкому, лёгкому морозцу, поглубже заныривая на дно моей памяти, чтобы, тяжело дыша, всплыть на её поверхности февральской ночью, во сне. Во сне мне казалось, что это не сигаретные окурки дымятся, зажатые в пальцах прогуливающихся в сумерках людей, а туго скрученные листы второго тома «Мёртвых душ», зажжённые на конце. Они кружили по скверу, всё ближе подбираясь к чугунному Гоголю, вполголоса приказывая молчать своим собакам. Наконец, они остановились, сбившись в кучу у его гранитного пьедестала, и, запрокинув головы, стали вглядываться в его чёрное лицо с замёрзшими разводами слёз, пытаясь встретиться с ним глазами. Они потрясали разгорающимися тетрадными листами «Мёртвых душ» и каждый из них спрашивал: « А ты знаешь, каково гореть в огне заживо? А ты знаешь, как страшно – из жизни и сразу в пламя?…Зачем же ты впустил нас в этот мир и сразу же отправил на муку? Мы так хотели сюда, мы приходили к тебе по ночам, показывая себя, рассказывая всё самое сокровенное, лишь бы ты впустил нас на бумагу, но если бы мы только знали, что ты сделаешь потом…мы бы не пришли. Зачем ты сжёг нас, Николай Васильевич? Чем прогневили мы тебя? Зачем отправил нас на смерть? А знаешь, как гореть страшно? » И листы «Мёртвых душ» в их руках всё разгорались, мрачно и безжизненно освещая призрачные лица персонажей. И вот уже помещик Тентетников корчился в страдании и вопрошал: « Я – то чем не угодил тебе, Николай Васильевич? За что ты со мной так страшно, так жестоко обошёлся?» и удерживал на поводке тихо рычащего кривоногого бульдога, страшно щерившего зубы. « И я, я тоже хотел жить дальше, — подскакивал за ним плотноватый, невысокий человечек в лаковых блестящих сапожках. – Я в огонь не собирался. В огне страшно: страдание мне не под силу…Вы что же, не узнаёте меня? Это же я, родное дитя ваше, Павел Иванович Чичиков!». И угрюмо, насуплено молчал Селифан, протягивая руки к белотелым породистым девкам, закутанным в платки поверх тёплых полушубков. Но как только Селифану удавалось дотронуться до них, тотчас же белые, гладкие руки девок, с которыми он кружился в хороводе, с влажной от нежности тугой кожей, чернели и рассыпались в пепел и прах. А потом бешено, исступлённо начинали лаять собаки: листы «Мёртвых душ» догорали, и их бестелесные хозяева теряли силу и не могли больше их удерживать… От лая бешенных собак, приснившегося во сне, я просыпалась наяву. Однажды утром в маленьком сквере Гоголя я увидела целую стаю мёртвых бродячих собак на снегу. Кричали вороны, кружась над тёмным снегом. Тогда, в начале 90-ых «живодёры чистили центр»: отстреливали по ночам, ближе к весне, бездомных собак и даже не всегда увозили их измученные трупы, выдохшиеся и осипшие… Просто оставляли на чёрном осипшем снегу…

Хорошо и почти беспечально становилось в мае, когда нежными вечерами лицо Гоголя смягчалось и теплело, и казалось невыразимо прекрасным среди распустившейся зелени, запахов и гудения лета. Окна библиотеки были распахнуты в палисадник, на подоконниках лежали стопки тяжёлых томов. Просматривались книжные полки с абсолютно живыми переплётами, и быстрые руки библиотекарей перекладывали их с места на место. Вот только лиц я не помню: одни только гибкие поспешные руки с разумными пальцами. Всё это походило на странный театр пальцев и книг.

Иногда, проезжающие по Никитскому, (тогда Суворовскому бульвару) машины, случайно, на миг, освещали Гоголя светом фар. И тогда он, в ответ, вспыхивал золотом, и становилась видна длинная, чёрная тень памятника, лежащая на асфальте. Она казалась рельефной, почти живой. Ещё казалось, что в длинную тень Гоголя попадает всё вокруг: близлежащие дома, улицы и переулки, а также бульвары — Тверской, Никитский и Пречистенский (Гоголевский); и начинает жить по его фантастическим законам. Его и его тени.

Ещё я заметила, что после дождя с длинного, чуткого носа Гоголя свисает длинная прозрачная капля. Это показалось мне смешным. Чуть позже про эту каплю я прочла в «Романе с кокаином»).

Rex tremende majestatis.

(«Царь грозный и величественный…»)

Природа смеха многообразна. Так смех Гоголя – это спасительный смех, это щит между отчаянием, инфернальным страхом и человеческой душой. Страх приводит человека к безумию и гибели, но если над страхом вовремя посмеяться, то он покажется малым и незначительным и потеряет свою силу. Гоголь всю жизнь высмеивал чёрта, «эту извечную обезьяну Бога, — по словам Мережковского, — начатую и неоконченную, но выдающую себя за т о, что не имеет начала и конца».

« Я замыслил написать кое-что посмешнее чёрта, — скажет Гоголь о задуманном им «Ревизоре». – В «Ревизоре» я решился собрать в одну кучу всё дурное в Росси, какое я тогда знал, все несправедливости, какие делаются в тех местах и тех случаях, где больше всего требуется от человека справедливости; и за одним разом посмеяться над всем».

Гоголь обладает тем особым, обострённым зрением, дающим увидеть, что смех разлит повсюду в мире, и что смешны не только люди и их поступки, и их разговоры, но также слова, из которых их разговоры состоят, и звуки, из которых складываются слова, и буквы, которые эти звуки выражают. Достаточно вспомнить «фиту, уперевшуюся руками в боки», которую Ноздрёв почитал буквой крайне неприличною.

В мире Гоголя смех – это щит, это царь, это Спаситель.

В одном из житий святых говорится о двух братьях, решивших стать на путь покаяния. Они разлучились на год, и один из них рыдал и горько каялся, оплакивая свои грехи, а другой – веселился и ликовал, торжествуя, что раз и навсегда отказался от греховной жизни. И когда через год оба явились к своему духовнику, тот признал, что оба пути спасительны.

Гоголь, в отличие от своего последователя Достоевского, разложившего алгоритм страдания и скорби, знал, как спастись через смех.

5. Recordare, Jesu pie… «Помяни, Господи милостивый…»)

Есть писатели, которые читают свои произведения тускло и бесцветно, но это никак не умоляет качество их литературы или их художественный талант. Это говорит только о том, что, скорее всего, их письмо повествовательное, а не воспроизводящее.

Эйхенбаум совершенно справедливо выделял две манеры письма – повествовательную, то есть излагающую события, и воспроизводящую, то есть воссоздающую реальность. Он писал, что наша литература – это не литература авантюрных романов, в которых одно захватывающее действие сменяется следующим, ещё более необычайным, это прежде всего литература языка, литература незаметных деталей и мелочей, которые логично было бы перечислить через запятую, или не упоминать вовсе, но которые расписаны так, что оживают сами и наполняют, и одухотворяют подлинной жизнью, то значимое, ради чего автор принимался писать.

Как правило, такого рода писатели настолько восприимчивы к языку, что их языковое чутьё напоминает абсолютный слух музыканта. А интонации голоса настолько богаты и разнообразны, что их можно сравнить с голосами певцов с большим диапазоном и гибкостью. Такие писатели прекрасно читают свои произведения, но хочу подчеркнуть! не по- актёрски, а по- писательски.

Гоголь читал неподражаемо. Каждую свою читку на публику, он, не будучи актёром, превращал в театр. Он умело, комически подражал говору, звукам, словам. Он вставлял восклицания и междометия, так необходимо дополняющие любой характер…Иногда Гоголь внезапно замолкал, и в эти минуты за него говорила мимика его лица… А потом вдруг он отбрасывал в сторону комизм, как ненужное и переходил на высочайший пафос, достойный авторов античности. Эйхенбаум приводит свидетельство Анненкова, о том, как Гоголь диктовал переписчику описание сада Плюшкина, не диктовал даже, а просто создавал его словами, где вместо красок были метафоры, а гибкие, проникновенные интонации мазками кисти…

Можно попробовать дорисовать картину: вот Гоголь сидит в кресле, вот льются прекрасные слова его, вот на мгновение он замолчал, чтобы перевести дыхание…Выдох…И вместе с ним в воздухе, как невидимый Китеж-град, проступает сад Плюшкина, сумеречный, полузапущенный, дымящийся от влажного цветения, с нечёткими очертаниями ветвей, листья которых переходят в призрачную зеленоватую дымку…

Об одной знаменитой поездке из Киева в Москву можно рассказать так: их было трое – писатель Данилевский, молодой Гоголь, одетый со странным, диковатым щегольством, и Пащенко, приятель Гоголя по нежинскому лицею. Им нужно было срочно добраться до Москвы, и они были вынуждены взять напрокат коляску. (Безупречно чуткий к языку Гоголь будет описывать потом бричку Чичикова, стремительно несущуюся по русским дорогам. Нейтральную «коляску» он заменит на «бричку». Ведь что такое бричка, как не звукоподражание? Бьются её колёса о придорожные камни и валуны, подпрыгивают на рытвинах – брык! брич! — взбрыкивают, как норовистая лошадь.)

Гоголь уговаривает Пащенко выехать вперёд и предупредить всех станционных служителей, что к ним, преследуя свою скрытую цель, желая оставаться инкогнито, едет ревизор… Не стоит говорить, что товарищ по детству Пащенко, ни мало не колеблясь, соглашается…

И вот на станцию въезжает коляска с Данилевским и Гоголем. За ревизора сразу же безоговорочно принимают Гоголя. И тут можно представить себе его облик: лицо, смеющееся не улыбкой. А только мимикой, напряжением внутренних мышц, длинный острый нос, словно что-то вынюхивающий, вызнающий, длинные волосы, аккуратно разложенные по обе стороны пробора и тёмные, почти чёрные подглазья вокруг внимательных глаз. На нём мог быть безупречный сюртук и ядовито- яркий жилет, вызывающий удивление не своей безвкусностью, а, скорее, своим необычным цветом… Конечно, такого человека невозможно не заметить, и, конечно, он никто иной. Как путешествующий инкогнито ревизор.

(По свидетельствам современников Гоголь был щёголем, но его отношение к своему облику выглядело странным. Он мог безупречно, по последней моде, одеться, а мог нарядиться несуразно и даже нелепо, и при этом оставаться очень довольным собою. Щеголеватость Гоголя, скорее, писательская. Одежда для него – метафора. Ему нужно было передать своё представление о самом себе, выразить придуманный образ, а не как моднику одеться с иголочки. А если какие-то мелкие детали выбивались, — так из-под парика, который он, обрившись наголо, одно время носил, свисали внутренние потайные тесёмки, — то это его ничуть не занимало.)

На станциях новоявленный ревизор Гоголь держался, конечно, как частный человек, но под внешней мягкостью и доброжелательностью, невольно проскальзывала облачённость властью. Изображая любопытство ревизор Гоголь вдруг неожиданно спрашивал: « Пожалуйста, покажите, в каком состоянии ваши лошади?», и за ним, строго и молчаливо, следовал Данилевский.

Конечно, им тут же давали лучших лошадей. И вскоре, чрезвычайно быстро, они добрались до Москвы.

6.Confutatis maledictis

(« Ниспровергнув клевещущих…»)

Первый из мелких бесов литературы, пошляк, прикрывающий свою усреднённость беспомощными идеями гуманизма, Виссарион Белинский, произнёс свою невнятицу о маленьком человеке. Мелкий бес заприметил вдруг на страницах нашей литературы маленького человека и начал претендовать на великое, единственное прочтение. Мысль эту сладостно подхватили наши критики, люди, в большинстве своём не понимающие и не любящие искусство.

Идея Белинского о маленьком человеке также далека от литературы, как идея гуманизма от русского, христианского мироощущения. Она хороша для Смердякова идля его преемника, окончательно спятившего Передонова. Конечно, Передонов и Смердяков, литературные персонажи, но их отцом из плоти и крови, Смердякова и Передонова Ардальона Борисовича, был Виссарион Григорьевич Белинский.

Это он, мелкий бес Белинский писал свои поганенькие письма Гоголю, в которых выражал глубокое сомнение в понимании Гоголем природы русского человека и с золотушной обидой вступался за некого гипотетического мужика, которого Гоголь в «Мёртвых душах» назвал «неумытым рылом» и, захлёбываясь от ярости и сарказма, рассуждает о социальных причинах неумытости этого самого никогда не существовавшего мужика.

Всё это не имеет никакого отношения к литературе, и не несёт в себе ничего, кроме злобы и личной ущемлённости.

Об этих поганеньких письмах лучше было бы не говорить вовсе, но ничто так не язвит, как жало злобы и жало посредственности, причём от второго – больнее.

Вот горестный, поражающий своей искренностью отрывок из письма Гоголя, ответ человеку низкому, недостойному, всё творчество которого не стоило и одной гоголевской строки: « …Пишите критики самые жестокие, перебирайте все слова, какие знаете, на то, чтобы унизить человека, способствуйте к осмеянию меня в глазах ваших читателей, не пожалев самых чувствительнейших струн, может быть, нежнейшего сердца, — всё это вынесет душа моя, хотя и не без боли, и не без скорбных потрясений. (…заметьте, что несмотря на всё отчаяние, Гоголь всё же говорит о критике своего творчества. По-видимому, брань Белинского он даже как критику не воспринимал…) Но мне тяжело, очень тяжело, говорю вам это истинно, когда против меня питает личное озлобление даже и злой человек, а вас я считал за доброго человека. Вот вам искреннее изложение чувств моих!»

Удивительно то, что этот ничтожный образ «маленького человека», это болезненное оправление ума Белинского надолго «заштамповал» творчество Гоголя и отвратил от литературы несколько поколений русских детей. Была ли это трагическая прихоть истории или плата за гениальность, или месть пошлейшего из усредненных, обезьяны Бога, которого всю жизнь осмеивал Гоголь?

И ведь до сих пор в русских школах гоголевскую «Шинель» разбирают с чувственно-наивной и литературно беспомощной точки зрения, а не с позиции Эйхенбаума, например. «Душевный мир Акакия Акакиевича (если только позволительно такое выражение) - не ничтожный (это привнесли наши наивные и чувствительные историки литературы, загипнотизированные Белинским), а фантастически-замкнутый, свой: „Там, в этом переписываньи, ему виделся какой-то свой разнообразный (!) и приятный мир… Вне этого переписыванья, казалось, для него ничего не существовало“ (Эйхенбаум «Как сделана «Шинель» Гоголя».

Жизнь Акакия Акакиевича в мире букв, нанесение их на чистую бумагу, и то, как потом, совершенные по форме, они свободно разбегались по белоснежному листу и существовали уже по своим собственным законам, — всё это почему-то напоминало мне Булгакова, перед которым на чистом листе разворачивалось действие «Дней Турбиных », а он просто записывал то, что происходило у него на глазах: движение персонажей по необъятному полю листа, их поступки и разговоры. Их видели только двое – Булгаков и его кот, запрыгивавший на письменный стол и сосредоточенно пытавшийся смахнуть лапой маленький, тёмные фигурки.

То, что Булгаков проживал в замкнутом пространстве своей комнаты, Гоголь пытался прожить в открытом пространстве своей жизни. И я снова вспомнила комичную поездку-репетицию «Ревизора», и неожиданно, стало понятным одно из её скрытых значений… Вот Гоголь скажет искромётную шутку, и друзья его тут же засмеются, и он, вместе с ними выгнет губы в улыбку, изображая смех. Гоголь никогда не смеялся своим шуткам.

Скрипят колёса брички, и тихо, как невидимому зрению открываются тайные картины в паузы между смехом и разговорами, так невидимому слуху становятся различимы в скрипе колёс трагические слова: «Oro supplex el acclinis,

(« Молю, коленопреклоненный»),

cor contritum quasi cinis

(«с сердцем, разбивающимся в прах»)

gere curam mei finis

(«дай мне спасение после моей кончины»)». « Вот вам прах сердца моего, — казалось мне, думает Гоголь. – Смейтесь же, чтобы не бояться…»

(Мне нравится читальный зал Гоголевской библиотеки на втором этаже. Обычно я сажусь лицом к окну, чтобы видеть квадрат палисадника и стоящий в его центре памятник с длинной тенью.

Обычно я здесь одна. Иногда приходят два-три литературоведа из близлежащих домов, глухо обкладываются книгами и глубоко уходят в свой мир. И я снова одна. Я читаю Гофмана и пишу роман.

Но как-то утром все мы дружно подняли головы от своих письменных столов, потому что вошёл он, громко и тяжело, маленький квадратный человек в широком спортивном костюме. Он выглядел так, как будто бы только что выпал из переплёта книги, с грохотом рухнувшей с полки, и не знал, как вернуться назад. Он решительным шагом направился к библиотечной стойке: « Я – глава управы, — сказал он и выкинул на стойку красное квадратное удостоверение. – Всем ясно?» — « Управы чего?» — подумала я. « Вы хотите книги?» — спросила девушка-библиотекарь. « Нет, конечно» — « А что тогда?» — « Да ничего, — сказал он. – Просто ваш Гоголь здесь никогда не жил…Все – Гоголь, Гоголь…А его здесь не было никогда…» — « Давайте предоставим это историкам», — миролюбиво предложила девушка. И можно было бы согласиться и уйти или остаться и присесть за дальний стол со стопочкой газет и прочих периодических изданий, но этот нервный квадратный человек превратился в гоголевского упыря и зашипел, едва сдерживая ярость: «Да мы триста лет тут живём, — и сразу же стало понятно, что есть какие-то таинственные «мы, живущие триста лет на Арбате», и перед нами – глава их управы. Управы упырей. — Знаете, как мы давно здесь, а никакого Гоголя в глаза не видели. Говорю вам, его здесь нет и не было никогда. И статую эту надо бы перенести, унести отсюда…Её, вообще, переплавить хотели, вот только спрятали, а жаль…» Дальше воспитанная девушка – библиотекарь должна была бы сказать, что он мешает работать, но не успела. Квадратный человек в спортивном костюме перешёл на крик: « Вы хоть знаете, как Гоголь умер? Его… его заживо похоронили, и могилы у него нет!» — и страстно стал сбрасывать книги со столов и стойки.

В этот момент, стремительно поднявшись с первого этажа, вбежала женщина-охранник в строгой чёрной форме и пронзительно свистнула в пластмассовый свисток на цепочке…)

(« Слёзный день этот…»)

…стыдно тому, кто привлечётся каким-нибудь вниманием к

гниющей персти, которая уже не моя: он поклонится червям, её

грызущим…

Из «Завещания» Гоголя.

Слухи о том, что Гоголя похоронили живым, постыдны. Их распустили упыри, живущие на Арбате триста лет, внучатые племянники критика Белинского.

Существует множество свидетельств о том, что агония Гоголя, продолжавшаяся несколько дней, была мучительной, а лечение походило на истязание, и что известный московский врач Алексей Терентьевич Тарасенков избегал встречаться с доктором Овером, назначившим Гоголю пиявки на нос, ледяную воду на темя, обёртывание в мокрую простыню и другие мучительные процедуры, и называл его «доктором-палачом, убеждённым в том, что он спасает человека».

И всё же Гоголя пытались спасти ведущие врачи того времени, которые были в состоянии отличить смерть от летаргии. Неоспоримую смерть Гоголя засвидетельствовал так же и скульптор Рамазанов, снимавший посмертную маску с покойного…

Когда прах Гоголя переносили из Даниловского монастыря на Новодевичье кладбище, был кощунственно вскрыт его гроб. Кто-то из сгрудившихся над гробом отрезал полу сюртука покойного и потом переплёл в неё издание «Мёртвых душ», и продал, говорят, за большие деньги. И тут невольно приходит на ум строка псалма, звучащего каждую Страстную пятницу в каждом православном храме: «..разделиши ризы моя себе, и об одежде моей мятоша жребий…»

Мучили, истязали его при жизни, а после смерти, растащив доски гроба, запустили руки свои в груду копошащихся червей, тление и распад.

Именно эти люди, охотники до чужих страданий, с наслаждением и животным страхом бегущие посмотреть на чужую казнь, именно они распустили слух о том, что Гоголь не умер, а впал в летаргию, и в таком состоянии был предан земле.

8.Domine Jesu Christe, Rex gloriae

(Господи Иисусе Христе, Царь славы…)

(В то лето мы поняли, как прекрасно и невыносимо тяжело быть укрытыми полой его чугунной шинели…

Палисадник вокруг Гоголя разросся, зацвёл. На клумбе вокруг пьедестала бледно желтели ноготки, посаженные работниками библиотеки… Мы часто забирались на одно из деревьев, усаживались на широком изгибе его ствола как раз на уровне пьедестала и смотрели вниз. В ту пору во дворике дома №7 по Никитскому бульвару собирались хиппи, и это место называлось « малые гоголя`»…

Итак, мы сидели на дереве и, упоённо болтая ногами, смотрели вниз на двух хиппи в рваных штанах, со старательно немытыми волосами, стоявшими перед двумя раскрытыми этюдниками. Одного из них мы знали. Он жил в дворницкой, в маленьком отсеке усадьбы с отдельной дверью, запиравшейся на тяжёлый амбарный замок. Когда было особенно жарко, дверь в его дворницкую была открыта, и мы видели грубо сколоченные полки с рядами картин или просто загрунтованных холстов. Внизу, на полу, стояла кровать, снятая с ножек, а в углу красовалась метла и две широкие лопаты для уборки снега, к которым никогда не прикасались руки обитателя дворницкой. Нас веселил его длинный по-гоголевски нос и худая цыплячья шея. Ему и его приятелю было лет девятнадцать, и мы считали их глубокими стариками. Между этюдниками двух хиппи суетилась дама средних лет, направо и налево раздавая довольно дельные советы. На даме был изумрудно-зелёный костюм: зелёная юбка и такой же пиджак поверх блестяще-красной рубашки с многочисленно напечатанными на её ткани ремешками часов. « Ну, где, скажи мне, ты видел такую тень? – истошно спрашивала дама и в подтверждении своих слов трясла ладонью одной руки, а указательный палец второй упирала в холст на этюднике. Она была педагогом художественного училища, а два этих парня приходились ей учениками. И ей было совершенно всё равно, что у них дранные штаны, длинные волосы и вышитые бисером футболки. Мы безмятежно болтали ногами, и плотная дама крикнула нам, что очень скоро мы упадём, а потом обратилась к своим ученикам, пытавшимся изобразить чёрного андреевского Гоголя. « Разве ты не видишь, — проникновенно сказала она нашему знакомцу дворнику, — разве ты не видишь его лица? – её последующие слова я запомнила на всю жизнь: ведь он двуликий, вглядись. У него два профиля. Один смеётся, другой плачет, и оба они слепились в целое в его чугунном лице…» И тогда её студент тот час вытянул вперёд свою длинноволосую голову на цыплячьей шее, и ноздри его носа взволнованно затрепетали, как будто бы он пытался увидеть через запах… Казалось со стороны, что они с Гоголем тянутся друг к другу носами.

Потом я видела, как он, потрясая длинными, немытыми волосами, отчаянно выторговывал кучку тёмно-синих баклажанов на Палашевском рынке, и когда торговец уже готов был ему уступить, он вдруг не обнаружил у себя кошелька и совершенно безмятежно отошёл от прилавка, насвистывая что-то приятное и мелодичное…

Очень часто я прихожу сюда, в этот двор, когда-то называвшийся « малые гоголя`», и, вспоминая своё детство, думаю, что линейное время существует только в нашем человеческом сознании. В действительности есть только одно литургическое время, когда в одно мгновение происходят все времена насквозь. И тогда получается, что это не складки оконной портьеры сложились так, что проступил абрис человека, а что, возможно, это сам Гоголь, только что, дописав эпизод, подошёл к окну, и что прямо здесь и сейчас толпятся люди, ожидающие страшного и таинственного известия его смерти, и что именно сейчас вурдалаки и упыри от литературы столпились над разверстым гробом его, и тянут руки к его тлену, понимая, что никогда им не добраться до его сияющей души, и что прямо сейчас несется ввысь гранитный пьедестал его памятника, а сам он неподвижно смотрит вниз, как рыцарь в Карпатах в финале «Страшной мести», и что прямо сейчас мы сидим на дереве, и нам по двенадцать лет, и мы болтаем ногами…

К концу того лета, я отправилась на « малые гоголя`» проведать, по-прежнему ли они там, художники-хиппи, рисуют ли? Когда я уже бежала вдоль ограды сквера, то почему-то вспомнила свидетельство одного из друзей Гоголя, что когда он шёл проститься с умирающим, его обогнали два мужика, несущие крышку гроба, и он понял, что опоздал…Когда я вошла в ворота, то увидела, что никакого гроба нет, а что просто его, длинноносого художника-хиппи несут на руках несколько его друзей. Его голова беспомощно откинута назад, его расшитая футболка задралась, открывая впалый живот, настолько измождённый, что можно было прощупать позвонки. Так же было у Гоголя. Пока его несли, он кричал от боли и страха, и бешено сокращался пульс в районе солнечного сплетения. Дверь в дворницкую распахнули настежь, и его положили на кровать без ножек. Все его картины оказались повёрнутыми к стене, кроме одной, этюда андреевского Гоголя. Пол был усеян шприцами. Так он лежал под незаконченным этюдом, и больше я не видела его никогда).

« Жертва…»

…торжественность смерти в её неподвижности. Жизнь не обрывается, а как бы застывает на пороге вечности.

Празднично убранный для погребения Гоголь по нашему русскому обычаю лежал на столе. Один его глаз был приоткрыт, как будто бы он всё ещё хотел видеть своих любимых и близких, знать, что же происходит с ними, и наглядеться на прощанье на этот мир, который ему предстояло покинуть. Кто-то из пришедших проститься надел на него лавровый венок.

И даже когда с его лица сняли посмертную маску, даже тогда его глаз не закрылся. Он всё ещё смотрел на наш мир, всё ещё прощался…

Мне часто представлялось, как рядом с его телом, незримо для человеческих глаз, стоит его душа, как на ярких лубочных картинках, которые в моём детстве тайно хранились у нас дома и волновали мой ум…

(Как-то в школе я не знала, что писать в сочинении на вольную тему. « Мой друг Гоголь», — кропотливо вывела я в ученической тетради и поставила жирную точку, потому что больше не могла добавить ни слова. Урок только начался, но я сдала тетрадь и вышла в коридор. Следом вышла моя подруга. Может быть, она что-то написала? Сотрясаясь от смеха, мы спрятались в раздевалке и, сбросив на пол чужие пальто помягче, улеглись на них и принялись вслух читать друг другу «Повесть о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем». Нам было по-прежнему двенадцать лет. О том, что будет дальше, мы не думали. Не хотели… Моя подруга очень волновалась из-за складчатых шаровар Ивана Никифоровича, которые, если раздуть, то можно было уместить в них весь двор с амбарами, домом и прочими строениями. А меня очень интересовала Агафия Федосеевна, откусившая ухо у заседателя, и, спустя некоторое время, выросшая в русской литературе до размеров Ставрогина. Я тщательно отыскивала следы её дальнейшего пребывания в повести…

Мы были абсолютно счастливы).

(«Святый Боже…)

…гроб с телом Гоголя был торжественно перенесён в университетскую церковь на Большой Никитской. Всю дорогу от дома Толстого до самой церкви, его гроб, передавая друг другу, студенты и университетские профессора несли на руках.

В церкви гроб поставили на катафалк.

Казалось, что весь город пришёл проститься с писателем. Гоголь лежал в лавровом венке, напоминая чеканные изображения Данте.

Два дня подряд из-за стечения народа, проезд по Большой Никитской был невозможен.

В воскресенье состоялось отпевание, и усопшего до самого Данилова монастыря несли на руках. Получалось, что он, переходя с рук на руки, плывёт над улицами Москвы…

(Когда я училась в Литературном институте, то как-то на семинаре безжалостно разгромили пьесу моего товарища, казавшуюся мне удачной. Он был холодноватым, невозмутимым человеком, и всегда, всю брань, направленную в его адрес, принимал равнодушно или смеялся…Когда я вышла в коридор, он стоял, отвернувшись к окну, у него вздрагивали плечи, и было непонятно, то ли он смеётся, то ли плачет. Я никак не ожидала слёз от этого человека. Но когда я подошла, его лицо блестело, а с кончика носа свисала прозрачная капля. И вместо того, чтобы сказать: « У тебя хорошая пьеса», я случайно сказала: « У тебя капля на носу» — «Как у Гоголя в твоём сквере?»- тут же отозвался он. «Ну, да…» — и я думала, что он засмеётся, но он медленно, через силу улыбнулся, и вдруг успокоился совершенно).

(« Благословен…»)

Розанов писал о невозможности разъяснить загадку Гоголя, о невозможности обычной логикой истолковать его жизнь и понять даже самые простые поступки. Несмотря на многочисленные свидетельства, на известные факты его биографии, Гоголь непроницаем. И довольно беспомощно и смешно выглядят все однозначные трактовки и неоспоримые свидетельства о нём.

Сколько бы ни было высказано предположений, мы никогда доподлинно не узнаем причину, по которой Гоголь отправил в огонь свои «Мёртвые души».

Известен рассказ Семёна, крепостного мальчика, служившего Гоголю, о том, как Гоголь разбудил его в третьем часу ночи и велел затопить печь. Семён отвечал, что прежде нужно отворить трубу на втором этаже, где все спят, и что он боится всех разбудить. Гоголь убедил его бесшумно подняться и отодвинуть заслонку. И Семёну это удалось. Никто не проснулся.

Когда огонь разгорелся, Гоголь бросил туда связанную стопку тетрадей, но она не горела, а только слегка тлела по краям. Тогда Гоголь достал её кочергой, развязал, и стал бросать в огонь по одной тетради, которые мгновенно занимались и сгорали довольно быстро. И вскоре вся стопка, весь второй том « Мёртвых душ» был сожжён.

На утро Гоголь плакал, разговаривая с графом Толстым. Он говорил, что лукавый из мести побудил его уничтожить рукопись, которая была венцом его творений, и что после её прочтения становилось понятным всё его творчество, его назначение в литературе… И что вот уже сейчас близка смерть, что она дышит в лицо ему, и времени совсем не осталось, и он ничего не успеет о себе объяснить…

Граф Толстой был великодушным человеком, и он глубоко сострадал Гоголю. Пытаясь изобразить равнодушие, он сказал: «Ведь вы же и раньше так поступали со своими рукописями. Сжигали их. Ведь это же для вас рабочий момент. А потом переписывали, и выходило гораздо лучше…И это перепишите. А значит, ни о какой смерти не может быть и речи. Значит, она ещё далеко!» При этих словах Гоголь оживился. « Ведь вы же можете вспомнить написанное?»- продолжал граф. «Конечно, могу», — и тут Гоголь успокоился. Перестал плакать, и даже до конца дня оставался весёлым…

Ничто так не ранит, как пошлость.

Поэт Берг рассказывал, как сразу же после смерти Гоголя, вышла в свет дешёвенькая литография: Гоголь в халате перед разгорающимся камином. Рядом Семён подбрасывает тетради в огонь. За ними притаилась карнавальная фигура Смерти с косой и прочими орудиями.

Берг говорил, что смотреть на эту литографию было жалко и постыдно, всё равно, что делать потеху из чужого страдания.

(«Агнец Божий…»)

Последние слова, записанные рукой Гоголя, были такими: «Аще не будете малы, яко дети, не внидите в Царствие Небесное».

И последнее, что он произнёс, спокойно, в полном сознании, после всей скорби и рыданий: « Как сладко умирать!»

И тут, в самом конце, мне хочется привести отрывок из его « Размышлений о Божественной литургии»: «Блаженны чистые сердцем, яко тии Бога узрят — как в чистом зеркале успокоенных вод, не возмущаемых ни песком, ни тиной, отражается чисто небесный свод, так и в зеркале чистого сердца, не возмущаемого страстями, уже нет ничего человеческого, и образ Божий в нем отражается один». И вот, ещё… Я долго пыталась понять, в чём такая невероятная притягательность андреевского Гоголя? Почему после всех памятников и портретов мы возвращаемся к нему, сюда, в маленький полутёмный сквер с чугунной оградой, где всегда тень и прохлада, и покой, как в полузабытом потаённом уголке сада Плюшкина, где под полукруглыми арками спрятана двустворчатая дверь, ведущая в дом, бывший последним пристанищем Гоголя, где ветви разросшихся деревьев сплелись в свод, и в широкий просвет свода, как в окно виден прозрачный прямоугольник неба, и прямо из неба, из этого синего прямоугольника смотрит вниз чёрное чугунное лицо, и сели сумерки и непогода, то нужно долго вглядываться, чтобы различить его дивные черты? И, наконец, разглядела… Вот отчаяние его измученного тела, вот бессильно опущенная голова, вот пляшущие тени и ослепительные вспышки света вокруг, вот грохот и чад проезжающих машин, вот вскрики ночной шатающейся речи, вот магнетическое горение фейерверков в предпраздничном небе, вот уродливый карлик страха прошлого, вот демон страха настоящего… Но его лицо… Если только вглядеться, а вглядеться всё никак не удавалось, всё отвлекалась по мелочам, отвечая мелочной бранью на вспышки брани и ехидства…

Его лицо не задавало загадок и хитроумных вопросов, изнуряющих ум и выжигающих душу, а просто плыло, обрамлённое синим прямоугольником неба… Чёрное на синем…

Его лицо само и было ответом на все вопросы о горе и скорби с самого начала, только мы почему-то не видели…

Его лицо навеки застывшее в камне выражало всегда покой и умиротворение… Учитель, укрой нас всех свой чугунной шинелью, дай нам успокоиться в блаженной и величественной неге русского слова…

Б. Эйхенбаум «Как сделана «Шинель» Гоголя»

В. Набоков «Николай Гоголь»

Д. Мережковский « Гоголь и чёрт»

И. Пилишек «Памятник Гоголю»

Составитель П. Фокин «Гоголь без глянца»

«Выбранные места из переписки с друзьями» были задуманы как единое, цельное произведение. Архимандрит Феодор, едва ли не единственный, кто пытался рассмотреть предмет книги, замечал, что мысли Гоголя, «как они по внешнему виду ни разбросаны и ни рассеяны в письмах, имеют строгую внутреннюю связь и последовательность, а потому представляют стройное целое». Отец Феодор различает в книге три идейно-тематических пласта или «отдела». «Первый составляют, - пишет он, - общие и основные мысли - о бытии и нравственности, о судьбах рода человеческого, о Церкви, о России, о современном состоянии мира…» Второй «отдел» состоит из мыслей, касающихся «искусства и в особенности поэзии». Третий составляют некоторые личные объяснения автора о себе, о сочинениях своих и об отношении его к публике.

Схема отца Феодора носит в достаточной степени условный характер: эти «отделы» можно перераспределить или выделить другие - например, письма об обязанностях различных сословий и о призвании каждого отдельного человека («Что такое губернаторша», «Русской помещик», «Занимающему важное место», «Чей удел на земле выше»). Но главное, в чем архимандрит Феодор, несомненно, прав, - это то, что мысли Гоголя имеют определенную внутреннюю связь и подчинены выражению основной идеи. Идея эта видна уже в названиях глав, которые поражают обилием национальных акцентов: «Чтения русских поэтов перед публикою», «Несколько слов о нашей Церкви и духовенстве», «О лиризме наших поэтов», «Нужно любить Россию», «Нужно проездиться по России», «Чем может быть жена для мужа в простом домашнем быту, при нынешнем порядке вещей в России», «Страхи и ужасы России», «В чем же наконец существо русской поэзии и в чем ее особенность». В десяти из тридцати двух глав книги национальная идея вынесена в заглавие. Однако и в тех главах, где имя ее отсутствует в названии, речь идет о России, а в предисловии Гоголь просит соотечественников прочитать его книгу «несколько раз» и «всех в России» помолиться о нем. Можно сказать, что главным содержанием «Выбранных мест…» является Россия и ее духовная будущность.

Из всех русских писателей никто, кажется, так сильно, как Гоголь, не обнажил язв русской души, указав и на источник их - роковую отделенность большей части общества от Церкви. Вся неправда суетного и мелочного существования, которая гнездилась в культурной среде и соседствовала с устремленностью к материальным благам и развлечениям, является следствием этой убивающей душу отделенности. Единственным условием духовного возрождения России Гоголь считал воцерковление русской жизни. «Есть примиритель всего внутри самой земли нашей, который покуда еще не всеми видим, - наша Церковь, - пишет он. - Уже готовится она вдруг вступить в полные права свои и засиять светом на всю землю. В ней заключено все, что нужно для жизни истинно русской, во всех ее отношениях, начиная от государственного до простого семейственного, всему настрой, всему направленье, всему законная и верная дорога» («Просвещение»); «Владеем сокровищем, которому цены нет, и не только не заботимся о том, чтобы это почувствовать, но не знаем даже, где положили его» («Несколько слов о нашей Церкви и духовенстве»).

Гоголь указал на два условия, без которых никакие благие преобразования в России невозможны. Прежде всего, нужно любить Россию. А что значит - любить Россию? Писатель поясняет: «Тому, кто пожелает истинно честно служить России, нужно иметь очень много любви к ней, которая бы поглотила уже все другие чувства, - нужно иметь много любви к человеку вообще и сделаться истинным христианином, во всем смысле этого слова».

Не должно также ничего делать без благословения Церкви: «По мне, безумна и мысль ввести какое-нибудь нововведение в Россию, минуя нашу Церковь, не испросив у нее на то благословенья. Нелепо даже и к мыслям нашим прививать какие бы то ни было европейские идеи, покуда не окрестит их она светом Христовым» («Просвещение»).

В своей книге Гоголь выступил в роли государственного человека, стремящегося к наилучшему устройству страны, установлению единственно правильной иерархии должностей, при которой каждый выполняет свой долг на своем месте и тем глубже сознает свою ответственность, чем это место выше («Занимающему важное место»). Отсюда разнообразие адресатов писем: от государственного деятеля до духовного пастыря, от человека искусства до светской женщины.

Но это - только внешняя сторона дела. Гоголевская апология России, утверждение ее мессианской роли в мире в конечном итоге опираются не на внешние благоустройства и международный авторитет страны, не на военную мощь (хотя и они важны), а главным образом на духовные устои национального характера. Взгляд Гоголя на Россию - это прежде всего взгляд православного христианина, сознающего, что все материальные богатства должны быть подчинены высшей цели и направлены к ней.

Здесь - основная гоголевская идея и постоянный момент соблазна для упреков писателю в великодержавном шовинизме: Гоголь будто бы утверждает, что Россия стоит впереди других народов именно в смысле более полного воплощения христианского идеала. Но, по Гоголю, залог будущего России - не только в особых духовных дарах, которыми щедро наделен русский человек по сравнению с прочими народами, а еще и в осознании им своего неустройства, своей духовной нищеты (в евангельском смысле), и в тех огромных возможностях, которые присущи России как сравнительно молодой христианской державе.

Эта идея ясно выражена в замечательной концовке «Светлого Воскресенья»: «Лучше ли мы других народов? Ближе ли жизнью ко Христу, чем они? Никого мы не лучше, а жизнь еще неустроенней и беспорядочней всех их. «Хуже мы всех прочих» - вот что мы должны всегда говорить о себе… Мы еще растопленный металл, не отлившийся в свою национальную форму; еще нам возможно выбросить, оттолкнуть от себя нам неприличное и внести в себя все, что уже невозможно другим народам, получившим форму и закалившимся в ней».

Все вопросы жизни - бытовые, общественные, государственные, литературные - имеют для Гоголя религиозно-нравственный смысл. Признавая и принимая существующий порядок вещей, он стремился к преобразованию общества через преобразование человека. «Общество образуется само собою, общество слагается из единиц, - писал он. - Надобно, чтобы каждая единица исполнила должность свою… Нужно вспомнить человеку, что он вовсе не материальная скотина, но высокий гражданин высокого небесного гражданства. Покуда он хоть сколько-нибудь не будет жить жизнью небесного гражданина, до тех пор не придет в порядок и земное гражданство».

Книга Гоголя говорит о необходимости внутреннего переустройства каждого, которое в конечном счете должно послужить залогом переустройства и преображения всей страны. Эта мысль определяет всю художественную структуру «Выбранных мест…» и в первую очередь их построение.

Расположение писем имеет продуманную композицию, воплощая в себе отчетливую христианскую идею. В «Предисловии» автор объявляет о своем намерении отправиться Великим постом в Святую Землю и испрашивает у всех прощения, подобно тому, как в преддверии поста, в Прощеное воскресенье, все христиане просят прощения друг у друга. Открывается книга «Завещанием», чтобы напомнить каждому о важнейшей христианской добродетели - памяти смертной. Центральное место занимает семнадцатая глава, которая называется «Просвещение».

«Просветить, - пишет Гоголь, - не значит научить, или наставить, или образовать, или даже осветить, но всего насквозь высветлить человека во всех его силах, а не в одном уме, пронести всю природу его сквозь какой-то очистительный огонь». Без духовного просвещения («Свет Христов просвещает всех!»), по Гоголю, не может быть никакого света. Через всю книгу проходит мысль, как «просветить прежде грамотных, чем безграмотных», то есть тех, у кого в руках перья и бумага, чиновников, местные власти, которые могли бы просвещать народ, а не умножать зло.

Венцом книги является «Светлое Воскресенье», напоминающее каждому о вечной жизни. В «Выбранных местах…» таким образом читатель как бы проходит путь христианской души во время Великого поста (традиционно отождествляемого со странствием) - от смерти к Воскресению, через скорби (глава «Страхи и ужасы России») - к радости.

В своей книге Гоголь решительно повел речь о «самом важном». «Если мысли писателя не обращены на важные предметы, - говорил он, - то в нем будет одна пустота». Зерно книги зародилось еще в 1844 году - в «Правиле жития в мире», которое глубиной мысли и лаконизмом формы напоминает апостольские послания: «Начало, корень и утвержденье всему есть любовь к Богу. Но у нас это начало в конце, и мы все, что ни есть в мире, любим больше, нежели Бога». Гоголь вместе с некоторыми видными иерархами Церкви (такими, как святитель Игнатий, епископ Кавказский, и святитель Филарет, митрополит Московский) предчувствовал катастрофическое падение религиозности в обществе. Своей книгой он как бы ударил в набат, призывая сограждан к коренному пересмотру всех вопросов общественной и духовной жизни страны. Он обратился с проповедью и исповедью ко всей России.

Оба эти жанра имеют богатейшую мировую традицию. Как проповедь, книга Гоголя ориентирована прежде всего на апостольские послания, в первую очередь любимого им святого апостола Павла, который «всех наставляет и выводит на прямую дорогу» (из письма Гоголя к сестре Ольге Васильевне от 20 января (н. ст.) 1847 года). Далее эта традиция идет через послания святоотеческие (Афанасия Великого, Василия Великого, Григория Нисского), хорошо знакомые Гоголю. В «Выбранных местах…» он выступает как проповедник и духовный учитель, способный указать путь спасения всем - от первого до последнего человека в государстве. При этом он, подобно святителю Иоанну Златоусту, поучает и обличает соотечественников: «Христианин! Выгнали на улицу Христа, в лазареты и больницы, наместо того, чтобы призвать Его к себе в домы, под родную крышу свою, и думают, что они христиане!»

В гоголевскую эпоху традиция церковного слова жила в проповеднической литературе, наиболее выдающимися представителями которой были святитель Филарет Московский и архиепископ Херсонский Иннокентий. Без сомнения, стиль Гоголя питался не только книжными, но и живыми истоками - постоянно слышимыми им проповедями церковных пастырей.

Не менее глубинную традицию имеет и жанр исповеди, в западной литературе представленный, в частности, классическими произведениями - «Исповедью» блаженного Августина и «Исповедью» Руссо. Он теснейшим образом связан с эпистолярным жанром, весьма характерным для России конца ХVIII - первой половины ХIХ века. Достаточно вспомнить «Письма русского путешественника» Николая Карамзина, «Хронику русского» Александра Тургенева, «Философические» письма Петра Чаадаева или письма Василия Жуковского, в том числе и к самому Гоголю. В духовной литературе этот жанр был представлен замечательным произведением иеросхимонаха Сергия - «Письмами Святогорца к друзьям своим о Святой Горе Афонской» .

Сергей Тимофеевич Аксаков отмечал естественность эпистолярного жанра для Гоголя. По его словам, «Гоголь выражается совершенно в своих письмах; в этом отношении они гораздо важнее его печатных сочинений». Нетрудно заметить, однако, что и для художественной прозы Гоголя характерна почти та же исповедальность, что и для его писем. Вспомним хотя бы лирические отступления в его повестях и «Мертвых душах».

Эта сторона «Выбранных мест…» для самого Гоголя была очень существенна. Свою книгу он называл «исповедью человека, который провел несколько лет внутри себя». Еще до выхода ее в свет он просит Шевырева (в письме из Неаполя от 8 декабря (н. ст.) 1846 года) отыскать в Москве своего духовника, священника из прихода церкви Преподобного Саввы Освященного отца Иоанна Никольского, и вручить ему экземпляр книги как продолжение своей исповеди.

Предельная искренность признаний, в которых многие видели гордость самоуничижения, отчасти явилась причиной того, что от книги отшатнулись те, кто, казалось бы, разделял убеждения Гоголя. Личность автора была еще более обнажена вмешательством цензуры. «Все должностные и чиновные лица, для которых были писаны лучшие статьи, - сетовал Гоголь, - исчезнули вместе с статьями из вида читателей; остался один я, точно как будто бы я издал мою книгу именно затем, чтоб выставить самого себя на всеобщее позорище» (из письма к графине Анне Михайловне Виельгорской от 6 февраля (н. ст.) 1847 года).

И все же Гоголь оставался Гоголем, и общество, по его мнению, обязано было принять его исповедь как исповедь писателя, автора «Мертвых душ», а не частного человека. «В ответ же тем, - говорил он в «Авторской исповеди», - которые попрекают мне, зачем я выставил свою внутреннюю клеть, могу сказать то, что все-таки я еще не монах, а писатель. Я поступил в этом случае так, как все те писатели, которые говорили, что было на душе».

Современники упрекали Гоголя в том, что он пренебрег своим творческим даром. «Главное справедливое обвинение против тебя следующее, - писал ему Шевырев 22 марта 1847 года, - зачем ты оставил искусство и отказался от всего прежнего? зачем ты пренебрег даром Божиим?» . Так же, как и Белинский, Шевырев призывал Гоголя вернуться к художнической деятельности.

«Я не могу понять, - отвечал Гоголь, - отчего поселилась эта нелепая мысль об отречении моем от своего таланта и от искусства, тогда как из моей же книги можно бы, кажется, увидеть… какие страдания я должен был выносить из любви к искусству… Что ж делать, если душа стала предметом моего искусства, виноват ли я в этом? Что же делать, если заставлен я многими особенными событиями моей жизни взглянуть строже на искусство? Кто ж тут виноват? Виноват Тот, без воли Которого не совершается ни одно событие».

В своей книге Гоголь сказал, чем должно быть, по его мнению, искусство. Назначение его - служить «незримой ступенью к христианству», ибо современный человек «не в силах встретиться прямо со Христом». По Гоголю, литература должна выполнять ту же задачу, что и сочинения духовных писателей, - просвещать душу, вести ее к совершенству. В этом для него - единственное оправдание искусства. И чем выше становился его взгляд на искусство, тем требовательнее он относился к себе как к писателю.

Осознание ответственности художника за слово и за все им написанное пришло к Гоголю очень рано. Еще в «Портрете» редакции 1835 года старый монах делится с сыном своим религиозным опытом: «Дивись, сын мой, ужасному могуществу беса. Он во все силится проникнуть: в наши дела, в наши мысли и даже в самое вдохновение художника». В «Выбранных местах…» Гоголь со всей определенностью ставит вопрос о назначении художника-христианина и о той плате, которую он отдает за вверенный ему дар Божий - Слово.

Об ответственности человека за слово сказано в Святом Евангелии: «…за всякое праздное слово, какое скажут люди, дадут они ответ …» (Мф. 12, 36). Гоголь восстал против праздного литературного слова: «Обращаться с словом нужно честно. Оно есть высший подарок Бога человеку… Опасно шутить писателю со словом. Слово гнило да не исходит из уст ваших! . Если это следует применить ко всем нам без изъятия, то во сколько крат более оно должно быть применено к тем, у которых поприще - слово…»

Константин Мочульский в книге «Духовный путь Гоголя» писал: «В нравственной области Гоголь был гениально одарен; ему было суждено круто повернуть всю русскую литературу от эстетики к религии, сдвинуть ее с пути Пушкина на путь Достоевского. Все черты, характеризующие «великую русскую литературу», ставшую мировой, были намечены Гоголем: ее религиозно-нравственный строй, ее гражданственность и общественность, ее боевой и практический характер, ее пророческий пафос и мессианство. С Гоголя начинается широкая дорога, мировые просторы. Сила Гоголя была так велика, что ему удалось сделать невероятное: превратить пушкинскую эпоху нашей словесности в эпизод, к которому возврата нет и быть не может».

В этих словах много правды, хотя, наверное, перелом в отечественной словесности был не столь резок. В том же Пушкине, особенно зрелом Пушкине 1830-х годов, нельзя не заметить начал будущей русской литературы, что, кстати сказать, хорошо сознавал и Гоголь, называя поэта «нашим первоапостолом».

Один из упреков, который был предъявлен Гоголю после выхода книги, - это упрек в падении художественного дарования. Так, Белинский в запальчивости утверждал: «Какая это великая истина, что когда человек весь отдается лжи, его оставляют ум и талант! Не будь на вашей книге выставлено вашего имени и будь из нее выключены те места, где вы говорите о самом себе как о писателе, кто бы подумал, что эта надутая и неопрятная шумиха слов и фраз - произведение пера автора «Ревизора» и «Мертвых душ»?»

Как ни удивительно, но это в высшей степени пристрастное суждение за полтораста лет никто не попытался опровергнуть, хотя среди читателей и ценителей книги были люди, одаренные тонким художественным вкусом. Вообще надо сказать, что изучение стиля и языка «Выбранных мест…» - это дело будущего, когда у нас появятся исследователи, способные соотнести книгу Гоголя с традицией святоотеческой литературы и высоким стилем русской философской поэзии ХVIII-ХIХ веков (образцы которой отчасти указаны самим Гоголем в статьях «О лиризме наших поэтов», «В чем же наконец существо русской поэзии и в чем ее особенность» и неоконченном трактате «Учебная книга словесности для русского юношества»). Но достаточно непредубежденно вслушаться в музыку гоголевского текста, чтобы понять полную несправедливость этих упреков. Перечитайте последние три страницы «Светлого Воскресенья»: в этом шедевре прозы сначала звучат редкие, глухие удары великопостного колокола, которые в конце постепенно сменяются ликующим пасхальным благовестом.

«Зачем этот утративший значение праздник? Зачем он вновь приходит глуше и глуше скликать в одну семью разошедшихся людей и, грустно окинувши всех, уходит как незнакомый и чужой всем?.. И непонятной тоской уже загорелася земля; черствей и черствей становится жизнь; все мельчает и мелеет, и возрастает только в виду всех один исполинский образ скуки, достигая с каждым днем неизмеримейшего роста. Все глухо, могила повсюду. Боже! пусто и страшно становится в Твоем мире!

Отчего же одному русскому еще кажется, что праздник этот празднуется, как следует, и празднуется так в одной его земле? Мечта ли это? Но зачем же эта мечта не приходит ни к кому другому, кроме русского? Что значит в самом деле, что самый праздник исчез, а видимые признаки его так ясно носятся по лицу земли нашей: раздаются слова: «Христос Воскрес!» - и поцелуй, и всякий раз так же торжественно выступает святая полночь, и гулы всезвонных колоколов гулят и гудут по всей земле, точно как бы будят нас? Где носятся так очевидно призраки, там недаром носятся; где будят, там разбудят. Не умирают те обычаи, которым определено быть вечными. Умирают в букве, но оживают в духе. Померкают временно, умирают в пустых и выветрившихся толпах, но воскресают с новой силой в избранных, затем, чтобы в сильнейшем свете от них разлиться по всему миру. Не умрет из нашей старины ни зерно того, что есть в ней истинно русского и что освящено Самим Христом. Разнесется звонкими струнами поэтов, развозвестится благоухающими устами святителей, вспыхнет померкнувшее - и праздник Светлого Воскресенья воспразднуется, как следует, прежде у нас, чем у других народов!»

Талант Гоголя не померк в его публицистике, но проявился непредсказуемо для него самого и для читающей публики. Вокруг Гоголя сложилась атмосфера трагического непонимания. Он сделал вывод из резких критик (может быть, и неверный): «Не мое дело поучать проповедью. Искусство и без того уже поученье». Он возвращается к «Мертвым душам» с убеждением: «Здесь мое поприще» - и работает над ними вплоть до самой смерти. Но поиски нового литературного пути и тяга к иноческой жизни остаются.

Примечательно, что книга Святогорца по структуре своей - те же «выбранные места из переписки с друзьями».

Переписка Н. В. Гоголя: В 2 т. Т. 2. С. 351.

Н.В. Гоголь был знаком со многими известными людьми своего времени - литераторами, художниками, издателями литературных журналов. Среди них - великие русские поэты: A.C. Пушкин и М.Ю. Лермонтов, великий русский критик B Г. Белинский, первый русский баснописец И.А. Крылов, известные русские поэты В.А. Жуковский и Е.А. Баратынский, талантливые писатели С.Т. Аксаков, И.А. Гончаров, А.И. Герцен, великие русские художники A.A. Иванов и К.П. Брюллов, издатели М.П. Погодин и И.И. Панаев, известный знаток и собиратель произведений народно - поэтического творчества В.П. Киреевский и многие другие.

«Гоголь любил людей. Многие дружеские связи писатель нерушимо пронес через всю жизнь, и никакие обстоятельства не изменили их. Друзей Гоголь находил везде, в самых различных слоях русского общества, с которым сталкивала его жизнь. Гоголя не интересовало общественное положение человека, его титулы, чины и звания. Писателя привлекал сам человек, его характер, его личные качества», - отмечают исследователи жизни и творчества Н.В. Гоголя П.К. Боголепов и Н.П. Верховская.

Окружающие писателя люди тянулись к нему - их привлекали талант Гоголя как гениального писателя, его тонкий вкус, остроумие, бескорыстие.

Среди многочисленных знакомых Гоголя были у него близкие друзья, с которыми он прошел и горести, невзгоды, и счастливые моменты своей жизни. Прежде всего это семья Аксаковых.

С.Т. Аксаков


С семьей Аксаковых Гоголь познакомился в свой первый приезд в Москву, летом 1832 года. С первой же встречи Гоголь и Аксаковы почувствовали взаимную симпатию, скоро это чувство переросло в дружбу, которой Аксаковы оставались верны всю жизнь. Семья Аксаковых ценила Гоголя как гениального писателя, все члены этой большой семьи стремились окружать Гоголя вниманием, теплотой и заботой. Сергей Тимофеевич принимал самое активное участие в делах Гоголя в течение всей жизни, сделал ему немало добра. Например, в трудные для Гоголя дни он организовал материальную помощь писателю, которую Гоголь получал от своих московских друзей в складчину. С.Т. Аксаков охотно выполнял поручения Гоголя (писатель прожил долгие годы в Петербурге), в своих письмах рассказывал ему обо всем, что происходило в Москве, особенно в ее литературной жизни.

В свою очередь, как отмечают критики, общение с Гоголем помогло Сергею Тимофеевичу Аксакову найти свою дорогу в литературе. В доме Аксаковых Гоголь чувствовал себя своим - легко, уютно, приятно. Лишенный семьи, домашнего очага, в этой се- мьс он находил домашний уют и всегда очень ценил горячую привязанность к себе Аксаковых.

С.Т. Аксаков оставил интересные воспоминания о Н.В. Гоголе, ознакомившись с которыми можно многое узнать о характере, взаимоотношениях с людьми, писательском труде замечательного русского писателя.

Информация взята с: http://feb-web.ru/feb/gogol/critics/gvs/gvs-087-.htm

Павел Васильевич Анненков (1812 - 1887), известный русский критик и мемуарист.

П.В. Анненков был хорошо знаком с Н.В. Гоголем, более того, был дружен с ним. Они познакомились в первые годы жизни Гоголя в Петербурге, когда уже были известны его «Вечера на хуторе близ Диканьки». Летом 1841 года П.В. Анненков встретился с Гоголем в Риме, где поселился с ним в одном доме, помогал Гоголю переписывать его знаменитую поэму «Мертвые души».

Павел Васильевич Анненков

Смирнова Александра Осиповна (1809-1882), в девичестве Россет, одна из образованных женщин того времени, близкий друг Н.В. Гоголя. Как и писатель, она родилась на Украине, которую очень любила, там же прошли ее детские годы. После окончания Смольного института Александра Осиповна была назначена фрейлиной к императрице. Во дворце она познакомилась с В.А. Жуковским, A.C. Пушкиным и другими писателями, которые стали у нее бывать. Так организовался небольшой литературный салон красивой и образованной женщины, фрейлины Россет. «Живая, веселая, очень остроумная и образованная, интересующаяся искусством, она сумела привлечь в гостиную лучшие литературные силы того времени», - пишут в своей книге о Гоголе П. Боголепов и Н. Верховская. В 1834 году А.О. Россет вышла замуж за крупного чиновника Н.М. Смирнова, ставшего позднее губернатором г. Калуги.

Н.В. Гоголь познакомился с А.О. Россет в первые годы своей жизни в Петербурге. Она встречалась с ним, а также с A.C. Пушкиным и В.А. Жуковским летом в Царском Селе, где молодой писатель читал в ее салоне «Вечера на хуторе близ Диканьки», а позднее - знаменитые пьесу «Ревизор» и роман «Мертвые души».

Н.В. Гоголь считал Александру Осиповну очень близким себе человеком - по взглядам, по духовным настроениям. В течение всей своей жизни он переписывался с нею, а во время своих заграничных путешествий встречался со своей незаурядной землячкой на водах. В последние годы Г оголь жил в Москве и ездил гостить к Александре Осиповне в Калугу или в ее подмосковную усадьбу. А когда она приезжала в Москву, он виделся с нею каждый день. Поэту Н.М. Языкову летом 1845 года Н.В. Гоголь писал из Гамбурга: «Это перл всех русских женщин, каких мне случалось... знать... Прекрасных по душе... Она являлась истинным моим утешителем, тогда как вряд ли чье-либо слово могло меня утешить».

Смирнова Александра Осиповна

Гоголь оказал огромное воздействие на дальнейшее развитие русской литературы по пути ее демократизации, народности, усиления ее реалистического характера. Непосредственно связана с Гоголем «натуральная школа», объединявшая писателей 40-х годов и вдохновлявшаяся Белинским. Писателей «натуральной школы», таких, как Я. Бутков, Д. Григорович, В. Соллогуб, Е. Гребенка, И. Панаев, молодой Достоевский и др., объединяло следование гуманным и реалистическим традициям Гоголя, сочувственный показ судьбы «маленького», социально обделенного человека. Изображение несправедливости и контрастов социальной среды, манера детальных описаний, а главное демократически протестующий пафос произведений писателей «натуральной школы» знаменовали продолжение тех идейных и художественных принципов, которые были заложены Гоголем. Среди писателей «натуральной школы» были молодой Некрасов, Тургенев, Гончаров, Григорович, здесь начинал свой творческий путь Салтыков-Щедрин, близок к ним был Герцен. Писатели «натуральной школы» продолжали начатое Гоголем дело сближения литературы и жизни, разоблачения крепостнического строя, расширяя и углубляя демократические и гуманистические тенденции его творчества.

Русские писатели о Гоголе

Сейчас прочел «Вечера близ Диканьки». Они изумили меня. Вот настоящая веселость, искренняя, непринужденная, без жеманства, без чопорности. А местами какая поэзия! Какая чувствительность! Все это так необыкновенно в нашей нынешней литературе, что я доселе не образумился...

А. С. Пушкин


Гоголь внес в нашу литературу новые элементы, породил множество подражателей, навел общество на истинное созерцание романа, каким он должен быть; с Гоголя начинается новый период русской литературы, русской поэзии...

В. Г. Белинский


«Мертвые души» Гоголя - удивительная книга, горький упрёк современной Руси, но не беспощадный. Там, где взгляд может проникнуть сквозь туман нечистых, навозных испарений, там он видит удалую, полную силы национальность... Грустно в мире Чичикова, так, как грустно нам в самом деле; и там и тут одно утешение в вере и уповании на будущее. Но веру эту отрицать нельзя, и она не просто романтическое упование на небеса, а имеет реалистическую основу: кровь как-то хорошо обращается у русского в груди.

А. И. Герцен


Перед Гоголем должно благоговеть, как перед человеком, одаренным самым глубоким умом и самой любовью к людям... Гоголь - истинный ведатель сердца человеческого...

Т. Г. Шевченко



Давно уже не было в мире писателя, который был бы так важен для своего народа, как Гоголь для России.

И. Г. Чернышевский


[Гоголь] писал не то, что могло бы более нравиться, и даже не то, что было легче для его таланта, а добивался писать то, что считал полезнейшим для своего отечества.