Критическая статья мильон терзаний. И. А. Гончаров. Мильон терзаний. Конспект

Гончаров Иван Александрович

Мильон терзаний

Иван Александрович Гончаров

Мильон терзаний

(Критический этюд)

Горе от ума, Грибоедова. -- Бенефис Монахова, ноябрь, 1871 г.

Комедия "Горе от ума" держится каким-то особняком в литературе и отличается моложавостью, свежестью и более крепкой живучестью от других произведений слова. Она, как столетний старик, около которого все, отжив по очереди свою пору, умирают и валятся, а он ходит, бодрый и свежий, между могилами старых и колыбелями новых людей. И никому в голову не приходит, что настанет когда-нибудь и его черед.

Все знаменитости первой величины, конечно, недаром поступили в так называемый "храм бессмертия". У всех у них много, а у иных, как, например, у Пушкина, гораздо более прав на долговечность, нежели у Грибоедова. Их нельзя близко и ставить одного с другим. Пушкин громаден, плодотворен, силен, богат. Он для русского искусства то же, что Ломоносов для русского просвещения вообще. Пушкин занял собою всю свою эпоху, сам создал другую, породил школы художников, -- взял себе в эпохе все, кроме того, что успел взять Грибоедов и до чего не договорился Пушкин.

Несмотря на гений Пушкина, передовые его герои, как герои его века, уже бледнеют и уходят в прошлое. Гениальные создания его, продолжая служить образцами и источниками искусству, -- сами становятся историей. Мы изучили "Онегина", его время и его среду, взвесили, определили значение этого типа, но не находим уже живых следов этой личности в современном веке, хотя создание этого типа останется неизгладимым в литературе. Даже позднейшие герои века, например лермонтовский Печорин, представляя, как и Онегин, свою эпоху, каменеют, однако в неподвижности, как статуи на могилах. Не говорим о явившихся позднее их более или менее ярких типах, которые при жизни авторов успели сойти в могилу, оставив по себе некоторые права на литературную память.

Называли бессмертною комедию "Недоросль" Фонвизина, и основательно, -ее живая, горячая пора продолжалась около полувека: это громадно для произведения слова. Но теперь нет ни одного намека в "Недоросле" на живую жизнь, и комедия, отслужив свою службу, обратилась в исторический памятник.

"Горе от ума" появилось раньше Онегина, Печорина, пережило их, прошло невредимо чрез гоголевский период, прожило эти полвека со времени своего появления и все живет своею нетленною жизнью, переживет и еще много эпох и все не утратит своей жизненности.

Отчего же это, и что такое вообще это "Горе от ума"?

Критика не трогала комедию с однажды занятого ею места, как будто затрудняясь, куда ее поместить. Изустная оценка опередила печатную, как сама пьеса опередила печать. Но грамотная масса оценила ее фактически. Сразу поняв ее красоты и не найдя недостатков, она разнесла рукопись на клочья, на стихи, полустишия, развела всю соль и мудрость пьесы в разговорной речи, точно обратила мильон в гривенники, и до того испестрила грибоедовскими поговорками разговор, что буквально истаскала комедию до пресыщения.

Но пьеса выдержала это испытание -- и не только не опошлилась, но сделалась как будто дороже для читателей, нашла себе в каждом покровителя, критика и друга, как басни Крылова, не утратившие своей литературной силы, перейдя из книги в живую речь.

Печатная критика всегда относилась с большею или меньшею строгостью только к сценическому исполнению пьесы, мало касаясь самой комедии или высказываясь в отрывочных, неполных и разноречивых отзывах. Решено раз всеми навсегда, что комедия образцовое произведение, -- и на том все помирились.

Что делать актеру, вдумывающемуся в свою роль в этой пьесе? Положиться на один собственный суд -- недостанет никакого самолюбия, а прислушаться за сорок лет к говору общественного мнения -- нет возможности, не затерявшись в мелком анализе. Остается, из бесчисленного хора высказанных и высказывающихся мнений, остановится на некоторых общих выводах, наичаще повторяемых, -- и на них уже строить собственный план оценки.

Одни ценят в комедии картину московских нравов известной эпохи, создание живых типов и их искусную группировку. Вся пьеса представляется каким-то кругом знакомых читателю лиц, и притом таким определенным и замкнутым, как колода карт. Лица Фамусова, Молчалина, Скалозуба и другие врезались в память так же твердо, как короли, валеты и дамы в картах, и у всех сложилось более или менее согласное понятие о всех лицах, кроме одного -- Чацкого. Так все они начертаны верно и строго и так примелькались всем. Только о Чацком многие недоумевают: что он такое? Он как будто пятьдесят третья какая-то загадочная карта в колоде. Если было мало разногласия в понимании других лиц, то о Чацком, напротив, разноречия не кончились до сих пор и, может быть, не кончатся еще долго.

Другие, отдавая справедливость картине нравов, верности типов, дорожат более эпиграмматической солью языка, живой сатирой -- моралью, которой пьеса до сих пор, как неистощимый колодезь, снабжает всякого на каждый обиходный шаг жизни.

Но и те и другие ценители почти обходят молчанием самую "комедию", действие, и многие даже отказывают ей в условном сценическом движении.

Несмотря на то, всякий раз, однако, когда меняется персонал в ролях, и те и другие судьи идут в театр, и снова поднимаются оживленные толки об исполнении той или другой роли и о самых ролях, как будто в новой пьесе.

Все эти разнообразные впечатления и на них основанная своя точка зрения у всех и у каждого служат лучшим определением пьесы, то есть что комедия "Горе от ума" есть и картина нравов, и галерея живых типов, и вечно острая, жгучая сатира, и вместе с тем и комедия, и скажем сами за себя -- больше всего комедия -- какая едва ли найдется в других литературах, если принять совокупность всех прочих высказанных условий. Как картина, она, без сомнения, громадна. Полотно ее захватывает длинный период русской жизни -от Екатерины до императора Николая. В группе двадцати лиц отразилась, как луч света в капле воды, вся прежняя Москва, ее рисунок, тогдашний ее дух, исторический момент и нравы. И это с такою художественною, объективною законченностью и определенностью, какая далась у нас только Пушкину и Гоголю.

243 -

И. А. Гончаров

«МИЛЬОН ТЕРЗАНИЙ»

(Критический этюд)

«Горе от ума» Грибоедова . -

В картине, где нет ни одного бледного пятна, ни одного постороннего, лишнего штриха и звука, - зритель и читатель чувствуют себя и теперь, в нашу эпоху, среди живых людей. И общее и детали, все это не сочинено, а так целиком взято из московских гостиных и перенесено в книгу и на сцену, со всей теплотой и со всем «особым отпечатком» Москвы, - от Фамусова до мелких штрихов, до князя Тугоуховского и до лакея Петрушки, без которых картина была бы не полна.

Однако для нас она еще не вполне законченная историческая картина: мы не отодвинулись от эпохи на достаточное

247 -

расстояние, чтоб между нею и нашим временем легла непроходимая бездна. Колорит не сгладился совсем; век не отделился от нашего, как отрезанный ломоть: мы кое-что оттуда унаследовали, хотя Фамусовы, Молчалины, Загорецкие и прочие видоизменились так, что не влезут уже в кожу грибоедовских типов. Резкие черты отжили, конечно: никакой Фамусов не станет теперь приглашать в шуты и ставить в пример Максима Петровича, по крайней мере так положительно и явно. Молчалин, даже перед горничной, втихомолку, не сознается теперь в тех заповедях, которые завещал ему отец; такой Скалозуб, такой Загорецкий невозможны даже в далеком захолустье. Но пока будет существовать стремление к почестям помимо заслуги, пока будут водиться мастера и охотники угодничать и «награжденья брать и весело пожить», пока сплетни, безделье, пустота будут господствовать не как пороки, а как стихии общественной жизни, - до тех пор, конечно, будут мелькать и в современном обществе черты Фамусовых, Молчалиных и других, нужды нет, что с самой Москвы стерся тот «особый отпечаток», которым гордился Фамусов.

Общечеловеческие образцы, конечно, остаются всегда, хотя и те превращаются в неузнаваемые от временных перемен типы, так что, на смену старому, художникам иногда приходится обновлять, по прошествии долгих периодов, являвшиеся уже когда-то в образах основные черты нравов и вообще людской натуры, облекая их в новую плоть и кровь в духе своего времени. Тартюф, конечно, - вечный тип, Фальстаф - вечный характер, - но и тот и другой, и многие еще знаменитые подобные им первообразы страстей, пороков и прочее, исчезая сами в тумане старины, почти утратили живой образ и обратились в идею, в условное понятие, в нарицательное имя порока, и для нас служат уже не живым уроком, а портретом исторической галереи.

Это особенно можно отнести к грибоедовской комедии. В ней местный колорит слишком ярок и обозначение самых характеров так строго очерчено и обставлено такой реальностью деталей, что общечеловеческие черты едва выделяются из-под общественных положений, рангов, костюмов и т. п.

248 -

Как картина современных нравов, комедия «Горе от ума» была отчасти анахронизмом и тогда, когда в тридцатых годах появилась на московской сцене. Уже Щепкин , Мочалов , Львова-Синецкая, Ленский , Орлов и Сабуров играли не с натуры, а по свежему преданию. И тогда стали исчезать резкие штрихи. Сам Чацкий гремит против «века минувшего», когда писалась комедия, а она писалась между 1815 и 1820 годами .

Как посравнить да посмотреть (говорит он)
Век нынешний и век минувший ,
Свежо предание, а верится с трудом,

а про свое время выражается так:

Теперь вольнее всякий дышит,

Бранил ваш век я беспощадно, -

говорит он Фамусову.

Следовательно, теперь остается только немногое от местного колорита: страсть к чинам, низкопоклонничество, пустота. Но с какими-нибудь реформами чины могут отойти, низкопоклонничество до степени лакейства молчалинского уже прячется и теперь в темноту, а поэзия фрунта уступила место строгому и рациональному направлению в военном деле.

Но все же еще кое-какие живые следы есть, и они пока мешают обратиться картине в законченный исторический барельеф. Эта будущность еще пока у ней далеко впереди.

Соль, эпиграмма, сатира, этот разговорный стих, кажется, никогда не умрут, как и сам рассыпанный в них острый и едкий, живой русский ум, который Грибоедов заключил, как волшебник духа какого-нибудь, в свой замок, и он рассыпается там злобным смехом. Нельзя представить себе, чтоб могла явиться когда-нибудь другая, более естественная, простая, более взятая из жизни речь. Проза и стих слились здесь во что-то нераздельное, затем, кажется, чтобы их легче было удержать в памяти и пустить опять в оборот весь собранный автором ум, юмор, шутку и злость русского ума и языка. Этот язык так же дался автору, как далась группа этих лиц, как

249 -

дался главный смысл комедии, как далось все вместе, будто вылилось разом, и все образовало необыкновенную комедию - и в тесном смысле, как сценическую пьесу, - и в обширном, как комедию жизни. Другим ничем, как комедией, она и не могла бы быть.

Оставя две капитальные стороны пьесы, которые так явно говорят за себя и потому имеют большинство почитателей, - то есть картину эпохи, с группой живых портретов, и соль языка, - обратимся сначала к комедии как к сценической пьесе, потом как к комедии вообще, к ее общему смыслу, к главному разуму ее в общественном и литературном значении, наконец, скажем и об исполнении ее на сцене.

Давно привыкли говорить, что нет движения, то есть нет действия в пьесе. Как нет движения? Есть - живое, непрерывное, от первого появления Чацкого на сцене до последнего его слова: «Карету мне, карету!»

Это - тонкая, умная, изящная и страстная комедия, в тесном, техническом смысле, - верная в мелких психологических деталях, - но для зрителя почти неуловимая, потому что она замаскирована типичными лицами героев, гениальной рисовкой, колоритом места, эпохи, прелестью языка, всеми поэтическими силами, так обильно разлитыми в пьесе. Действие, то есть собственно интрига в ней, перед этими капитальными сторонами кажется бледным, лишним, почти ненужным.

Только при разъезде в сенях зритель точно пробуждается при неожиданной катастрофе, разразившейся между главными лицами, и вдруг припоминает комедию-интригу. Но и то ненадолго. Перед ним уже вырастает громадный, настоящий смысл комедии.

Главная роль, конечно, - роль Чацкого, без которой не было бы комедии, а была бы, пожалуй, картина нравов.

Сам Грибоедов приписал горе Чацкого его уму, а Пушкин отказал ему вовсе в уме .

Можно бы было подумать, что Грибоедов, из отеческой любви к своему герою, польстил ему в заглавии, как будто предупредив читателя, что герой его умен, а все прочие около него не умны.

Но Чацкий не только умнее всех прочих лиц, но и положительно умен. Речь его кипит умом, остроумием.

250 -

И Онегин и Печорин оказались неспособны к делу, к активной роли, хотя оба смутно понимали, что около них все истлело. Они были даже «озлоблены», носили в себе и «недовольство» и бродили, как тени, с «тоскующей ленью». Но, презирая пустоту жизни, праздное барство, они поддавались ему и не подумали ни бороться с ним, ни бежать окончательно. Недовольство и озлобление не мешали Онегину франтить, «блестеть» и в театре, и на бале, и в модном ресторане, кокетничать с девицами и серьезно ухаживать за ними в замужестве, а Печорину блестеть интересной скукой и мыкать свою лень и озлобление между княжной Мери и Бэлой, а потом рисоваться равнодушием к ним перед тупым Максимом Максимычем : это равнодушие считалось квинтэссенцией донжуанства. Оба томились, задыхались в своей среде и не знали, чего хотеть. Онегин пробовал читать, но зевнул и бросил, потому что ему и Печорину была знакома одна наука «страсти нежной», а прочему всему они учились «чему-нибудь и как-нибудь» - и им нечего было делать.

Чацкий, как видно, напротив, готовился серьезно к деятельности. «Он славно пишет, переводит», - говорит о нем Фамусов, и все твердят о его высоком уме. Он, конечно, путешествовал недаром, учился, читал, принимался, как видно, за труд, был в сношениях с министрами и разошелся - не трудно догадаться, почему:

Служить бы рад, - прислуживаться тошно, -

251 -

намекает он сам. О «тоскующей лени, о праздной скуке» и помину нет, а еще менее о «страсти нежной», как о науке и о занятии. Он любит серьезно, видя в Софье будущую жену.

Между тем Чацкому досталось выпить до дна горькую чашу - не найдя ни в ком «сочувствия живого», и уехать, увозя с собой только «мильон терзаний».

Ни Онегин, ни Печорин не поступили бы так неумно вообще, в деле любви и сватовства особенно. Но зато они уже побледнели и обратились для нас в каменные статуи, а Чацкий остается и останется всегда в живых за эту свою «глупость».

Читатель помнит, конечно, все, что проделал Чацкий. Проследим слегка ход пьесы и постараемся выделить из нее драматический интерес комедии, то движение, которое идет через всю пьесу, как невидимая, но живая нить, связывающая все части и лица комедии между собою.

Чацкий вбегает к Софье, прямо из дорожного экипажа, не заезжая к себе, горячо целует у нее руку, глядит ей в глаза, радуется свиданию, в надежде найти ответ прежнему чувству - и не находит. Его поразили две перемены: она необыкновенно похорошела и охладела к нему - тоже необыкновенно.

Это его и озадачило, и огорчило, и немного раздражило. Напрасно он старается посыпа́ть солью юмора свой разговор, частию играя этой своей силой, чем, конечно, прежде нравился Софье, когда она его любила, - частию под влиянием досады и разочарования. Всем достается, всех перебрал он - от отца Софьи до Молчалина - и какими меткими чертами рисует он Москву - и сколько из этих стихов ушло в живую речь! Но все напрасно: нежные воспоминания, остроты - ничто не помогает. Он терпит от нее одни холодности , пока, едко задев Молчалина, он не задел за живое и ее. Она уже с скрытой злостью спрашивает его, случилось ли ему хоть нечаянно «добро о ком-нибудь сказать», и исчезает при входе отца, выдав последнему почти головой Чацкого, то есть объявив его героем рассказанного перед тем отцу сна.

С этой минуты между ею и Чацким завязался горячий поединок, самое живое действие, комедия в тесном смысле, в которой принимают близкое участие два лица, Молчалин и Лиза.

252 -

Всякий шаг Чацкого, почти всякое слово в пьесе тесно связаны с игрой чувства его к Софье, раздраженного какою-то ложью в ее поступках, которую он и бьется разгадать до самого конца. Весь ум его и все силы уходят в эту борьбу: она и послужила мотивом, поводом к раздражениям, к тому «мильону терзаний», под влиянием которых он только и мог сыграть указанную ему Грибоедовым роль, роль гораздо большего, высшего значения, нежели неудачная любовь, словом, роль, для которой и родилась вся комедия.

Чацкий почти не замечает Фамусова, холодно и рассеянно отвечает на его вопрос, где был? «Теперь мне до того ли?» - говорит он и, обещая приехать опять, уходит, проговаривая из того, что его поглощает:

Как Софья Павловна у вас похорошела!

Во втором посещении он начинает разговор опять о Софье Павловне. «Не больна ли она? не приключилось ли ей печали?» - и до такой степени охвачен и подогретым ее расцветшей красотой чувством и ее холодностью к нему, что на вопрос отца, не хочет ли он на ней жениться, в рассеянности спрашивает: «А вам на что?» И потом равнодушно, только из приличия, дополняет:

Пусть я посватаюсь, вы что бы мне сказали?

И почти не слушая ответа, вяло замечает на совет «послужить»:

Служить бы рад, - прислуживаться тошно!

Он и в Москву и к Фамусову приехал, очевидно, для Софьи и к одной Софье. До других ему дела нет; ему и теперь досадно, что он, вместо нее, нашел одного Фамусова. «Как здесь бы ей не быть?» - задается он вопросом, припоминая прежнюю юношескую свою любовь, которую в нем «ни даль не охладила, ни развлечение, ни перемена мест», - и мучается ее холодностью.

Ему скучно и говорить с Фамусовым - и только положительный вызов Фамусова на спор выводит Чацкого из его сосредоточенности.

Вот то-то, все вы гордецы:
Смотрели бы, как делали отцы,

253 -

говорит Фамусов и затем чертит такой грубый и уродливый рисунок раболепства, что Чацкий не вытерпел и в свою очередь сделал параллель века «минувшего» с веком «нынешним».

Но все еще раздражение его сдержанно: он как будто совестится за себя, что вздумал отрезвлять Фамусова от его понятий; он спешит вставить, что «не о дядюшке его говорит», которого привел в пример Фамусов, и даже предлагает последнему побранить и свой век, наконец, всячески старается замять разговор, видя, как Фамусов заткнул уши, - успокаивает его, почти извиняется.

Длить споры не мое желанье, -

говорит он. Он готов опять войти в себя. Но его будит неожиданный намек Фамусова на слух о сватовстве Скалозуба.

Вот будто женится на Софьюшке... и т. д.

Чацкий навострил уши.

Как суетится, что за прыть!

«А Софья? Нет ли впрямь тут жениха какого?» - говорит он, и хотя потом прибавляет:

Ах - тот скажи любви конец,
Кто на три года вдаль уедет! -

но сам еще не верит этому, по примеру всех влюбленных, пока эта любовная аксиома не разыгралась над ним до конца.

Фамусов подтверждает свой намек о женитьбе Скалозуба, навязывая последнему мысль «о генеральше», и почти явно вызывает на сватовство.

Эти намеки на женитьбу возбудили подозрения Чацкого о причинах перемены к нему Софьи. Он даже согласился было на просьбу Фамусова бросить «завиральные идеи» и помолчать при госте. Но раздражение уже шло crescendo, и он вмешался в разговор, пока небрежно, а потом, раздосадованный неловкой похвалой Фамусова его уму и прочее, возвышает тон и разрешается резким монологом:

254 -

«А судьи кто?» и т. д. Тут уже завязывается другая борьба, важная и серьезная, целая битва. Здесь в нескольких словах раздается, как в увертюре опер, главный мотив, намекается на истинный смысл и цель комедии. Оба, Фамусов и Чацкий, бросили друг другу перчатку:

Смотрели бы, как делали отцы,
Учились бы, на старших глядя! -

раздался военный клик Фамусова. А кто эти старшие и «судьи»?

За дряхлостию лет
К свободной жизни их вражда непримирима, -

отвечает Чацкий и казнит -

Прошедшего житья подлейшие черты.

Образовались два лагеря, или, с одной стороны, целый лагерь Фамусовых и всей братии «отцов и старших», с другой - один пылкий и отважный боец, «враг исканий». Это борьба на жизнь и смерть, борьба за существование, как новейшие натуралисты определяют естественную смену поколений в животном мире. Фамусов хочет быть «тузом» - «есть на серебре и на золоте, ездить цугом, весь в орденах, быть богатым и видеть детей богатыми, в чинах, в орденах и с ключом» - и так без конца, и все это только за то, что он подписывает бумаги, не читая и боясь одного, «чтоб множество не накопилось их».

Чацкий рвется к «свободной жизни», «к занятиям» наукой и искусством и требует «службы делу, а не лицам» и т.д. На чьей стороне победа? Комедия дает Чацкому только «мильон терзаний » и оставляет, по-видимому, в том же положении Фамусова и его братию, в каком они были, ничего не говоря о последствиях борьбы.

Теперь нам известны эти последствия. Они обнаружились с появлением комедии, еще в рукописи, в свет - и как эпидемия охватила всю Россию.

Между тем интрига любви идет своим чередом, правильно, с тонкой психологической верностью, которая во всякой другой пьесе, лишенной прочих колоссальных грибоедовских красот, могла бы сделать автору имя.

255 -

Обморок Софьи при падении с лошади Молчалина, ее участие к нему, так неосторожно высказавшееся, новые сарказмы Чацкого на Молчалина - все это усложнило действие и образовало тут главный пункт, который назывался в пиитиках завязкою. Тут сосредоточился драматический интерес. Чацкий почти угадал истину.

Смятенье, обморок, поспешность, гнев, испуга!
(по случаю падения с лошади Молчалина) -
Все это можно ощущать,
Когда лишаешься единственного друга, -

говорит он и уезжает в сильном волнении, в муках подозрений на двух соперников.

В третьем акте он раньше всех забирается на бал, с целью «вынудить признанье» у Софьи - и с дрожью нетерпенья приступает к делу прямо с вопросом: «Кого она любит?»

После уклончивого ответа она признается, что ей милее его «иные». Кажется, ясно. Он и сам видит это и даже говорит:

И я чего хочу, когда все решено?
Мне в петлю лезть, а ей смешно!

Однако лезет, как все влюбленные, несмотря на свой «ум», и уже слабеет перед ее равнодушием. Он бросает никуда не годное против счастливого соперника оружие - прямое нападение на него, и снисходит до притворства.

Раз в жизни притворюсь, -

решает он, - чтоб «разгадать загадку», а собственно, чтоб удержать Софью, когда она рванулась прочь при новой стреле, пущенной в Молчалина. Это не притворство, а уступка, которой он хочет выпросить то, чего нельзя выпросить, - любви, когда ее нет. В его речи уже слышится молящий тон, нежные упреки, жалобы:

Но есть ли в нем та страсть, то чувство,
пылкость та...
Чтоб, кроме вас, ему мир целый
Казался прах и суета?
Чтоб сердца каждое биенье
Любовью ускорялось к вам... -

говорит он, - и наконец:

256 -

Чтоб равнодушнее мне понести утрату,
Как человеку - вы, который с вами взрос,
Как другу вашему, как брату,
Мне дайте убедиться в том...

Это уже слезы. Он трогает серьезные струны чувства -

От сумасшествия могу я остеречься,
Пущусь подалее простыть, охолодеть... -

заключает он. Затем оставалось только упасть на колени и зарыдать. Остатки ума спасают его от бесполезного унижения.

Такую мастерскую сцену, высказанную такими стихами, едва ли представляет какое-нибудь другое драматическое произведение. Нельзя благороднее и трезвее высказать чувство, как оно высказалось у Чацкого, нельзя тоньше и грациознее выпутаться из ловушки, как выпутывается Софья Павловна. Только пушкинские сцены Онегина с Татьяной напоминают эти тонкие черты умных натур.

Софье удалось было совершенно отделаться от новой подозрительности Чацкого, но она сама увлеклась своей любовью к Молчалину и чуть не испортила все дело, высказавшись почти открыто в любви. На вопрос Чацкого:

Зачем же вы его (Молчалина) так коротко узнали?

она отвечает:

Я не старалась! Бог нас свел.

Этого довольно, чтоб открыть глаза слепому. Но ее спас сам Молчалин, то есть его ничтожество. Она в увлечении поспешила нарисовать его портрет во весь рост, может быть в надежде примирить с этой любовью не только себя, но и других, даже Чацкого, не замечая, как портрет выходит пошл:

Смотрите, дружбу всех он в доме приобрел.
При батюшке три года служит;
Тот часто без толку сердит,
А он безмолвием его обезоружит,
От доброты души простит.
А, между прочим,

257 -

Веселостей искать бы мог, -
Ничуть, от старичков не ступит за порог!
Мы резвимся, хохочем;
Он с ними целый день засядет, рад не рад
Играет...

Чудеснейшего свойства...
Он, наконец: уступчив, скромен, тих,
И на душе проступков никаких;
Чужих и вкривь и вкось не рубит.
Вот я за что его люблю!

У Чацкого рассеялись все сомнения:

Она его не уважает!
Шалит, она его не любит.
Она не ставит в грош его! -

утешает он себя при каждой ее похвале Молчалину и потом хватается за Скалозуба. Но ответ ее - что он «герой не ее романа» - уничтожил и эти сомнения. Он оставляет ее без ревности, но в раздумье, сказав:

Кто разгадает вас!

Он и сам не верил в возможность таких соперников, а теперь убедился в этом. Но и его надежды на взаимность, до сих пор горячо волновавшие его, совершенно поколебались, особенно когда она не согласилась остаться с ним под предлогом, что «щипцы остынут», и потом, на просьбу его позволить зайти к ней в комнату, при новой колкости на Молчалина, она ускользнула от него и заперлась.

Он почувствовал, что главная цель возвращения в Москву ему изменила, и он отходит от Софьи с грустью. Он, как потом сознается в сенях, с этой минуты подозревает в ней только холодность ко всему, - и после этой сцены самый обморок отнес не «к признакам живых страстей», как прежде, а к «причуде избалованных нерв».

Следующая сцена его с Молчалиным, вполне обрисовывающая характер последнего, утверждает Чацкого окончательно, что Софья не любит этого соперника.

Обманщица смеялась надо мною! -

замечает он и идет навстречу новым лицам.

258 -

Комедия между ним и Софьей оборвалась; жгучее раздражение ревности унялось, и холод безнадежности пахнул ему в душу.

Ему оставалось уехать; но на сцену вторгается другая, живая, бойкая комедия, открывается разом несколько новых перспектив московской жизни, которые не только вытесняют из памяти зрителя интригу Чацкого, но и сам Чацкий как будто забывает о ней и мешается в толпу. Около него группируются и играют, каждое свою роль, новые лица. Это бал, со всей московской обстановкой, с рядом живых сценических очерков, в которых каждая группа образует свою отдельную комедию, с полной обрисовкой характеров, успевших в нескольких словах разыграться в законченное действие.

Разве не полную комедию разыгрывают Горичевы? Этот муж, недавно еще бодрый и живой человек, теперь опустившийся, облекшийся, как в халат, в московскую жизнь, барин, «муж-мальчик, муж-слуга, идеал московских мужей», по меткому определению Чацкого, - под башмаком приторной, жеманной, светской супруги, московской дамы?

А эти шесть княжен и графиня-внучка - весь этот контингент невест, «умеющих, - по словам Фамусова, - принарядить себя тафтицей, бархатцем и дымкой», «поющих верхние нотки и льнущих к военным людям»?

Эта Хлестова, остаток екатерининского века, с моськой, с арапкой-девочкой, - эта княгиня и князь Петр Ильич - без слова, но такая говорящая руина прошлого; Загорецкий, явный мошенник, спасающийся от тюрьмы в лучших гостиных и откупающейся угодливостью, вроде собачьих поносок, - и эти NN, и все толки их, и все занимающее их содержание!

Наплыв этих лиц так обилен, портреты их так рельефны, что зритель хладеет к интриге, не успевая ловить эти быстрые очерки новых лиц и вслушиваться в их оригинальный говор.

Чацкого уже нет на сцене. Но он до ухода дал обильную пищу той главной комедии, которая началась у него с Фамусовым, в первом акте, потом с Молчалиным, - той битве со всей Москвой, куда он, по целям автора, за тем и приехал.

259 -

В кратких, даже мгновенных встречах с старыми знакомыми, успел он всех вооружить против себя едкими репликами и сарказмами. Его уже живо затрагивают всякие пустяки - и он дает волю языку. Рассердил старуху Хлестову, дал невпопад несколько советов Горичеву, резко оборвал графиню-внучку и опять задел Молчалина.

Но чаша переполнилась. Он выходит из задних комнат уже окончательно расстроенный и, по старой дружбе, в толпе опять идет к Софье, надеясь хоть на простое сочувствие. Он поверяет ей свое душевное состояние:

Мильон терзаний! -

говорит он:

Груди от дружеских тисков,
Ногам от шарканья, ушам от восклицаний,
А пуще голове от всяких пустяков!
Здесь у меня душа каким-то горем сжата! -

жалуется он ей, не подозревая, какой заговор созрел против него в неприятельском лагере.

«Мильон терзаний» и «горе!» - вот что он пожал за все, что успел посеять. До сих пор он был непобедим: ум его беспощадно поражал больные места врагов. Фамусов ничего не находит, как только зажать уши против его логики, и отстреливается общими местами старой морали. Молчалин смолкает, княжны, графини - пятятся прочь от него, обожженные крапивой его смеха, и прежний друг его, Софья, которую одну он щадит, лукавит, скользит и наносит ему главный удар втихомолку, объявив его под рукой, вскользь, сумасшедшим.

Он чувствовал свою силу и говорил уверенно. Но борьба его истомила. Он очевидно ослабел от этого «мильона терзаний», и расстройство обнаружилось в нем так заметно, что около него группируются все гости, как собирается толпа около всякого явления, выходящего из обыкновенного порядка вещей.

Он не только грустен, но и желчен, придирчив. Он, как раненый, собирает все силы, делает вызов толпе - и наносит удар всем, - но не хватило у него мощи против соединенного врага.

Он впадает в преувеличения, почти в нетрезвость речи, и подтверждает во мнении гостей распущенный

260 -

Софьей слух о его сумасшествии. Слышится уже не острый, ядовитый сарказм, в который вставлена верная, определенная идея, правда, - а какая-то горькая жалоба, как будто на личную обиду, на пустую или, по его же словам, «незначущую встречу с французиком из Бордо», которую он, в нормальном состоянии духа, едва ли бы заметил.

Он перестал владеть собой и даже не замечает, что он сам составляет спектакль на бале. Он ударяется и в патриотический пафос, договаривается до того, что находит фрак противным «рассудку и стихиям», сердится, что madame и mademoiselle не переведены на русский язык, - словом, «il divague!» - заключили, вероятно, о нем все шесть княжен и графиня-внучка. Он чувствует это и сам, говоря, что «в многолюдстве он растерян, сам не свой!»

Он точно «сам не свой», начиная с монолога «о французике из Бордо», - и таким остается до конца пьесы. Впереди пополняется только «мильон терзаний».

В зародыше (франц .).

– он занял собою всю свою эпоху, сам создал другую, породил школы художников», – тем не менее, герои его произведений (напр., Онегин) поблекли, отошли в прошлое. Так же отжил свое время лермонтовский Печорин , не говоря уже о героях Фонвизина . Между тем, Чацкий – образ до сих пор яркий.

Горе от ума. Спектакль Малого театра, 1977

«Чацкие живут и не переводятся в обществе, повторяясь на каждом шагу, в каждом доме... Где под одной кровлей уживается старое с молодым, где два века сходятся лицом к лицу в тесноте семейств, – там всегда длится борьба свежего с отжившим, больного со здоровым, и все бьются на поединках миниатюрные Фамусовы и Чацкие », – говорит Гончаров.

«Каждое дело, требующее обновления, вызывает тень Чацкого – и, кто бы ни были деятели, около какого бы человеческого дела они ни стояли, будет ли то новая идея, шаг в науке, в политике, в войне – им никуда не уйти от двух главных мотивов борьбы, – от совета «учиться, на старших глядя», с одной стороны, – и от жажды стремиться от рутины к «свободной жизни». Вот отчего не состарился до сих пор и едва ли состарится когда-нибудь грибоедовский Чацкий, а с ним и вся комедия».

Говоря об отношении русской публики к этой комедии, Гончаров говорит, что «грамотная масса оценила ее фактически. Сразу поняв её красоты и не найдя недостатков, она разнесла рукопись на клочья, на стихи, полустишия, развела всю соль и мудрость пьесы в разговорной речи, точно обратила мильон в гривенники и до того испестрила грибоедовскими поговорками разговор, что буквально истаскала комедию до пресыщения.

Но пьеса выдержала и это испытание, и не только не опошлилась, но сделалась, как будто, дороже для читателей, нашла себе в каждом из них покровителя, критика и друга, как басни Крылова , не утратившие своей литературной силы, перейдя из книги в живую речь».

Обращаясь к русской критике, судившей комедию, Гончаров в «Мильоне терзаний» отмечает, что одни судьи её – «ценят в ней картину московских нравов известной эпохи, – создание живых типов и их искусную группировку. Другие, отдавая справедливость картине нравов, верности типов, дорожат более эпиграмматическою солью языка, живой сатирой, моралью, которою пьеса до сих пор, как неистощимый колодец, снабжает всякого на каждые обиходный шаг жизни». Соглашаясь с этими мнениями русской критики, Гончаров продолжает: «Но и те, и другие ценители почти обходят молчанием самую «комедию», действие, а многие даже отказывают ей в наличности сценического движения . С этим мнением критик не согласен.

«Как нет движения? – восклицает он, – Есть – живое, непрерывное от первого появления Чацкого на сцене до последнего его восклицания: "Карету мне, карету!"»

«Это – тонкая, умная, изящная и страстная комедия, в тесном, техническом смысле, верная в мелких психологических деталях». Слова эти Гончаров старается доказать подробным анализом действующих лиц.

«Главная роль в ней – конечно, роль Чацкого, без которой не было бы комедии, а была бы, пожалуй, картина нравов. Сам Грибоедов приписал горе Чацкого его уму, а Пушкин отказал ему вовсе в уме. Гончаров старается примирить это противоречие.

И Онегин, и Печорин оказались неспособными к делу, к активной роли, хотя оба смутно понимали, что около них все истлело. Они были даже "озлоблены", носили в себе и "недовольство" и бродили, как тени, с "тоскующею ленью". Но презирая пустоту жизни, праздное барство, они подавались ему и не решились ни бороться с ним, ни бежать окончательно».

Гончаров считает, что Чацкий не похож в этом на них: «он, как видно, напротив, готовился серьезно к деятельности, "он славно пишет, переводит" – говорит о нем Фамусов, – и все твердят об его высоком уме. Он, конечно, путешествовал недаром учился, много читал, принимался, как видно, за серьезный труд, был в деловых сношениях с министрами и разошелся – нетрудно догадаться, почему.

Служить бы рад, прислушиваться тошно, –

намекает он сам. О "тоскующей лени и праздной скуке" в его жизни и помину нет, а еще менее о "страсти нежной" как о "науке" и "занятии". Он любил серьезно, видя в Софье будущую жену».

Ради Софьи прискакал он, сломя голову, в Москву. Но на первых же порах его здесь встретило разочарование: ею он был принят холодно.

«С этой минуты между нею и Чацким завязался горячий поединок, – самое живое действие комедии, в которой принимают близкое участие два лица – Молчалин и Лиза. Всякий шаг Чацкого, почти всякое слово в пьесе, тесно связаны с игрой чувства его к Софье, раздраженного какой-то ложью в ее поступках, которую он и бьется разгадать до самого конца, – весь ум его и все силы уходят в эту борьбу; это и послужило мотивом, поводом к тому "мильону терзаний", под влиянием которых он только и мог сыграть указанную ему Грибоедовым роль, – роль гораздо большего, высшего значения, нежели неудачная любовь, – словом, ту роль, для которой родилась вся комедия»...

Чацкий к Фамусову сначала относится равнодушно, – он думает только о Софье: праздному любопытству своего бывшего «воспитателя» – он противопоставляет только упорные мысли о Софье, об её красоте... Он отвечает невпопад на вопросы Фамусова, отвечает так невнимательно, что, под конец, даже обижает того... Борьбы с Фамусовым Чацкий не ищет, – «Чацкому скучно с ним говорить» – и только настойчивый вызов Фамусова на спор выводит Чацкого из его сосредоточенности:

Вот то-то, все вы – гордецы!
Смотрели бы, как делали отцы,
Учились бы, на старших глядя!

– говорит он и затем чертит такой грубый и уродливый рисунок раболепства, что Чацкий не вытерпел и, в свою очередь, сделал параллель века «минувшего» с веком «нынешним. С этого момента в комедии поединок с одной Софьей, мало-помалу, разрастается в титаническую борьбу со всей Москвой, – с фамусовским обществом .

«Образовались два лагеря, или, с одной стороны, целый лагерь Фамусовых и всей братии «отцов и старших», – с другой, один пылкий и отважный боец, «враг исканий»... Это борьба на жизнь и смерть, «борьба за существование», как новейшие натуралисты определяют естественную смену поколений в животном мире».

«Чацкий рвется к «свободной жизни», «к занятиям наукой и искусством и требует службы делу, а не лицам» и т. д. На чьей стороне победа? Комедия дает Чацкому только «мильон терзаний» и оставляет, по-видимому, в том же положении Фамусова и его братию, в каком они были, ничего не говоря о последствиях борьбы. Теперь нам известны эти последствия, – они обнаружились с появлением комедии, еще в рукописи, в свет, и, как эпидемия, охватили всю Россию!» Этими словами Гончаров определяет великую ценность того морального впечатления, которое произведено было на русскую публику зрелищем борьбы Чацкого с фамусовской Москвой.

«Между тем, интрига любви идет своим чередом, правильно, с тонкою психологическою верностью, которая во всякой другой пьесе, лишенной прочих колоссальных грибоедовских красот – могла бы одна сделать автору имя... Когда же, наконец, «комедия между ним и Софьей оборвалась, – жгучее раздражение ревности унялось, и холод безнадежности пахнул ему в душу».

«Ему оставалось уехать, но на сцену вторгается другая живая, бойкая комедия; открывается разом несколько перспектив московской жизни, которые не только вытесняют из памяти зрителя интригу Чацкого, но и сам Чацкий, как будто, забывает о ней и мешается в толпу. Около него группируются и играют, каждое свою роль, новые лица. Это – бал, со всею московской обстановкой, с рядом живых сценических очерков, в которых каждая группа образует свою отдельную комедию, с полною обрисовкою характеров, успевших в нескольких словах разыграться в законченное действие.

«Разве не полную комедию разыгрывают Горичевы? Этот муж, – недавно еще бодрый и живой человек, теперь барин, опустившийся, облекшийся в халат, ушедший весь в московскую жизнь, «муж-мальчик, муж-слуга – идеал московских мужей», по меткому определению Чацкого, – под башмаком приторной, жеманной, светской супруги, московской дамы?

«А эти шесть княжон и графиня внучка? – весь этот контингент невест, «умеющих, по словам Фамусова, принарядить себя тафтицей, бархатцем и дымкой», «поющих верхние нотки и льнущих к военным людям»?

«Эта Хлестова, остаток екатерининского века, с моськой, с арапкой-девочкой? – Эта княгиня и князь Петр Ильич – без слов, но такая говорящая руина прошлого? – Загорецкий, явный мошенник, спасающийся от тюрьмы в лучших гостиных и откупающийся угодливостью, вроде собачьих поносок? – Эти NN?.. – и все толки их?.. Разве все эти лица, их жизнь, интересы не представляют собой особых маленьких комедий, которые вошли, как эпизоды, в состав большой?»

«Когда, в борьбе с Москвой, чаша терпения Чацкого переполнилась, он выходит в зал уже окончательно расстроенный и, по старой дружбе, опять идет к Софье, надеясь встретить в ней хоть простое сочувствие». Он поверяет ей свое душевное состояние: «мильон терзаний», – он жалуется ей, не подозревая, какой заговор созрел против него в неприятельском лагере.

«Мильон терзаний» и «горя»! – вот, что он пожал за все, что успел посеять. До сих пор он был непобедим: ум его беспощадно поражал больные места врагов. Фамусов ничего не находил, как только зажать уши против его логики и отстреливаться общими местами старой морали. Слушая его, Молчалин смолкает, княжны, графини пятятся прочь от него, обожженные крапивой его смеха, а прежний друг его Софья, которую одну он щадит, – лукавит, скользит и наносит ему главный удар втихомолку, объявив его, под рукой, вскользь, сумасшедшим...

Сначала Чацкий чувствовал свою силу и говорил уверенно. Но борьба его истомила. Он, очевидно, ослабел от этого «миллиона терзаний», – и вот, в конце концов, он делается не только грустен, но и желчен, придирчив. Он, как раненый, собирает все силы, делает вызов толпе – и наносит удар всем, – но не хватило у него мощи против соединенного врага, «он впадает в преувеличение, почти в нетрезвость речи и подтверждает во мнении гостей распущенный Софьей слух об его сумасшествии. От него слышится уже не острый, ядовитый сарказм, в который вставлена верная, определенная идея, правда, – а какая-то горькая жалоба, как будто на личную обиду, на пустую, или, по его же словам, «незначащую встречу с французиком из Бордо», которую он, в нормальном состоянии духа, едва ли бы заметил. Он не владеет собой и даже не замечает, что он сам составляет спектакль на бале. Он ударяется и в патриотический пафос, договаривается до того, что находит фрак противным «рассудку и стихиям», сердится, что madame и mademoiselle не переведены на русский язык, – словом, «il divague!» – заключили, вероятно, о нем все шесть княжон и графиня-внучка. Он чувствует это и сам, говоря, что «в многолюдстве» он растерян, сам не свой...

«Пушкин, отказывая Чацкому в уме, вероятно, всего более имел в виду сцену 4-го акта в сенях при разъезде. Конечно, ни Онегин, ни Печорин, эти – франты, не сделали бы того, что проделал в сенях Чацкий. Те были слишком дрессированы «в науке страсти нежной», а Чацкий отличается, между прочим, и искренностью, и простотою, да он к тому же не умеет, – и не хочет рисоваться. Он – не франт, не «лев»... Вот почему здесь изменяет ему не только ум, но и здравый смысл, даже простое приличие...»

Говоря о героине комедии, Гончаров отмечает всю сложность этого образа. Когда она убедилась в неверности Молчалина, когда он уже ползал у ног её, она до появления Чацкого оставалась «все тою же бессознательною Софьей Павловной, с тою же ложью, в какой ее воспитал отец, в какой он прожил сам, весь его дом и весь круг... Еще не опомнившись от стыда и ужаса, когда маска упала с Молчалина, Софья, прежде всего, радуется, что ночью все узнала, что нет укоряющих свидетелей в глазах!» А нет свидетелей, следовательно, все шито да крыто, можно все забыть, выйти замуж, пожалуй, за Скалозуба , а на прошлое смотреть... Да никак не смотреть! Свое нравственное чувство стерпит, Лиза не проговорится, Молчалин пикнуть не смеет. А муж?» – Но какой же московский муж, «из жениных пажей», станет озираться на прошлое?» Такова её мораль, и мораль отца, и всего круга. А, между тем, Софья Павловна индивидуально не безнравственна: она грешит «грехом неведения», – слепоты, в которой жили все.

Свет не карает заблуждений,
Но тайны требует для них!

– В этом двустишии Пушкина выражается общий смысл такой условной морали. Софья никогда не прозревала от неё и не прозрела бы без Чацкого – никогда, за неимением случая. После катастрофы, с минуты появления Чацкого – оставаться слепой ей уже невозможно.

В ней – и смесь хороших инстинктов с ложью, живого ума – с отсутствием всякого намека на идеи и убеждения, – путаница понятий, умственная и нравственная слепота... – Все это не имеет в ней характера личных пороков, а является, как общие черты её круга. В собственной, личной её физиономии прячется в тени что-то свое, горячее, нежное, даже мечтательное, – остальное принадлежит воспитанию.

Чтение романов, ночная игра на фортепьяно, мечты и одинокая жизнь в своем внутреннем мире среди шумного пошлого общества, перевес чувства над мыслью, – вот та почва, на которой вырастает её странное увлечение Молчалиным. В этом чувстве есть много настоящей искренности, сильно напоминающей чувства пушкинской Татьяны к Онегину. Но Татьяна – деревенская девушка, а Софья Павловна – московская, по-тогдашнему развитая. Поэтому разницу между ними кладет «московский отпечаток», отличающей Софью, потом уменье владеть собой, которое явилось в Татьяне после жизни в высшем свете, уже после замужества...

«Софья, как Татьяна, сама начинает роман, не находя в этом ничего предосудительного, даже не догадываясь об этом. Софья удивляется хохоту горничной при рассказе, как она с Молчалиным проводит всю ночь: «ни слова вольного! – и так вся ночь проходит!» «Враг дерзости, всегда застенчивый, стыдливый!» – вот, чем она восхищается в своем герое! В этих словах есть какая-то почти грация – и далеко до безнравственности!»

«Не безнравственность свела ее с Молчалиным. Этому сближению помогло, прежде всего, влечение покровительствовать любимому человеку, – бедному, скромному, не смеющему поднять на нее глаз, – помогло желание возвысить его до себя, до своего круга, дать ему семейные права. Без сомнения, ей в этом улыбалась роль властвовать над покорным созданием, сделать его счастье и иметь в нем вечного раба. Не её вина, что из этого в будущем должен был выйти «муж-мальчик, муж-слуга – идеал московских мужей!» На другие идеалы негде было наткнуться в доме Фамусова...

«Вообще к Софье Павловне трудно отнестись несимпатично, в ней есть сильные задатки недюжинной натуры, живого ума, страстности и женской мягкости. Она загублена в духоте, куда не проникал ни один луч света, ни одна струя светлого воздуха. Недаром любил ее и Чацкий».

ГОНЧАРОВ ИВАН АЛЕКСАНДРОВИЧ

МИЛЬОН ТЕРЗАНИЙ

(Критический этюд)

Горе от ума, Грибоедова . — Бенефис Монахова, ноябрь, 1871 г.

Комедия «Горе от ума» держится каким-то особняком в литературе и отличается моложавостью, свежестью и более крепкой живучестью от других произведений слова. Она, как столетний старик, около которого все, отжив по очереди свою пору, умирают и валятся, а он ходит, бодрый и свежий, между могилами старых и колыбелями новых людей. И никому в голову не приходит, что настанет когда-нибудь и его черед.

Все знаменитости первой величины, конечно, недаром поступили в так называемый «храм бессмертия». У всех у них много, а у иных, как, например, у Пушкина, гораздо более прав на долговечность, нежели у Грибоедова. Их нельзя близко и ставить одного с другим. Пушкин громаден, плодотворен, силен, богат. Он для русского искусства то же, что Ломоносов для русского просвещения вообще. Пушкин занял собою всю свою эпоху, сам создал другую, породил школы художников, — взял себе в эпохе все, кроме того, что успел взять Грибоедов и до чего не договорился Пушкин.

Несмотря на гений Пушкина передовые его герои, как герои его века, уже бледнеют и уходят в прошлое. Гениальные создания его, продолжая служить образцами и источником искусству, — сами становятся историей. Мы изучили «Онегина», его время и его среду, взвесили, определили значение этого типа, но не находим уже живых следов этой личности в современном веке, хотя создание этого типа останется неизгладимым в литературе. Даже позднейшие герои века, например, лермонтовский Печорин, представляя, как и Онегин, свою эпоху, каменеют, однако, в неподвижности, как статуи на могилах. Не говорим о явившихся позднее их более или менее ярких типах, которые при жизни авторов успели сойти в могилу, оставив по себе некоторые права на литературную память.

Называли бессмертною комедией «Недоросль» Фонвизина, и основательно, — ее живая, горячая пора продолжалась около полувека: это громадно для произведения слова. Но теперь нет ни одного намека в «Недоросле» на живую жизнь, и комедия, отслужив свою службу, обратилась в исторический памятник.

«Горе от ума» появилось раньше Онегина, Печорина, пережило их, прошло невредимо чрез гоголевский период, прожило эти полвека со времени своего появления и все живет своею нетленною жизнью, переживет и еще много эпох и все не утратит своей жизненности.

Отчего же это, и что такое вообще «Горе от ума»?

Критика не трогала комедию с однажды занятого ею места, как будто затрудняясь, куда ее поместить. Изустная оценка опередила печатную, как сама пьеса задолго опередила печать. Но грамотная масса оценила ее фактически. Сразу поняв ее красоты и не найдя недостатков, она разнесла рукопись на клочья, на стихи, полустишия, развела всю соль и мудрость пьесы в разговорной речи, точно обратила мильон в гривенники, и до того испестрила грибоедовскими поговорками разговор, что буквально истаскала комедию до пресыщения.

Но пьеса выдержала и это испытание — и не только не опошлилась, но сделалась, как будто дороже для читателей, нашла себе в каждом из них покровителя, критика и друга, как басни Крылова, не утратившие своей литературной силы, перейдя из книги в живую речь.

Печатная критика всегда относилась с большею или меньшею строгостью только к сценическому исполнению пьесы, мало касаясь самой комедии или высказываясь в отрывочных, неполных и разноречивых отзывах. Решено раз всеми навсегда, что комедия образцовое произведение, — и на том все помирились.

Что делать актеру, вдумывающемуся в свою роль в этой пьесе? Положиться на один собственный суд — недостанет никакого самолюбия, а прислушаться за сорок лет к говору общественного мнения — нет возможности, не затерявшись в мелком анализе. Остается, из бесчисленного хора высказанных и высказывающихся мнений, остановиться на некоторых общих выводах, наичаще повторяемых, — и на них уже строить собственный план оценки.

Одни ценят в комедии картину московских нравов известной эпохи, создание живых типов и их искусную группировку. Вся пьеса представляется каким-то кругом знакомых читателю лиц, и притом таким определенным и замкнутым, как колода карт. Лица Фамусова, Молчалина, Скалозуба и другие врезались в память так же твердо, как короли, валеты и дамы в картах, и у всех сложилось более или менее согласное понятие о всех лицах, кроме одного — Чацкого. Так все они начертаны верно и строго и так примелькались всем. Только о Чацком многие недоумевают: что он такое? Он как будто пятьдесят третья какая-то загадочная карта в колоде. Если было мало разногласия в понимании других лиц, то о Чацком, напротив, разноречия не кончились до сих пор и, может быть, не кончатся еще долго.

Другие, отдавая справедливость картине нравов, верности типов, дорожат более эпиграмматической солью языка, живой сатирой — моралью, которою пьеса до сих пор, как неистощимый колодец, снабжает всякого на каждый обиходный шаг жизни.

Но и те и другие ценители почти обходят молчанием самую «комедию», действие, и многие даже отказывают ей в условном сценическом движении.

Несмотря на то, всякий раз, однако, когда меняется персонал в ролях, и те и другие судьи идут в театр, и снова поднимаются оживленные толки об исполнении той или другой роли и о самых ролях, как будто в новой пьесе.

Все эти разнообразные впечатления и на них основанная своя точка зрения у всех и у каждого служат лучшим определением пьесы, то есть что комедия «Горе от ума» есть и картина нравов, и галлерея живых типов, и вечно острая, жгучая сатира, и вместе с тем и комедия и, скажем сами за себя — больше всего комедия — какая едва ли найдется в других литературах, если принять совокупность всех прочих высказанных условий. Как картина, она, без сомнения, громадна. Полотно ее захватывает длинный период русской жизни — от Екатерины до императора Николая. В группе двадцати лиц отразилась, как луч света в капле воды, вся прежняя Москва, ее рисунок, тогдашний ее дух, исторический момент и нравы. И это с такою художественною, объективною законченностью и определенностью, какая далась у нас только Пушкину и Гоголю.

В картине, где нет ни одного бледного пятна, ни одного постороннего, лишнего штриха и звука, — зритель и читатель чувствуют себя и теперь, в нашу эпоху, среди живых людей. И общее и детали, все это не сочинено, а так целиком взято из московских гостиных и перенесено в книгу и на сцену, со всей теплотой и со всем «особым отпечатком» Москвы, — от Фамусова до мелких штрихов, до князя Тугоуховского и до лакея Петрушки, без которых картина была бы не полна.

Однако для нас она еще не вполне законченная историческая картина: мы не отодвинулись от эпохи на достаточное расстояние, чтоб между нею и нашим временем легла непроходимая бездна. Колорит не сгладился совсем; век не отделился он нашего, как отрезанный ломоть: мы кое-что оттуда унаследовали, хотя Фамусовы, Молчалины, Загорецкие и прочие видоизменились так, что не влезут уже в кожу грибоедовских типов. Резкие черты отжили, конечно: никакой Фамусов не станет теперь приглашать в шуты и ставить в пример Максима Петровича, по крайней мере так положительно и явно. Молчалин, даже перед горничной, втихомолку, не сознается теперь в тех заповедях, которые завещал ему отец; такой Скалозуб, такой Загорецкий невозможны даже в далеком захолустье. Но пока будет существовать стремление к почестям помимо заслуги, пока будут водиться мастера и охотники угодничать и «награжденья брать и весело пожить», пока сплетни, безделье, пустота будут господствовать не как пороки, а как стихии общественной жизни, — до тех пор, конечно, будут мелькать и в современном обществе черты Фамусовых, Молчалиных и других, нужды нет, что с самой Москвы стерся тот «особый отпечаток», которым гордился Фамусов.

Общечеловеческие образцы, конечно, остаются всегда, хотя и те превращаются в неузнаваемые от временных перемен типы, так что, на смену старому, художникам иногда приходится обновлять, по прошествии долгих периодов, являвшиеся уже когда-то в образах основные черты нравов и вообще людской натуры, облекая их в новую плоть и кровь в духе своего времени. Тартюф , конечно, — вечный тип, Фальстаф — вечный характер — но и тот и другой и многие еще знаменитые подобные им первообразы страстей, пороков и прочее, исчезая сами в тумане старины, почти утратили живой образ и обратились в идею, в условное понятие, в нарицательное имя порока, и для нас служат уже не живым уроком, а портретом исторической галлереи.

Это особенно можно отнести к грибоедовской комедии. В ней местный колорит слишком ярок, и обозначение самых характеров так строго очерчено и обставлено такою реальностью деталей, что общечеловеческие черты едва выделяются из-под общественных положений, рангов, костюмов и т. п.

Как картина современных нравов, комедия «Горе от ума» была отчасти анахронизмом и тогда, когда в 30-х годах появилась на московской сцене. Уже Щепкин , Мочалов , Львова-Синецкая , Ленский , Орлов и Сабуров играли не с натуры, а по свежему преданию. И тогда стали исчезать резкие штрихи. Сам Чацкий гремит против «века минувшего», когда писалась комедия, а она писалась между 1815 и 1820 годами ,

Как посмотреть да посмотреть (говорит он),
Век нынешний и век минувший ,
Свежо предание, а верится с трудом, —

а про свое время выражается так:

Теперь вольнее всякий дышит, —

или:

Бранил ваш век я беспощадно, —

говорит он Фамусову.

Следовательно, теперь остается только немногое от местного колорита: страсть к чинам, низкопоклонничество, пустота. Но с какими-нибудь реформами чины могут отойти, низкопоклонничество до степени лакейства молчалинского уже прячется и теперь в темноту, а поэзия фрунта уступила место строгому и рациональному направлению в военном деле.

Но все же еще кое-какие живые следы есть, и они пока мешают обратиться картине в законченный исторический барельеф. Эта будущность еще пока у ней далеко впереди.

Соль, эпиграмма, сатира, этот разговорный стих, кажется, никогда не умрут, как и сам рассыпанный в них острый и едкий, живой русский ум, который Грибоедов заключил, как волшебник духа какого-нибудь в свой замок, и он рассыпается там злобным смехом. Нельзя представить себе, чтоб могла явиться когда-нибудь другая, более естественная, простая, более взятая из жизни речь. Проза и стих слились здесь во что-то нераздельное, затем, кажется, чтобы их легче было удержать в памяти и пустить опять в оборот весь собранный автором ум, юмор, шутку и злость русского ума и языка. Этот язык так же дался автору, как далась группа этих лиц, как дался главный смысл комедии, как далось все вместе, будто вылилось разом, и все образовало необыкновенную комедию — и в тесном смысле, как сценическую пьесу, — и в обширном, как комедию жизни. Другим ничем, как комедией, она и не могла бы быть.

Оставя две капитальные стороны пьесе, которые так явно говорят за себя и потому имеют большинство почитателей, — то есть картину эпохи, с группой живых портретов, и соль языка, — обратимся сначала к комедии, как к сценической пьесе, потом как к комедии вообще, к ее общему смыслу, к главному разуму ее в общественном и литературном значении, наконец скажем и об исполнении ее на сцене.

Давно привыкли говорить, что нет движения, то есть нет действия в пьесе. Как нет движения? Есть — живое, непрерывное, от первого появления Чацкого на сцене до последнего его слова: «Карету мне, карету!»

Это — тонкая, умная, изящная и страстная комедия в тесном, техническом смысле, — верная в мелких психологических деталях, — но для зрителя почти неуловимая, потому что она замаскирована типичными лицами героев, гениальной рисовкой, колоритом места, эпохи, прелестью языка, всеми поэтическими силами, так обильно разлитыми в пьесе. Действие, то есть собственно интрига в ней, перед этими капитальными сторонами, кажется бледным, лишним, почти ненужным.

Только при разъезде в сенях зритель точно пробуждается при неожиданной катастрофе, разразившейся между главными лицами, и вдруг припоминает комедию-интригу. Но и то не надолго. Перед ним уже вырастает громадный, настоящий смысл комедии.

Главная роль, конечно, — роль Чацкого, без которой не было бы комедии, а была бы, пожалуй, картина нравов.

Сам Грибоедов приписал горе Чацкого его уму, а Пушкин отказал ему вовсе в уме.

Можно бы было подумать, что Грибоедов, из отеческой любви к своему герою, польстил ему в заглавии, как будто предупредив читателя, что герой его умен, а все прочие около него не умны.

И Онегин, и Печорин оказались неспособны к делу, к активной роли, хотя оба смутно понимали, что около них все истлело. Они были даже «озлоблены», носили в себе и «недовольство» и бродили как тени с «тоскующею ленью». Но, презирая пустоту жизни, праздное барство, они поддавались ему и не подумали ни бороться с ним, ни бежать окончательно. Недовольство и озлобление не мешали Онегину франтить, «блестеть» и в театре, и на бале, и в модном ресторане, кокетничать с девицами и серьезно ухаживать за ними в замужестве, а Печорину блестеть интересной скукой и мыкать свою лень и озлобление между княжной Мери и Бэлой, а потом рисоваться равнодушием к ним перед тупым Максимом Максимычем: это равнодушие считалось квинтэссенцией донжуанства. Оба томились, задыхались в своей среде, и не знали, чего хотеть. Онегин пробовал читать, но зевнул и бросил, потому что ему и Печорину была знакома одна наука «страсти нежной», а прочему всему они учились «чему-нибудь и как-нибудь» — и им нечего было делать.

Чацкий, как видно, напротив, готовился серьезно к деятельности. Он «славно пишет, переводит», говорит о нем Фамусов, и все твердят о его высоком уме. Он, конечно, путешествовал недаром, учился, читал, принимался, как видно, за труд, был в сношениях с министрами и разошелся — не трудно догадаться почему:

Служить бы рад, — прислуживаться тошно!—

намекает он сам. О «тоскующей лени, о праздной скуке» и помину нет, а еще менее о «страсти нежной», как о науке и о занятии. Он любит серьезно, видя в Софье будущую жену.

Между тем Чацкому досталось выпить до дна горькую чашу — не найдя ни в ком «сочувствия живого», и уехать, увозя с собой только «мильон терзаний».

Ни Онегин, ни Печорин не поступили бы так неумно вообще, в деле любви и сватовства особенно. Но зато они уже побледнели и обратились для нас в каменные статуи, а Чацкий остается и останется всегда в живых за эту свою «глупость».

Читатель помнит, конечно, все, что проделал Чацкий. Проследим слегка ход пьесы и постараемся выделить из нее драматический интерес комедии, то движение, которое идет через всю пьесу, как невидимая, но живая нить, связующая все части и лица комедии между собою.

Чацкий вбегает к Софье, прямо из дорожного экипажа, не заезжая к себе, горячо целует у ней руку, глядит ей в глаза, радуется свиданию, в надежде найти ответ прежнему чувству — и не находит. Его поразили две перемены: она необыкновенно похорошела и охладела к нему — тоже необыкновенно.

Это его и озадачило, и огорчило, и немного раздражило. Напрасно он старается посыпáть солью юмора свой разговор, частию играя этой своей силой, чем, конечно, прежде нравился Софье, когда она его любила, — частию под влиянием досады и разочарования. Всем достается, всех перебрал он — от отца Софьи до Молчалина — и какими меткими чертами рисует он Москву — и сколько из этих стихов ушло в живую речь! Но все напрасно: нежные воспоминания, остроты — ничто не помогает. Он терпит от нее одни холодности , пока, едко задев Молчалина, он не задел за живое и ее. Она уже с скрытой злостью спрашивает его, случилось ли ему хоть нечаянно «добро о ком-нибудь сказать», и исчезает при входе отца, выдав последнему почти головой Чацкого, то есть объявив его героем рассказанного перед тем отцу сна.

С этой минуты между ею и Чацким завязался горячий поединок, самое живое действие, комедия в тесном смысле, в которой принимают близкое участие два лица, Молчалин и Лиза.

Всякий шаг Чацкого, почти всякое слово в пьесе тесно связаны с игрой чувства его к Софье, раздраженного какою-то ложью в ее поступках, которую он и бьется разгадать до самого конца. Весь ум его и все силы уходят в эту борьбу: она и послужила мотивом, поводом к раздражениям, к тому «мильону терзаний», под влиянием которых он только и мог сыграть указанную ему Грибоедовым роль, роль гораздо большего, высшего значения, нежели неудачная любовь, словом, роль, для которой и родилась вся комедия.

Чацкий почти не замечает Фамусова, холодно и рассеянно отвечает на его вопрос, где был? «Теперь мне до того ли?»

— говорит он и, обещая приехать опять, уходит, проговаривая из того, что его поглощает:

Как Софья Павловна у вас похорошела!

Во втором посещении он начинает разговор опять о Софье Павловне. — «Не больна ли она? не приключилось ли ей печали?» — и до такой степени охвачен и подогретым ее расцветшей красотой чувством, и ее холодностью к нему, что на вопрос отца, не хочет ли он на ней жениться, в рассеянности спрашивает: «А вам на что?» И потом равнодушно, только из приличия, дополняет:

Пусть я посватаюсь, вы что бы мне сказали?

И почти не слушая ответа, вяло замечает на совет «послужить»:

Служить бы рад, — прислуживаться тошно!

Он и в Москву, и к Фамусову приехал, очевидно, для Софьи и к одной Софье. До других ему дела нет; ему и теперь досадно, что он, вместо нее, нашел одного Фамусова. «Как здесь бы ей не быть?» — задается он вопросом, припоминая прежнюю юношескую свою любовь, которую в нем «ни даль не охладила, ни развлечение, ни перемена мест», — и мучается ее холодностью.

Ему скучно и говорить с Фамусовым — и только положительный вызов Фамусова на спор выводит Чацкого из его сосредоточенности:

Вот то-то, все вы гордецы:
Смотрели бы, как делали отцы,
Учились бы, на старших глядя! —

говорит Фамусов и затем чертит такой грубый и уродливый рисунок раболепства, что Чацкий не вытерпел и в свою очередь сделал параллель века «минувшего» с веком «нынешним».

Но все еще раздражение его сдержано: он как будто совестится за себя, что вздумал отрезвлять Фамусова от его понятий; он спешит вставить, что «не о дядюшке его говорит», которого привел в пример Фамусов, и даже предлагает последнему побранить и свой век, наконец, всячески старается замять разговор, видя, как Фамусов заткнул уши, — успокаивает его, почти извиняется.

Длить споры не мое желанье, — говорит он. Он готов опять войти в себя. Но его будит неожиданный намек Фамусова на слух о сватовстве Скалозуба.

Вот будто женится на Софьюшке... и т. д.

Чацкий навострил уши.

Как суетится, что за прыть! —

«А Софья? Нет ли впрямь тут жениха какого?» — говорит он, и хотя потом прибавляет:

Ax — тот скажи любви конец,
Кто на три года вдаль уедет! —

но сам еще не верит этому, по примеру всех влюбленных, пока эта любовная аксиома не разыгралась над ним до конца.

Фамусов подтверждает свой намек о женитьбе Скалозуба, навязывая последнему мысль «о генеральше», и почти явно вызывает на сватовство.

Иван Гончаров - российский писатель и литературный критик, который родился в 1812 году. Прославился тем, что написал аналитическую статью, в которой разобрал сюжет известной пьесы Грибоедова . Произведение было настолько тщательно проанализировано автором, что, изучая статью, можно подробно узнать о каждом главном герое пьесы, его положительных и негативных качествах характера. Статья получила название «Мильон терзаний», краткое содержание которой можно читать онлайн без особых затрат по времени.

Фактически критика Гончаровым пьесы Грибоедова - это не только анализ сюжетной линии произведения, но и сатира на жизненный уклад коренных жителей Москвы. Автор высмеивает их нравы, культуру, быт, отношение к жизни и окружающим людям. Ниже можно читать краткое содержание «Мильон терзаний»,которое представлено в сжатой форме.

Это персонаж, который, по мнению Грибоедова, обладает слишком острым умом. Его развитый разум мешает ему жить, строить обычный уклад жизни и развиваться. Гончаров отмечает, что, несмотря на это, Чацкий Грибоедова по сравнению с теми же главными героями произведений Лермонтова и Пушкина — Печориным и Онегиным — стоит на порядок выше их.

В первую очередь как личность Александр Андреевич Чацкий обладает большим количеством положительных черт характера.

Александр Андреевич всю жизнь основательно готовился к большим свершениям. Герой пьесы отлично учился в школе, много читал и посвящал львиную долю своего времени путешествиям, и поэтому ему присущи высокомерие и гордыня. По этой причине молодой человек в свое время разошелся с министрами. Эту черту в характере Чацкого умело описал Грибоедов, использовав всего лишь одну фразу: «Служить бы рад, прислуживаться тошно». Кроме гордыни, можно отметить и чувство собственного достоинства, которое весьма остро развито у героя.

Горячие споры между Фамусовым и Чацким, позволяют поймать саму суть ранее написанной пьесы.

Обратите внимание! Главный герой произведения является человеком совершенно новой эпохи.

Разум главного героя полон светлых и новых идей. Молодой человек осуждает нравы прошлых лет. По сюжетной линии Фамусов - это его полная противоположность, отстаивающая старые традиции, правила и устои прошлых лет.

Два лагеря и любовный треугольник

В комедийной пьесе Грибоедова «Горе от ума» формируются два основных лагеря противников:

  • Большая семья Фамусовых. Здесь автором описаны старшие и младшие братья, а также их отец.
  • Один против всех, вечный искатель истины и новых идей - Чацкий.

Также в комедии разворачивается любовная интрига. Это треугольник отношений, образованный Софьей, Чацким и Молчалиным.

Софья влюблена в Молчалина, но не может сказать о своих чувствах, так как проявление женщиной страсти по отношению к мужчине является признаком пошлости. Несмотря на это, Софья всячески намекает Молчалину о том, что он ей не безразличен.

Во время прогулки на лошади девушка прикидывается, что потеряла сознание. Молчалин же настолько робкий и стеснительный человек, что находится в оцепенении и не способен распознать истинные намерения Софьи.

Александр Андреевич в свою очередь испытывает любовные чувства к Софье. Главный герой не скрывает своего отношения к объекту любви, но девушка не проявляет к нему никакого интереса. Все ее мысли заняты исключительно Молчалиным. Из-за этого Чацкий считает соперника ничтожеством, которое не достойно любви столь прекрасной женщины, как Софья. Себя же Чацкий относит к категории пылких и отважных мужчин, чью душу и разум разрывают «мильон терзаний».

Своими острыми и в то же время саркастическими репликами Чацкий добивается того, что настраивает Фамусовых, Софью и Молчалина против себя. И все же у него где-то в глубине души еще остается надежда на то, что Софья проявит к нему сострадание и ответит взаимностью на его любовные чувства. Бедный молодой человек даже не подозревает, что в неприятельском лагере семьи Фамусовых против него готовится заговор. До этого времени его острый разум колко уничтожал всех окружающих врагов, мысли быстро трансформировались в ядовитые слова, которые поражали самые больные места недоброжелателей.

Мильон терзаний

Чацкий уже устал бороться. Кажется, что весь мир против него, а все дальнейшие попытки победить врагов - это всего лишь пустая трата времени. В конспекте статьи Гончаров указал, что на этом этапе Чацкий становится грустным, придирчивым к окружающим.

Речь мужчины приобретает нетрезвость, становится сложно поймать суть его мыслей и высказываний. Это еще раз подтверждает слухи о сумасшествии, которые ранее распускала Софья.

Спустя некоторое время у Молчалина и Софьи завязывается любовный роман. Молодые люди договариваются о первом свидании и встречаются вдали от людских глаз. Только один Чацкий не прекращает следить за девушкой. Он подсматривает, как молодые люди общаются наедине. Полный ревности и неразделенной любви, Александр Андреевич устраивает девушке истерическую сцену. В этот момент мужчина похож на Отелло: начинает упрекать Софью за то, что та дала ему ложную надежду, увлекала за собой, а в итоге отвергла.

Сама же Софья оправдывается и убеждает сумасшедшего мужчину, что все это время только отталкивала его от себя. Чацкий не слышит Софью и продолжает настаивать на своих чувствах, которые она не способна принять. Гончаров же отмечает, что в данном случае Чацкий не имел права на роль Отелло, которую тот так страстно исполнял по ходу пьесы, ведь в действительности Софья не давала ему никаких обещаний и даже малейших намеков на любовь. Все пылкие чувства девушки были направлены в адрес робкого Молчалина.

Полезное видео: «Мильон терзаний» – за 5 минут

Образ Софьи

Гончаров считает, что в пьесе «Горе от ума» в образе Софьи представлена среднестатистическая женщина той эпохи. Это нравственная и в то же время умственная слепота, которые затмеваются инстинктами похоти. Только с помощью постороннего человека эта пелена перед глазами постепенно уходит, а прозрение наступает, но слишком поздно, так как девичья честь растоптана осуждениями окружающих.

В данном случае роль Чацкого заключается в том, что именно он раскрыл девушке глаза на всю ничтожность Молчалина. Своей постоянной ревностью молодой человек все время подчеркивал, что Молчалин не достоин ее руки и сердца.

Обратите внимание! Софья - это еще и сильная женская натура, которой плевать на мнение окружающих. Вполне возможно, что именно за эти качества Чацкий влюбился в нее и так желал завладеть ее сердцем, ведь девушка была ровней ему по разуму.

Несмотря на всю силу своего характера, Софья была увлечена Молчалиным по той простой причине, что испытывала к нему не только любовь, но и большую жалость. В глазах сильной женщины Молчалин выглядел слабым мужчиной, которому нужна была постоянная моральная поддержка. Софья хотела возвысить его, чтобы тот стал ровней ей и все время был рядом. Женщина могла бы заполучить себе вечного раба, находящегося под ее полным психологическим контролем.

Личная свобода

Чацкий яро спорит с Фамусовым, доказывая, что вся суть свободной жизни заключается в том, чтобы порвать оковы рабства. Это жизненные рамки, критерии и стереотипы, которые не позволяют человеку жить так, как хочется именно ему. Отчасти Фамусовы соглашаются, но чувство гордости не дает им полностью уступить собеседнику. Описывая данную ситуацию, автор статьи Гончаров акцентирует внимание на том, что Александр Андреевич - это тот тип человека, который презирает цитаты наподобие «Один в поле не воин».

Если речь идет о Чацком, то, конечно же, он воин. Даже оставшись один против всех, этот человек будет сражаться и противостоять целому миру людей, не согласных с его единым и правильным мнением. Александр Андреевич доказывает правоту своей мысли даже тогда, когда это абсолютно бесполезная трата времени. Чацкий - это образ человека, который привык всегда быть на передовой событий. Он представляет собой воина застрельщика и одновременно жертву, так как итог всех споров всегда один - это отвержение обществом человека, который осмелился идти наперекор мнению большинства.

Полезное видео: Мильон терзаний — постановка студии «Открытая книга»

Заключение

После проведения общего анализа произведения Гончаров переходит к постановочной части пьесы Грибоедова. Автор считает, что обыграть комедию гораздо сложнее, чем кажется на первый взгляд. Свою мысль Гончаров аргументирует следующими доводами:

  1. Историческая верность. Все дело в том, что сцена не терпит строгого соблюдения исторической реальности, отраженной в произведении. Обыгрывая сюжет пьесы, актеры всегда должны сохранять творческий подход. Допускается незначительное отклонение сюжетной линии. В противном случае результат такой постановки будет одним — это бездарное и скучное действие, которое быстро утомит зрителя и не мотивирует других поклонников театрального искусства прийти на повторную постановку спектакля.
  2. Художественное исполнение. По мнению Гончарова, актер - это одновременно музыкант, поэт и писатель в одном лице. Он должен тонко чувствовать то произведение, сюжет которого обыгрывается на сцене. Каждая фраза героя пьесы должна быть произнесена с максимальным артистизмом. Необходимо также сохранять литературный язык произведения. Именно это гармоничное сочетание ждет изысканная публика. Это тот план действий, который всегда должен знать успешный актер, играющий в пьесе Грибоедова.