Китайская литература. Фу, Лу, Шоу – три звездных бога и их роль в фен шуй

В фэн шуй большое внимание уделяется семи звездам Большой Медведицы. Говорят, что эти семь звезд олицетворяют семь божеств, которые в свою очередь олицетворяют семь аспектов счастья. Три бога – Фу, Лу и Шоу (а на Кантонском диалекте Фук, Лук и Сау) олицетворяют три аспекта счастья и, объединившись, они не только усиливают проявление этих аспектов, но и «обеспечивают» полное счастье.

Шоу-син – бог долголетия. Слово «Шоу», а на кантонском диалекте «Сау», переводится как «Долголетие», а слово «Син» переводится как «Звезда». Этот, один из очень популярных богов китайского пантеона, олицетворяет долгую и здоровую жизнь. Он также помогает больным. Обычно он изображается с лысым, непомерно большим черепом, с длинной седой бородой, длинным посохом в человеческий рост в правой руке, к которому привязан Калабаш, в котором хранится пилюля долголетия или эликсир бессмертия, и с персиком в левой руке. Иногда он изображается верхом на олене или олень сопровождает его, потому что и олень и персик тоже являются символами долголетия. Иногда его изображают в окружении детей, потому что дети олицетворяют молодую, здоровую энергию жизни. Шоу-сина изображают также рядом с другими символами долголетия – рядом с журавлем, сосной и грибами долголетия Линь-ци.

       

На двух маленьких фото видно, что Шоу-син держит посох как в правой, так и в левой руке. Я думаю, что не принципиально, в любом случае обе его руки заняты.

Говорят, что пока в Китае существовали Императоры, существовал и обычай, состоящий в том, что раз в году в императорском дворце давался банкет, на который приглашались все граждане, достигшие семидесятилетнего возраста - независимо от их знатности и положения в обществе. На банкете каждому из долгожителей император дарил подарки, главным из которых был посох - такой же, как у Шоу-сина. Этот посох считался семейной реликвией и передавался из поколения в поколение.

Фу-син – бог богатства и процветания, удачи в потомстве. Он олицетворяет удачную судьбу. Его часто изображают в красной мантии торговца с ребенком на руках или свитком в руках.

 

Лу-син – бог власти. Он приносит удачу в карьере, в делах, на экзаменах. Его изображают в одеянии государственного чиновника со скипетром Жуи или папирусом в руках. Его можно также отличить по шапке с двумя длинными «косичками». Среди трех богов его обычно располагают в середине. Иногда его изображают со свитком в руках, на котором может быть написано «небесный чиновник дарует счастье».

   

Хотя изображения этих трех богов здоровья, богатства и власти рисуют отдельно и купить их фигурки можно по-отдельности, но принято изображать их вместе и три фигурки этих богов ставить вместе, потому что только три вида счастья вместе приносят истинное удовлетворение. Обычно всех трех богов изображают в образе старцев и их присутствие в доме обеспечивает счастье всего дома, всей семьи.

Принято ставить фигурки Фу, Лу и Шоу на видном, «почетном» месте, куда жители дома часто обращают взгляд. Не рекомендуется ставить их в ванной, туалете, прихожей, на полу. В жилых помещениях их используют чаще, чем в офисах.

Отдельного внимания заслуживает порядок, в котором следует ставить изображения Фу, Лу и Шоу. Логично считать, что если эти три бога перечисляются в порядке Фу, Лу, а потом Шоу, то и ставить их следует в таком же порядке. Но следует помнить, что в Китае читают справа налево, значит традиция размещения богов следующая: справа Фу, в середине Лу, а слева Шоу.

В Сингапуре есть торгово-офисный центр, в котором расположены офисы нескольких известных мастеров фэн шуй и в котором продают атрибуты и инструменты фэн шуй. Он так и называется, торгово-офисный комплекс «Фу, Лу, Шоу». На его фасаде изображены Фу, Лу и Шоу и, хотя изображения богов создавал итальянец, думаю, что на этом здании они должны быть изображены правильно, согласно традиции, хотя на мой взгляд, порядок их расположения не имеет принципиального значения.

На этом фото видно, что справа расположен Фу, в центре Лу, а слева Шоу. Вот еще несколько изображений, где боги расположены согласно традиции.

 
 

Покупая современные изображения Фу, Лу и Шоу по отдельности, их часто расставляют в порядке прочтения, т.е. слева Фу, в центре Лу и справа Шоу.

Лу Синь

Правдивая история А-Кея

Источник текста: Лу Синь - Правдивая история А-Кея Издательство "Прибой", Ленинград, 1929 г. Переводчик: Борис Александрович Васильев OCR и проверка орфографии: Оскар Уайльд .

ПРЕДИСЛОВИЕ К РУССКОМУ ИЗДАНИЮ

Как ни странно то обстоятельство, что мы очень мало знаем о богатейшей литературе древнего Китая, создававшейся на протяжении веков в процессе его непрерывной исторической жизни, еще страннее тот факт, что мы совершенно незнакомы с литературой современного Китая. А между тем, нет лучшего средства для понимания жизни соседнего с нами народа, переживающего эпоху возрождения и ломающего старые культурные основы для возведения новых, как художественная литература послереволюционного периода, плоть от плоти молодого Китая. Современная китайская литература явилась следствием той реформы языка, которая была произведена в 1917 году и заключалась в отказе от дальнейшего употребления языка классического, -- языка-пережитка, уже не совпадавшего с формами живого языка народа. (По аналогии, это соответствует хотя бы латинскому языку в современной Италии или санскриту -- в Индии.) Этот переход на язык современности и дал толчок к созданию новой литературы, написанной на живом языке и, в то же время, отражающей все то новое в укладе жизни и идеологии современного Китая, что явилось в результате его приобщения к кругу западной цивилизации. Вместе с тем, в процессе создания этой литературы наметились две линии развития, две основные школы, из которых одна, объединившая романтиков, поставила лозунгом идею "искусство для искусства", а другая, объединившая реалистов, провозгласила принцип "искусство для жизни". Романтическая школа, с уклоном в подражание европейской и японской литературе, имеет свои корни в среде европеизированной интеллигенции и, несмотря на свои заслуги в области обогащения языка, менее популярна в Китае, чем школа реалистов, с их ярко выраженным национализмом и натуралистическим уклоном, более близким рационалистически настроенному уму китайцев. Лидером реалистической школы писателей является Лу Синь. Лу Синь -- литературный псевдоним известного профессора национальной литературы и видного публициста Чжоу Шу-женя. Литературную славу ему доставили два художественных сборника: один, появившийся в 1922 году, под названием "На-хань" ("Клич") и другой, "Фан-хуан" ("Блуждания"), напечатанный в 1925 году. Китайская литературная критика единодушно отметила нового писателя, и, спустя некоторое время, часть его произведений появилась в переводе на английском, французском и японском языках, причем повесть "Подлинная история А-Кея" получила лестный отзыв со стороны Романа Роллана. По характеру своего творчества Лу Синь -- бытописатель, причем один из первых начал брать, в качестве темы, китайскую деревню, до тех пор не находившую себе места в классической литературе Китая. Лу Синь -- наблюдатель, и его основное качество -- холодное спокойствие, соединенное с интуицией подлинного психолога. Для Лу Синя литературное творчество является делом большого воспитательного значения: в своем отношении к искусству он стоит на утилитарной точке зрения, и если это искусство служит на пользу человечеству, он целиком его приемлет, утверждая, вместе с тем, что чистого искусства нигде никогда не было и не может быть, ибо художник всегда -- сын своей страны и эпохи. В произведениях Лу Синя нет напряженности действия, иногда они недостаточно выпуклы в смысле фабулы, но зато ему нет равного среди современных китайских писателей в умении схватывать бытовые детали и правдиво их описывать. По своим политическим взглядам Лу Синь -- анархист-индивидуалист, и его насмешливо-скептическое отношение к старым формам общественной жизни, как к ненужному и вредному пережитку, нашло себе поддержку у молодой радикально настроенной китайской интеллигенции. В своей повести "Правдивая история А-Кея", Лу Синь направляет свою сатиру не только против китайской псевдореволюции 1911 года, но главным образом против старо-китайской культуры и старо-китайского общества. И если иногда, рисуя типы простых людей из народа, он смеется над их беспомощностью, то это только смех сквозь слезы, ибо сочувствие писателя всегда на стороне униженных и обездоленных. Не принадлежа к определенной политической партии, Лу Синь сначала сочувствовал Гоминдану, но после переезда в 1927 году в Кантон, он разошелся с ним и, отрицательно относясь к его политике, снова вернулся на Север, где он продолжает свою литературную деятельность. При передаче на русский язык повестей и рассказов Лу Синя переводчикам пришлось преодолеть большие трудности, главным образом в области стилистических особенностей, связанных с китайской иероглификой, -- этим специфическим явлением, говорящим иногда гораздо больше глазу, чем сознанию. Поэтому кое-что, а иногда и многое пропадает в русском переводе, принцип которого заключается в возможно меньшем использовании примечаний.

Я испытал глубокую радость, узнав о том, что моя повесть "Правдивая история А-Кея" будет напечатана на русском языке. И по этому поводу мне хочется оказать несколько слов. Отобразил ли я, в своей книге, душу современного китайского народа? Не знаю, как эго сделают другие, но что касается меня лично, то у меня, в общем, такое ощущение, словно между нами, людьми, стоят высокие стены, отделяющие нас друг от друга и мешающие нашему взаимному общению. В древности наши умные люди, так называемые "мудрецы", разделяли человечество на десять категорий, утверждая, что они не одинаковы. Хотя мы сейчас и не пользуемся этим разделением, но оно все же еще существует в Китае и притом в еще более неприятном виде. А, кроме того, наши мудрецы изобрели еще трудно усваиваемую и необычайно сложную письменность. Я, впрочем, не особенно браню их за это, ибо чувствую, что они сделали это без умысла, не подумав о том, что очень-очень многих они своей выдумкой лишили возможности читать и писать. Таким образом, вся та письменность, которая дошла до нас, представляет собою мысли и законы последователей нескольких мудрецов, написанные ими для них самих. Что же касается народа, то он рос 4 000 лет в молчании, хирея и увядая, словно придавленная огромным камнем трава... И потому, нарисовать глубоко-молчаливую душу китайского народа -- дело трудное. И я чувствую это, ибо, несмотря на все мои усилия проникнуть в нее, я постоянно ощущаю какую-то преграду. В скором будущем, еще окруженный высокими стенами, китайский народ очнется, вырвется на свободу и заговорит, но сейчас это еще мало заметно, и поэтому я тоже могу писать о китайской жизни, основываясь лишь на собственных наблюдениях, сиротливо и одиноко. После появления в свет моей повести, первое, что я получил, это порицание со стороны одного молодого критика. Затем нашлись такие, которые объявили ее безумным бредом. Потом ее назвали насмешкой, а еще некоторые увидели в ней сатиру. Наконец, были и люди, заявившие, что моя повесть -- холодное издевательство, после чего я и сам усомнился: уж не кусок ли льда у меня вместо сердца? Но потом я подумал, что ведь человеческая жизнь кажется неодинаковой каждому писателю, и что произведения этих писателей кажутся неодинаковыми каждому из их читателей... Таким образом, очень возможно, что в глазах русских читателей, не имеющих на мой счет предвзятого мнения, моя повесть предстанет в ином свете. И если это будет так, я испытаю глубокую радость.

Лу Синь .

I . ВСТУПЛЕНИЕ

Вот уже год или два, как я собираюсь написать подлинную историю А-Кея, С одной стороны, я хотел это сделать, с другой -- колебался, из чего достаточно очевидно, что я не из числа знаменитостей. Ибо в старину кисти бессмертных художников передавали потомству образы бессмертных людей, эти люди оставляли после себя произведения, а произведения, в свою очередь, сохраняли потомству их имена, но что от чего зависело -- постепенно перестало быть ясным. Что же касается моего прежнего желания написать об А-Кее, то словно какая-то сверхъестественная сила понуждает меня к этому. Однако, желая написать это очень даже "смертное" сочинение, я не успел взяться за кисть, как уже сразу наткнулся на неисчислимые затруднения. Первым было заглавие произведения. Еще Конфуций сказал: "Если название не соответствует, то и слова не послушны". На это следует обратить особое внимание. Заглавий для исторических трудов весьма много: биография, автобиография, эзотерическая биография, экзотерическая биография, особая биография, семейная хроника, сокращенная биография... [Термины специальных жанров в китайской историографической литературе.] Жаль только, что все они не подходят. "Биография"? Но это мое произведение не годится помещать, наравне с биографиями знаменитостей, в основную историю. "Автобиография"? Но, ведь, я не А-Кей. Если сказать, что это "экзотерическая биография", то где же тогда эзотерическая? Бели же все-таки обозначить ее как эзотерическую, то ведь А-Кей вовсе не святой, для которых они пишутся. "Особая биография"? Но А-Кей никогда не удостаивался правительственной награды в форме приказа Историографической комиссии составить его жизнеописание. Хотя и говорят, что в исторических анналах Англии нет биографий игроков, но знаменитый писатель Диккенс все же написал такую историю. Однако то, что разрешается столь известному писателю, никак не позволительно таким, как я. Следующей идет "семейная хроника". Но я вовсе не знаю, есть ли у меня общие предки с А-Кеем, тем более, что я никогда не удостаивался почтительного обхождения со стороны его сыновей и внуков. Быть может, "сокращенная биография"? Но, ведь, у А-Кея не было другой, полной. В конце концов, это будет скорее "личной биографией", жизнеописанием. Но в виду особенностей изложения, из-за грубости моего стиля и языка, какая бывает у возчиков и уличных торговцев, я не осмеливаюсь назвать свое произведение даже так. И вот я решил взять два слова: "подлинная история" -- из любимой фразы тех писателей, которые не принадлежат ни к трем религиозным школам, ни к девяти философским течениям, [Три религиозные школы, т. е. конфуцианство, даосизм и буддизм, и девять философских течений, т, е. ряд философских школ феодального периода, включавших в себя всю литературу и науку придворного типа.] и обычно пишут: "Довольно праздных слов, перейдем к подлинной истории!" --и сделал их заглавием. Если же это внешне похоже на то заглавие, которое присваивали в древности сочинениям других жанров, например: "Подлинная история каллиграфического искусства", -- то что ж поделать!.. Мое второе затруднение состояло в том, что, согласно традиции, каждое жизнеописание начинается обыкновенно словами: "Такой-то, по прозвищу какой-то, оттуда-то родом..." Но я не знал даже фамилии А-Кея. Однажды мне показалось, что его фамилия Чжао, но на следующий же день это опять стало сомнительным. Дело в том, что когда сын почтенного Чжао добился ученой степени кандидата и под звон гонгов эта новость достигла деревни, А-Кей, который только-что влил в себя две чашки желтого вина, заявил, жестикулируя и притоптывая, что это событие весьма почетно и для него, так как он, в сущности, однофамилец почтенного Чжао, и что, если разобраться в родстве поподробнее, так он на три степени старше, чем кандидат. При таком заявлении, присутствовавшие почувствовали некоторое уважение. Кто же мог знать, что на следующий день старшина вызовет А-Кея в дом почтенного Чжао? Едва завидев его, почтенный Чжао весь вспыхнул и, задыхаясь, крикнул: -- А-Кей, дрянь ты этакая!.. Ты говоришь, я твой однофамилец? А-Кей не раскрывал рта. Чем больше почтенный Чжао на него глядел, тем больше раздражался и, подскочив на несколько шагов, продолжал: -- Как ты смеешь нести такую чепуху? Как эго я могу быть из одного рода с таким, как ты? Разве тебя зовут Чжао? А-Кей молчал, подумывая как бы обратиться вспять, но почтенный Чжао, подскочив еще ближе, дал ему пощечину. -- Как ты смеешь называться Чжао?! Разве ты можешь быть достойным такой фамилии?.. А-Кей, не пытаясь доказать, что его фамилия действительно Чжао, только потирал левую щеку и, наконец, вышел со старшиной вон. Там он получил должное "внушение" и от него и отблагодарил его за это двумястами чохов [Чох -- около 1/8 копейки.] на вино. Узнав об этом, все решили, что А-Кей совсем дурак и сам напросился на пощечину. Вряд ли его фамилия Чжао; но даже если это и так, то, раз уже есть один почтенный Чжао, все равно не следовало болтать глупости. После этого случая никто не дал себе труда выяснить его настоящую фамилию, так что я в конце концов так и не знаю, что за фамилия была у А-Кея. Третье затруднение состояло в том, что я не знал, как пишется его имя. При жизни все звали его А-Кей, а после смерти называть так перестали. Где ж тут быть "древним записям на бамбуке и полотне". [Т. е. прямых свидетельств древнего происхождения.] Если же, все-таки, поставить вопрос об этом, то ведь данное сочинение появляется впервые, и, значит, сразу же возникает означенное затруднение. Я уже подробно обдумывал, как пишется это самое А-Кей: через иероглиф "кей", обозначающий "лунное дерево", или через "кей", означающий "благородство". Если бы его прозвище было "Юэ-тин" "лунный павильон", или если бы он родился в августе, я, конечно, написал бы его имя через иероглиф "кей" в значении "лунного дерева". Но ведь у него не было прозвища (может быть и было, но никто его не знал), а кроме того, никогда не рассылались извещения по случаю его рождения, как принято, так что писать его имя через "кей" в значении "лунного дерева" было бы совершенно произвольно. Вот если бы у него был старший брат или младший, по прозвищу А-фу -- "богатство", в таком случае, по аналогии, можно было бы написать его имя иероглифом "кей", означающим "благородство". Но ведь он был одинок и, значит, писать так -- тоже неосновательно. Другие знаки на звук "кей" еще менее обоснованы. [При односложности китайского языка и иероглифическом письме, на одно и то же слово, произносимое одинаково, но с различным значением, существует несколько иероглифических начертаний, благодаря чему возможна богатейшая игра слов, основанная па различном начертании знаков в применении к одинаково произносимому комплексу.] Когда-то я опрашивал об этом талантливого кандидата наук, сына почтенного Чжао. Но кто бы мог ожидать, что такой отменно-ученый человек, как он, тоже окажется несведущим? Правда, он добавил, что исследовать нужный мне вопрос нельзя вследствие того, что Чень Ду-сю, основав журнал "Новая молодежь", ввел в обиход иностранные слова, и от этого национальная культура погибла. Тогда я поручил одному из моих земляков обследовать судебные документы, связанные с делом А-Кея. Только восемь месяцев спустя я получил письмо, что в тех документах нет человека с именем, похожим на звук "А-Кей". Не знаю, действительно ли там не было этого имени, или он не сумел выяснить его, -- во всяком случае, других способов у меня больше нет. Мне очень стыдно, но если даже ученый кандидат не знает, то что же можно требовать от меня? Четвертое затруднение -- вопрос о родине А-Кея. Если бы его фамилия была Чжао, то на основании обычая согласовывать имена с названиями провинций, можно было бы справиться по фамильным записям в провинциях, где говорится, например, "Лун-си, родом из Тянь-шуя". Жаль только, что фамилия его не совсем определенна; поэтому нельзя решить, где его родина. Хотя он больше всего проживал в деревне Вей-чжуан, он часто бывал и в других местах, так что нельзя сказать, что он вейчжуанец. Если же написать "родом из Вей-чжуана", то это будет противоречить точному историческому методу. Утешением для меня является то обстоятельство, что по крайней мере приставка "А" вполне достоверна. В ней нет никакой ошибки, и ее можно рекомендовать всем. [Приставка "А" к именам, практикующаяся главным образом в деревнях, иногда соответствует нашему суффиксу "ка" в именах, например -- Гришка, Ванька...] Что касается остального, то с такой неглубокой эрудицией, как моя, выяснить это невозможно. Остается одна надежда, что помешанные на истории и археологии будущие исследователи смогут, пожалуй, открыть много новых данных, но к тому времени моя "Подлинная история А-Кея", боюсь, будет предана забвению. Все вышесказанное можно считать предисловием.

II . ВКРАТЦЕ О БЛЕСТЯЩИХ ПОБЕДАХ

Не только фамилия и место рождения А-Кея были неизвестны, но даже и его прошлое. Причина лежала в том, что жители Вей-чжуана требовали от него только работы, потешались над ним, но никогда не интересовались его прошлым. Сам А-Кей тоже о нем не рассказывал, и только когда ругался с другими, таращил глаза и говорил: -- Мои предки много важнее твоих. А ты что за птица?.. А-Кей не имел семьи и жил в местном храме Земледелия. У него не было определенных занятий, и он исполнял поденные работы для других. Нужно было косить пшеницу, он косил; нужно было толочь рис -- толок; надо было грести -- греб... Если работа затягивалась, он временно жил в доме работодателя, но как только кончал ее, сейчас же уходил. Поэтому, когда людям было нужно, они вспоминали об А-Кее, вернее -- вспоминали об его работе, но уж никак не об его прошлом. Когда же работа кончалась, о нем быстро забывали. Какие же тут могут быть разговоры о прошлом и заслугах? Только один раз какой-то старик одобрительно заметил: -- А-Кей -- мастер работать. Все это время А-Кей, обнаженный по пояс, ленивый и тощий, стоял перед ним. Никто не мог догадаться, искренно это было сказано или в насмешку, но А-Кей был весьма доволен. О себе он был очень высокого мнения, и все жители Вей-чжуана ничего не значили в его глазах. В особенности это касалось двух грамотеев; по его мнению ради них не стоило даже шевельнуть пальцем. Оба эти грамотея в будущем могли, пожалуй, превратиться в ученых кандидатов. Почтенный Чжао и почтенный Цянь пользовались уважением односельчан не только потому, что были богаты, но еще и потому, что были отцами этих грамотеев. Один А-Кей в душе не выказывал особого уважения, думая: "Мой сын мог бы быть поважнее". Кроме того, А-Кей несколько раз бывал в городе, и это еще более прибавило ему самомнения, хотя он в то же время весьма презирал горожан. Например, деревянное сиденье, в три аршина длиной и три вершка шириной, вейчжуанцы называли просто "скамьей", и он тоже называл его так, а в городе это называли "лавкой", и он думал: "Это не так... вот смешно!" К большеголовой рыбе, поджаренной на масле, все вейчжуанцы прибавляли луковые перья в полвершка длиной, а горожане заправляли рыбу мелко нарезанным луком, и он думал: "Это тоже неправильно... вот смешно!" Но ведь вейчжуанцы были настоящей деревенщиной, не видавшей света. Они даже не видели жареной рыбы в городе. А-Кей со своими знаменитыми предками, высокими знаниями да притом еще настоящим уменьем работать, в сущности, был почти совершенным человеком. Жаль только, что он обладал кой-какими внешними недостатками. Наиболее отталкивающим было то, что на голове у него находились плешины от неизвестно когда появившейся парши. Хотя они и были его собственные, но, по его мнению, они, пожалуй, ничего не прибавляли к его достоинству. Поэтому он запрещал произносить при нем слово "плешь", равно и все другие слова, сходные по звуку; в дальнейшем он расширил эту сферу, и слово "блеск" тоже стало запретным. Как только это запрещение нарушалось, безразлично -- умышленно или нет, А-Кей краснел во всю свою плешь и.приходил в ярость, а затем, смотря по противнику, либо ругал его, либо избивал, если тот был слабее... Впрочем, гораздо чаще в таких случаях по неизвестной причине всегда страдал сам А-Кей. Поэтому он постепенно переменил тактику, которая в общем свелась к гневным взглядам. Кто бы мог ожидать, что после того, как А-Кей избрал систему гневных взглядов, вейчжуанские бездельники находили еще больше удовольствия в насмешках над ним? Как только, бывало, завидят они его, тотчас же сделают изумленный вид: -- Хей? Посветлело?.. А-Кей приходил в ярость и мерил их гневным взглядом. -- Должно быть, здесь лампа, -- продолжали они бесстрашно. А-Кею не оставалось ничего другого, кроме возражения: -- Где вам до такой... -- словно в это время на голове его была не простая, а какая-то необыкновенно прекрасная плешь. Выше уже упоминалось, что А-Кей был чрезвычайно знающим; он мгновенно соображал, что это явилось бы нарушением его запрета, и поэтому не заканчивал фразы. Но бездельники, не унимались, продолжали его травить и, в конце концов, доводили дело до драки. Внешне А-Кей терпел поражения: его противники хватали его за рыжую косу, стукали раз пять головой о стенку, а затем, довольные своей победой, удалялись. А-Кей с минуту стоял размышляя: "А в общем, я побит мальчишкой... Нынешний век никуда не годится...", и тоже удалялся с сознанием полной победы. [При патриархальном строе в семье оскорбление старшего младшим или отца сыном навлекало позор на голову сына и возвеличивало оскорбленного.] Все, что А-Кей думал, он в конце концов разбалтывал. Поэтому задиравшие его очень скоро узнали его мнение о духовных победах. После это! о каждый раз, накручивая его рыжую косу, они сначала внушали ему: -- А-Кей, это не мальчишка бьет отца, а человек скотину. Повтори-ка сам: человек бьет скотину. А-Кей, обеими руками ухватив собственную косу у основания и наклонив голову, говорил: -- Это, по-твоему, хорошо бить мошку? А я -- мошка. Ну, отпустишь? Но, несмотря на "мошку", бездельники не отпускали его, норовя стукнуть раз шесть головой о ближайший предмет, и только после этого, вволю натешившись, уходили, полагая, что на этот раз А-Кей посрамлен. Но не проходило и десяти секунд, как А-Кей опять уже преисполнялся сознанием одержанной победы. Он чувствовал, что он единственный в своем унижении; остальные слова шли не в счет, и оставалось только слово "единственный". А разве лауреат государственных экзаменов -- "юань чжуан" -- тоже не был "единственным"? Что они воображают?! После столь славных побед над своими врагами А-Кей радостно спешил в харчевню, проглатывал несколько чашек вина, шутил с другими, ругался и, снова одержав победу, навеселе возвращался в храм Земледелия и погружался в сон. Когда у него бывали деньги, он сейчас же шел играть. Кучка людей сидела на корточках на земле, и А-Кей с потным лицом протискивался в середину. Голос его бывал особенно пронзительным, когда он кричал: -- На "Зеленого дракона" четыреста чохов! -- Хей!.. Ну, открывай! -- "Небесные ворота!" "Углы"!.. Кто ставил на "середину" и на "человека" -- пусто!.. Деньги А-Кея взяты! -- На "середину" -- сто!.. Сто пятьдесят! И под эти возгласы деньги А-Кея постепенно переходили за пояса других людей с потными лицами. В конце концов он протискивался обратно и смотрел, стоя позади, волнуясь за других, пока все не расходились; тогда и он неохотно возвращался в храм, а на следующий день с заспанными глазами отправлялся на работу. Ведь правильно говорится: "Старик потерял лошадь, но как знать -- может быть это к счастью". [Старая китайская пословица, основанная на рассказе о том, как у одного старика, проживавшего вблизи границ Китая, пропала лошадь. Когда соседи стали выражать ему свое сожаление, он ответил: "Как знать, может быть это к счастью". Действительно, вскоре лошадь прибежала обратно приведя с собой другую лошадь. Но, когда соседи стали поздравлять старика с удачей, он ответил: "Как знать, может быть это к несчастью". Вскоре сын старика, объезжая новую лошадь, упал с нее и сломал себе ногу. Опять соседи явились выразить свое сожаление, но старик опять заявил: "Как знать, может быть это к счастью". Через год варвары напади на Китай, вся молодежь была забрана в солдаты, и большинство погибло на войне. Сын же старика уцелел из-за своей сломанной ноги.] А-Кей, на несчастье как-то раз выиграв, потерпел, в конце концов, неудачу. Это случилось вечером, в праздник местного божества. По обычаю в этот вечер были устроены театральные подмостки, а рядом с ними, тоже по обычаю, было расставлено много игральных столов. Гонги и барабаны театра доносились до ушей А-Кея словно откуда-то издалека. Он слышал только выклики банкомета. Он выигрывал и выигрывал. Медяки превращались в серебряную мелочь, серебро превращалось в да-яны, [Да-ян -- 1 рублю] потом они образовали целую кучу. Радость его была необычайна: -- Два да-яна на "Небесные ворота"! Он не понял, кто с кем и из-за чего разодрался. Ругань, удары, топот -- все смешалось в потемневшей голове, а когда он приподнялся, не было ни столов, ни людей, и только на теле чувствовалась боль, словно от чьих-то ног или кулаков. Несколько человек удивленно смотрели на него. Словно что-то потеряв, он двинулся к храму, а когда успокоился, понял, что его кучи денег как не бывало. Съехавшиеся на праздник игроки в большинстве были нездешними. Где уж там было их искать!.. Светлая, блестящая куча денег, притом его собственная-- ее не было! Сказать, что она унесена мальчишками, -- это не утешало; сказать, что сам он -- мошка, утешало так же мало... На этот раз он почувствовал горечь поражения. Но в тот же миг оно превратилось в победу. Правой рукой А-Кей с силой дал себе пощечину, й тупая боль восстановила его душевное равновесие, словно бивший был он сам, а битый другой он. Через мгновение этот "другой он" стал просто другим человеком; и, хотя все еще ощущая боль, он, совершенно успокоенный и довольный, улегся и заснул.

III . ЕЩЕ О БЛЕСТЯЩИХ ПОБЕДАХ

Хотя А-Кей и одерживал постоянно победы, но это ясно обнаружилось лишь после того, как он получил пощечину от почтенного Чжао. Отсчитав старшине двести чохов на вино, он улегся, рассерженный, но потом подумал: "Нынешний век прямо никуда не годится -- мальчишки бьют отцов!.." Тут его мысли перешли к почтенному Чжао, который теперь очутился в роли мальчишки, и мало-по-малу к нему вернулось хорошее настроение. Он встал и, напевая "Молодую вдову на могиле", отправился в харчевню. В этот момент он чувствовал себя на равной ноге с такими людьми, как почтенный Чжао. Странно сказать, но с этого момента все как будто стали относиться к нему с большим уважением. А-Кей, быть может, считал, что происходит это оттого, что он стал как бы отцом почтенного Чжао, но на самом деле это было не так. По обычаю Вей-чжуана, если A-Седьмой колотил А-Восьмого или Ли-Четвертый бил Чжана-Третьего, это никогда не считалось особым событием, и нужно было столкновение со знаменитостью, вроде почтенного Чжао, чтобы об этом стали говорить. А раз это попадало людям на язычок, то побивший приобретал известность, но и побитый, в свою очередь, тоже приобщался к славе. О том, что виноват был А-Кей, не стоит, конечно, и говорить. Почему так? Да просто потому, что почтенный Чжао не мог быть виноват. Но если виноват был А-Кей, то почему все как будто начали выказывать ему особое уважение? Это объяснить трудно. Предположительно, пожалуй, потому, что А-Кей высказался о своем отношении к роду Чжао, и хотя за это был побит, однако все боялись, что тут может быть доля правды и что, на всякий случай, лучше уже оказать ему уважение. А может быть -- потому же, почему жертвенные животные в храме Конфуция, будучи такими же свиньями и баранами, как все остальные представители их породы, делались неприкосновенными для конфуцианцев, как только их касались обеденные палочки "священномудрого"... А-Кей после этого случая остался довольным на много лет. В один весенний день, подвыпив, он шел по улице и на солнечном свете, около стены, увидал Бородатого Вана, сидевшего обнаженным по пояс и ловившего блох. В ту же минуту А-Кей почувствовал, что тело его тоже зачесалось. Этот Ван Бородатый был и паршив и волосат, и все звали его Ван Паршивый и Бородатый. А-Кей, пропуская слово "паршивый", в то же время глубоко презирал Вана. С точки зрения А-Кея, паршь не заслуживала удивления, а вот волосатость -- это было вещью поразительной и невыносимой для человеческого глаза. А-Кей сел рядом с ним. Если бы это был кто-либо другой, А-Кей не решился бы так свободно расположиться. Но рядом с Ваном Бородатым чего ему было опасаться? По правде сказать, то, что он присел рядом, даже делало честь Вану. А-Кей тоже снял рубашку и принялся осматривать ее. Но потому ли, что она была свеже-выстиранной, или потому, что он был невнимателен, во всяком случае за большой промежуток времени он выловил только трех-четырех, а у Вана Бородатого одна следовала за другой, так и пощелкивая на зубах. Сначала А-Кей изумился, а потом обеспокоился. У какого-то там Вана, и вдруг так много блох, а у него так мало! Что за неприличное положение! Ему очень хотелось найти большую, но такой не было, нашлась только одна среднего размера. Он со злостью сунул ее в рот, лязгнул зубами -- и все же ему было далеко до Вана! Все его плешины покраснели. Он швырнул рубашку на землю и, сплюнув, сказал: -- Проклятый червяк! -- Паршивая собака! Ты кого ругаешь? - слегка подняв глаза, спросил Ван. Хотя за последнее время А-Кей удостаивался сравнительно почтительного обхождения, а потому чувствовал некоторое высокомерие, однако перед постоянно бившими его бездельниками он все еще трусил. Но на этот раз он был весьма отважно настроен. Эта заросшая волосами штука смеет еще разговаривать?! -- Кто отзывается, того и ругаю! Он поднялся и подбоченился. -- Что, у тебя кости чешутся? -- спросил Ван Бородатый, тоже встав и накидывая рубашку. А-Кей, решив, что тот хочет бежать, размахнулся кулаком, но не успел еще кулак опуститься, как был перехвачен... Толчок... А-Кей ткнулся вперед, и в ту же минуту Бородатый Ван, ухватив его за косу, потащил по заведенному порядку стукать его об стену. -- Благородный муж рассуждает ртом, а не руками, -- наклонив голову, заявил А-Кей. Но Бородатый Ван, как видно, не был "благородным мужем": не теряя времени, он стукнул А-Кея раз пять, потом толкнул его так, что тот отлетел чи [Чи -- около пол-аршина ] на шесть, а затем, удовлетворенный, удалился. На памяти А-Кея, это было, пожалуй, первым посрамлением в его жизни, потому что Ван Бородатый с его волосатостью всегда был предметом насмешек со стороны А-Кея, а не наоборот, и уж, конечно, нечего говорить о том, чтобы он смел его трогать. А вот теперь взял и тронул... Прямо невероятно! Может быть, правда то, что говорят на рынке, будто "император прекратил экзамены и не желает иметь ни ученых, ни кандидатов"? Уж не поэтому ли умалилось значение семьи Чжао и не поэтому ли и на него, на А-Кея, стали смотреть с пренебрежением? А-Кей стоял, не зная, что делать. Вдали показался человек. Приближался еще один его враг. Это был всеми презираемый старший сын почтенного Цяня. Когда-то он убежал в город, в иностранную школу, а потом, неизвестно как, в Японию. Через полгода, когда он вернулся домой, ноги его выпрямились, а косы уже не оказалось. Мать его плакала раз десять, а жена трижды прыгала в колодец. Потом мать его, приходя куда-нибудь, стала говорить: "Косу ему срезали в пьяном виде негодяи. Он ведь мог быть большим человеком, но теперь лучше подождать, пока она отрастет, а тогда поговорим". Но А-Кей не мог этому поверить и за-глаза называл его "фальшивым заморским чертом", а также "иностранным шпионом" и, едва его завидев, уже начинал вполголоса ругаться. Но самое главное, что А-Кей в нем "глубоко презирал и ненавидел", была фальшивая коса. Ведь если даже коса поддельная, то, значит, нет в человеке ничего человеческого; а что его жена не прыгнула в колодец в четвертый раз, доказывает лишь, что она -- не хорошая женщина. "Фальшивый заморский черт" подошел ближе. -- Плешивый! Осел! Ругательство, которое А-Кей всегда произносил про себя, на этот раз, по случаю расстроенного состояния и жажды мести, вырвалось у него довольно громко. Неожиданно этот плешивый, подняв желтую лаковую палку, ту самую, которую А-Кей называл "похоронным посохом", [При похоронах ближайшие родственники идут за гробом, опираясь на специальную палку, так как предполагается. что от скорби родные физически слабеют. Вообще носить палку в дореформенном Китае было не принято] большими шагами направился к нему. В этот момент А-Кей, поняв, что его хотят бить, втянул плечи и шею и стал ожидать нападения. И действительно, удары посыпались на его голову. -- Я сказал про него! -- протестовал А-Кей, указывая на ребенка [Ребятам обычно начисто бреют головы.], стоявшего поодаль. -- Вот тебе, вот тебе, вот тебе!.. На памяти А-Кея, это, пожалуй, было вторым посрамлением в его жизни. К счастью, эти удары словно что-то завершили в нем. Он почувствовал облегчение, а затем забвение -- эта драгоценная способность, унаследованная им от предков, проявила свое действие, и он медленно отправился своей дорогой. Когда же он дошел до дверей харчевни, то уже совсем повеселел. Но тут перед ним показалась маленькая монашка из храма Спокойствия и Очищения. В обычное время, завидев ее, А-Кей ругался и плевался; но что же оставалось делать ему теперь, после посрамления? В нем поднялись воспоминания, родилась неприязнь. "А я-то не знал, почему сегодня мне так не везло! Оказывается, тебя увидел!" -- подумал он. Он пошел ей навстречу и громко сплюнул. -- Хай!.. Пэй!.. Маленькая монашка продолжала идти, не поднимая глаз и опустив голову. А-Кей поравнялся с ней и вдруг, протянув руку, потер ее свежевыбритую голову и захохотал: -- Плешивая! Торопись, монах тебя ждет! -- Ты чего даешь волю рукам, чего трогаешь? -- вся покраснев, огрызнулась монашка, ускоряя шаги. Народ в харчевне расхохотался. А-Кей, увидев, что труды его получили одобрение, совсем разошелся. -- Монах трогает, а мне нельзя? -- и он ущипнул ее за щеку. Народ в харчевне хохотал. А-Кей был в полном восхищении и, чтобы угодить публике, ущипнул монашку еще сильнее и отпустил. В этом турнире он совсем забыл и Вана Бородатого и "фальшивого заморского черта", словно все его огорчения разом получили отмщение. И странно, все его тело, после побоев, словно облегчилось, словно готово было лететь куда-то... -- Ах ты... бездетный А-Кей! -- слышался издали плач маленькой монашки. -- Ха-ха-ха! -- хохотал совсем довольный А-Кей. -- Ха-ха-ха! -- смеялись почти столь же довольные люди в харчевне.

IV . ТРАГЕДИЯ ЛЮБВИ

Кто-то сказал, что есть победители, которые хотят, чтобы противники их были тиграми или соколами, ибо только тогда они ощущают радость победы; напротив, если противники окажутся вроде барана или цыпленка, они чувствуют бессмысленность такой победы. А есть и такие, которые, победив и видя, что умиравшие умерли, а сдавшиеся сдались, и все кругом трепещут и повторяют: "Слуга ваш поистине трепещет, воистину устрашен... Вина его достойна смерти", -- такие понимают, что для них уже нет ни врагов, ни соперников, ни друзей, что они одни над всем, в одиночестве, в холоде, в молчании... И тогда они ощущают горечь победы. Но наш А-Кей не обладал подобными недостатками. Он был вполне доволен собою. В этом, пожалуй, одно из доказательств, почему духовная культура Китая стоит впереди всех на земном шаре! Смотрите! В упоении он словно хотел взлететь... Но на этот раз победа оказалась несколько странной. Прошатавшись в упоении полдня, он очутился в храме Земледелия и, по обычаю, должен был улечься и захрапеть. Кто бы мог подумать, что в этот вечер ему оказалось весьма нелегко сомкнуть глаза? Он ощущал что-то странное в своем указательном и большом пальцах, как будто они стали более упругими, чем всегда. Неизвестно, пристал ли к ним жир с лица маленькой монашки, когда он коснулся ее, или это произошло оттого, что он ущипнул ее и втер в свои пальцы ее жир... "Бездетный А-Кей!" -- звучала в его ушах ее фраза. И он подумал: "Правильно... Надо иметь женщину. Бездетному никто не принесет после смерти в жертву чашку с пищей. Надо иметь женщину! Кроме того, сказано, что "из трех человеческих пороков наибольший -- не иметь потомства". Известно также, что "дух Жо-ао голодал". Да, бездетность большой недостаток в человеческой жизни". Таким образом, его мысли совпадали с заветами мудрецов и святых. Жаль только, как впоследствии оказалось, что он не смог себя сдержать. "Женщина... Женщина... -- думал он. -- Монах трогал... Женщина..." Нам неизвестно, когда в этот вечер захрапел А-Кей. Но, в общем, после этого случая он все еще ощущал на пальцах упругость, в упоении мечтая о женщине. Из данного примера видно, что женщины -- существа вредные. В Китае добрая половина мужчин могла бы стать святыми если бы их не портили женщины. Династия Шан погибла из-за Да-цзи, династия Чжоу рухнула благодаря Бао-сы, династия Цинь... хотя в истории нет бесспорных но если мы предположим, что и она погибла из-за женщины, то это вряд ли будет совершенно неверны. Во всяком случае, Дун-чжо был убит по милости Дяо-Чань. А-Кей был весьма нравственным человеком, и хотя нам неизвестно, у какого просвещенного наставника он учился, но в отношении принципа "разделения полов" он всегда был необычайно строг и всегда обладал твердостью в осуждении разных не нормальностей, вроде маленькой монашки или "фальшивого заморского черта". Его теория была такова: всякая монахиня состоит, конечно, в связи с монахом, всякая женщина, вышедшая из дома, конечно, мечтает о разврате с любовником, и, если где бы то ни было женщина разговаривает с мужчиной, то, разумеется, между ними дело не чисто. Чтобы выразить свое осуждение, он бросал на женщин гневные взгляды, или громко произносил несколько едких замечаний, или же из укромного места швырял им в спину камешки. И кто бы мог подумать, что в (возрасте 30 лет, когда человек "устанавливается", [В классической книге "Изречения Конфуция" великий китайский философ, говоря о развитии своей личности в связи с возрастом, сказал: "Мне минуло 30, и я установился". Впоследствии, в ответ на вопрос о возрасте, начитанные люди отвечали словами Конфуция без указания цифры, т. е. тридцатилетний человек на вопрос, сколько ему лет, говорит: "Я установился", что означает, что ему 30 лет.] как говорил Конфуций, он из-за маленькой монашки потеряет свое душевное равновесие? С точки зрения приличного тона, этот дух похотливости не должен был бы существовать, и, конечно, женщин за это поистине следует ненавидеть. Ведь если бы лицо монашки не лоснилось, А-Кей, разумеется, не впал бы в грех, а если бы лицо ее было прикрыто материей, то тем более он был бы далек от искушения. "Женщина!" -- мечтал А-Кей. И вот он стал внимательно присматриваться к тем, о которых он полагал, что они "конечно, мечтают о разврате с любовником", но те даже не улыбались ему в ответ. Он стал внимательно прислушиваться к тем, которые разговаривали с мужчинами, но в их разговорах не было ничего распутного. О! Вот еще одна вещь, которую следует ненавидеть в женщинах: все они маскируются "ложной добродетелью". В тот день А-Кей толок рис в доме почтенного Чжао и, кончив ужинать, сидел, покуривая трубку на кухне. Если бы это происходило в каком-нибудь другом доме, то после ужина, собственно говоря, можно было бы и уйти, но в семье Чжао ужинали рано, и, хотя по установленному правилу не позволялось зажигать лампы (поужинал -- и спать!), но бывали все же исключения для некоторых случаев: во-первых, когда сын почтенного Чжао еще не получил степени кандидата, ему позволялось зажигать лампу и учиться; во-вторых, когда приходил А-Кей на поденную работу, ему позволяли зажигать лампу, чтобы толочь рис. В соответствии с таким исключением, перед тем как начать работу, А-Кей сидел на кухне и курил трубку. У-Ма была единственной служанкой в доме почтенного Чжао. Вымыв посуду, она тоже уселась на скамейку поболтать с А-Кеем. -- Хозяйка два дня ничего не ела, потому что наш господин хочет купить молодую... "Женщина... У-Ма... эта маленькая вдовушка", -- думал А-Кей. -- ... а наша молодая госпожа на восьмом месяце и собирается родить... А-Кей выпустил чубук и поднялся. -- Наша молодая госпожа. , . -- продолжала трещать У-Ма. -- Давай спать вместе! -- вдруг бросился к ней А-Кей и стал на колени. На мгновение стало совсем тихо. Ай-я!--"В изумлении задохнулась У-Ма и, вскочив, с криком выбежала вон... Бежала, кричала, а потом как будто даже заплакала. А-Кей тоже изумленно стоял на коленях перед стеной, руками обнимая пустую скамейку, потом медленно встал, сообразив, что тут что-то неладно. Сердце его сильно билось. В смущении он сунул трубку за пояс и уже подумывал начать толочь рис, как вдруг на голову его опустился грубый удар. Он быстро обернулся. Перед ним стоял с бамбуковой палкой кандидат. -- Ты посмел?.. Ах, ты! Длинный бамбук снова опустился на его голову. А-Кей схватился за нее руками, и удар пришелся по пальцам. Это было очень больно. Когда он выскакивал за дверь, ему как будто попало еще и по спине. -- Ах ты, забывшее восемь правил яйцо! [По-китайски: "ван-ба-дянь", что означает, собственно, "черепашье яйцо" и служит ругательством, равноценным выражению "незаконнорожденный". Оставляя тот же смысл конфуцианцы подставляли под эти же слова другие иероглифы, так же произносимые, но значившие "забывшее восемь правил яйцо", т. е. человек без конфуцианской морали.] -- выругался вслед ему на классическом языке кандидат. А-Кей вбежал в амбар и остановился, все еще чувствуя боль в пальцах и вспоминая "забывшее восемь правил яйцо". Таким языком крестьяне из Вей-чжуана никогда не говорили, в ходу же он был только у важных лиц, знакомых с чиновниками. Поэтому А-Кей был совсем перепуган, -- впечатление он испытал необычайное. В этот момент все его мечты о женщине исчезли. После ругани и побоев, с этим вопросом было покончено. А-Кей почувствовал себя опять беззаботным и вернулся толочь рис. Поработав некоторое время, он вспотел, остановился и стал снимать рубашку. Снимая ее, он услышал снаружи сильный шум и, будучи всю жизнь любителем всяких скандалов, поспешил во внутренний двор дома Чжао. Хотя были сумерки, он различил там много народу: была там два дня не евшая хозяйка, была также соседка, тетушка Цу-Седьмая, и близкие родственники-- Чжао: Бай-янь и Чжао Сы-чень. Хозяйка как раз уговаривала У-Ma выйти из людской, повторяя: -- Ну, выйди! Нечего прятаться у себя в комнате... -- Кто ж не знает, что ты честная... А самоубийство уж никак не годится! -- говорила и тетушка Цу-Седьмая, со стороны. У-Ma только плакала и что-то бормотала, но было плохо слышно. "Гм, -- подумал А-Кей, -- интересно, чего это ради вдовушка подняла шум?" Он решил разузнать и направился к Чжао Сы-ченю. В этот момент он вдруг заметил сына почтенного Чжао, который бежал к нему, держа в руке длинную бамбуковую палку. Увидав ее, А-Кей моментально сообразил, что недавние побои со всем этим шумом имеют какую-то связь и, повернувшись, побежал, думая удрать в амбар, но бамбуковая палка преградила ему путь. Тогда он повернул в другую сторону, выбежал через задние ворота и спустя некоторое время очутился уже в храме. Посидев немного, он почувствовал холод, и по коже у него пробежали мурашки, так как, несмотря на начало весны, ночи были еще холодные и нельзя было ходить раздетым. Он вспомнил, что рубашка его осталась в доме Чжао, хотел было пойти и взять ее, но побоялся палки кандидата. Тут появился старшина. -- А-Кей, такой-сякой... Ты даже к прислуге у Чжао стал приставать? Это безобразие, это бунт! Ты и мне вредишь, спать не даешь по вечерам, такой-сякой... В таком же духе старшина продолжал свое наставление, на которое А-Кей, конечно, не возражал. В конце концов, в виду позднего времени, пришлось посулить старшине на вино вдвое больше обыкновенного, т. е. целых четыреста чохов; а так как у А-Кея денег не оказалось, то в залог попала его войлочная шапка. Кроме того, А-Кей должен был согласиться на следующие пять условий: во-первых, завтра же пойти в дом Чжао с извинениями, с парой красных свечей в один цзин весом каждая й с пачкой курений; во-вторых, семейство Чжао приглашает за счет А-Кея даоса для изгнания демона несчастия; в-третьих, отныне А-Кею запрещается приближаться к воротам дома Чжао; в четвертых, если впредь с У-Ma случится что-нибудь неожиданное, отвечать за это будет А-Кей, и в-пятых, А-Кею не разрешается требовать денег за работу или свою рубашку. А-Кей, конечно, согласился на эти условия. Жаль только, что не было денег. К счастью, наступила весна, и можно было обойтись без ватного одеяла, которое он продал за две тысячи чохов, чтобы выполнить свои обязательства. После всех этих расходов у него еще осталось несколько монеток, но выкупить войлочную шапку он и не подумал, а деньги пропил. Семейство же Чжао не сожгло ни свечей, ни курений, оставив их про запас, потому что их можно было употреблять, когда хозяйка ходила на богомолье. Что же касается рубашки А-Кея, то из большей половины были сделаны пеленки для ребенка, родившегося у молодой госпожи на восьмой месяц, а из меньшей, рваной половины сделали подошвы к туфлям У-Ма.

V. ВОПРОС ПРОПИТАНИЯ

Окончив положенный обряд, А-Кей по-прежнему возвратился в храм. Солнце уже начало заходить, когда он ощутил, что в мире происходит что-то странное, и, подумав серьезнее, в конце концов, пришел к убеждению, что причина лежит в его голом теле. Вспомнив, что у него еще остался халат, он накинул его на себя и улегся, а когда открыл глаза, то оказалось, что солнце уже озаряет край западной стены. Поднявшись, он по-прежнему отправился шататься по улицам и, хотя уже не с такой силой, как физическую боль обнаженного тела, он все же постепенно опять стал ощущать, что в мире происходит что-то странное. Казалось, будто с этого дня все женщины в Вей-чжуане сделались боязливыми: завидев А-Кея, они сейчас же уходили и одна за другой прятались за ворота. Дошло до того, что даже тетушка Цу-Седьмая, которой было под пятьдесят, тоже вслед за другими спешила укрыться, да еще прихватив с собою свою одиннадцатилетнюю дочь. А-Кей чрезвычайно изумлялся и думал: "С чего это все эти твари вдруг научились манерам воспитанных девиц?.. Потаскухи этакие!" Но он еще более ощутил, что в мире все стало странным, после событий, случившихся несколько дней спустя. Во-первых, в харчевне перестали отпускать ему в кредит, во-вторых, старик, заведовавший храмом Земледелия, сделал несколько намеков, как будто предлагая ему уйти из храма, а в-третьих, -- хотя он и не помнил, сколько именно дней, но во всяком случае не мало! -- никто не звал его на работу. Что харчевня закрыла кредит -- это еще можно было терпеть; что старик торопил его уйти -- пускай себе говорит, но сидеть без работы и голодать? Нет, -- это в самом деле было бы возмутительно! А-Кей не вытерпел и решил отправиться на разведку к старым работодателям, так как он не смел показываться только в доме Чжао. Но странное дело! К нему выходили одни мужчины и с раздраженным видом, словно отказывая нищему, махали рукой: -- Нет! Нет! Уходи! А-Кей удивлялся все больше и больше. "Прежде все наперебой требовали помощи, а теперь вдруг ни у кого нет работы. Тут что-нибудь да не так", -- размышляя он. Расспросив хорошенько, он узнал, что на всякую работу приглашают теперь маленького Дена. Этот маленький Ден был сыном бедняка, худым и слабым, и в глазах А-Кея стоял даже ниже Вана Бородатого. Кто бы мог подумать, что этот негодник будет перебивать у него, А-Кея, кусок хлеба? А-Кей обозлился на этот раз куда сильнее обычного; в ярости шагая по дороге, он вдруг взмахнул рукой и запел: "В руке держу стальную плеть, сразить тебя хочу..." Через несколько дней он, наконец, встретил маленького Дена у "стены от злых духов". [Специальная стена перед входом в ворота дома, воздвигаемая суеверным китайским населением в защиту от проникновения злых духов, которые, по поверию, умеют летать только по прямой линии и не в состоянии, обогнув эту стену, залетать в ворота сбоку.] сверкают их глаза". И вот А-Кей устремился вперед, а маленький Ден остановился. -- Скотина! -- буркнул А-Кей, окинув его гневным взглядом и сплюнув из угла рта. -- Я же мошка... Верно? -- ответил маленький Ден. Это смирение, наоборот, распалило гнев А-Кея, но так как в руке у него не оказалось стальной плети, то он просто ринулся вперед и схватил Дена за косу. Маленький Ден, одной рукой защищая основание собственной косы, другой, в свою очередь, ухватил косу А-Кея, и последнему пришлось свободной рукой защищать ее основание. Прежде, с точки зрения А-Кея, маленький Ден не годился бы ему в противники, но теперь, когда из-за голодовки он сам исхудал и ослаб, ему было не справиться с ним, и оказалось, что Ден превратился в соперника, равного ему по силе. Четырьмя руками ухватив две косы, они стояли так с полчаса, согнувшись и отражая на белой глинобитной стене дома Цянь синюю радугу. -- Так, так! -- говорили жители, словно уговаривая их разойтись. -- Здорово! Здорово! -- говорили другие, не то уговаривая их, не то порицая, не то подзадоривая. Но противники не слушали. То А-Кей наступал шага три, а маленький Ден отступал и потом оба останавливались, то наоборот -- наступал Ден и отступал А-Кей, и опять оба застывали на месте. От волос их подымался пар, по лбам катился пот... Руки А-Кея разжались, и в ту же секунду разжались руки маленького Дена. Они одновременно выпрямились, -- одновременно отступили и выбрались из толпы зрителей. -- Запомнишь, такой-сякой... -- повернув голову, сказал А-Кей. -- Такой-сякой..., запомнишь! -- тоже повернув голову, сказал маленький Ден. В этой "битве тигра с драконом" как будто не было ни победы, ни поражения; неизвестно также, остались ли довольны зрители (они не высказали своего мнения на этот счет!) но, во всяком случае, по-прежнему никто не звал А-Кея на работу. Однажды, в теплый тихий день, когда в веянии легкого ветерка сказывалось уже лето, А-Кей почувствовал озноб... Это еще можно было терпеть, но вот -- в животе был голод. Ватного одеяла, войлочной шапки и кофты давно уже не стало. Во вторую очередь был продан ватный халат. Оставались только штаны, которые уж никак нельзя было снять, да рваная рубаха, которую можно было только кому-нибудь подарить на подошвы для туфель, но за которую ничего нельзя было получить. Он давно уже мечтал найти на дороге пригоршню денег, но до сих пор найти не мог. Он мечтал также внезапно обнаружить деньги в своей убогой комнате, озирался по сторонам, но в комнате было пусто... Тогда он решил выйти и поискать еды. Идя по дороге в поисках пищи, он видел знакомую харчевню, видел знакомые лепешки, но проходил мимо, и не только не останавливался, но даже и не помышлял о них. То, что он искал, было в другом роде, но что это были за вещи, он и сам еще не знал. Вей-чжуан было небольшим селом и вскоре кончилось... За ним начинались рисовые поля; глаз отдыхал на зелени свежих колосьев, среди которой виднелось несколько круглых двигающихся точек -- то были работавшие в поле крестьяне. Но А-Кей, не разделявший этих земледельческих радостей, продолжал свой путь, так как отчетливо сознавал, что все это не похоже на его способ добывания пищи. Наконец, он приблизился к ограде монастыря Спокойствия и Очищения. Вокруг были те же рисовые поля, и белая ограда четко выделялась среди свежей зелени. Сзади, за глинобитной стенкой, был огород. А-Кей, поколебавшись, оглянулся по сторонам -- никого не было! -- и стал карабкаться через стенку, хватаясь за какое-то ползучее растение; но глина осыпалась под ногами, и он соскальзывал вниз, пока, наконец, не ухватился за сук тутового дерева и не спрыгнул в огород. Там было зеленым-зелено, но не оказалось ни вина, ни лепешек, ни других съедобных вещей. К западной стене примыкала бамбуковая рощица, в которой было много побегов, но, увы, не вареных. Было гам много разных овощей -- горчица расцвела, капуста закруглилась... А-Кей в унынии, словно провалившийся на экзамене, медленно побрел обратно к воротам и вдруг радостно вскрикнул. Ну да, конечно: перед ним репа! Он уже нагнулся за ней, но в ворота внезапно просунулась круглая голова и тотчас же скрылась. Это была маленькая монашка. На монашек А-Кей смотрел, как на сорную траву. Но ведь в мире требуется осмотрительность, и поэтому он, как можно быстрее, вырвал четыре репы, открутил им листья и сунул за пазуху. В этот момент вышла старая монахиня. -- О, боги! А-Кей, ты зачем залез в огород воровать репу? Ай-я! Стыд! Ай-я! О, боги! -- Когда это я залез в твой сад воровать? -- пятясь к выходу, спросил А-Кей. -- А сейчас... разве нет? -- старуха показала на его рубаху. -- Это твои? Ты спроси их, ответят ли они тебе? Эх, ты... А-Кей, не кончив, побежал большими прыжками. На него набросился большой, жирный черный пес. Он, собственно, всегда находился на переднем дворе, но тут неизвестно каким образом очутился в огороде. Пес, лая, гнался за ним и уже готовился схватить его за ногу, но к счастью из-за пазухи выпала одна из реп. Собака в испуге приостановилась... А-Кей в это время успел взобраться на тутовое дерево, прыгнул на ограду, а затем и человек, и репы скатились вниз... Остался только черный пес, лаявший на дерево, да старая монахиня, бормотавшая А-Кей, боясь, как бы старуха опять не напустила на него собаку, собрал репы и двинулся в путь, подняв с земли несколько камней. Но собака не показывалась. Тогда А-Кей выбросил камни и пошел, поедаяна ходу репу и размышляя, что здесь ему нечего делать и что лучше перебраться в город. Когда была съедена третья репа, он окончательно остановился на этом решении.

VI . ОТ ВЕЛИЧИЯ К ПАДЕНИЮ

Вейчжуанцы вновь увидели А-Кея лишь в конце средней осени того же года. Все были изумлены, когда узнали о его возвращении, и стали припоминать, когда же он ушел. Раньше, когда А-Кей бывал в городе, он заранее радостно и оживленно всем об этом сообщал, но на этот раз было не так, и поэтому никто в свое время не обратил внимания на его уход. Может быть, он и говорил об этом старику, заведовавшему храмом, но в деревне Вей-чжуан по старому обычаю, событием считались поездки в город только таких лиц, как почтенный Чжао, почтенный Цянь или господин кандидат. "Фальшивый заморский черт" уже не входил в их число, -- что же тогда говорить об А-Кее? Разумеется, старик не стал распространять эту новость. Это последнее возвращение А-Кея было совсем не похоже на предыдущие и поистине заслуживало внимания. Небо уже начинало темнеть, когда он с небрежным видом показался перед дверьми харчевни, подошел к прилавку и, вытащив из-за пояса пригоршню серебра и меди, бросил деньги на прилавок со словами: -- Вот деньги! Подай вина! Одет он был в новую кофту, и видно было, что на поясе у него висел большой кошель, тяжестью своей оттянувший пояс так, что получался очень глубокий изгиб. По обычаю Вей-чжуна, к необычайному гостю всегда относились скорее с почтением, чем с подозрением. Хотя теперь все знали, что это А-Кей, но так как он был не похож на А-Кея в рваной рубахе, а древние мудрецы говорили: "Когда ученый отлучится из родной деревни хотя бы на три дня, встречать его надо с особым почетом", то и слуги, и хозяин, и посетители, и прохожие выказывали ему все знаки почтения -- правда, смешанного с сомнением. Хозяин первый кивнул головой и вслед за этим заговорил: -- А, ты вернулся, А-Кей? -- Вернулся. -- Разбогател, разбогател! [Форма приветствия, равная по смыслу: Поздравляю с удачей"] Ты... -- Был в городе. Новость на другой же день обошла всю деревню, и все хотели узнать историю удачи А-Кея с его деньгами и с его новой кофтой. И вот в харчевне, в чайной и в храме стали собираться слухи. По словам А-Кея, он работал в доме господина ученого. Эта часть рассказа повергла услышавших в благоговение. Фамилия этого господина ученого была Бай; но так как во всем городе был только один ученый, то не к чему было прибавлять фамилию, ибо сказать "ученый" значило назвать именно его. И это было справедливо не только для Вей-чжуана, но и на сто ли в окружности. Многие даже считали, что "Господин Ученый" -- это и есть его фамилия и имя. Служить в семье такого человека! За это А-Кея действительно можно было уважать. Однако, по словам того же А-Кея, ему не захотелось служить дольше, потому что этот господин ученый был уж чересчур большим негодяем. При подобного рода заявлении слушатели и вздохнули, и обрадовались, потому что, с одной стороны, А-Кей, конечно, не годился для работы в доме почтенного господина ученого, с другой же -- об этом стоило пожалеть. А-Кей рассказал также, что вернулся он еще и по причине своего недовольства городскими жителями. Кроме старых их недостатков, вроде того, что "скамью" они называли "лавкой", а к жареной рыбе не прибавляли луковых перьев, он обнаружил также, что женщины не умеют достаточно грациозно ковылять на улице. [Речь идет о походке женщин на искалеченных ногах.] Однако, вместе с тем, у горожан есть много достоинств. Взять, например, хотя бы то, что вейчжуанцы умеют играть только тридцатью двумя бамбуковыми картами и лишь "фальшивый заморский черт" играет в "ма-цзян". А вот в городе так даже мальчишки -- специалисты по этому делу. Куда уж там "фальшивому черту"! Попадись он только в руки таких десятилетних мальчишек, как в одну секунду станет "ничтожным грешником перед лицом князя ада"! От этого рассказа все даже покраснели. -- А видели вы, как рубят головы? -- спросил А-Кей. -- Эх, красиво! Казнили революционеров... Замечательно! Он потряс головой и сплюнул прямо в лицо стоявшему перед ним Чжао Сы-ченю. Слушатели при этих словах задрожали. А-Кей оглянулся по сторонам и вдруг, взмахнув правой рукой, стукнул по затылку Вана Бородатого, слушавшего с вытянутой вперед шеей. -- Р-раз!.. Вот так! Ван Бородатый в испуге отскочил, втянув голову, а все были прямо потрясены. После этого у Бородатого Вана много дней болела голова, и он уже не смел больше приближаться к А-Кею. Другие -- тоже. В это время положение А-Кея в глазах вейчжуанцев не то чтобы превосходило положение почтенного Чжао, но сказать, что оно было одинаковым, не будет, пожалуй, преувеличением. В дальнейшем, великая слава А-Кея быстро проникла в женские покои [Женская половина -- гарем, где, помимо основной жены, у богатых китайцев живут наложницы.] Вей-чжуана. Хотя, собственно, в деревне Вей-чжуан только у двоих, у Чжао и Цяня, были большие покои, а у девяти десятых остальных жителей они были весьма скромные, все-таки женские покои остаются женскими покоями, и случай этот можно считать удивительным. Встречаясь, женщины рассказывали, что тетушка Цу-Седьмая купила у А-Кея синюю шелковую юбку, конечно, подержанную, но заплатила за нее всего лишь девяносто чохов. Кроме того, мать Чжао Байяня (по словам других -- мать Чжао Сы-ченя, но это нуждается в проверке!) купила детскую рубашку из красного заморского шелка, на семь десятых новую, всего за триста чохов. Поэтому все они мечтали увидеться с А-Кеем, и те, которым недоставало шелковой юбки, рассчитывали купить у него эту вещь, а те, которые хотели кофточку из заморского шелка, мечтали купить такую кофточку. Теперь они не только не убегали, завидев его, но бывало даже, что А-Кей пройдет мимо, а они бегут вслед и спрашивают: -- А-Кей, есть у тебя еще шелковые юбки? Нет? А шелковые кофточки есть? Из скромных покоев новость перекинулась и в богатые, потому что тетушка Цу-Седьмая, оставшаяся довольной своей покупкой, попросила жену почтенного Чжао оценить шелковую юбку, а та сообщила об этом своему супругу и очень ее расхвалила. Почтенный Чжао за ужином, в беседе с кандидатом, решил, что с А-Кеем дело неладно и что следует обратить внимание на собственные двери и окна. Что же касается его товаров, то, пожалуй, кое-что можно будет купить, если у него товар хороший. Кроме того, жена почтенного Чжао пожелала приобрести дешевую, но хорошую душегрейку. Тогда на семейном совете решили поручить тетушке Цу-Седьмой немедленно разыскать А-Кея, и по такому случаю в третий раз нарушили традицию, разрешив себе в этот вечер зажечь лампу. Масла выгорело уже не мало, но А-Кей не являлся. Все члены семейства Чжао были в нетерпении, зевали, ругали А-Кея за его ветреность и бранили тетушку Цу за обман. Жена почтенного Чжао опасалась, что А-Кей не посмеет прийти из-за весенней истории, но ее супруг не видел для этого оснований, потому что он ведь сам позвал его. Действительно, почтенный Чжао, в конце концов, оказался прав, и А-Кей явился в сопровождении тетушки Цу-Седьмой. Он все говорил, что нет да нет, а я сказала: "Ты должен сам пойти и сказать", а он еще хотел сказать, а я сказала... -- затараторила тетушка Цу, едва, появившись в дверях. -- Господин! -- произнес А-Кей, не то улыбаясь, не то нет и остановившись у входа. -- А-Кей, слыхать, ты где-то разбогател, -- сказал почтенный Чжао, подходя к нему и меряя его взглядом. --Ну что ж, это хорошо... Это очень хорошо... Да... Слыхать, у тебя есть кое-что из старых вещей... Можешь все принести показать... Не по чему другому, а просто я хотел бы... -- Я уже говорил тетушке Цу. Все кончилось... -- Кончилось? -- проговорил почтенный Чжао с невольным разочарованием. -- Откуда оно могло так скоро кончиться? -- Да все это было моего приятеля. Немного было... раскупили... -- А, может, кое-что осталось? -- Сейчас есть только дверная занавеска. -- Неси дверную занавеску... Посмотрим... -- огорченно сказала жена почтенного Чжао. -- Ладно, принесешь завтра, -- не очень настойчиво заметил почтенный Чжао. -- А-Кей, когда у тебя будут вещи, сначала приноси их к нам. -- Цену мы дадим не меньше, чем другие, -- прибавил кандидат. Жена кандидата бросила взгляд на А-Кея, чтобы увидеть, подействовало ли на него это заявление или нет. -- Мне нужна меховая душегрейка, -- сказала жена почтенного Чжао. А-Кей, хотя и обещал, но вышел так лениво и равнодушно, что нельзя было решить, серьезно ли он говорил или нет. При виде этого, жена почтенного Чжао потеряла всякую надежду и так огорчилась и рассердилась, что даже перестала зевать. Кандидат, тоже раздосадованный поведением А-Кея, заявил, что следует остерегаться этого "забывшего восемь правил яйца", а еще лучше попросить старшину запретить ему жить в Вей-чжуане. Однако, почтенный Чжао был другого мнения и сказал, что такая мера, пожалуй, вызовет нарекания, а, кроме того, о людях подобной профессии известно, что они -- как "старый орел, который не ищет пищи подле своего гнезда", и что деревне нечего опасаться, -- надо только самим иногда просыпаться по ночам. Выслушав это "домашнее поучение", кандидат вполне с ним согласился и, моментально оставив свой план преследования А-Кея, попросил тетушку Цу ни в коем случае не передавать этого разговора посторонним. Но на следующий же день тетушка Цу-Седьмая перекрасила свою синюю юбку и передала о подозрениях относительно А-Кея, правда, не упомянув о том, что кандидат хотел его изгнать. Но и это уже было несчастьем для А-Кея. Первым к нему явился старшина и забрал дверную занавеску, и хотя А-Кей заявил, что ее хотела посмотреть жена почтенного Чжао, старшина все-таки не возвратил ее, потребовав ежемесячный взнос еще в знак уважения к его собственной персоне. Затем последовала внезапная перемена в почтительном отношении к нему жителей: хотя они и не решались выказывать ему явное пренебрежение, но все же старались держаться от него подальше. Были однако и такие в Вей-чжуане, которые хотели разузнать об А-Кее все подробно, а так как сам он не умел держать язык за зубами, а любил похвастаться, то скоро узнали, что он -- мелкий вор, не осмеливавшийся сам лазить через стены или залезать в пролом, а лишь стоявший на стреме и принимавший вещи. Однажды ночью он только что принял мешок, а его товарищ полез за вторым, как вдруг он услыхал шум и поспешил удрать. В ту же ночь он выбрался из города и вернулся в Вей-чжуа:н. История эта еще больше повредила А-Кею. Ведь отношение жителей к А-Кею, построенное на принципе "уважай, но держись подальше", основывалось на страхе перед возможностью вражды с его стороны. Но кто бы мог подумать, что он всего-навсего воришка, не отважившийся украсть вторично! Поистине, как говорится в древних книгах, "оного для страха недостаточно"!

VII . РЕВОЛЮЦИЯ

В четвертый день девятого месяца, в третий год правления Сюань-туна, [Сюань-тун -- название годов правления последнего императора Пу-И, в 1911 году.] -- в тот самый день, когда А-Кей продал свой кошель Чжао Бай-яню, -- лодка под черным навесом причалила в третью стражу к пристани у дома Чжао. Эта лодка появилась из черного мрака, когда в деревне все крепко спали, и никто не знал об этом. Ушла же она перед рассветом, и тут кое-кто ее заметил. В результате долгих разведок оказалось, что это -- лодка господина ученого. Она причинила много беспокойств деревне, и уже к полудню сердца всех оказались встревоженными. Цель прихода лодки тщательно скрывалась семьей Чжао, но:в чайной и в харчевне заговорили о том, что революционеры уже подступают к городу и будто господин ученый приехал спасаться в нашу деревню. Одна только тетушка Цу так не думала, а говорила, что дело всего лишь в нескольких старых сундуках с платьем, которые господин ученый решил послать на хранение и которые уже отосланы обратно почтенным Чжао. Действительно/ господин ученый и господин кандидат раньше не были между собою в ладах и по существу не могли питать друг к другу сочувствие в беде. Притом ведь тетушка Цу была соседкой Чжао и видела и слышала больше других, -- так что, вероятно, она была права. Однако, слухи все ширились. Поговаривали, будто господин ученый, хотя лично сам и не приехал, но прислал длинное письмо с целью завязать дружеские отношения, и что почтенный Чжао, хорошенько поразмыслив и решив, что ничего плохого из этого не выйдет, оставил у себя корзины и поместил их под кроватью своей супруги. Что же касается революционеров, то утверждали, что они уже этой ночью сошли в город и что на каждом был белый панцирь и белый шлем в знак траура по императору Чун-чжену. [Последний император династии; Мингов, свергнутый в 1644 году.] В ушах А-Кея давно уже звучала эта фраза о прибытии революционеров, тем более, что еще в прошлом году он собственными глазами видел их казнь. Неизвестно почему, он считал, что революционеры -- это то же самое, что мятежники, а мятежники были ему не по нутру. Вот почему он чувствовал к ним глубокое отвращение. Но он никак не ожидал, что известный кандидат так испугается их, а паника, охватившая всех жителей Вей-чжуана, доставила ему даже удовольствие. "Сделать революцию, все перевернуть это хорошо! -- думал он. -- Перевернуть бы всех этих проклятых.., ненавистных... Я присоединяюсь к революционерам!" Положение А-Кея за последние дни пошатнулось, и в общем он был недоволен. А тут еще две чашки вина, выпитые на пустой желудок в полдень... И вот, размышляя над этим, он пришел в странное возбуждение. Неизвестно, как это случилось, но сам он словно превратился в революционера, а деревня Вей-чжуан в его пленника. И, довольный сверх меры, он не удержался от громкого крика: -- Мятеж! Мятеж! Жители испуганными глазами смотрели на него. Такого жалкого взгляда А-Кей никогда еще не видел. В каком-то исступлении он шел и кричал: -- Ладно... Что хочу, то и будет! Кого полюблю, так и будет! -- Потом запел: Трра-та-та! В руке держу стальную плеть: хочу тебя сразить!.. Оба мужчины из семейства Чжао, с двумя своими родственниками, тоже стояли в воротах, рассуждая о революции. А-Кей, не заметив их, прошел, распевая во все горло: -- Тра-та-та... -- Почтенный А-Кей! -- тихо и нервно окликнул его господин Чжао. -- Тра-та... -- Почтенный А-Кей! -- Тра-там-там... А-Кей не ожидал, что его имя может быть соединено со словом "почтенный", и решил, что эти слова относились не к нему. -- Там... трам... тара-рам, там!... -- распевал он. -- О, почтенный! Мне жаль... -- А-Кей, -- обратился к нему кандидат прямо по имени. А-Кей тотчас же остановился и, наклонив голову, спросил: -- Что? -- Почтенный Кей, теперь... -- у господина Чжао не хватало слов, -- теперь как? Все хорошо? -- Хорошо? Конечно. Что хочу, то и будет... -- А... братец Кей... таким, как мы, бедным друзьям, ведь не важно, если... -- сказал Чжао-Байянь, словно стараясь разведать о планах революционной партии. -- Бедные друзья? Ты, пожалуй, побогаче меня, -- ответил А-Кей, уходя. Все в замешательстве не находили слов. Почтенный Чжао-отец и его сын, ушли в дом и совещались весь вечер. Чжао Бай-янь, вернувшись домой, вынул из-за пазухи кошель и велел жене спрятать его в сундук. А-Кей, пролетав на крыльях возбуждения, в конце концов вернулся в свой храм, уже отрезвившись. В этот вечер старик, заведовавший храмом, был необычайно приветлив и пригласил его выпить чаю. Тогда А-Кей попросил у него две лепешки и, съев их, потребовал обгоревшую свечу в четыре ляна весом и в подсвечнике, зажег ее и улегся в своей каморке. Новизна положения внушала ему невыразимую радость. Огонь свечи, словно в новогоднюю ночь, прыгал мерцая, и его мысли так же скакали... Мятеж? Интересно... Придут революционеры в белых шлемах и панцирях, у всех в руках ножи, плети, бомбы, заморские пушки, трехконечные, двухлезвийные мечи и пики с крючком. Они пройдут мимо храма и позовут: "А-Кей, идем вместе!.. Идем вместе!" И он пойдет вместе с ними. Тогда-то он посмеется над всеми мужчинами и женщинами Вейчжуана... Стоя на коленях, они будут кричать "А-Кей, пощади!" Но кто их станет слушать? Первым заслуживает смерти маленький Ден вместе с почтенным Чжао, затем кандидат, а еще "фальшивый заморский черт"... Может быть, оставить кого-нибудь? Пожалуй, Бородатого Вана можно не трогать. А впрочем, и его нечего жалеть! Вещи?.. Прямо пойти и открыть сундуки!.. Драгоценности, деньги, заморские ткани... Сначала перетащить в храм кровать Нинпосского образца от жены кандидата, потом столы и стулья от семейства Цянь... А можно и от того же Чжао!.. Самому не двинуть пальцем, а крикнуть Дену, чтобы перетаскивал проворнее и, если не станет работать как следует, дать ему пощечину... Сестра Чжао Сы-ченя безобразна... Дочка тетушки Цу-Седьмой, когда подрастет... Тогда и поговорим! Жена "фальшивого заморского черта" может спать с бескосым мужчиной" .. Тьфу, дрянь! Жена кандидата -- с бельмом... У-Ma давно не показывалась, неизвестно, где она... Жаль, что ноги слишком большие. Не успев все как следует обдумать, А-Кей захрапел. Свеча в четыре ляна обгорела лишь на полвершка, и красный, мигающий свет озарял открытый рот А-Кея. -- Хо-хо! -- внезапно вскрикнул А-Кей, поднял голову, озираясь с недоумением по сторонам, но, заметив свечу, снова уронил голову и заснул. На другой день он встал очень поздно и, выйдя на улицу, увидел, что все кругом по-старому, и по-прежнему голодно в желудке... Он думал, но ничего не мог придумать. Наконец, как будто что-то решив, он медленно зашагал, и не то с умыслом, не то без умысла добрался до монастыря Спокойствия и Очищения. Монастырь, со своими белыми ставнями и черными лакированными воротами, покоился в тишине, как и весенний день. Поразмыслив, А-Кей подошел и стукнул в ворота. Изнутри отозвалась собака. Он торопливо подобрал несколько обломков кирпича и снова начал стучать ими, все с большей силой, пока на черной двери не появилось множество меток. Только тогда кто-то подошел открыть. А-Кей поспешно схватил целый кирпич и, расставив ноги, приготовился к сражению с собакой. Однако, ворота монастыря приоткрыли лишь щель, никакого черного пса оттуда не выскочило, и он увидел только старую монахиню. -- Ты зачем опять пришел? -- спросила она испуганно. -- Революция... переворот... ты знаешь? -- невнятно пробормотал А-Кей. Переворот, переворот! Тут вот наперевертывали... Вам переворот, а нам как быть? -- спросила старая монахиня с покрасневшими глазами. -- Что? -- поразился А-Кей. Ты разве не знаешь, что уже приходили и перевернули? -- Кто? -- еще более поразился А-Кей. -- Да кандидат с "фальшивым чертом"! Это было совсем неожиданно, и А-Кей совершенно опешил. Старая монахиня, увидав, что он утратил боевой дух, быстро захлопнула ворота. А-Кей толкнул их, но не мог открыть, и стал опять стучать. Никто не отзывался. Все это случилось до полудня. Кандидат Чжао, который был искусен в добывании всяких новостей, как только узнал, что революционеры еще ночью вошли в город, сейчас же закрутил косу на затылке и спозаранку отправился с визитом к Цяню, "фальшивому черту", которого он до сих пор не признавал. Но так как настало время всяких обновлений, то они моментально договорились, стали закадычными друзьями и, решив действовать, примкнули к революции. Долго думали они и, наконец, придумали. В храме Спокойствия и Очищения хранилась императорская таблица с надписью: "Десять тысяч лет императору!" Ее нужно было немедленно снять... И вот, они оба моментально отправились в монастырь производить переворот. Так как старая монахиня вздумала сопротивляться и возражать, они немедленно "превратили ее в манчжурское правительство" и порядком поколотили палкой и молотком по голове. Когда же они ушли и она несколько опомнилась, то оказалось, что императорская таблица лежала на полу, а кроме того, исчезла бронзовая курильница времен Сюань-дэ, стоявшая перед алтарем богини Гуань-инь. [Сюан-дэ -- название годов правления при национальной династии Мингов, 1426-35 гг. Гуань-инь -- буддийская богиня милосердия.] Обо всем этом А-Кей узнал впоследствии. Он очень подосадовал, что проспал, и в то же время сильно удивился, что они не позвали его. Отступив на шаг, он подумал: "Неужели они еще не знают, что я уже перешел на сторону революционеров?"

V III. НЕ ПОЗВОЛИЛИ СТАТЬ РЕВОЛЮЦИОНЕРОМ

Сердца жителей Вей-чжуана с каждым днем успокаивались. Из полученных сведений, они знали, что хотя революционеры и вошли в город, но никаких особых изменений не произошло. Уездным начальником остался все тот же чиновник, изменив только свой титул. Господин ученый тоже получил какое-то назначение, -- никаких этих названий жители Вей-чжуана не понимали! -- а солдатами командовал прежний начальник. И была только одна неприятность. Дело в том, что несколько плохих революционеров начали безобразничать и на другой же день насильно резать косы. По слухам, лодочник Ци-цзин из соседней деревни попался им в руки и лишился человеческого образа. В общем, это была не такая уж большая опасность, потому что жители Вей-чжуана редко ездили в город, а если и собирались ехать, то моментально изменили решение, дабы не рисковать понапрасну. Нельзя сказать, что Вей-чжуан не изменился. Несколько дней спустя, число закрутивших волосы на макушке постепенно возросло, причем поговаривали, что самым первым оказался блестящий кандидат, следующими были Чжао Сы-чень, Чжао Байянь, а затем А-Кей. В летнее время, когда все закручивали на затылках свои косы или связывали их узлом, это не Считалось зазорным. Но ведь теперь был конец осени. Вот почему подобное несвоевременное выполнение летнего правила нельзя не оценить как великий подвиг, и нельзя скрыть, чтобы для Вей-чжуана это не было связано с революцией. И когда Чжао Сычень шествовал в таком виде, зрители громко говорили: -- Хей! Революционер идет!.. А-Кей, услышав это, почувствовал зависть. Хотя он давно уже знал новость о закрученной косе кандидата, но даже и не предполагал, что он тоже может последовать его примеру. Теперь же, увидав Чжао Сы-ченя в таком виде, он немедленно решил во всем подражать ему. С помощью бамбуковой палочки для еды, он закрутил свою косу на макушке и, поколебавшись, собрался с духом и вышел из дому. Пока он шел по улице, люди смотрели на него, но ничего не говорили. Кей сначала был очень недоволен, а потом рассердился. За последнее время он легко расстраивался, хотя в действительности жизнь его была не так тяжела, как до переворота. Люди, при виде его, проявляли вежливость, в лавках не требовали наличного расчета, но А-Кей в общем чувствовал себя разочарованным. Раз произошла революция, все должно было быть как-то иначе... Кроме того, однажды он увидел маленько Дена, и это еще больше вызвало в нем негодование. Маленький Ден тоже закрутил свою косу на затылке и тоже с помощью бамбуковой палочки для еды. А-Кей никак не предполагал, что тот осмелится сделать это, и решил ни за что не допускать этого. Маленький Ден? Что за птица такая? А-Кей сильно подумывал немедленно схватить его, сломать его бамбуковую палочку, распустить косу и надавать пощечин в наказание за то, что он забыл о ничтожестве своего рождения и посмел сделаться революционером. Но, в конце концов, он так и не тронул его, а только смерил гневным взглядом, плюнул и произнес: - Тьфу! За эти несколько дней в город ездил один только "фальшивый заморский черт". Кандидат Чжао тоже хотел было, помня об оставленных на хранение сундуках, лично поехать с визитом к господину ученому, но из опасения потерять косу не решился. Он написал официальное письмо ученому и поручил "фальшивому черту" отвезти его в город, а кроме того просил похлопотать и поручиться за него, чтобы записаться в революционеры. Когда "фальшивый черт" вернулся, он взял с кандидата четыре да-яна, а кандидат получил взамен серебряный значок в виде персика и нацепил его на верхнее платье. Все вейчжуанцы прониклись трепетом и говорили, что это не иначе, как знак ученой степени, не ниже, пожалуй, чем академика. Поэтому почтенный Чжао удостоился уважения гораздо большего, чем в то время, когда его сын получил степень кандидата. В его собственных глазах все окружающие превратились в ничто, а когда он встречал А-Кея, то последний даже не входил в поле его зрения. А-Кей остался очень недоволен и все время ощущал одиночество. Когда же он услыхал историю с "серебряным персиком", он моментально понял причину своего одиночества. Ведь, чтобы быть революционером, недостаточно только заявить о своем присоединении, и закрутить косу тоже недостаточно. Самым важным является знакомство с революционерами. За всю свою жизнь он встречался только с двумя: с тем, которому в городе -- р-раз! -- срубили голову, да вот теперь еще один. Это -- "фальшивый заморский черт". У него не оставалось другого пути, как немедленно пойти и посоветоваться с "фальшивым портом". Ворота в доме Цянь были раскрыты, и А-Кей осторожно вошел в них. Едва он попал во внутрь, как тут же испугался, увидев "фальшивого черта", который стоял посреди двора, весь в черном, вероятно, заморском платье. На нем был прицеплен серебряный персик, а в руке была палка, которую А-Кей когда-то испробовал. Успевшая отрасти коса была распущена по спине и плечам, и со своей растрепанной, лохматой головой он походил на святого Лю-Хая. [Лю-хай -- народное божество из свиты бога Богатства.] Против него стоял Чжао-Бай-янь с тремя посторонними, почтительно и со вниманием слушая его. А-Кей потихоньку приблизился и остановился за спиной Чжао Бай-яня, думая окликнуть хозяина, но не знал, как лучше сказать. Назвать его "фальшивым чертом", конечно, не годится, "иностранец" -- тоже не подходит, "революционер" тоже. А может быть, следует назвать его "господин иностранец?" Между тем "господин иностранец" не замечал его вовсе и, закатив глаза, с вдохновением продолжал говорить: -- ... Я -- человек нетерпеливый. Поэтому, когда мы встретились, я прямо сказал: "Брат Хун! Мы должны начать!" Но он все время отвечал: "No!" (это -- иностранное слово, вам не понять!), и если бы не оно, мы давно бы победили... А кроме того, он был слишком осторожен в работе. . Он раза три-четыре просил меня поехать в Ху-Бей, [Провинция центрального Китая, в которой началась революция 1911 года.] но я не желал. Кому хочется работать в маленьком уездном городишке? -- Гм! Это... -- с решимостью начал было А-Кей, выждав, когда тот остановился. Четверо слушавших испуганно повернулись к нему. "Господин иностранец" тут только заметил его. -- Чего тебе? -- Я... -- Пошел вон! -- Я хочу сделаться... -- Убирайся!.. -- И "господин иностранец" замахнулся на него своим похоронным посохом. Чжао Бай-янь и другие закричали: -- Господин приказывает тебе убираться, а ты не слушаешься! А-Кей, прикрыв голову руками, со всех ног бросился за ворота. "Господин иностранец" не преследовал его Только пробежав шагов шестьдесят, он, наконец, пошел медленнее. В сердце поднялась тоска. "Господин иностранец" не позволил ему стать революционером, другого же пути не было. Не придется отныне надеяться на то, что люди в белых шлемах и панцырях позовут его, и все горделивые чаяния, стремления, надежды, планы будущего -- все в один момент исчезло. То, что бездельники разнесут это известие и дадут возможность таким людям, как маленький Ден или Ван Бородатый, насмехаться над ним, было, в конце концов, делом второстепенным. Казалось, он никогда еще не испытывал такой безнадежности. К собственной, закрученной на затылке, косе он словно потерял интерес, почувствовал даже презрение и из желания мести решил немедленно ее распустить; но все же этого не сделал. Пробродив до ночи, он выпил в долг две чашки вина постепенно пришел в хорошее настроение и в мыслях у него снова появились смутные образы белых лат и шлемов. Однажды, по обыкновению проболтав до ночи, пока не стала закрываться харчевня, он побрел домой в храм Земледелия. Трах-тарарах!-- услыхал он вдруг странные звуки, непохожие на треск хлопушек. А-Кей, который был любителем шума и происшествий, тотчас устремился в темноту. Впереди как будто послышались звуки шагов, и, наконец, он ясно услыхал, как кто-то бежал мимо него. Как только А-кей его заметил, тот моментально повернулся и бросился вдогонку. Человек тот завернул в сторону, А-Кей -- тоже. Человек остановился, А-Кей -- тоже. Когда же человек оглянулся, то оказалось, что это не кто другой, как маленький Ден. -- В чем дело? -- с тревогой спросил А-Кей. -- Чжао... Дом Чжао грабят!.. -- задыхаясь ответил Ден. Сердце А-Кея сильно забилось. Сказав это, маленький Ден удалился. Несколько раз А-Кей порывался бежать, но тут же останавливался. Однако, как человек необычайной смелости, он добрался до угла улицы и, внимательно прислушавшись, уловил какой-то шум, а столь же внимательно приглядевшись, заметил толпу людей, уносивших сундуки, утварь и кровать Нинпосского образца, -- и все это были люди в белых шлемах и латах. Впрочем, все в точности рассмотреть он не мог. Он подумал было подойти поближе, но ноги не повиновались... В эту ночь не было луны, и в деревне Вей-Чжуан во мраке было так тихо, что эта тишина напоминала великий покой стародавних времен при мудреце Фу-си. [Легендарный император древности, при котором царил покой в государстве.] А-Кей стоял, пока хватило сил, а там, впереди, все входили и выходили люди, таскали сундуки, утварь, рухлядь.... Он с трудом верил собственным глазам. Однако, решил не вмешиваться в дело и, наконец, вернулся в храм Земледелия. В храме была совершенная темнота, как тушь... А-Кей тщательно запер ворота и ощупью пробрался в свою каморку. Немного полежав, он успокоился, и тогда появились мысли о самом себе. Итак, люди в белых шлемах и латах пришли, но не позвали его с собою, повытаскали много хороших вещей, но его доли в этом не было... -- Это все проклятый "фальшивый черт" не позволил мне стать революционером, а то бы на этот раз так не случилось, что нет моей доли в этом деле, -- воскликнул А-Кей. Чем больше А-Кей думал, тем больше сердился, и под конец вся душа его переполнилась горечью. Со злости мотнув головой, он сказал: -- Вот как! Мне вы не позволили быть революционером, а вам можно? Ладно, "фальшивый черт"! Ты -- революционер, а им за это рубят головы... Вот Я и донесу... Посмотрим тогда, как тебя заберут да отрубят тебе голову... Всем твоим отрубят... Р-раз!.. р-раз!..

I Х . ВЕЛИКОЕ ЗАВЕРШЕНИЕ

После нападения на дом Чжао все жители Вей-чжуана почувствовали одновременно и удовлетворение и страх. А-Кей -- тоже. А через четыре дня, в полночь, он был внезапно схвачен и отправлен в город. В ту темную ночь отряд солдат, милиция и пять сыщиков незаметно подошли к Вей-чжуану и, пользуясь темнотой, окружили храм, прямо против ворот выставив пулемет. А-Кей не показывался. Довольно долгое время незаметно было никакого движения... Тогда начальник отряда, потеряв терпение, назначил награду в двадцать да-янов, и только тогда двое милиционеров, пренебрегая опасностью, перелезли через стену. Соединенными усилиями изнутри и снаружи отряд всей массой проник в храм и арестовал А-Кея, который окончательно проснулся только тогда, когда его уже вытащили из храма. В город привезли А-Кея в полдень. В полуразрушенном "ямыне", солдаты, покружив по тесным проходам, втолкнули его в какую-то каморку. Едва успел он в нее пролезть, как деревянная дверь захлопнулась за ним, прищемив ему пятку. С трех других сторон были сплошные стены, а когда он осмотрелся внимательней, оказалось, что в углу находятся еще два человека. Хотя сердце у А-Кея и билось тревожно, он не унывал, потому что его каморка там, в храме Земледелия, не была так просторна и светла, как эта. Двое других людей были похожи на крестьян, и понемногу он разговорился с ними. Один из них заявил, что господин ученый ищет с него оброк, который задолжал его дедушка, другой же не знал, почему он сюда попал. Когда они, в свою очередь, спросили А-Кея, он немедленно заявил: -- Потому что я захотел быть революционером! В тот же день, попозже, его отвели в большой зал, в конце которого восседал старик с начисто выбритой блестящей головой. А-Кей подумал было, что это монах, но тут же заметил стоявший перед ним ряд солдат. По сторонам находилось человек десять людей в длинных халатах, частью с бритыми головами, как и старик, частью же с длинными волосами, распущенными сзади, как у "фальшивого заморского черта". Все они, со злыми лицами, строго смотрели на него. Он сейчас же сообразил, что сидевший перед ним человек -- птица важная. Ноги у него сами собой подогнулись, и он опустился на колени. -- Говори стоя! Не надо становиться на колени! -- закричали на него люди в длинных халатах. А-Кей как будто понял, но чувствовал, что стоять не может. Тело клонилось непроизвольно, и, в конце концов, он опустился снова. -- Рабская душа! -- с презрением сказали люди в халатах, но больше не заставляли его встать. -- Говори всю правду, как было! Этим ты облегчишь свою участь. Я все уже знаю. Признаешься -- отпустим тебя! -- тихо и отчетливо произнес старик с блестящей головой, уставившись в лицо А-Кея. -- Сознавайся! -- громко, в один голос, крикнули люди в халатах. -- Я, собственно, хотел... пойти присоединиться... -- запинаясь, ответил сбитый с толку А-Кей. -- Ну, так почему же ты не присоединился? -- ласково спросил старик. -- "Фальшивый черт" не позволил... -- Врешь! Теперь поздно выкручиваться... Где твои сообщники? -- Чего? -- Те, которые в тот вечер ограбили дом Чжао? -- Они не пришли за мной. Они сами все унесли, -- заявил сердито А-Кей. -- А куда они ушли? Скажи, и мы тебя отпустим, -- сказал старик еще ласковее. -- Не знаю... Они не пришли за мной... Тут старик дал сигнал глазами, и А-Кей снова очутился в своей каморке. Когда его во второй раз оттуда вывели, был полдень другого дня. Большой зал был в том же виде, что и накануне. Сидел на возвышении все тот же старик с блестящей головой. А-Кей по-прежнему стал на колени. -- Можешь ты еще сказать что-нибудь? -- ласково спросил старик. А-Кей подумал, но говорить было нечего, и он ответил: -- Нет. Тут человек в длинном халате принес бумагу и хотел всунуть ему в руку кисть. А-Кей так перепугался, что у него "душа вылетела вон": ведь это случилось впервые, что его рука и кисть пришли в соприкосновение. Он просто не знал, как ее держать. Тогда человек показал ему место и приказал нарисовать круг. [Неграмотные ставят в Китае круг, так же как у нас крест.] -- Я... я... не умею писать, -- сказал испуганный и сконфуженный А-Кей, сжимая кисть. -- И не надо... Рисуй круг, и ладно! А-Кей постарался это сделать, но рука его с кистью задрожала, и тогда человек разложил бумагу на земле, А-Кей пригнулся и напряг все свои силы, чтобы изобразить круг, как следует. Боясь, что его засмеют, он старался нарисовать его круглым, но эта проклятая кисть оказалась не только тяжелой, но и непослушной. Напрягаясь и дрожа, он почти уже заканчивал круг, но тут кисть ткнулась в сторону, и круг вышел вроде дыни... А-Кей почувствовал стыд за свое неуменье, но человек, не обращая внимания, сразу же забрал бумагу и кисть, а потом его опять втолкнули в каморку. В третий раз попав за перегородку, он не очень обеспокоился. Он считал естественным, что человека, рожденного в этом мире, постоянно то куда-то вталкивают, то откуда-то выталкивают, то от него требуют рисовать на бумаге какие-то круги... Но вот что круг не вышел круглым -- это, пожалуй, ляжет пятном на всю его жизнь. Однако, скоро он успокоился, подумав: "Зато мои внуки будут рисовать совсем круглые..." С этим он заснул. Наоборот, в эту же ночь господин ученый никак не мог заснуть: он повздорил с начальником отряда. Господин ученый считал самым важным найти похищенное, а начальник отряда самым главным считал наказание, чтобы другим было неповадно, причем он совершенно ни во что не ставил господина ученого, стучал кулаком по столу и скамье и, наконец, заявил: -- Расправиться с одним, это значит -- устрашить сотню! Вот смотри, -- я только дней двадцать, как стал революционером, а уже случилось больше десяти ограблений, и ни одно из них не раскрыто!.. Где же репутация моя? ., Мы тут дело делаем, а ты приходишь и мешаешь. Отстань! Господин ученый попал в затруднительное положение, но все же держался твердо и заявил, что, если не будет найдено похищенное, он немедленно откажется от своей должности по гражданскому управлению, на что начальник отряда ответил: "Сделай одолжение!" Благодаря этому господин ученый и не мог заснуть в ту ночь. К счастью, на другой день он не отказался от своей должности. А-Кея в третий раз вытащили из его каморки, на следующее утро после бессонной ночи господина ученого. Опять он очутился в большом зале, на возвышении сидел все тот же старик с блестящей головой, и А-Кей опять опустился на колени. -- Есть у тебя еще что-нибудь сказать? -- очень ласково спросил старик. А-Кей подумал, говорить было нечего, и он ответил: -- Нет. Какие-то люди, кто в длинном, кто в коротком платье, вдруг надели на него белый жилет из заграничной материи, с черными знаками на нем. А-Кей очень огорчился, потому что это сильно смахивало на траур, а траур -- дурная примета. Тут же ему скрутили руки на спине, сразу же вывели его из "ямыня", усадили на телегу без верха, и несколько человек в коротком платье уселись с ним вместе. Телега тотчас же тронулась. Впереди шел отряд солдат с заморскими ружьями на плечах и милиция, по обеим сторонам стояли зрители с раскрытыми ртами, а что было сзади, того А-Кей не видел. И вдруг он понял: уж не хотят ли отрубить ему голову? Мгновенно в глазах потемнело, зазвенело в ушах, и он как будто потерял сознание, но не совсем. А когда временами оно прояснялось, он думал, что для человека, рожденного в этом мире, бывают и такие минуты, когда ему не избежать казни... Хотя он узнавал дорогу, но в то же время ему казалось странным, почему они не направляются к месту казни. Он не знал, что его возят по улицам на показ, для устрашения других. Но если бы он и знал, все равно он подумал бы, что для человека, рожденного в этом мире, бывают моменты, когда не избежать и этого... Он уже знал теперь, что этот извилистый путь ведет на площадь, где происходят казни, и что это означает -- р-раз!.. -- и голова долой. Он безучастно взглянул направо, налево. Всюду, как муравьи, суетились люди, и неожиданно, в толпе их, на краю дороги, он заметил У-Ma. Давно они не встречались... Значит, она работала в городе? И вдруг А-Кею стало стыдно, что в нем нет доблести: ведь он не спел еще ни одной песни. [По традиции, идущие на казнь доказывают спою твердость пением героических песен.] Мысли, словно вихрь, закружились, в его мозгу. "Молодая вдова на могиле" -- не хватает величественности, "Мне жаль" -- из "Битвы тигра с драконом", тоже слабо, пожалуй) "В руке держу стальную плеть" годится... Он уже хотел взмахнуть рукой, но.вспомнил, что руки связаны, и не запел... -- Через двадцать лет придет другой, такой же, как я... В возбуждении выкрикнул А-Кей неоконченную фразу, которую он никогда еще не произносил и которая родилась сама собой, без чьей-либо помощи. -- Верно!!! -- донеслось из толпы, как волчий вой... Телега, не останавливаясь, подвигалась вперед, и под гром рукоплесканий А-Кей искал глазами У-Ма; но она его не замечала, с увлечением глазея на заморские ружья на плечах у солдат. Тогда А-Кей опять взглянул на рукоплещущих людей. И в то же мгновение мысли снова завертелись в его голове. Четыре года тому назад, у подножия гор, он встретил голодного волка, который все время, не отставая, следовал за ним, собираясь пожрать его. Тогда он был перепуган на-смерть, но, к счастью, в руке у него был нож, и это придало ему храбрости добраться до деревни. Но навсегда запомнились ему волчьи глаза, жестокие и злые, сверкавшие точно два дьявольских огонька и как бы впивавшиеся в его тело... И на этот раз он увидел никогда не виданные, страшные глаза, пронизывающие... сверлящие... Они не только пожирали его слова, они хотели пожрать и то, что лежало вне его тела, и все время неотступно следовали за ним. Эти глаза словно соединились в один и пожирали его душу. -- Спасите! Но А-Кей не крикнул этого слова. В глазах его потемнело, в ушах прозвенел удар, и он почувствовал, будто все его тело разлетелось мелкой пылью.., Что касается последствий этого события, то наибольшая неприятность выпала на долю господина ученого, так как похищенное осталось необнаруженным, и все семейство пребывало в горести и печали. Следующим было семейство Чжао, не только потому, что во время поездки кандидата в город, чтобы пожаловаться властям, безбожные революционеры срезали у него косу, но и потому, что пришлось уплатить им еще двадцать да-янов штрафу, так что весь дом тоже пребывал в горести и печали. Начиная с этого дня, потерпевшие стали постепенно проявлять влечение к консерватизму. Что же касается общественного мнения, то в Вей-чжуане не было двух мнений, и, конечно, все говорили, что А-Кей был плох, доказательством чему и служит его казнь. Не будь он плохим, разве его расстреляли бы? Общественное же мнение в городе тоже было не на стороне А-Кея. Большинство осталось недовольно, считая, что расстрел не так интересен, как обезглавливанье. И потом, что это за смешной преступник! Так долго ездил по улицам и не спел ни одной песни! Напрасно за ним ходили, время теряли...

бросается на мать с ножом. Мать бежит от сына и встречает Николая Угодника в образе старичка, который объясняет ей, от какой судьбы он спас ее и младенца, не препятствуя его смерти. Женщина понимает смысл его слов и снова оказывается в прошлом, рядом с умершим ребенком. Брат с сестрой, слушая нянин рассказ, начинают плакать оттого, что младенец в итоге так и не воскрес, хотя сестра и пытается понять сама и объяснить брату, что так «ему (младенцу) лучше», что ему «было предопределение». Метафорический смысл этой притчи направлен на осмысление судьбы эмигрантов, для которых покинуть родину казалось равносильным смерти, однако лучше смерть, чем «псевдожизнь».

Здесь, как и в некоторых других рассказах периода эмиграции, акцент делается на нетипичном для Гиппиус, «детском» видении мира

Непогрешимой вере в чудо и, возможно, неосознанной вере в обязательное спасение души. Новыми героями ее рассказов становятся дети, чей собственный взгляд на мир теперь лучше отражает надежду эмигрантов на спасение (возвращение на Родину) и веру в будущее. «Несправедливость», «Дочки», «Таня», «Ваня и Мэри», «Надя» - в этих рассказах явственно ощущается присущее теперь автору иррациональное начало, основанное не на фактах, а на слепой, «спасительной» вере. Интуитивность, а не опытные знания, надежда, призрачная, но дающая силы - таков теперь главный лейтмотив ее повествования.

В рассказах Гиппиус все чаще звучит тема времени, вечности, неразделяемого «сейчас» и «потом», «тогда» и «теперь». Автор рассуждает о времени так, словно его не стало или его значение утрачено, после роковых событий перестало быть важным, «когда это было». Теперь «все равно когда, вероятно давно...»8 Страх, гибель (причем моральная часто тождественна физической)

Типичные для художественного мира Гиппиус экзистенциальные категории в этот период творчества. Писательница по-новому смотрит и на свое прошлое, на прежнее мировоззрение. Не случайно многие свои рассказы доэмигрантского периода она переиздает, внося в них различные

УДК 821.581.09Лу Синь

лу синь В россии

М. В. Михайлова, Шэ сяолин

Московский государственный университет им. М. В. Ломоносова E-mail: [email protected], (Шэ Сяолин)[email protected]

В статье рассматриваются подходы, обусловленные историческим контекстом, к изучению творчества китайского писателя Лу Синя в советском литературоведении 20-70-х гг. ХХ в., выявляются причины интереса к его наследию, дается анализ основных достижений российского лусиневедения, про-

корректировки и изменения («Светлое озеро», «Старый керженец», «Женское», «Только две» и др.). Эмигрантский период творчества Гиппиус и, в частности, ее рассказы характеризуются стойким ощущением катарсиса, твердой и мужественной уверенностью в Божьем оправдании любого креста, несомого людьми.

Несмотря на звучащее в поздних рассказах убеждение в том, что эмиграция обрекает творческую личность на крах, сама З. Гиппиус до конца сумела сохранить свое литературное и человеческое достоинство. Ее декадентские настроения, «мстящие» и «гневные» нотки ее творчества постепенно сменяются подлинно человеческими, наполненными смирением, мудростью.

Язык ее прозы, тем не менее, остается прежним. Он, как и ранее, выверен и точен. Чувство слова никогда не покидает и не подводит Гиппиус, ее способность находить нужную, «звучащую» фразу или оборот, задающий тон всему рассказу, остается неизменной. Необыкновенная память, способность воспроизвести «былое» и воплотить в новых произведениях пережитые чувства и эмоции, донести до читателя всю палитру мыслей и ощущений - все это делает литературное наследие З. Гиппиус ценным источником знаний об одном из самых трагических и сложных периодов в судьбах русских писателей ХХ в. - их жизни за рубежом в период первой русской эмиграции.

Примечания

1 ОсьмаковаН. Единственность Зинаиды Гиппиус. URL: http://gippius.com/about/osmakova-edinstvennost-gippius. html (дата обращения: 12.08.2015).

2 Гиппиус З. Собр. соч. : в 15 т. Т. 11. Вторая любовь: Проза эмигрантских лет. Рассказы, очерки, повести 1923-1939 гг. М., 2011. С. 93.

3 Там же. С. 275.

4 Там же. С. 276

5 Там же. С. 106.

6 Там же. С.130.

7 Там же. С. 30.

8 Там же. С. 37.

водится сопоставление с аналогичными работами китайских ученых.

Ключевые слова: Лу Синь, литературоведение в СССР, критический реализм, социалистический реализм, классик китайской литературы.

© Михайлова М. В., Сяолин Шэ, 2015

Lu Xun in Russia

M. V. Mikhailova, Shes Sanling

The article examines historically determined approaches to the study of the oeuvre of the Chinese writer Lu Xun in the Soviet literary criticism in the 20-70s of the XXth century, identifies the causes of interest in his heritage, analyzes the main achievements of the Russian Lu Xun studies, and provides a comparison with similar works by Chinese scientists.

Key words: Lu Xun, study of literature in the USSR, critical realism, socialist realism, classic of Chinese literature.

DOI: 10.18500/1817-7115-2015-15-4-85-90

Двадцатые годы XX в. ознаменованы усиленным интересом советского культурного сообщества к «новой китайской литературе», т. е. той, которая возникла и укрепилась после развития общественно-политического Движения 4-го Мая, которое расценивалось как демократическое. И выразителем этого умонастроения становится в восприятии советских литературоведов и читателей Лу Синь (1881-1936). Он действительно являлся одной из ведущих фигур современной китайской литературы, и он же оказался в числе первых писателей, произведения которых были переведены на русский язык и «изданы в СССР отдельным сборником»1, а впоследствии неоднократно и переиздавались. В итоге советский читатель познакомился практически с самыми значительными текстами его художественных и публицистических произведений. Почти одновременно началось и изучение наследия Лу Синя, толчком чему послужил сборник его произведений 1929 г. Поначалу исследование его творчества ограничивалось описанием жизненного пути и мировоззрения, и подход к писателю имел отчетливо выраженный общественно-политический характер, определялся состоянием идеологической атмосферы в российском обществе. Это отчетливо прослеживается во вступительных статьях к разным изданиям и рецензиях на выходящие сборники его произведений.

В 1929 г. вышел в свет сборник «Правдивая история А-Кея» в переводе Б. А. Васильева, который написал и предисловие. Он счел, что Лу Синь «по характеру своего творчества» в первую очередь бытописатель, что он «один из первых начал брать, в качестве темы, китайскую деревню, до тех пор не находившую себе места в классической литературе Китая»2. Это же отметил и рецензент сборника Я. Фрид, указавший, что «знание китайской деревни, умение играть мельчайшими бытовыми деталями, ирония, сдержанный лиризм делают вещи этого писателя интересными и для европейского читателя»3. Многие из этих моментов и легли в основу определения, которое надолго сохранилось за Лу Синем. Поэтому неудивительно, что уже в 5-ом томе «Литературной энциклопедии 1929-1939» в статье о китайской

литературе об этом писалось как об установленном факте: «Лу Сюнь (китайский Чехов, как его называют) - бытописатель, реалист, впервые ввел в литературу тематику деревни, с необычайной яркостью отобразил нищету, страдания и безвыходность положения крестьянина, задавленного пережитками феодализма»4, т. е. делался упор на критической направленности его творчества. Но чуть позже, в связи с ожесточением классовой борьбы в советском обществе, в 6-ом томе в статье, непосредственно освещающей его фигуру, писателю была дана уже классовая оценка: «По своей идеологии Л.-С. - типичный мелкобуржуазный радикал. Сыграв значительную роль в так назыв. "литературной революции", впервые внеся мотивы деревни в новую литературу и доказав своими произведениями возможность художественного использования живого языка вместо архаических форм старой письменности, Лу-Синь в своем дальнейшем развитии отстал от бурных темпов китайской революционной литературы, оставшись на анархическо-инди-видуалистических позициях»5. Но уже в 1949 г. А. Фадеев несколько исправил это положение, обратившись к характеристике именно художественного дарования писателя и введя его в круг существования основных тенденций литературного процесса ХХ в. В статье, озаглавленной «О Лу Сине», он писал: «По духу он - рядом с Чеховым и Горьким. <.. .> Он, подобно нашим классикам, был писателем-критическим реалистом, то есть писателем, разоблачавшим и бичевавшим силы старого общества, силы, угнетавшие народ и подавлявшие личность "маленького человека". Лу Синь - мастер короткого рассказа. Он умеет коротко, ясно и просто передать мысль в образах, в эпизоде - большое событие, в отдельном человеке - тип»6. Так, в нескольких предложениях Фадеев сумел выявить самое существенное в наследии художника: социальную зоркость автора, сатирические краски, особую сжатость повествования, национальный колорит.

В 1953 г. была написана популярная брошюра «Великий китайский писатель Лу Синь», в которой автор дал краткий обзор жизненного и творческого пути писателя, связав его, естественно, «с историей освобождения китайского народа от феодального и империалистического гнета»7. Там же возникла формула, которая будет сопровождать отныне разговор о Лу Сине постоянно: он «родоначальник и первый классик реалистической литературы Китая нового времени»8.

Изучение Лу Синя в СССР получило новый импульс после появления четырехтомного Собрания сочинений писателя, вышедшего в 19541956 гг. Почти сразу же появлялось пять монографий, посвященных ему: «Лу Синь» (1957) и «Лу Синь. Жизнь и творчество» (1959) Л. Д. Поздне-евой, «Формирование мировоззрения Лу Синя» (1958) В. Ф. Сорокина, «Лу Синь. Очерк жизни и творчества» (1960) В. В. Петрова, «Лу Синь и его

предшественники» (1967) В. И. Семанова. Здесь уже осваивались не только факты биографии писателя, но и процесс формирования его творческого метода. А самое главное, предлагался подробный анализ его художественных произведений из сборников «Клич», «Блуждания», «Дикие травы» и «Старые легенды в новой редакции». К творчеству Лу Синя в это время советские ученые применяли те же определения - «реализм» и «критический реализм», что и китайские исследователи. А вот относительно использования термина «социалистический реализм» по отношению к его творчеству у китайских и советских исследователей возникли разногласия (в Китае имя Лу Синя стали определенно связывать с этим методом).

Л. Д. Позднеева в своих монографиях (книга «Лу Синь. Жизнь и творчество» была переведена на английский, японский и китайский языки, что делало ее, в свою очередь, в определенной степени образцовой в отношении «оценок», выставляемых художнику), определенно заявив, что Лу Синя следует считать основоположником метода критического реализма в Китае, но добавляла, что в последние годы Лу Синь пришел к методу социалистического реализма, который проявился в сборнике «Старые легенды в новой редакции». Хотя фраза, будто бы подтверждающая приверженность писателя новому методу, в общем не очень отличалась от того, что писалось применительно к его критическому реализму -«социалистический реализм обусловил большую силу его типов, позволил ему вынести приговор отрицательным героям своего времени и воспеть славу народу - созидателю и борцу»9, она призвана была убедить читателя, что писатель перешел на новые идейно-эстетические позиции.

В. Ф. Сорокин, указав, что Лу Синь «поднял китайскую литературу до вершин критического реализма, создал потрясающую по своей правдивости картину действительности», подчеркнул глубокое раскрытие им «классовых противоречий китайского общества»10, что, конечно же, возможно только при условии овладения новым художественным методом. Литературовед выстраивал свою конструкцию, как обычно и делалось, на анализе эволюции образа положительного героя-революционера, что, по его убеждению, «свидетельствует об утверждении в его творчестве конца двадцатых - начала тридцатых годов метода социалистического реализма»11. Теперь Лу Синь определенно становится и «одним из зачинателей социалистического реализма в Китае»12.

Несколько более осторожен в определениях был В. В. Петров. Литературовед убежден, что «новый революционно-демократический характер реализма Лу Синя» определился в связи с движением 4 мая 1919 г., и это стало важнейшим моментом в дальнейшем развитии реалистического метода писателя. Но «проблема определения творческого метода "Старых легенд в новом изложении" требует еще тщательной разработки в

виду сложности самого литературного материала, и категорическая формулировка о социалистическом реализме в "Старых легендах в новом изложении" еще недостаточно доказана». Он следующим образом аргументировал свою точку зрения: в рассказах «прогрессивные силы представлены героями-одиночками, защищающими интересы народа, но принадлежащими к господствующему классу, тогда как сам народ показан лишь как пассивная масса. О связях главных персонажей с народом сказано слишком мало. Такое изображение народа еще не соответствует принципам литературы социалистического реализма, которая воспевает народ как движущую силу истории»13. Последнее замечание в свете дискуссий о сущности социалистического реализма следует признать справедливым. Во всяком случае автор работы «Лу Синь. Очерк жизни и творчества» пытался привести в соответствие реальные наблюдения над текстами китайского писателя с теоретическим установками, бытовавшими в советской науке.

Однако не следует думать, что советские исследователи ограничивались только рассуждениями на тему, соответствует ли написанное Лу Синем канонам социалистического реализма. Они пытались обнаружить и художественное своеобразие прозы писателя, обращались не только к содержанию его произведений, но и к их формальным достоинствам. Портретные характеристики героев, их психология, описание окружающей среды - все это так или иначе подвергалось пристальному разбору.

На взгляд Позднеевой, Лу Синь - выдающийся мастер художественной детали, приметливый наблюдатель, что позволило ему нарисовать широкую картину современного Китая, а самое главное - создать ряд ярких образов представителей различных общественных слоев. Его герои представляют собой разительный контраст с тем, к чему привык китайский читатель: «На смену фантастическим, авантюрным и рыцарским романам, драмам и новеллам, в которых влюблялись друг в друга "ученые таланты" и изнеженные красавицы, Лу Синь ввел в литературу неприкрашенную действительность, новых героев - простых людей»14. Именно разрыв с предшествующей национальной традицией, реформа языка оказались способны вывести писателя на новый уровень эстетического освоения действительности. Раньше повествование о герое требовалось по старой традиции китайской литературы начинать с фамилии героя, имени предков и местности, где он родился, т. е. давать обширную экспозицию, но казнь и насилие любого рода не давали возможности людям из низших классов оставить хоть какие-нибудь следы в официальных документах. Следовательно, чтобы начать жизнеописание незначительного героя, Лу Синю пришлось создать новую форму.

Этой «формой» стал лаконизм: «Особенно поражает умение Лу Синя несколькими штрихами

вскрыть социальные противоречия»15. Компактность определила и композиционные особенности произведений писателя: «С каждым новым произведением перед читателем раскрывается богатство композиционных средств писателя. В одних рассказах он сосредоточивает все внимание на каком-то эпизоде в жизни героя, очень скупо обрисовывая его прошлое. <.. .> В других произведениях писатель проводит своего героя через ряд жизненных испытаний, раскрывая процесс изменения его характера в следующих друг за другом эпизодах или в картинах начала жизни и конца»16. Л. Д. Позднеева перечислила разные приемы, использованные Лу Синем для лепки образа, например, приемы описания внешней характеристики героев, природы и места действия, пародирование, прием контраста. Особо отметила она специфический прием, разработанный писателем для обрисовки отрицательных персонажей, - обыгрывание контраста «между той добропорядочной, глубокомысленной личиной, которую они носят обычно, и гаденьким нутром»17. И эти достижения Позднеева связала с учебой Лу Синя у классиков русской литературы - Гоголя, Щедрина, Чехова и Горького, который он переводил на протяжении всей жизни.

Так, о «Старых легендах в новой редакции» она писала: «Материалы для своих сатирических сказок Лу Синь подбирал очень долго. Он знакомился с такого рода произведениями других писателей. <.> Он в тридцатых годах изучал этот жанр у реалистов - Салтыкова-Щедрина и Горького. <.> Создание же последних, подлинно реалистических сказок совпадает со вниманием писателя к русским авторам. <.> Если в основном решении проблемы сатиры в сказке можно найти сходство писателя с Салтыковым-Щедриным, то в высмеивании философских школ нельзя не признать горьковских настроений. Но творческое восприятие иностранного опыта лишь помогло Лу Синю вынашивать собственный замысел и воплощать его в реалистическом, обличительном плане». При этом литературовед настойчиво проводила мысль, что, учась у великих, Лу Синь «не повторил ни одного из них»18.

В. Ф. Сорокин в статье «О реализме Лу Синя» попытался обозначить вехи развития художественного творчества писателя, заметив, что новаторство Лу Синя было связано, главным образом, с «принципиально новым методом создания художественных образов»19. В чем же он заключался? В новых способах раскрытия характера героя, который теперь выступал не носителем одной какой-либо черты, а рисовался многопланово. Помогает в этом писателю опора на реалистическую типизацию, которая немыслима без «глубины психологического анализа», которую Лу Синь воспринял от Чехова и Толстого. Именно они нацелили его на передачу сокровенных мыслей и переживаний действующих лиц. «В старой китайской литературе, - писал автор

статьи, - была известна лишь новелла бытового, фантастического или исторического содержания, в которой на первом месте были острота ситуации и драматичность сюжета», а психологизм Лу Синя

стал «явлением в значительной степени новым для

" " 20 китайской литературы»20.

В его же монографии о Лу Сине были проанализированы ранние публицистические выступления писателя и его первые шаги в области художественной прозы, включая его первый рассказ «Былое», написанный на классическом китайском языке вэньяне и долго не привлекавший в Китае внимания. Обобщая свои наблюдения, автор сделал вывод об основных составляющих художественного мира китайского прозаика - это реализм, отличающийся «прежде всего смелостью и широтой критики», революционный патриотизм и гуманизм. Он также указал на особое сочетание сатиры и патетики в произведениях китайского художника, который создал «целую галерею сатирических образов»21 и раскрыл духовное величие своего народа. Именно эти черты, посчитал он, более всего роднят творчество Лу Синя с русской классической литературой.

В. В. Петрова заинтересовала система художественных образов писателя. Он выделил образы крестьян, интеллигентов, женщин, выявил их типичные особенности, рассмотрел различные художественные приемы, используемые автором в произведениях, исследовал отношения писателя к наследию классической китайской и русской литературы. Он приветствовал разнообразие образов китайских интеллигентов, которые писателем отнюдь не идеализируются. Напротив, Лу Синь «сосредоточил внимание на критике их недостатков. Он осуждал тех, кто капитулировал перед трудностями и предавался унынию, сурово обличал консерваторов с их двуличной моралью»22. Исследователь остановился на рассказе «Братья», выделив в нем «обличение интеллигентского эгоизма». Он вступил в спор со своими китайскими коллегами, которые ограничивали значение этого произведения биографической канвой (главным в их рассуждениях было сопоставление событий рассказа с фактами жизни Лу Синя). И нельзя не согласиться с его утверждением, что такое прочтение «перечеркивает социальное и художественное значение этого произведения»23. Петров считал, что в первую очередь надо ценить самобытность китайского автора, его индивидуальный почерк, что не отменяет, однако, влияния русской литературы, которое особенно заметно в сборнике «Клич» и рассказе «Записки сумасшедшего». Как отмечал сам Лу Синь, последнее произведение написано под прямым влиянием одноименного произведения Гоголя. Но Петров конкретизирует это замечание, указывая на «форму повествования (дневник), прием критики общественного зла (восприятие окружающего мира глазами душевнобольного)». «Если говорить о влиянии на Лу Синя других русских писателей, - продолжал он, - то после

Гоголя должен быть назван Чехов, с которым Лу Синя сближает непримиримое отношение к общественным порокам, интерес к жизни "маленького человека", острота художественного анализа и наблюдательность»24. Кроме того, в рассказах писателя ощущается влияния Леонида Андреева и Гар-шина. Петров обобщил, что «русская классическая литература сыграла важную роль в формировании реалистического метода Лу Синя, но ее влияние отнюдь не нарушало самобытности его писательской манеры, не означала отступлений от национальных традиций ради лжеевропейзации»25. Все свои наблюдения филолог подкреплял характеристикой литературных взглядов писателя, изложенных тем в литературных дискуссиях.

Касаясь конкретно языковых особенностей произведений Лу Синя, Петров сделал несколько важных наблюдений над стилем писателя (особенно ощущаемых в «Блужданиях» и «Кличе»), который характеризуется «тщательным отбором тропов, отсутствием словесных украшений, лаконизмом в диалогах, выразительностью детали при воспроизведении портрета героев и фона рассказов»26. Затронул Петров и тему взаимодействия народного и классического китайского языков. Из классики Лу Синь брал нередко «целые цитаты из древних сочинений, преимущественно из книг конфуцианского канона»27, но, преследуя цели художественной выразительности, он также обращался к народной этимологии, использовал иностранные слова, вульгаризмы. Все перечисленные факты выделяют исследование Петрова среди текстов, посвященных наследию Лу Синя, почти всегда носящих печать своего времени. Это позволило известному филологу-китаисту Б. Риф-тину указать, что работа В. Петрова имеет чисто «литературоведческий характер»28. И Сорокин в своей статье «Изучение новой и современной китайской литературы в России» подчеркнул достоинства книги В. Петрова, привлекающей «взвешенностью и точностью характеристик, тщательною документированностью положений»29.

Эти же качества во многом присущи и монографии В. И. Семанова, рассматривающего фигуру писателя в сопоставлении с предшествующей литературой. Используя историко-сравнительный метод, автор сравнил творчество Лу Синя с произведениями романистов-обличителей начала XX в. на разных уровнях - идейно-тематическом, образном, языковом - и отметил как новаторство писателя, так и преемственность традиции в его творчестве. Он выделил следующие уровни для сопоставления: «жанры», «темы, герои, идеи, настроения», «принципы создания образов», «описание среды», «композиция», «выявление авторской оценки», «язык» - и пришел к заключению, что Лу Синь обратил внимание на страдающую личность, сосредоточился на поиске в каждом человеке индивидуальных, неповторимых черт, на глубоком проникновении во внутренний мир героев. Семанов писал, что Лу Синь, по сути, наметил

совершенно новый принцип изображения человека с опорой на открытия русской реалистической прозы XIX в. «Старая китайская проза, - писал он, - в том числе обличительный роман, раскрывала характер героя почти исключительно через его поступки. Лу Синю предстояло прежде всего преодолеть инерцию, сложившуюся в национальной литературе. Вероятно, поэтому первый его рассказ "Дневник сумасшедшего" (можно перевести также: "Записки сумасшедшего") был почти целиком посвящен раскрытию внутреннего, духовного мира героя. Немалую поддержку Лу Синю в этом радикальном повороте оказало творчество Гоголя, которое он высоко ценил»30.

Семанов обратил также внимание на «бес-тиарий» Лу Синя (об этом прежде практически не писалось) и на синтез восточной и западных традиций, в частности западноевропейской эстетики, сформулировав это положение следующим образом: писатель, «с одной стороны, через голову обличительных романистов апеллирует к китайской классической прозе, авторы которой не вмешивались открыто в повествование, а с другой, воспринимает традицию западного классического реализма, где тенденциозность достигалась в основном столкновением характеров и ситуаций»31.

Большим завоеванием русского лусиноведе-ния стала статья Л. З. Эйдлина «О сюжетной прозе Лу Синя», которая в качестве предисловия была напечатана в сборнике писателя «Повести. Рассказы» (1971). Этот автор также апеллировал как к особому завоеванию Лу Синя - к аккумуляции в его наследии классической китайской, западной и русской литературных традиций. Подробно были им проанализированы «Записки сумасшедшего», в которых он увидел не только гоголевское влияние, но и типологическое сходство с творчеством другого русского писателя - Леонида Андреева. «Записки.», отмечал он, «удивили и даже взволновали читателей, увидевших здесь много нового и необычного. Конечно, некоторые из них помнили, что рассказ с таким названием был уже в мировой литературе, и не кто иной, как Лу Синь, писал в свое время о русском писателе Гоголе. <...> Но позвольте, скажет внимательный, сведущий в литературе читатель, не подобным ли призывом кончалось уже другое какое-то произведение? Да, да. "Спасите меня! Спасите!" - кричит герой рассказа Л. Андреева "Ложь". Стоит задуматься над тем, что столь поразившее современников творение Лу Синя начинается с гоголевского заглавия и кончается подобным андреевскому призывом»32. И в рассказе «Завтра» он также обнаружил сходство с андреевским творчеством: «Рискуя показаться назойливым в ассоциациях, снова приводящих к Андрееву, я не могу не вспомнить о рассказе его "Великан" начала 900-х годов, почти несомненно, как и многие произведения Андреева того времени, известном Лу Синю. В нем та же атмосфера безнадежного материнского горя <...> "Завтра" Лу Синя распространеннее и конкретнее, и глубже

андреевского эскиза, и оставляет в нас не только чувство разрывающей душу скорби, но и неудовлетворенную мысль о завтрашнем <...> дне». Утверждая, что Лу Синь - очень национальный писатель, впитавший в себя китайскую традицию и не мыслимый без нее, но «китайская действительность не могла уже обойтись без взгляда на запад, когда он врывался в нее и своим насилием, и своим сочувствием»33. По словам современного русского ученного, статья Эйдлина - «лучшее, что написано у нас о Лу Сине - художнике и человеке, написано - при всей неизбежной сжатости - красочно, тонко, ассоциативно и убедительно»34.

Изучение художественной прозы Лу Синя в России в основном совпадает с теми этапами, которое переживало оно в Китае. Но именно русским ученым удалось вписать творчество великого китайского писателя не только в китайскую, но и в мировую культуру. В России рассматривался не только идейный смысл его произведений, но и их художественное своеобразие. Лу Синь воспринимался как достойный преемник классического наследия Китая, но в первую очередь как создатель современной китайской прозы, основоположник нового китайского литературного языка и первый китайский писатель, кто смог синтезировать достижения национальной и западной литературы.

Примечания

1 Серебряков Е., Родионов А. Постижение в России духовного и художественного мира Лу Синя // Проблемы литератур Дальнего Востока. V Междунар. науч. конф. : сб. материалов: в 3 т. СПб., 2012. С. 10.

2 Лу Синь. Правдивая история А-Кея. Л., 1929. С. 5.

3 Фрид Я. [Рец.] Правдивая история А-Кея // Новый мир. 1929. № 11. С. 255.

4 Кара-Мурза Г. Китайская литература // Лит. энциклопедия: в 11 т. Т. 5. М., 1931. Стб. 249.

5 Лу-Синь // Там же. Т. 6. М., 1932. Стб. 641.

7 Федоренко Н. Великий китайский писатель Лу Синь. М., 1953. С. 3.

8 Там же. С. 19.

9 Позднеева Л. Лу Синь. Жизнь и творчество. М., 1959. С. 516.

10 Сорокин В. Формирование мировоззрения Лу Синя. М., 1958. С. 191.

11 Там же. С. 134.

12 Сорокин В. О реализме Лу Синя // Вопр. литературы. 1958. № 7. С. 22.

13 Петров В. Лу Синь. Очерк жизни и творчества. М., 1960. С. 327.

14 Позднеева Л. Указ. соч. С. 177.

15 Там же. С. 209.

16 Там же. С. 209-210.

17 Там же. С. 212.

18 Там же. С. 515.

19 Сорокин В. О реализме Лу Синя. С. 20.

20 Там же. С. 21-22.

21 Сорокин В. Формирование мировоззрения Лу Синя. С. 191.

22 Петров В. Указ. соч. С. 178.

23 Там же. С. 197.

24 Там же. С. 151.

25 Там же. С. 153.

26 Там же. С. 202.

27 Там же. С. 203.

«ФНХМЙ», 1992^02Ш2Щ°

29 Сорокин В. Изучение новой и современной китайской литературы в России // Духовная культура Китая: Энциклопедия: в 5 т. / гл. ред. М. Л. Титаренко; Инт-т Дальнего Востока. Т. 3. Литература. Язык и письменность / ред. М. Л. Титаренко [и др.]. М., 2008. С. 198.

30 Семанов В. К новой классике // Вопр. литературы. 1962. № 8. С. 147.

31 Там же. С. 152.

32 Эйдлин Л. О сюжетной прозе Лу Синя // Лу Синь. Повести. Рассказы. М., 1971. С. 5.

33 Там же. С. 10.

34 Сорокин В. Изучение новой и современной китайской литературы в России. С. 198.

УДК 821.161.109-1+929[Мандельштам +Белый]

несобранный цикл о. мандельштама памяти андрея белого (проблемы композиции и жанра)

Б. а. Минц

Саратовский государственный университет E-mail: [email protected]

В статье рассматривается группа стихотворений Мандельштама, по-свящённых Андрею Белому, и показывается, что эта группа состав-

ляет несобранный цикл, связанный с архаическими признаками жанра реквиема. Анализ композиции цикла позволяет предположить, что вариативность стала здесь одним из факторов циклизации. Ключевые слова: жанр, композиция, несобранный цикл, циклизация, реквием, вариативность.

В 1918 году появился в печати рассказ Лу Синя «Записки сумасшедшего». Автор был уже не молод, ему шел тридцать седьмой год, но до этого его знали лишь по научным и публицистическим статьям.

«Записки сумасшедшего» удивили и даже взволновали читателей, увидевших здесь много нового и необычного. Конечно, некоторые из них помнили, что рассказ с таким названием был уже в мировой литературе, и не кто иной, как Лу Синь, писал в свое время о русском писателе Гоголе.

«Записки сумасшедшего» вышли в свет в ту пору, когда в раздираемом столкновениями милитаристов Китае происходили волнения рабочих, а в передовую интеллигенцию вселила надежды на национальное освобождение революция в России. Надо представить себе все значение, какое в Китае традиционно придавалось писаному слову, чтобы понять весомость и силу идейно направленного литературного произведения.

…«Сумасшедший» давно излечился, и даже назначен на должность, и, конечно, не будет уже высказывать того, что написано в безумных его тетрадях, любезно предоставленных нам автором. Он сделал ужасное открытие - люди едят людей. Они едят их повсюду, а не только в той деревне, что называется Ланцзыцунь - Волчьей. Они, оказывается, ели их всегда, и, раскрыв страницы истории, он видит, как между строк о гуманности, справедливости и прочих конфуцианских добродетелях всюду испещрены они словом «людоедство». Эта пагубная страсть лишает людей веры друг в друга, наделяет их вечной подозрительностью, постыдным любопытством ко всему, что связано с кровью. Казнят преступника, и какой-то чахоточный макает хлеб в кровь казненного - правдивая, взятая из жизни деталь в фантастическом бреде, - мы потом найдем ее у Лу Синя в рассказе «Снадобье». Да и так ли уж фантастичен этот бред?

«Сумасшедший» знает предания о почтительных сыновьях и задумывается над словами брата о том, что для спасения больных родителей сын должен не колеблясь вырезать у себя кусок мяса и накормить их. И «сумасшедший» предупреждает преданных сыновей от соглашательства, от утешения себя временностью его: «Раз можно съесть кусок, то, конечно, можно съесть и целого человека». Вот как думает «сумасшедший». Он предостерегает тех, кто питается человечиной. Пусть не надеются они, что всегда будет так и людоедство пройдет для них безнаказанно: наступит же, наконец, время, когда «на земном шаре не потерпят людоедов». Что скажут они тогда?

Его охватывает страх при одной мысли, что среди людоедов нельзя уберечься от того, чтобы незаметно для себя не наесться человечины. Может быть, есть еще дети, которые не успели стать людоедами? И он кричит: «Спасите детей!»

Но позвольте, скажет внимательный, сведущий в литературе читатель, не подобным ли призывом кончалось уже другое какое-то произведение? Да, да. «Спасите меня! Спасите!» - кричит герой рассказа Л. Андреева «Ложь». Стоит задуматься над тем, что столь поразившее современников творение Лу Синя начинается с гоголевского заглавия и кончается подобным андреевскому призывом. Стоит задуматься и над тем, почему необходимые для спасения порочного общества слова обличения вложены Лу Синем в уста безумца. И мы постараемся сказать об этом. Пока же заметим, что, находясь в выгодном положении по сравнению с современниками Лу Синя, на суд которых был представлен первый рассказ еще неизвестного им художника, мы уже знаем, что с «Записками сумасшедшего» в мировую литературу XX века вошел великий писатель.

Лу Синя звали Чжоу Шу-жэнь. Псевдоним Лу - это фамилия его матери, деревенскому происхождению которой писатель обязан своими связями с китайской деревней. Мальчик из городской чиновничьей семьи иначе и знал бы только захолустный Шаосин, где он родился. Правда, и город одарил его с детских лет немалым жизненным опытом. Семейные несчастья, болезнь отца, тяжелая бедность и, как следствие всего этого, ломбард и аптека - постоянные для него места посещения. И тогда уже мысли о безрадостной жизни народа и раздумья о тех, кто когда-нибудь стремился помочь ему. И кто чаще всего терпел поражение. Об этом китайскому мальчику рассказывали события древности в исторических книгах. Обычным был интерес к истории и поэзии для юношей, выраставших в старом Китае. Но еще не окончательно стали историей подвиги тайнинов - крестьян, поднявшихся против маньчжурской династии и основавших «Небесное государство великого благоденствия», и совсем уж на глазах восемнадцатилетнего Лу Синя происходило антиимпериалистическое восстание ихэтуаней, жестоко подавленное в 1900 году войсками восьми держав.

Лу Синя преследовали безотрадные воспоминания детства, когда вся жизнь семьи была сосредоточена на смертельной болезни единственного ее кормильца. И в Японии, куда он был послан в 1902 году для получения технического образования, он поступает в медицинский институт, чтобы спасать таких, как его отец, «который больше страдал от невежественного лечения, чем от самой болезни». Трагедия отца и трагедия Китая для Лу Синя соединились в одно, и ему казалось, что он нашел того врага, которого так безуспешно пытались поразить все герои древности и современности. Но враг ускользал еще и потому, что будущий исцелитель, мучительно размышлявший над тем, каким должен быть идеальный человек и в чем недостатки национального характера китайцев, все больше отдалялся от медицины, увлеченный философией; литературой, естественными науками. Он твердо знал, что необходимо свергнуть маньчжурскую династию, и в этом ничем не отличался от большинства китайских студентов, учившихся в Японии. Казалось бы, столько примеров доблести в так хорошо известной ему истории Китая, но, по привитой ему привычке, обращаясь к древности, он все же ищет образец героического духа в предках тех, кто уже добился иного существования. Первая статья, опубликованная Лу Синем, «Дух Спарты» - о защитниках Фермопильского ущелья.

Через девятнадцать лет, в 1922 году, в предисловии к сборнику «Клич» Лу Синь обосновывает свое разочарование во всемогуществе медицины: она исцеляет тело, но не дух. Дух народа в оцепенении. Лу Синь думает о том, что такой народ не способен восстать, он может лишь быть либо объектом, либо равнодушно-любопытным зрителем казней. Лу Синю, отошедшему от казавшейся ему прежде всесильной медицины, легче всего уверить себя во всесилии близкой его устремлениям литературы. Он осознал величие литературы и будет ей служить безраздельно. К нему еще придет и понимание задач, какие должны стоять перед литературой в борьбе за национальное и социальное освобождение народа. Это для него станет главным.

К 1907 году относится статья Лу Синя «Сила сатанинской поэзии». По существу, впервые узнал из нее китайский читатель о Байроне, Шелли, Пушкине, Лермонтове, Мицкевиче, Петефи, поэтах «непреклонных», «не льстящих толпе», ведущих к новой жизни. Так воспринимал их Лу Синь. В них видел он идеал поэзии, властительницы дум. Нас же в этом замечательном для своего времени труде должны привлечь и несколько строк о Гоголе, который «печалью невидимых слез потряс соотечественников». О том, что окажется для писателя самым главным, сказано, как видим, попутно. Начало XX века было для Китая и началом перевода русской литературы - прозы Пушкина, Лермонтова, Толстого, Чехова. В 1909 году Лу Синь перевел с немецкого рассказы Андреева «Ложь» и «Молчание» и рассказ Гаршина «Четыре дня». Осталось ли это только эпизодом для дальнейшей его писательской деятельности?

В том же 1909 году Лу Синь вернулся из Японии на родину. Обрадовавшее его было свержение монархии в 1911 году не принесло народу облегчения: к власти снова пришли реакционеры. Разочарование Лу Синя в совершившейся революции вскоре повергло его в уныние. Деятельная натура его не могла примириться с вынужденной подчиненностью обстоятельствам: «Я понял, что мне далеко до героя, которому стоит лишь взмахнуть рукой и кликнуть клич, чтоб созвать толпы соратников».

Временем молчания и погружения в работу над китайской классикой явились годы с 1914 до 1917. Правда, в январе 1914 года Лу Синь под псевдонимом Чжоу Чо опубликовал рассказ «Былое», интересный для исследователя творчества писателя. Рассказ был написан на старом литературном языке вэньянь, и Лу Синь не включил его ни в один из своих сборников.

Великая Октябрьская социалистическая революция вновь оживила в передовой китайской интеллигенции угасшую надежду на освобождение страны. Усилилась тяга к русской литературе, привлекавшей и прежде заступничеством за обиженного судьбой человека. В ней уже стараются найти и ответ на вопрос о том, как произошло это в России, даже прочитать и то, как сделать это для своей страны. Приближается 1919 год. Готовится культурная революция, которая станет частью «движения 4 мая». И вот тогда-то, на подступах к этому движению, и, кто знает, может быть, как один из сильнейших толчков к нему, в мае 1918 года появляется рассказ «Записки сумасшедшего». Вот время пробуждения Лу Синя. В предисловии к сборнику «Клич» он впоследствии представит нам «Записки сумасшедшего» как плод своих надежд, надежд на то, что слово писателя в состоянии пробудить хотя бы часть людей, спящих глубоким сном в закрытой железной камере. А эти поднимут остальных, и все вместе они разрушат камеру и выйдут на волю.

Автор многих просветительских и злободневных статей, известный в стране педагог, переводчик и публицист. Лу Синь выступил с первым значительным художественным произведением, за которым чередою последуют и другие. Нам известны, конечно, случаи, когда те или иные достаточно серьезные жизненные причины превращали публициста в художника. Удивляться этому не приходится. Важно то, что позднее начало принесло с собою зрелость мысли и чувства и лишило Лу Синя так называемого раннего, то есть отмеченного несовершенством, периода творчества.

«Записки сумасшедшего» всколыхнули китайское общество. В них послышался отклик резкий и бескомпромиссный, отклик, пришедший изнутри на тревогу тех, кто все больше размышлял о бедах родины. Но почему же «Записки сумасшедшего»? Да, Лу Синь сам утверждал, что название взято им у Гоголя. Зачем же понадобилось ему это недвусмысленное подражание? И тогда возникает сомнение - а подражание ли это? Какой же явный подражатель станет афишировать свою зависимость. Не будем наивны и мы и заглянем в доступные нам истоки произведения. «Записки сумасшедшего» при кажущейся надуманности - вещь глубоко реалистическая по самому существу своему. Только таким, безумным, и мог быть герой рассказа, восстающий прямо и неприкрыто против тысячелетних государственных установлений.

Представим себе страну с деспотической властью, которая опирается на эти установления, нивелирующие личность, пронизывающие все общество сверху донизу и, более того, занимающие немалое место в воспитании национального характера. Кто способен подняться на такое, не видя поддержки вокруг, не надеясь на сочувствие и не имея никаких оснований сомневаться в своей гибели?

В истории Китая на одиночный протест решались вельможи: сановник мог возразить государю и не обязательно поплатиться за это головой. Величайший историк Китая Сыма Цянь, живший во II–I веках до н. э., вместо казни был жестоко изуродован лишь потому, что посмел заступиться за осужденного государем полководца, потерпевшего поражение. Обличительные речи сносили в старину цари от находившегося на самой нижней ступени общественной лестницы актера, который, по выражению академика В. М. Алексеева, «был придворным гаером, кривлякой, шутом, клоуном». Сыма Цянь рассказывает о карлике Ю Мэне, посмевшем, несмотря на грозивший смертью запрет, возразить против кощунственно-пышных похорон царского боевого коня. Для того, чтобы иметь возможность сказать резкое слово, в X веке Ли Цзя-мин ушел в презренный круг шутов-актеров и говорил это слово. Цари предпочитали, чтобы произнесено оно было огражденным снисходительностью шутом, а не кем другим.

Все это знал, на всех этих преданиях и былях вырос Лу Синь, искавший героя для своего повествования. Китайский герой был подсказан Гоголем. Безумец, только безумец, свободный от чувства самосохранения, мог стать той реальной фигурой, в существование которой поверил бы китайский читатель, не восприняв рассказ Лу Синя как некую фантазию. «Не дай мне бог сойти с ума». Так писал поэт, страшась одной лишь темницы, в которую запрут сумасшедшего. Если же не лишать свободы, то «силен, волен был бы я, // Как вихорь, роющий поля, // Ломающий леса». Ничем не сдерживаемая воля безумца всегда приводила в трепет царей, терпеливо сносивших остроты шутов. «Записки сумасшедшего» прельстили Лу Синя и возможностью заимствования типа героя. Мы встретимся не с одним еще безумным ниспровергателем в других, позднейших его произведениях.

Гоголь своею «Шинелью» и «Записками сумасшедшего» открыл трагический мир «маленького человека». Через три четверти столетия оказалось, что открытие это и даже самый мир этот близки и необходимы Китаю. Не углубляясь во вполне закономерное сравнение Гоголя с Лу Синем, а в частности, с Лу Синем первого его рассказа, заметим все же, что вместе с историей свой шаг вперед сделал и китайский писатель. Его «сумасшедший» в соответствии с требованиями времени радеет за всех обиженных. И на смену жалобе: «Матушка, спаси твоего бедного сына», - слышен призыв: «Спасите детей!»

Лу Синь - очень национальный писатель, впитавший в себя китайскую традицию и немыслимый без нее, как, естественно, и без китайской действительности. Но эта же китайская действительность не могла уже обойтись без взгляда на запад, когда он врывался в нее и своим насилием, и своим сочувствием. В декабре 1932 года Лу Синь в статье «Приветствую литературные связи Китая и России» писал о китайской молодежи, которая «мучилась и металась» и «нашла русскую литературу». Дальше идет удивительное признание: «Русская литература раскрыла перед нами прекрасную душу угнетенного, его страдания, его борьбу…» Вот оно что. И читая о самом, по мнению Лу Синя, важном, понятом из русской литературы - «что в мире существуют два класса - угнетатели и угнетенные», читая, что «тогда это явилось величайшим открытием, равным открытию огня», - мы не должны покорно доверяться лишь прямому смыслу этих поразительных строк. Неужели же вправду китаец, родившийся и живший в стране, где все держалось на условиях почтительности и подчиненности в семье и в государстве, так и не замечал деления на угнетателей и угнетенных, о котором догадывались чуть не поэты древности. Вдумаемся в эти слова, будем держать их в памяти, читая Лу Синя, и поймем, что здесь имеется в виду именно открытие души угнетенного человека, его души, принадлежащей ему одному, и никому другому в мире. Как это было необходимо передовой китайской интеллигенции, мечтавшей о духовном раскрепощении народа, об уничтожении проклятой и унизительной привилегии немногих быть личностями. Вот почему особенно значительным для Китая, как и для России в свое время, оказалось то, что на Акакия Акакиевича, на существо, проживавшее незаметно, «так же потом нестерпимо обрушилось несчастие, как обрушивалось на царей и повелителей мира».

В борьбе за развитие и утверждение личности - пока еще оскорбленной, угнетаемой, подавленной, прежде всего необходимо сказать о неповторимой ценности каждого человека. Он сам должен понять, что рожден он не для того, чтобы пополнить собою толпу покорных раз и навсегда заведенным обычаям. Но даже как будто очевидные истины требуют доказательств. И художник Лу Синь взял на себя право доказать, что индивидуальность в Китае существует, что Китай многолик и в жизни, и в смерти. Так обосновывалась надежда на пробуждение народа. В свете этого закономерно обращение Лу Синя и к Леониду Андрееву, писателю пристального, а иной раз даже чрезмерного внимания к душевным переживаниям, передающего чувствительность оголенной души. Здесь подчеркивалась личность - то, чего недоставало китайской жизни и литературе. Возникшая еще в юности вера Лу Синя в литературу, как орудие переделки жизни, оказалась правильной. Только тогда он еще и представить себе не мог всю объемность литературы, ее плодотворность, когда добрые устремления основываются на глубоком исследовании состояния общества. Он тогда не знал и того, какое место займут собственные ею произведения. Мне очень жаль, что наш читатель не может насладиться полностью тяжелым изяществом лусиневской прозы, что перевод, как бы ни был он хорош, всегда стоит сам по себе, лишенный того длинного строя теней далекого и близкого прошлого, какие откидывает за собою китайское слово Лу Синя. Впрочем, в великих произведениях это все-таки не главное, и они звучат вопреки любому переводу.

Воспитанию человека, сотворению личности посвятил Лу Синь свой дар художника. Он хотел сделать видимым для всех то, что удалось разглядеть одному ему в людском муравейнике, где обычному взгляду жизнь кажется безличной, смерть же всегда потрясает своей единственной трагедией, напоминающей нам о неминуемом. И, значит, на примере смерти легче утверждается вера в неповторимость человеческой индивидуальности. В произведениях Лу Синя нет (и не может быть) благополучных жизней. Смерти в них насильственны даже тогда, когда герой умирает в постели: они подготовлены несчастливой жизнью. Для Лу Синя нет незаметных жизней и, тем более, нет незначительных смертей. Всем творчеством своим он отвергает мудрость древнего Сыма Цяня, делившего смерть на весомую и ничтожную: «Как знают все, одну лишь смерть имеет каждый человек, но смерть бывает тяжелей, чем великан-гора Тайшань; она бывает и легка, ну, как гусиное перо». Нелепый конец свихнувшегося учителя Чэнь Ши-чэна из рассказа «Блеск» или сознательная гибель мальчика-мстителя из легенды «Меч» - любая смерть жертвы общественного неустройства или деспотии для Лу Синя всегда тяжелее великана-горы Тайшань. Жизнь несчастной героини рассказа «Моление о счастье», умершей «от бедности», проходит в раздумьях о смерти. Остается ли после человека душа, есть ли на том свете ад? Она познала ад, она на этом свете не получила отпущения навязанных ей обществом грехов и надеется на милосердие там. И надежда-то у нее зыбкая, робко и ощупью находимая в темноте ее сознания. Каждая смерть у Лу Синя - убийство, совершенное обществом бессердечным, лишенным жалости и нравственности.

Нравственность лежит в основе произведений Лу Синя. Нам могут сказать, что это вполне естественно и без нравственности нет литературы, ибо она «в природе вещей», и мы готовы к этому замечанию. Но согласитесь, что бывают в сем мире «минуты роковые», когда нравственное слово писателя насущно необходимо, и произносящий его должен сам обладать незаурядной нравственной силой и верой в свою правоту. Лу Синь был таким писателем, и он хотел поднять нравственный уровень общества. Едва ли не дидактически прямо выражено это стремление в рассказе «Маленькое происшествие», в обыденно благородном поступке рикши, невольно заставляющего героя устыдиться собственной душевной черствости.

Нравственные устои китайского общества были расшатаны многовековыми усилиями поколений его угнетателей. Нравственность давно уже стала недосягаемым идеалом золотой древности, а вернее всего, набором лицемерных заклинаний. Нуждается ли это в дополнительном объяснении? Но нравственность с давних времен входила в традицию китайской литературы, и воплощение этой традиции, скажем, в древнейшей «Книге песен» уже тогда вызывало ненависть деспотов. Легко сказать, что Лу Синь, видя в литературе средство для исправления нравов, продолжает нравственную традицию истории китайской литературы. Но впервые в истории Китая литература произведениями Лу Синя послужила глубинному исследованию общества, неопровержимо доказала необходимость революционного переустройства его на справедливой основе как единственного пути к созданию общества высоконравственного.

После каждого произведения Лу Синя стоит дата его написания. Дело исследователя идти от события к событию в жизни страны и писателя, сопоставляя их с содержанием и характером его творений. В нашей стране достаточно много интересных сведений о Лу Сине и серьезных наблюдений читатель найдет в трудах ученых и переводчиков В. М. Алексеева, Б. А. Васильева, В. С. Колоколова, В. В. Петрова, Л. Д. Позднеевой, В. Н. Рогова, В. И. Семанова, В. Ф. Сорокина, Н. Т. Федоренко, А. Г. Шпринцина, А. А. Штукина. Первый сборник писателя «Клич», включивший в себя художественные произведения 1918–1922 годов, был издан в 1923 году. За ним последовали «Блуждания» (1926), «Дикие травы» (1927) и, наконец, в 1936, последнем году жизни Лу Синя, - «Старые легенды в новой редакции».

«Записки сумасшедшего» явились как бы вступлением к первой книге Лу Синя: в них герой рассуждает о людоедском обществе, в остальных же произведениях - картина этого общества. «Клич» и «Блуждания» - как деревенская и городская родина Лу Синя, если позволительна характеристика, основывающаяся на большей части рассказов того и другого сборника. Лу Синь не слишком разнообразен в выборе места для описываемых событий. Лучжэнь, где они происходят, становится как бы символом старой китайской провинции. События эти находятся и в незримой, а иногда и упоминаемой связи: один из героев «Волнения», лодочник Ци-цзинь, которому после революции 1911 года в городе насильно отрезали косу, встречается нам по тому же поводу и в «Подлинной истории А-кью».

«Кун И-цзи», «Снадобье», «Завтра» - рассказы открытого трагизма, последовавшие непосредственно за «Записками сумасшедшего». Это уже не декларация о людоедстве, а изображение всекитайской трапезы, в которой съедены старик Кун И-цзи, юноша Сяо-шуань и трехлетний ребенок ткачихи, вдовы Шань. Странная и типичная для старого Китая фигура спившегося недоучки Кун И-цзи дана в окружении насмешливо наблюдающих его полноправных посетителей винной лавки. Все они, и те, что в длинных халатах, и даже бедняки в куртках, гордятся своим более высоким, чем у Кун И-цзи, местом в мире. Гордость вытесняет нормальную человеческую жалость. У них нет сочувствия к несчастьям Кун И-цзи, которому, по слухам, перебили ноги за то, что он «задумал обокрасть дом цзюйжэня Дина». В винную лавку в последний раз он приполз на руках. Покидал он ее «под взрыв веселого смеха».

В «Снадобье» на первом плане спасение Сяо-шуаня от чахотки. Лучшее средство - кровь казненного. Ее добывает владелец чайной Лао-шуань, отец Сяо-шуаня. Недалеко от места казни получает он от палача окровавленную пампушку, к которой внимание его приковано, «словно к младенцу - единственному наследнику десяти поколений». Сяо-шуаню не помогло чудодейственное снадобье, он умер. Незадолго до его смерти в чайной Лао-шуаня произошел знаменательный разговор. Палач рассказывает о преступнике, чья кровь спасет Сяо-шуаня. Оказывается, он шел против властей и заявил, что Поднебесная принадлежит не сидящей на троне династии, а всему народу. Это возмущает посетителей чайной, совершенно спокойно воспринимающих сведения об ограблении тюремщиком «преступника» и о вознаграждении, полученном Ся Третьим за то, что он выдал своего племянника. Здесь никого не трогают ни жестокость, ни даже предательство. Всех их веками воспитывали так, чтобы они были на стороне своих угнетателей. Им представляется естественным то, что людоеды пожирают больного Сяо-шуаня и полного сил Ся Юя, посмевшего восстать против деспотизма. Могилы Сяо-шуаня и Ся Юя рядом. На могиле Ся Юя венок из живых цветов. Этот венок Лу Синь в предисловии к сборнику «Клич» назвал улучшением действительности. А может быть, Лу Синь ошибается? Просто он первым, раньше всех других, увидел венок на могиле погибшего революционера: в провидении сила писателя.

В рассказе «Завтра» в знакомом нам уже Лучжэне у вдовы Шань умирает маленький мальчик. Тягостен путь Шань с ребенком на руках от дома к врачу (такой же лечил отца Лу Синя), затем в аптеку и домой. Ей и помогают как будто, но это та людская обязанность, которая еще больше подчеркивает одиночество ее в мирке, ограниченном маленьким пространством Лучжэня. Рискуя показаться назойливым в ассоциациях, снова приводящих к Андрееву, я не могу не вспомнить о рассказе его «Великан» начала 900-х годов, почти несомненно, как и многие произведения Андреева того времени, известном Лу Синю. В нем та же атмосфера безнадежного материнского горя - бедная мать в ожидании смерти ребенка придумывает ему сказку о великане. «Завтра» Лу Синя распространеннее, и конкретнее, и глубже андреевского эскиза, и оставляет в нас не только чувство разрывающей душу скорби, но и неудовлетворенную мысль о завтрашнем, не намеченном писателем дне. Так что же завтра и для чего так спешит ночь «скорее превратиться в завтрашний день»?

В этих первых рассказах Лу Синя ясно видна писательская его позиция, даже если бы она не подчеркивалась авторскими ремарками («Я говорил уже, что она была женщина темная…»). Это позиция сочувствия, заставляющая писателя быть безжалостным во имя спасения тех, кого он любит и чьими покорностью и равнодушием возмущен. Автор дает нам понять, что равнодушие есть порождение жестокой неумолимости деспотического управления обществом, что равнодушие это лишь сродни эгоизму: оно вырабатывает в человеке пренебрежение не только другими, но и собой, полную незаинтересованность в окружающем. В уже упоминавшемся выше рассказе «Блеск» выловили утопленника. «Нашлись люди, которые признали в нем Чэнь Ши-чэна, но соседям лень было пойти взглянуть, а родственников не нашлось». Страшное в своем спокойствии лаконичное подтверждение факта. О какой общественной морали может идти речь, когда нет осуждения предательства, нет жалости к идущему за тебя на гибель, да нет и понимания подлости первого и благородства второго, а уважение к человеку осталось лишь конфуцианской фикцией, выполнением «церемоний». И все-таки что же завтра? Писатель своими произведениями пока не отвечает на этот вопрос. Но он его поставил.

Трагизм рассказа «Родина» приглушеннее. В нем Лу Синь не пытается скрыться за героем-рассказчиком: «брат Синь» называют его. Мы можем предположить, что этим он хотел подчеркнуть достоверность описываемой им родины, «прекрасной родины!» В этих словах нет иронии, в них заключены детские воспоминания. Прекрасная родина детства Лу Синя олицетворялась другом его игр, крестьянским мальчиком Жунь-ту. Дети были равны между собой, а взрослый Жунь-ту называет автора господином и робеет, как робеет он перед всеми стоящими над ним начальниками, солдатами и бандитами.

Племянник автора Хун-эр дружит с Шуй-шэном, пятым ребенком Жунь-ту. Но все повторится: Хун-эр станет «господином», а придавленный заботами и голодом Шуй-шэн будет с ним почтителен и робок. Если ничто не изменится. Когда Лу Синь захочет немного отвлечься от тяжелых этих мыслей, он почти через два года после «Родины» напишет прелестный, озаренный перемежающимся светом солнца и луны рассказ «Деревенское представление» о «прекрасной родине» своего детства и о маленьких Жунь-ту и Шуй-шэнах, еще не задумывающихся над бедами ожидающей их взрослой жизни. Но мы-то, читатели, все это узнали уже от Лу Синя, и тем сильнее печалят нас безмятежные страницы «Деревенского представления». Изменилось ли что-нибудь в Лу Сине за полгода, прошедшие от «Завтра» до «Родины»? Все ли еще так же вопрошающе смотрит он на ночь, что спешит «скорее превратиться в завтрашний день»? Нет, он говорит уже о надежде. И пусть она кажется ему сотворенным им кумиром, и пусть мечты его, в отличие от практических расчетов Жунь-ту, в туманном будущем, он верит в осуществление своей надежды. Так и дорога: «Сейчас ее нет, а люди пройдут - и протопчут». Это очень важно для понимания законченной в декабре 1921 года «Подлинной истории А-кью».

Психологические рассказы Лу Синя были новостью для китайской литературы, привыкшей к выражению характера героев через внешние проявления их поступков. Западноевропейская, а в особенности русская традиция до удивления легко и органично вошла в китайскую художественную прозу, не отторгнувшую ее, не ощутившую в ней ничего инородного. Это произошло еще и потому, что психологизм, в данном случае и прежде всего психологизм Лу Синя, так прочно переплетен с собственно китайской литературной традицией, что отделить его от нее уже и невозможно. Психологизм не есть привилегия западной литературы, просто в истории ее развития он появился раньше, чем в литературах Востока. Но посчитать ли нам одной из возможных причин этого замечание Лу Синя, когда он говорит в предисловии к русскому переводу его «Подлинной истории А-кью», что «нарисовать глубоко молчаливую душу китайского народа - дело очень трудное. И я чувствую это, ибо, несмотря на все мои усилия проникнуть в нее, я постоянно ощущаю какую-то преграду». «Подлинную историю А-кью», повесть о душе китайского народа, следует отнести к высшим достижениям мировой литературы XX века. Лу Синь готовил себя к этой повести: «Вот уже не год и не два, как я собираюсь написать подлинную историю А-кью…» Свое повествование он облек в героико-иронические одежды. Он пронизал его злободневными полемическими намеками и укорами. Он вначале сделал все, чтобы показать как бы неполную серьезность, как бы остроумную легкость, как бы случайность этого произведения. Но от главы к главе (он публиковал его главами) все решительнее и суровее звучал его голос обличителя. А когда повесть стала обозримой целиком, уже никто (в том числе и ненавистники Лу Синя) не мог сомневаться в величии совершенного писателем открытии, в революционном значении художественного исследования китайского общества.

А-кью живет в деревне. Он занимает в ней самое низкое место, но играет в ее жизни далеко не последнюю роль. Мы знаем старую китайскую деревню и механизм эксплуатации в ней - он кажется простым и ясным, однако же кто-то должен был впервые обнажить его для нас. Найдем ли мы среди авторов ученых трактатов столь выдающегося и смелого исследователя китайского общества, каким был автор «Подлинной истории А-кью»?

Лу Синь для повествования иронически использовал традиционную форму официальных жизнеописаний в китайских историях. Он в растерянности останавливается перед невозможностью установить родословную своего героя, который пытается нагло утверждать, что он одной фамилии с самим почтенным Чжао, за что и получает от вышеназванного Чжао пощечину. Автор не доискивается до фамилии героя, он даже не может установить подлинный иероглиф его имени. Ничего удивительного, однако, и в возможности для А-кью быть в родстве с Чжао: в том-то и особенность угнетения крестьянина в старой китайской деревне, что помещик не был отделен от него глухой сословной стеной, и тем более страшный и безжалостный характер приобретал помещичий гнет. В пьесе Островского и Соловьева «Светит, да не греет» кулак Дерюгин, вознамерившись купить имение у барышни Реневой, произносит такой монолог: «Забарствует тогда Денис Иванович, узнают его!.. Ну и скручу ж я вас, други милые, миряне православные. Полно вам, ребятушки, баловаться; подвяжу я вам хвосты, это не то, что у господ вы!..» Здесь все, кроме православия, являющегося лишь формальной внешней приметой, соответствует состоянию деревни Лу Синя, и поэтому так часто и тесно общается помыкаемый всеми А-кью со своими работодателями.

А-кью презираем, но нужен, и за ничтожностью А-кью проглядывается труженик, мастер на все руки, без которого не обойтись. Как о рыцарских подвигах, в возвышенном стиле сообщает нам автор о злоключениях героя. И вот уже оказывается, что злоключений-то нет, а есть «победы», и их умиротворяющим туманом окутан А-кью. Своеволие помещика, вымогательства старосты настолько в порядке вещей, что об этом нарочно и говорится-то между прочим. Никого не интересует оскорбительность подобного отношения к человеку, потому что никто и не оскорбляется. Жители деревни окружены частоколом писаных и неписаных моральных правил, но это отнюдь не мешает самым ревностным блюстителям морали покупать у А-кью краденое. В атмосфере безудержного произвола и отсутствия морали превращение жизненных поражений А-кью в «победы» выглядит на первый взгляд безобидным: ведь оно-то никому не вредит. Так ли это?

Иллюзорные «победы» следуют одна за другой. Они начинаются уже с утверждения А-кью, что его сын мог бы быть познатнее, чем сыновья самых почтенных граждан деревни. А когда А-кью бьют, он утешает себя мгновенной выдумкой, что это избил его недостойный сын. А-кью считал себя первым, даже если в глубине души признавался, что первый он среди униженных. Но в таком случае он тут же опускал последние слова и оставался просто первым. Заключительную моральную победу А-кью одержал перед казнью. Вместо подписи он по неграмотности поставил кружок. Кружок вышел у него некрасивым, продолговатым, и А-кью успокоил себя: «Только дурачки рисуют круги совсем круглыми».

Казнь, давшая возможность А-кью одержать последнюю свою «победу», постигла А-кью так же несправедливо, как и все, что совершалось по отношению к нему в мире. Он не грабил честнейший дом «почтенного Чжао», и подозрение, павшее на него, могло основываться также на свежих впечатлениях жителей Вэйчжуана о другой краже, в которой А-кью действительно участвовал и подробностями о которой он с гордостью делился. Та, другая, кража знаменательна для нас не сама по себе: некоторые ее подробности вдруг заставляют нас вспомнить о похожих событиях, описанных за два с половиной века до приключений А-кью в рассказе знаменитого Пу Сун-лина «Некий И, удачливый вор». Вспомнить и о случайности двух этих краж, и об одинаковой до мелочей роли в них обоих героев, убежавших домой после первой добычи. Вспомнить как об еще одном из ряда свидетельств тесного вплетения традиции старого национального повествования в ткань до неожиданности новой для современников лусиневской прозы. (Может быть, Лу Синь и сам бы удивился, если бы ему сказать об этом совпадении, незаметно для него пришедшем из глубины китайской памяти, сохранившей наслоения столетий).

«Подлинная история А-кью» имеет два плана. Один из них - китайская деревня, второй (воспользуемся популярной терминологией) - она же, как модель современного Лу Синю китайского общества, в котором царит дух произвола, пренебрежения личностью, надругательства над человеческой моралью. Для этого общества характерно утешение «моральными победами», сковывающими волю к борьбе за освобождение. Это общество насчитывает века «моральных побед», помогающих забывать об обидах и вообще умеряющих способность к восприятию обиды. Недаром же после ударов лакированной палки старшего сына почтенного Цяня наш герой «почувствовал облегчение, а потом и забвение - драгоценное наследие, завещанное нам предками». Придуманное А-кью утешение «моральной победой» после выхода в свет повести Лу Синя стало называться акьюизмом. Акьюизм - это лицемерие, возведенное в ранг искренности: ища утешения в «моральной победе», человек начинает верить в реальность ее и уже забывает о том, что придумана она им самим, и лицемерная вначале вера приобретает затем искаженное подобие искренности, и уже не найти концов. Остается лишь удовлетворенность рабским состоянием. «Рабская душа!» - восклицают судьи А-кью, не догадываясь, что слова эти в полной мере применимы и к ним, ибо печальный и смешной герой Лу Синя по воле автора несет на своих плечах весь моральный груз китайского общества.

События повести относятся к 1911 году. Свержение цинской монархии не освободило китайский народ от феодального и империалистического гнета, а значит, не принесло ему и духовной свободы. Карикатурное отражение революции наблюдаем мы, благодаря Лу Синю, в деревне Вэйчжуан, где все остается прежним. За исключением того, что расстрелян А-кью. Но что означают слова его перед казнью: «Пройдет двадцать лет, и снова появится такой же!»? Не этого ли и боится Лу Синь, не от этого ли, не от повторений ли предостерегает Лу Синь. И знакомый уже нам крик «Спасите…», не успевший на сей раз вырваться из уст «преступника»…

Принято говорить, что «Подлинная история А-кью» - гротеск. Но это не так. В ней нет ничего, что преувеличивало бы увиденную художником гротескность действительности, в которой нужны темная ночь, «отряд солдат, отряд самообороны, отряд полиции и еще пять сыщиков» с пулеметом для того, чтобы захватить одного «опасного преступника» - А-кью. Ирония автора, безупречный юмор его, несоответствие возвышенного тона повествования ничтожной сущности происходящего производит комический и страшный эффект. На всем облике А-кью лежит отсвет печали самого Лу Синя.

Выход художественного произведения в свет не разлучает его со своим создателем: однажды наблюденное непременно остается жить в художнике и влияет на дальнейшую судьбу его творчества. Так повлиял и образ А-кью на Лу Синя, мы же, просвещенные Лу Синем, читая написанное им, уже ищем и в других его героях знакомые нам черты. И понимаем, что какая-то часть А-кью заключена и в учителе и чиновнике Фан Сюань-чо из «Праздника лета» с его уговариванием себя, что «разница невелика», с его размышлениями о неизбежности несправедливого, с его полной удовлетворенностью собственным способом жизни. А бедная тетушка Сян-линь из «Моления о счастье» с ее наивной покорностью, с ее готовностью к любым ударам судьбы, совсем иная и все же такая же, как наш старый знакомец А-кью! А когда в маленькой зарисовке «Напоказ толпе» нянька показывает ребенку на белую безрукавку с черными иероглифами приговоренного к казни («Как красиво!»), не предстает ли перед нами снова неунывающий А-кью: «А видели вы, как рубят голову?.. Это красиво! Я видел, как в городе казнили революционеров… Вот это зрелище!» Нет, нет, только не надо думать, что эти люди кровожадны. Горячая, мечущаяся, любопытная улица, нарисованная Лу Синем в рассказе «Напоказ толпе», холодна и равнодушна, и упавший рикша отвлек уже безразличное, бездумное ее внимание от приговоренного к казни. Таков А-кью во множестве сложнейших его проявлений, уловленных Лу Синем.

«Моление о счастье» и «Напоказ толпе» принадлежат сборнику «Блуждания», по преимуществу «городскому», с рассказами об интеллигенции. Даже неловко уверять в том, что Лу Синь представлял себе особую значительность роли интеллигенции в движении Китая вперед: произведения его, о которых пойдет у нас речь, свидетельствуют об обеспокоенности состоянием духа и возможностями китайской интеллигенции. Но писать о ней он стал несколько позже, чем о деревне. Создается такое впечатление, что писатель поспешил высказаться о самом главном для того, чтобы потом уже обратиться к детальному рассмотрению всех доступных ему частей и элементов этого главного.

Правда, и в сборнике «Клич» Лу Синь не оставляет интеллигенцию без своего, хотя и кратковременного, внимания. Это она, ненадолго появившись в рассказе «Волнение», поэтически восклицает: «О свободная от мыслей и забот радость деревенской жизни!» Нас настораживает эта мимолетная встреча. Наше знакомство со сравнительно молодым, вошедшим в жизнь поколением сверстников Лу Синя начинается «в кабачке». Оно не слишком обнадеживающе. «В кабачке» монолог Люй Вэй-фу, когда-то вместе с автором спорившего о будущем Китая, а теперь равнодушного ко всему на свете. Он учительствует, вернулся к тому, что отвергал, - преподает детям старую конфуцианскую науку и ничего уже не ждет от жизни. Он сдался без борьбы, и это уже навсегда. Есть здесь печальный намек на несостоявшуюся любовь, может быть не осознанный самим Люй Вэй-фу, рассказывающим о погибшей от чахотки девушке. И на печальнейшем этом фоне полной безнадежности почему-то пылает среди южного мягкого снега куст ярко-красных цветов, не раз привлекающий взгляд обоих собеседников. Что хочет этим сказать Лу Синь?

Много грусти в «смешном» рассказе «Счастливая семья», герой которого тоже не нашел себя. Он пытается писать, но голова его пуста, как пуст его желудок. Беда в том, что он не приспособлен ни к чему, что мещанские идеалы симпатичного этого человека расплывчаты и ему самому неясны. Так о чем же писать? «Произведение, которое повествует лишь о черных днях жизни, могут, пожалуй, и не принять…» Лу Синь же повествует о черных днях жизни (когда на последние деньги покупаются дрова и капуста), а о светлых днях напоминает вдруг улыбка маленькой дочери, так похожая на улыбку жены героя пять лет тому назад (когда «она слушала, как он говорил ей, что одолеет все препятствия…»). Безгрешная улыбка маленькой девочки сгустила трагизм рассказа и к неуверенности в настоящем добавила угрозу будущего.

Беспокоящийся о состоянии общественных нравов «почтенный учитель Гао» в отличие от героя «Счастливой семьи» - откровенный невежда и бездельник и вдобавок еще игрок. Но он тоже относится к «интеллигенции», поскольку читает лекции в женской школе и придерживается «передовых» взглядов, что засвидетельствовано его статьей об Исправлении отечественной истории, как о долге китайских граждан. Эта накипь, это карикатурное отражение благородных стремлений передовой китайской интеллигенции разнообразится у Лу Синя еще одной семьей. Глава ее Сы-мин, герой рассказа «Мыло», тоже обеспокоен падением нравов. Он видел двух нищенок - старуху и девушку, ее внучку, которая всю полученную ею милостыню отдавала бабушке, что говорит о воспитанности ее в духе почитания старших. Огорчен Сы-мин лишь тем, что за все долгое время, пока он наблюдал за нищими, им подали всего один раз. Сы-мин же ничего не дал, потому что девушка, по-видимому, «не простая попрошайка» и подавать мелочь казалось ему неудобным. Перед нами снова все тот же бессмертный А-кью, не покидающий душу китайского «просвещенного» гражданина. К цивилизации всю семью приобщает один кусок душистого мыла, которого достаточно на полгода.

Одинок в злом этом мире тот, кто все еще надеется на осуществление своих идеалов. И потому рассказ так и назван: «Одинокий». Герой его не такой, как все, он вмешивается в чужие дела, и его не хотят терпеть и увольняют из школы, где он, зоолог по образованию, преподает историю. Человек резких суждений, он становится мягким и нежным, когда говорит о детях. Дети - вера самого Лу Синя в будущее Китая. Поэтому так меняется пугливо-злобный Кун И-цзи в своих ласковых беседах с детьми, поэтому так привлекательны дети всюду, где бы ни появились они в произведениях Лу Синя. Одинокий не выдержал голодного одиночества, но и не пополнил собою серые ряды обывателей, потерпев поражение иного рода. Он сделал крутой поворот и стал советником у дивизионного генерала… Спасением для него была смерть.

Следующая смерть - в «Скорби по ушедшей». «Скорбь по ушедшей» - это скорбь самого Лу Синя по еще одной жертве жестокого равнодушия. Он и она - представители самого молодого поколения, вставшего на самостоятельный путь. Этот рассказ - исповедь и покаяние героя… Вначале были возвышенные мечты, разговоры о женском равноправии, об Ибсене, Тагоре и Шелли и бесстрашие в решении пойти наперекор запрету ее родных. Вечный сюжет непокоряющейся любви, но, увы, в новых условиях и уже с непоправимой гибелью, потому что под напором людского осуждения и «бесконечных как поток» забот о пропитании слишком хрупким оказалось чувство. Он говорит ей, что больше не любит ее, а его любовь была единственной силой, поддерживавшей ее в той заброшенности, на какую обрекли они себя своим решением. Он не приспособлен к затяжным, изнуряющим битвам, и ему представляется, что он стал бы сильнее, будь она человеком более смелых суждений, не погрязни она в домашних заботах. «Если же только и знать, что цепляться за полы идущего человека и виснуть на нем, то тут даже самому отважному бойцу будет трудно сражаться, и гибель обоих неизбежна». Так уговаривает он себя, искренне притворяясь, что «нужно большое мужество, чтобы сказать правду». Как эта бессовестная философия, рожденная отчаянием, возвращает нас немедленно к питающему ее источнику - наивно-лукавым рассуждениям А-кью. Он убил ее своею правдой. Так враждебное общество, само расправившееся с «одиноким», на этот раз наносит своей жертве удар рукой близкого человека, для которого тоже не уготовлено спасения. Он остается один, навсегда уже сломленный… Гибнущая Сян-линь из «Моления о счастье» боится ада, если он существует; искупление принесет ей сделанный для храма подарок - порог, по которому, как по ее телу, пройдут тысячи людей. Герои «Скорби по ушедшей» хочет ада, который был бы еще страшнее переживаемых им душевных мук и где он мог бы вымолить прощение…

Наряду же с этим, спустя семь лет после «Записок сумасшедшего», читатель Лу Синя, пораженный и взволнованный всем, что гений писателя открыл миру, - читатель этот вновь слышит неустрашимый голос безумца, поднятый против несправедливости. «Погасите его!» - кричит герой «Светильника». Он погасит светильник храма, и не будет больше ни саранчи, ни болезней. Не слишком ли легок, однако, этот способ избавления от бедствий? И исчезнут ли они? Ограничивает ли себя безумец только тем, что он погасит светильник? Нам предоставляется самим задуматься над его ответом охранителям огня: пока только это и в состоянии он сделать, он должен погасить светильник - и сам погасит его! Но светильник, по преданию зажженный лянским государем У-ди, горит неугасимо тысячу четыреста лет, и все те, чью темноту, чьи тысячечетырехсотлетние несчастья и беды символизирует этот светильник, все они, они-то сами и не дадут сумасшедшему дотронуться до него. «Подожгу!» - грозится тот из-за решетки, к страху и забаве ребятишек.

Сравнивая между собою два рассказа Лу Синя - «Записки сумасшедшего» и «Светильник», мы замечаем и разницу между двумя их героями. Герой «Записок сумасшедшего» - открыватель истины и обличитель зла, герой же «Светильника» - уже борец со злом, которое все сосредоточено для него в неугасимом светильнике. Если говорить об утилитарной пользе, то обличение подлинного зла даже в той иносказательной форме, какую оно принимает в «Записках сумасшедшего», конечно же важнее, чем посягательство на безобидный огонь, горящий в светильнике. Но мы имеем дело не с единичным жизненным фактом, а с художественной литературой, ее обобщениями и символами. И в этом случае герой «Светильника» при его страстном желании уничтожить зло мира далеко впереди своего предшественника, указавшего на зло мира. Герой «Записок сумасшедшего» вернулся к исконному состоянию боязливого добропорядочного китайского обывателя. Этот же безумец неизлечим, и он опасен, потому что ничего и никого не боится. Не уверит ли он и других в своей правоте?

Безумцы Лу Синя - более поздних годов рождения, чем хорошо известные ему безумцы русской литературы. Советские исследователи указывали на близость «Светильника» к гаршинскому «Красному цветку». Но герой «Светильника» впереди и трагического героя русского писателя Гаршина. Герой Гаршина ощутил себя властелином своего духа. Тело предает он в руки святого великомученика Георгия - «А дух - нет, о нет!..» Он видит свою задачу в уничтожении зла на земле. И потому, что ему удалось выполнить задачу, так спокойным и светлым было его мертвое лицо; «истощенные черты с тонкими губами и глубоко впавшими закрытыми глазами выражали какое-то горделивое счастье». И вот тут-то приходит черед поставить рядом с ним героя «Светильника». Безумец Гаршина умер за людей, но знает об этом он один, потому что символ зла произвольно придуман им, герой же Лу Синя в своем безумии нашел безошибочный символ бед и отсталости народной. И в «Красном цветке» люди борются с болезнью безумца, оставшегося наедине с великим и, увы, бесполезным подвигом, в «Светильнике» же идет борьба с самим безумцем, представляющим собою заметную опасность для старых установлений старого, завещанного предками мира. Взгляд Гаршина сосредоточен на безумце, все же те, кто вокруг него - и доктор, и надзиратели, - служат лишь заботливым фоном, на котором развертывается призрачная, но и смертельная схватка героя со злом. Враги лусиневского безумца едва ли не важнее для Лу Синя, чем безумец сам: в них мысль писателя и страдание писателя о тысячелетнем мраке (огонь светильника как символ тьмы), в который погрузили народ, в них ужас писателя перед акьюизмом, свято берегущим собственные несчастья.

Ну, хорошо, скажут нам. Вот прочитаны «Клич» и «Блуждания». Где же среди множества волею художника населяющих эти сборники лиц, где они, молодые энтузиасты, бодрые духом и исполненные решимости перестроить несправедливый мир? Разве достаточно одного Ся Юя, так и не выведенного на авансцену, и венка на его могиле?

Лу Синь, как и всякий большой художник, не нуждается в оправданиях. Может быть - в объяснениях. Лу Синь принадлежит к писателям, художественное воображение которых неотделимо от непосредственного жизненного опыта. Все, о чем пишет Лу Синь, произошло с ним самим или было им увидено. Герой его рассказов от первого лица часто даже не прикрыт вымышленным именем. В других же произведениях автор иной раз вторгается в текст, причем делает это не в знакомой нам классической манере («А теперь, читатель…» и т. п.), а именно подчеркивая собственное свое вмешательство, как это мы наблюдаем, например, в «Подлинной истории А-кью». В этом смысле Лу Синь намного автобиографичнее даже Горького или Лондона. Убедительными комментариями к художественным произведениям Лу Синя - как бы параллельными текстами - могут служить его статьи приблизительно тех же годов. «Болезнь отца» намекнет нам на то, что мальчик в винной лавке из «Кун И-цзи» очень близок писателю, а врач из рассказа «Завтра» - любой из лечивших его отца. Воспоминания о Фань Ай-нуне обращают нас к друзьям Лу Синя - персонажам его художественных произведений. Люди, знавшие писателя, находят в его творениях множество примет знакомой им жизни. Лу Синь пишет о своем поколении. Поэтому и печальна нарисованная им действительность: она живет в его памяти и в его сердце. Таков характер творчества Лу Синя, характер, безусловно рожденный временем писателя, требовавшим прямого раскрытия и обличения общественных пороков, произраставших на тысячелетней почве разнообразного угнетения китайского народа. И это было главным, ибо без этого не могли бы действовать те энтузиасты, о которых не написал Лу Синь в своих художественных произведениях. Собственная его практическая деятельность была революционной, а художественные произведения его звали на решительную борьбу. Они причиняли боль и рождали гнев. Как, впрочем, и в настоящее время, потому что имеют отношение они ко всему человечеству. В апреле 1926 года Лу Синь написал статьи «Памяти Лю Хэ-чжэнь». Там есть слова, способные выразить испытываемые нами чувства при чтении его произведений, в которых отсутствует образ, но над которыми витает дух революционного героя: «Подлинный герой смело встречается лицом к лицу с жестокой и равнодушной жизнью, смело взирает на льющуюся потоками кровь. Сколько в этом страданий и сколько счастья! Обывателю же всегда потворствует сам естественный ход вещей: пролетает время и смывает прошлое, оставляя лишь розовый след от крови да легкую грусть. В этом розовом цвете крови и в легкой грусти дано человеку влачить существование, сохранять этот как будто человеческий, а скорее нечеловеческий мир. Я не знаю, когда же наступит ему конец!.. Если живые в розовых следах крови увидят хоть проблеск надежды, то подлинные герои пойдут вперед с еще большей отвагой».

Вслед за «Блужданиями» вышли в свет «Дикие травы» - стихотворения в прозе, запечатлевшие настроения Лу Синя на протяжении 1924–1926 годов. Годы усиления национально-освободительного движения, борьбы с империализмом были неспокойными и для личной судьбы Лу Синя, преследуемого реакционерами. После статьи «Памяти Лю Хэ-чжэнь» и других статей, также вызванных расстрелом студенческой демонстрации 18 марта 1926 года, ему угрожало тюремное заключение. Приходится только удивляться интенсивной внутренней жизни писателя, которая позволяла ему находить время и силы для творчества в эту тяжелую для него пору, подарившую нам и «Блуждания» и «Дикие травы». «Дикие травы» - тот драгоценный для него самого дневник писателя («Я люблю мои дикие травы, но я ненавижу землю, которую они украшают»), где вместо событий указаны душевные тревоги, и боль, и, реже, радости, но они же и свидетельства очевидца и участника событий тех лет, и пусть вдумчивый читатель сопоставляет их с событиями: «На грани света и тьмы, жизни и смерти, прошлого и будущего я приношу эти дикие травы в дар другу и врагу, человеку и зверю, любимым и нелюбимым - как мое свидетельство».

В «Диких травах» двадцать четыре стихотворения в прозе. Этот жанр далеко не нов для китайской литературы: у Лу Синя были такие предшественники, как танский Лю Цзун-юань (773–819), как сунский Су Ши (1036–1101) или Оуян Сю (1007–1072). Но были они и в западной, в частности в русской литературе. Пока обратимся к самим «Диким травам». Есть несколько стихотворений, прежде всего привлекающих наше внимание. Из них едва ли не самое замечательное - «Умный, дурак и раб». Невыносимо существование раба. И он жалуется умному, готовому заплакать вместе с ним и вселяющему в раба надежду на то, что станет же ему когда-нибудь лучше. И раб полон благодарности и уже понимает, что есть справедливость на свете. Но жизнь его от этого не становится лучше, и в отчаянии своем он обращается к дураку. Дурак называет хозяина раба негодяем и тут же принимается пробивать окно в темной и душной каморке раба. Испуганный самоуправством раб зовет людей: «Разбойник ломает наш дом!» Дурака прогнали, и обрадованный раб удостоился похвалы хозяина. Так стало лучше рабу, так прав оказался умный. Не помог ли Лу Синю покров притчи для того, чтобы под именем дурака придать больше действенности уже знакомому нам безумцу, который хочет погасить светильник. Сумасшедшие и дураки. Как еще иначе могут называть их умные и рабы. «Светильник» написан Лу Синем 1 марта 1925 года, «Умный, дурак и раб» - 26 декабря того же года. Писателя не покидала мысль о борьбе с тиранией и о тех, кто должен привести к концу «этот как будто человеческий, а скорее нечеловеческий мир». Меньше чем через год об этом же напишет он рассказ «Меч».

До Лу Синя в мировой литературе были «Стихотворения в прозе» Тургенева. Китайский писатель читал их и, более того, находился под их впечатлением. Его несколько стихотворений о снах построены так, как у Тургенева «Конец света» («Чудилось мне…» и «…Едва переводя дыхание, я проснулся»), «Насекомое» («Снилось мне…»), «Природа» («Мне снилось…» и «…и я проснулся»). Вспомним тургеневское стихотворение «Чернорабочий и белоручка» в сопоставлении с «Умным, дураком и рабом». Руки белоручки пахнут железом: он шесть лет носил на них кандалы. «А за что же это?» - спрашивает чернорабочий. «А за то, что я о вашем же добре заботился, хотел освободить вас, серых, темных людей, восставал против притеснителей ваших, бунтовал… Ну, меня и засадили». И чернорабочий отвечает на это: «Засадили? Вольно ж тебе было бунтовать!» А два года спустя казнят белоручку, который «все бунтовал». «Ну, вот что, брат Митрий, - говорит один из чернорабочих, - нельзя ли нам той самой веревочки раздобыть, на которой его вешать будут? говорят, ба-альшое счастье от этого в дому бывает!» Все очень похоже и на «Умного, дурака и раба», и на «Снадобье». Здесь очень заманчиво определить влияние. Но мешает этому разительная похожесть на стихотворение Тургенева именно «Снадобья», национальная особенность которого при этом безусловна, мешает и близость «Умного, дурака и раба» к многолетним, упорным и самостоятельным раздумьям Лу Синя. И хотелось бы здесь сказать не о влиянии - это слово, в данном случае, как видим, слишком неточно, - а скорее о веянии Тургенева в лусиневских стихотворениях в прозе.

Тревогой о нравственности дышат «Дикие травы». И в свете этой тревоги понятно неожиданное обращение китайца Лу Синя в стихотворении «Месть» к теме распятия Христа, привлекшей в мировой литературе таких художников, как Андреев, Франс, Булгаков. «Бен-Товита» Андреева Лу Синь читал, как читал он, возможно, и «Прокуратора Иудеи» Франса. У Франса безумец, изгоняющий торгующих из храма (Понтий Пилат так и говорит - «какой-то безумец»), не так уж далек от безумцев и дураков китайского писателя. Равнодушие и жестокость прокуратора, начисто забывшего о посланном им на казнь Иисусе, вновь оживают в современном Лу Синю Китае. Как и равнодушие Бен-Товита. В тот страшный день, когда распинают Христа, у торговца Бен-Товита болят зубы, и это настолько портит его радость от удачной мены старого осла на молодого и сильного, что его с трудом развлекает зрелище несущих кресты преступников. «Рассказывают, что он исцелял слепых», - сказала жена, не отходившая от парапета, и бросила камешек в то место, где медленно двигался поднятый бичами Иисус. У Лу Синя: «Прохожие злословят о нем, первосвященники и книжники насмехаются над ним, двое разбойников, распятые с ним вместе, и те поносят его…» В гибелях и казнях лусиневских героев повторяется старая жестокость неустроенного, равнодушного мира, в котором был Христос, были «семь повешенных», был «белоручка». Не об этом ли думает Лу Синь в своей надежде вызвать в людях гнев, который приведет к революционной переделке общества.

Жанр «Диких трав» - то ли притчи, то ли эссе - позволяет Лу Синю быть публицистически прямым. У него герой стихотворения «Такой боец» единоборствует с ложью, выступающей в виде рядов бесплотных существ. Они прикрываются стягами и мантиями, расшитыми красивыми словами - чистотой национального духа, волей народа, моралью… Он бьется с ними, они делают вид, что падают, и он становится преступником, поднявшим руку на мораль, дух нации, волю народа, убийцей святых этих слов. Привычная игра выдуманными чувствами, потерявшими свой благородный смысл словами - та выгода лжи, против которой выступает «такой боец». Он снова и снова поднимает копье. Лу Синь поднимает копье на ложь в любом ее виде - возвышенную и бытовую. Он не хочет трусливых умствований так называемой житейской мудрости «Суждения», он не хочет спасения облегчающей ложью «Бумажного змея» («Простить, не зная, за что, - значило бы солгать, и только!»). Он хочет, чтобы видели, что ложью питается утвердившееся в обществе лицемерие. Не легко поднимается копье. «Дикие травы» рассказали нам и об уверенности, и о сомнениях, и о надежде, и об отчаянии. Страшен сон, в котором нет сил сдвинуть с груди ставшие до ужаса тяжелыми руки («Дрожь в предчувствии гибели»), печален сон о смерти на дороге («После смерти»). И все-таки путник идет вперед («Путник»). А что впереди? «Впереди - могила», - говорит старик. Девочка же видит там «много диких лилий и диких роз». Скорее всего - там и розы и могила. Как и его путник, писатель не вернется назад, туда, «где всюду помещики, где всюду гонения и тюрьмы, где всюду ухмыляющиеся физиономии и полные слез глаза».

«Дикие травы» - подлинная поэзия. В «Осенней ночи», «Снеге», «Прекрасной сказке» затаена лирическая и философская традиция предшествующих им прозо-поэтических сочинений китайской классики, и наряду с этим в них свежесть сиюминутного волнующего и нас переживания. Читатель европейский не найдет в них ничего, что показалось бы важным и благородным, но национально чуждым ему. Так все просто и так все близко. Как, кстати, проста и близка китайская старина, послужившая далеким истоком актуальной поэзии Лу Синя. И когда мы читаем «Засушенный лист», стихотворение «о поздней осени прошлого года», и доходим до сетования писателя о нынешнем годе («…жаль только, что в нынешнем году у меня не нашлось времени, чтобы полюбоваться осенними деревьями»), на память нам охотно является подобное же настроение Бо Цзюй-и: «Я постарел, но все к вину пристрастен. // Весна придет, мне дома не сидится. // А в том году я вышел слишком поздно // И не видал лоянского цветенья». Не осень, а весна, и год не нынешний, а «тот». И все-таки какое совпадение случайностей - той, что такое настроение было и у Бо Цзюй-и, той, что и Бо Цзюй-и - китаец. И никуда от подобных совпадений не уйдешь, если хочешь понять литературу китайцев.

Само название «Старые легенды в новой редакции» предполагает наличие старой сюжетной основы, досконально известной китайскому читателю с детских лет. Но что означает «новая редакция»? «Новая редакция» - это взгляд писателя на эти легенды, извлечение на свет их нравственной сущности. Легенды писались Лу Синем с перерывами на протяжении тринадцати лет. Если мы обратимся к публицистике Лу Синя или даже ограничимся примечаниями к последнему собранию его сочинений, нам очень нетрудно будет заметить, сколь злободневны эти легенды, как полемизирует в них Лу Синь со своими противниками, делая ситуации аналогичными современным ему или цитируя известные полемические произведения устами героев. По-видимому, тщательный анализ способен привести и к дальнейшему уточнению всяких иносказаний и нарочитых заимствований. Но в этом ли дело? То время ушло, и для нас важно, чему служит художественное произведение сейчас, насколько актуально оно и вне сенсационной злободневности.

Лу Синь старается освободить легенды от ритуальной пышности. Все буднично в той жизни, которую он описывает, все приближено к обывательской каждодневности. Как может ждать читатель чудес в заурядно-бытовом прибытии домой усталого Стрелка И («Побег на луну») после неудачной охоты, принесшей ему трех ворон и одного воробья. Знаменитый герой, некогда спасший мир, теперь никому не известен, бывший его ученик украл его славу и пытается убить его, и, наконец, от него уходит жена. Она (Лу Синь верен легенде) улетает на луну, похитив лекарство бессмертья, и тем нелепее эта архаизованная современная ситуация, в нелепости которой сохраняется благородство Стрелка.

Романтическая история мести за отца в легенде «Меч» также окружена бытовыми подробностями. Но в ней они отходят на второй план, уступая место великой идее борьбы с тиранией. От одной даже сцены выезда царя можем мы получить впечатление о моральном состоянии общества, в котором, «по общему мнению, того, кто ниже всех склонился перед царем, следовало бы объявить образцом для народа». И вот среди этих рабов поднимается мститель, мальчик, готовый убить царя. В другой легенде Лу Синь вкладывает в уста философа Мо-цзы слова о том, что смертью своей надо принести пользу народу. Мальчик же одинок, и мир враждебен ему - его убьют до того, как он успеет отомстить. И в помощь ему Лу Синь (уже не в первый раз) выбирает странного, для этого мира безумного человека с горящими глазами и непонятными песнями. Выбирает такого сознательно, о чем есть свидетельство самого писателя. Черный этот человек не хочет, чтобы его называли заступником вдов и сирот: слишком много раз произносились эти слова лицемерно. Он отделяет себя от высокопарной болтовни: «Люди, да и я сам, так изранили мою душу, что я возненавидел себя». Он убил царя и погиб сам, но выше него для нас мальчик, который не раздумывая пожертвовал жизнью, без чего не удалась бы месть. Легенда написана Лу Синем в октябре 1926 года, того самого, в марте которого была расстреляна студентка Лю Хэ-чжэнь. Легенда заканчивается похоронами трех черепов: поскольку невозможно было угадать, какой из них царский, высшие почести пришлось оказать убитому, жертве и убийце. «Некоторые верноподданные сдерживали слезы справедливого гнева, думая о том, что души двух ужасных преступников в этот момент вместе с царем вкушают жертвоприношения. Но ничего нельзя было сделать». Что изменилось за десятки веков? - спрашивал себя китайский читатель. И не пора ли уже всем понять то, что оказалось ясным на этих похоронах? То есть то, что, как мы помним, сказал Гоголь о равенстве личности Акакия Акакиевича с любою самой высокой другой в несчастье, которое так же нетерпимо обрушилось на него, «как обрушивалось на царей и повелителей мира». Тем более, что в данном случае воля подданных сама обрушила несчастье на царя.

По-разному связаны с современностью написанные одна за другой легенды «Покорение потопа» и «За папоротником». В первой из них мифический покоритель стихии, спасающий людей от потопа - неутомимый работник, повадками своими неожиданно напоминающий Петра Первого. Вся легенда причудливо опрокинута в современное Лу Синю китайское общество. Оторванные от жизни ученые, спасающиеся на горе Культура, занимаются знакомой китайскому читателю болтовней, регулярно получая провизию, и если бы не сверху на летающих колесницах доставлялась она, можно было бы заподозрить Лу Синя в заимствовании первого из «Двух желаний» Саши Черного: «Жить на вершине голой, // Писать простые сонеты… // И брать от людей из дола // Хлеб, вино и котлеты». В потопе ученые пытаются обвинить «простолюдинов»: «До потопа они ленились укреплять плотины, а сейчас ленятся черпать воду». Сановники, прибывшие для обследования, уверены, что неграмотен народ исключительно потому, что не стремится к развитию. Юю - покорителю стихии - один из сановников докладывает: «Народ у нас смирный, ко всему привычный. Он, ваша милость, славится во всем мире своим умением переносить трудности». А тот пришел во главе грубых мужиков, босой и загорелый, забывающий даже заглянуть на минуту домой (по преданию, не откликающийся на плач маленького сына). Он бьется с рутиной. Ему хотят помешать отвести воды в море только потому, что отец его устраивал запруды, а почтительный сын должен во всем следовать примеру отца, а кроме того (здесь мы слышим наиболее популярный, едва ли относящийся только к древности аргумент), «устройство запруд - метод, признанный всем миром…» Победитель стихии, наконец, возвращается постаревший, с седою бородой. Он победил, он все сделал для народа, но что-то беспокоящее нас есть в излишней мирности его возвращения, в том, что он «стал вести себя несколько иначе». Лу Синь хотя и не говорит об этом, но дает понять, что победитель стихий от народа вернулся ко двору, так вызывая у читателя желание увидеть тех, кто сам принадлежит к народу и уже и неотделим от него.

Как сказано в книге суждений Конфуция «Луньюй»: «Циский гун владел тысячей четверок коней; в день, когда он умер, народ не увидел ни одной добродетели, за которую можно было бы воздать ему хвалу. Бо-и и Шу-ци умерли голодной смертью у подножия горы Шоуян, народ же и поныне прославляет их». Прикосновением к легенде о наследниках престола страны Гучжу, отказавшихся есть хлеб узурпатора («За папоротником»). Лу Синь снял высокую романтику подвига, переведя все события в нарочито приниженный бытовой план и поставив перед читателем все те же требующие разрешения нравственные вопросы. Они возникают с самого начала. Нам непривычно узнать, что сановные братья, оказывается, всего лишь бедные старики, живущие в богадельне. У них, значит, и иная, неожиданная для нас психология зависимого человека, не защищенного от многих бед, никогда не минующих сыновей народа. Их приютили из милости, и что бы ни произошло, говорит один из них, следует помалкивать. «Выходит, мы живем только ради пропитания?» - отвечает другой. Смешные, наивные старики доказали, что только ради пропитания жить они не хотят. Чжоуский царь пошел войной на шанского, найдя для этого причину в неблаговидном поведении последнего («…отрекся от предков, расстроил жертвоприношения, в ослеплении забросил дела семейные и государственные»). Старики пытаются отговорить чжоуского царя от войны и еле уносят ноги, но хлеб его больше есть не хотят и отправляются на далекую гору. Они так долго, и в таких мытарствах, и с такими смешными иной раз приключениями идут, что с каждым их шагом тускнеет блеск заранее заданного преданием подвига. Фантастичность предыдущей легенды «Покорение потопа» здесь уступает бытовой обстоятельности. Трудная жизнь на горе в сборах папоротника, стряпня, надоедное посещение деревенскими, в том числе неким стихотворцем, разочаровавшимся в стариках из-за их «тенденциозности», и, наконец, голодная смерть представили нам подвиг в ином его, трудовом до мучительности виде, а наследников престола страны Гучжу как не часто встречающихся смешных чудаков, наивность которых есть благородство простой души, вызывающее восхищение и слезы на глазах. Мы прощаем голодным старикам (если только правдивы эти слухи) даже и то, что они попытались убить самку оленя, кормившую их молоком. Лу Синь ввел один необязательный для предания, но далеко не случайный для самого писателя эпизод. Старики умирают голодной смертью не просто потому, что папоротником невозможно было поддерживать существование, а потому, что и от папоротника, и от чего бы то ни было вынуждены они были отказаться: им напомнили, что чжоускому государю принадлежит все на его земле и милость его не в одном лишь хлебе. А в напоминании этом спрятана боязнь того, что поведение стариков в конце концов покажется нормальным, войдет в обиход и перестанет быть недоступным другим людям посягательством на навеки установленное. Кто знает, проживи эти старики дольше, не увлек ли бы их пример и других, и не послужило ли бы это безобидное на первый взгляд чудачество началом всеобщего отрицания небесной власти государя? Но старики умерли, оставив в окружающих странное чувство недоумения.

«Старые легенды в новой редакции» - и упомянутые нами, я остальные - оказались не столь уж далекими от первых десятилетий китайского XX века, да и только ли китайского! Лу Синь в предисловии к ним так и надеялся, что нечто живое еще в них сохранилось. Может быть, таковы вообще все легенды? Но не забудем и то, что эти Лу Синь выбирал сам. «Сказка ложь, да в ней намек! Добрым молодцам урок».

Со «Старыми легендами в новой редакции» в общем приходит к концу и путь Лу Синя. Он умер 19 октября 1936 года. Китайская и мировая литература потеряли великого писателя нашего времени.

В истории китайской литературы, в смене поколений замечательнейших мастеров ее, место Лу Синя кажется нам самым выдающимся. И не потому или не только потому, что он лучше других величайших своих предшественников. Но если они стали известны остальному миру лишь спустя многие века после того, как шумела и волновала сердца и умы их поэзия, то есть потеряв уже какую-то часть животворных сил, то Лу Синь, как и его Китай, всем революционным творчеством своим - и сюжетной прозой, и публицистикой - почти немедленно вошел в жизнь человечества.

И сама литература Лу Синя, если удалось это нам в какой-то степени показать, близка и доступна всем людям: впитав в себя мировую традицию, соединив в себе достижения национальные и западные, она по силе мысли и по средствам изображения поднялась до вершин реализма.

Это обусловлено, конечно, личностью писателя - традиционностью ее и широтой. Лу Синь унаследовал искренность и бескомпромиссность китайских поэтов, «бедных ученых», предпочитавших голодную правду любой сытой лжи. С той лишь разницей, что правда во времена Лу Синя доставалась неизмеримо тяжелее, чем в далекой древности. Приняв прекрасную эту традицию и развив ее действенность, Лу Синь сближается в ней с подобными ему борцами за истину во всей мировой литературе.

Последний по времени в традиционном ряду китайских поэтов-мыслителей, Лу Синь открыл своей стране и миру нравственное состояние китайского общества в критическую пору его существования, чем оказал неоценимую услугу революционному движению всего человечества. Таково величие Лу Синя.

Лу Синь наст. имя Чжоу Шу-жэнь. 1881, Шаосин — 1936, Шанхай. Родился в обедневшей чиновничьей семье. Получил классич. и совр. образование, в 1902—1909 изучал в Японии медицину, там же обратился к лит-ре. Опуб-ликовал ряд научно-популярных работ, пропагандирующих зап. культуру; среди них выделяется статья «Сила сатанинской поэзии» («сатанинская» здесь означает «мятежная»), в к-рой он впервые представил кит. читателям Байро-на, Пушкина, Лермонтова, Мицкевича и др. классиков европ. лит-ры. В 1909 выпустил (с братом Чжоу Цзо-жэнем) два сб. переводов зап. писателей, где видное место заняли рус. авторы. Популяризацию рус. лит-ры продолжал до конца жизни, переводил произведения Гоголя, Чехова, Арцыбашева, Луна-чарского, Фадеева и др.

После революции 1911 работал в Мин-ве образования республиканского пр-ва и преподавал в пекинских вузах. С началом «лит. революции» (вэньсюэ гэмин) в 1918 опубликовал «Куан жэнь жицзи» («Записки сумасшедшего») — первый рассказ на совр. разговорном яз., обличающий бесчеловечность феод. об-ва. Вместе с написанными позже реалистическими, гуманистич. рассказами и ге-ниальной сатирич. повестью «А-кью чжэн чжуань» («Подлинная история А-кью») он составил сб. «Нахань» («Клич»), затем последовали «Панхуан» («Блуждания», 1926) и сб. стихотворений в прозе «Е цао» («Дикие травы», 1927). Эти произведения оказали решающее влияние на становление реалистич. направления в новейшей кит. лит-ре, основоположником к-рой был признан Лу Синь.

В том же, 1918 началась деятельность Лу Синя как публициста. Его произве-дения в самых различных формах публицистики — от политич. статей и фелье-тонов до лит.-критич. заметок и стихотворений в прозе (сам автор называл их «пестрыми сочинениями» — цза вэнь) — составили 10 сборников, первым из к-рых был «Жэ фэн» («Горячий ветер», 1925). В произведениях 1918—1924 пре-обладают темы критики старого обществ. устройства и старой морали, обоб-щенно именовавшихся «конфуцианскими», полемика с защитниками старой культуры, поддержка борьбы студенч. молодежи за раскрепощение личности, за свои права и протест против подавления этой борьбы реакционным пр-вом. Публицистику Лу Синя отличает жанровое и стилистич. многообразие, ма-стерское использование сатиры и иронии, лексич. богатство.

После неудачи революции 1925—1927 писатель поселился в Шанхае и сразу оказался в центре лит. дискуссий. Он выступал за правдивую, серьезную лит-ру, помогающую освободит. борьбе, против левацких ультрареволюцион-ных лозунгов. Одновременно он вел борьбу с проповедниками «среднего пу-ти», по его мнению, уводившими лит-ру от действительности. В 1930 он стал одним из организаторов и неформальных руководителей Лиги левых писате-лей Китая (Чжунго цзои цзоцзя ляньмэн). Он активно участвовал в демократич. орг-циях, во всемирном антифашистском движении, выступал в поддержку СССР.

В 1928 вышла книга воспоминаний «Чжао хуа си шэ» («Утренние цветы, собранные вечером»), где в поэтич. форме повествуется о родных местах писателя, его друзьях. В 1936 появились «Гу ши синь бянь» («Старые легенды в новой редакции») — книга, где своеобразно сочетаются порой пародийные, порой героико-романтич. интерпретации древних мифов и сказаний с явными намеками на злобу дня. Но осн. жанром шанхайского периода была публи-цистика.

На рубеже 20-30-х Лу Синь познакомился с идеями марксизма и переводами ряда марксистских работ, начал общаться с видными представителями коммунистич. интеллигенции, такими, как Цюй Цю-бо. Он стал пропагандировать отеч. и мировую революционную культуру, выступал против политики Гоминь-дана и ее сторонников в лит-ре. В последние месяцы жизни он включился в орг-цию отпора надвигавшейся опасности япон. агрессии.

Будучи непримиримым противником прежней идеологии, к-рую считал «фео-дальной», и отражавшей ее традиц. культуры, Лу Синь выступал за преемствование позитивных сторон классич. наследия и нар. творчества, чему посвящен ряд работ, в частности «Чжунго сяошо шилюэ» («Очерк истории китайской прозы», 1924).

Похороны Лу Синя вылились в небывалую нар. манифестацию. Писатель, мыслитель, патриот и интернационалист, Лу Синь признан одной из круп-нейших фигур в истории Китая ХХ в. Собрания его соч., а также отд. произ-ведения неоднократно издавались на рус., япон., англ. и др. языках.

Источники:
Лу Синь. Собрание сочинений. Т. 1-4. М., 1954-1956; он же. Избран-ное. М., 1989; он же. «О, эта великая и проклятая стена»: (Из публи-цистики 20-х гг.) / Вступ. В. Сорокина // ПДВ. 1993, № 2, с. 158-168.

Литература:
Глаголева И.К. Лу Синь: Биобиблиографический указатель. М., 1977; Желоховцев А.Н. Фальсификации продолжаются: По страницам публи-каций китайской прессы о Лу Сине // ПДВ. 1973, № 2, с. 143-148; Значение творческого наследия Лу Синя для актуализации сферы куль-туры Китая и утверждения мировых и национальных духовных ценностей // Проблемы литератур Дальнего Востока: Сб. материалов II Междунар. науч. конференции... Т 1, разд. I. СПб., 2006, с. 9—229; Лебедева Н.А. Лу Синь и писатели Северо-Восточного Китая // ПДВ. 2006, № 5, с. 156—164; Петров В.В. Лу Синь. М., 1960; Позднеева Л.Д. Лу Синь. М., 1957; она же. Лу Синь: Жизнь и творчество. М., 1959; Семанов В.И. Лу Синь и его предшественники. М., 1967; Сорокин В.Ф. Фор-мирование мировоззрения Лу Синя: Ранняя публицистика и сборник «Клич». М., 1958; Торопцев С. Лу Синь и борьба за реализм в китайском кино // ПДВ. 1982, № 4, с. 164—176; Федоренко Н.Т. Лу Синь // Федо-ренко Н.Т. Очерки современной китайской литературы. М., 1953, с. 38—84; он же. Мастерство писателя и его интерпретация: К 90-ле-тию со дня рождения Лу Синя // Федоренко Н.Т. Избранные произве-дения. Т. 2. М., 1987, с. 274—289; Бао Чжун-вэнь. Лу Сюньды сысян хэ ишу синьлун (Общественно-политические и эстетические взгляды Лу Синя). Нанкин, 1989; Ван Жунь-хуа. Лу Сюнь сяошо синь лунь (Новое исследование прозы Лу Синя). Шанхай, 1993; Линь Чжи-хао. Лу Сюнь чжуань (Жизнь Лу Синя). Пекин, 1981; Фан Сян-дун. Лу Сюнь юй та «ма» годы жэнь (К творческой биографии Лу Синя). Шанхай, 1996; Чжунсюэ Лу Сюнь цзопин чжу ду (Статьи о творчестве Лу Синя). Пекин, 1990; Lu Xun and His Legacy / Ed. Lee Ou-fan. Berk., 1987.

Ст. опубл.: Духовная культура Китая: энциклопедия: в 5 т. / Гл. ред. М.Л.Титаренко; Ин-т Дальнего Востока. - М.: Вост. лит., 2006 - . Т. 3. Литература. Язык и письменность / ред. М.Л.Титаренко и др. - 2008. - 855 с. С. 335-337.