Голос войны. Значение дымов осип в краткой биографической энциклопедии

Иван Толстой: Есть писатели, забыть которых не дает чужая литература. Представьте себе, что кто-то решит взять себе псевдоним Андрей Болконский. Бумага его тиражей скорее истлеет, нежели забудется литературное имя. Этот прием удачно применил в свое время Иосиф Исидорович Перельман, взяв имя из чеховской “Попрыгуньи” - Осип Дымов. Имя настолько удачное (как вообще все у Чехова), что я помню, как приятно было проходить в Москве по Малой Дмитровке, где до недавнего времени был ресторан - “Дымов номер один”. Очень стильно. Жаль, переименовали. Дымов-писатель выстрелил недавно из двух орудий. Иерусалимский университет выпустил отличный двухтомник его воспоминаний и писем “Вспомнилось, захотелось рассказать...: Из мемуарного и эпистолярного наследия”. The Hebrew University of Jerusalem; Center of Slavic Languages and Literatures, 2011, а издательство “Гешарим - Мосты культуры” на его основе подготовило однотомник, названный "От Айседоры Дункан до Федора Шаляпина".
Возвратил Осипа Дымова читателям профессор Иерусалимского университета Владимир Хазан. Владимир Ильич - один из самых интересных и плодовитых историков литературы последних лет. Я назову несколько его публикаций - собрание сочинений поэта Довида Кнута, двухтомник, посвященный Пинхасу Рутенбергу (соучастнику убийства попа Гапона), монография “Одиссея капитана Боевского”. Одна из излюбленных тем Хазана - русский Париж. И вот - Осип Дымов.

Владимир Хазан: Настоящее имя - Осип Перельман, который стал Осипом Дымовым, взяв себе чеховский псевдоним, как понятно, поскольку искал некоего преодоления своей биографической данности, своей биографической конкретности, входа в русскую литературу. И в одну прекрасную ночь, по совету своего босса, к которому пришел в журнал (известный журнал “Театр и искусство”, один из самых лучших журналов дореволюционной России), Александра Рафаиловича Кугеля, который сказал: “Ну что за фамилия такая – Перельман? Нужен псевдоним”, наш герой думал, ломал себе голову всю петербургскую ночь, и под утро ему пришла на ум мысль, что неплохо было бы стать героем любимейшего его писателя Антона Павловича Чехова, тем более, что совпадало здесь имя – Осип Перельман, Осип Дымов. И он стал, таким образом, Дымовым, включив, естественно, в свой псевдоним не только героя любимого Чехова, но и мысль о том, что не нужно искать какие-то ценности за пределами своей собственной личности, что все находится рядом, под рукой. И, в общем-то, это был один из девизов, скрытое мотто всей его жизни: все находится в тебе самом, в собственной личности, нужны обстоятельства, воля, желание, талант, чтобы эти качества раскрыть. И таким образом Осип Перельман, местечковый еврей из города Белостока, становится русским писателем Осипом Дымовым, который, кстати говоря, стал не только его литературным псевдонимом, но и вообще фамилией его семьи, поскольку и жена, и дочка Изадора тоже стали Дымовыми.

Иван Толстой: Владимир Ильич, давайте начнем ab ovo, то есть с биографии нашего сегодняшнего героя – кто он, откуда, какова среда в которой он появился на свет, кто его родители? Расскажите нам, пожалуйста, о долитературном этапе его жизни, а к литературе мы перейдем в свое время.

Владимир Хазан: Осип Исидорович Перельман родился 4 февраля 1878 года в заштатном Белостоке, тогда входившим в состав Российской Империи, городе, который находился за чертой оседлости. И этот факт для будущего русско-еврейского, а потом уже совсем еврейского писателя Осипа Дымова был весьма значим, поскольку вместе с чертой оседлости, вместе с завоеванием Петербурга ему пришлось завоевывать в этой жизни и литературную славу, и литературный успех, и вообще проявлять себя на разных площадках, в разных сферах своей кипучей деятельности и в своем многообразии талантов.
Итак, в феврале 1878 года, а заштатном маленьком, на две трети состоящем из евреев Белостоке рождается мальчик в семье Перельманов. Отец - немецкий еврей, мать - знавшая русский язык и, естественно, владевшая немецким. Поэтому в доме говорили и по-немецки, и на идиш, отсюда многоязыкость Дымова, которая со временем перерастет в такое качество, как его литературный билингвизм, что крайне важно и для литературного стиля, и для того места, которое он занимает и в русской литературной, и в американо-идишской литературной империи.
В семье было четверо детей, пятая девочка умерла, недолго прожив на этом свете. В шесть лет Осип потерял своего отца и, по существу, мать подняла четверых детей сама, одна, и комплекс безотцовщины, комплекс сиротства навсегда остался в Дымове как тема его литературных сочинений, как некий комплекс в самой нравственной личности этого человека, который искал неких связей, некоей цельности мира, поскольку в семье, в силу ее драматических коллизий, и это хорошо ощущается и по его воспоминаниям, и по его многочисленным литературным работам, по романам, по пьесам, по рассказам, этого всего ему в детстве недоставало, недоставало отцовского внимания, недоставало, и он об этом пишет достаточно резко и драматично, ласки со стороны матери. Но семья поднялась, семья вошла в историю литературы не только русской, но и европейской, американской. Попутно хочу сказать, что была в семье еще одна очень интересная фигура, родной брат Осипа Яков Перельман, которого мы все хорошо знаем. Иван Никитич, наверняка вы хорошо помните, и наше поколение хорошо знает этого человека по его многочисленным популяризаторским книжкам по астрономии, по физике, по математике - “Занимательная тригонометрия”, “Занимательная математика”, “Занимательная алгебра”. Яков Перельман, который, к несчастью, погиб в блокадном Ленинграде, умер от голода в 42 году, это родной брат Осипа Перельмана.
Третий, самый старший брат - Герман Перельман - погиб во время Катастрофы в нацистской Германии. Я пытался проследить его судьбу, но, увы, не получилось. Одна из многочисленных жертв нацизма.
Была еще сестра Анна, которая, скорее всего, тоже погибла в годы Второй мировой войны в Ленинграде. Вот такая семья.
Говоря о биографии Осипа Дымова, хотелось бы сказать, что семья была с большим количеством ответвлений, двоюродных братьев, двоюродных сестер и, благодаря этому, поскольку часть семьи жила в Петербурге (это родные братья и сестры его матери, урожденной Эрлих), через этих людей, когда он уже оказался в Петербурге, когда он туда приехал в конце 19 века, в 1899 году, и поступил в Лесной институт, через них он вошел в мир русско-еврейской или вообще уже русской интеллигенции. В частности, его дядя, который был всего на четыре года старше его, Яков Эрлих, родной брат его матери, ввел его в кружок символистов. Эрлих был талантливый юноша, который умер, заболев душевной болезнью, ему не было и 24 лет, его ближайшими друзьями были Валерий Брюсов, Александр Добролюбов, Иван Коневской.
Через Якова Эрлиха, талантливого музыковеда, математика, философа, который слишком рано умер, поэтому не сумел воплотиться и не оставил ярких следов, равных его личности, Осип Дымов вошел в интеллигентную среду молодых петербургских литераторов, познакомился, в частности, с Александром Добролюбовым, к которому все больше и больше сегодня возникает интерес одним из предтечей символизма, ближайшим другом Валерия Брюсова, человеком очень странной судьбы. В воспоминаниях Дымова, написанных на идиш, одна из глав посвящена Александру Добролюбову. Причем, Дымов, который знал его непосредственно, встречался с ним, видел его в различных ситуациях, вспоминает о нем вещи, которые нельзя найти ни в каких других описаниях.
После переезда в Петербург начинается другая глава в повести жизни Дымова.

Иван Толстой: Вот одна цитата из старой рецензии на дымовский сборник рассказов “Солнцеворот” 1905 года. Пишет Корней Чуковский:

“Дымов импрессионист.
Художники современного города – неминуемо импрессионисты.
Слишком быстры и мимолетны их видения, чтобы они могли чеканно, отчетливо, подробно воплощать их в своих созданиях.
Два-три вдохновенных штриха – и довольно. Два-три намека. Да иначе и не передашь, иначе и не запечатлеешь тех получувств, полустрастей, полужеланий, которые рождаются и гаснут в безумной фантасмагории большого города.
Это умбрийские монахи могли писать каждый листик на дереве и каждый волосок на бороде. Не было железных дорог, не было конок, пароходов, электричества и не случалось умбрийским монахам в один день встречать миллионы деревьев, миллионы бород. Импрессионизм – создание большого города, создание быстрого темпа жизни. Дымов импрессионист.
В эскизе “Лидия Биренс” ему нужно изобразить одинокую холостяцкую жизнь. Для этого он отмечает, что, когда его герой ел, “крошки хлеба с сухим треском падали на газету” – и больше ничего. Всю картину неуветливого существования он дает в небольшом пятнышке, в намеке, – и разве от этого картина сколько-нибудь проигрывает в своей силе, в своей энергии, в выразительности своей. О, конечно, нет, напротив. Город научает экономии средств – даже художественных.
Хочет Дымов передать читателю пошлую столичную пирушку.
Тонкая и сильная картина эта не занимает у него и десяти строк:
“После ужина офицер Краснов рассказывал анекдоты. Хотя это был пехотный офицер, но, заканчивая рассказ, кланялся так, словно носил шпоры. Особенно интересен был рассказ о том, как кондуктор высадил на станции не того пассажира, который об этом просил, а другого. Потом играли на рояли две барышни, очень схожие, но вовсе не сестры... В третьем часу разошлись; офицер без шпор, но делавший вид будто их имеет, говорил неизвестно для чего:
– Лорд Биконсфилд или свидание беззаботных друзей. У птицы Рок четыре бушующих крыла.
Вообще вечер удался. Хозяев благодарили”.

Так писал в рецензии 1905 года Корней Чуковский.
Владимир Ильич, одно дело оказаться в литературном кругу, другое дело - в нем состояться. Как это удалось Дымову? Какие качества для этого были нужны и как они проявились в его судьбе?

Владимир Хазан: Если позволите, я начну издалека. Вообще фигура Дымова - фигура странная. Я занимаюсь им достаточно много лет, были разные времена, различные подходы, пока я не решился на издание его известных и неизвестных мемуаров. Неизвестных, потому что они написаны на достаточно закрытом языке, идише, известных, потому что они частично, различными своими фрагментами, в разное время переводились. Воспоминания, которые включают в себя громадное количество информации, очень много интересных точек соприкосновения с русской культурой, с еврейским миром, с евреями в Петербурге, с отношениями между евреями и русскими в разные времена.
Я размышлял над феноменом Дымова как таковым. Поразительная личность, поразительная судьба! Поразительная тем, что в Дымове мы имеем некую знаменитую незнаменитость, или, лучше сказать даже, незнаменитую знаменитость. С одной стороны, яркий писатель, художник, без которого трудно представить себе историю Серебряного века, вообще историю русской литературы конца XIX - начала ХХ века. Писатель, без которого трудно представить себе русскую драматургию, которая активнейшим образом шла на Западе - его очень много ставили на западной сцене и на русской сцене тоже. Его ставил Мейерхольд, его ставил Марджанов, его ставили крупные режиссеры, в спектаклях по его пьесам принимали участие крупнейшие русские актеры. Если бы не прекратил свое существование Театр Комиссаржевской, наверняка его пьесы были бы поставлены и там.
С другой стороны, мы до сегодняшнего дня практически не имеем информации о его жизни и творчестве. Для среднего русского, российского читателя, Дымов - фигура закрытая, если не сказать, что вообще неизвестная или полуизвестная. Дымов, который в 1913 году покинул Россию, уехал в Америку, сменил гражданство, сменил литературную ориентацию, сменил характер своего творчества, из русского литератора, писателя, журналиста, драматурга, беллетриста, он становится еврейско-американским драматургом, новеллистом. Вторая часть жизни, а умер он в 1959 году, прожив достаточно большую жизнь, по существу, проходит под другими небесами. Самое интересное при этом, что он не оставляет и русской литературы тоже, печатается на русском языке, печатается в русской эмигрантской прессе. До конца 1929 года (поразительный случай в истории эмиграции!) Дымов является собственным корреспондентом “Красной газеты”, выходившей в Ленинграде. Он не просто просоветски настроенный литератор, он писатель, который является советским журналистом на Западе. Одновременно с этим он - известный киносценарист. Вторую половину 20-х годов - начало 30-х годов он проводит в Европе. Он - известный драматург, его пьесы идут в Германии, во Франции, не говоря уже об Америке. Многие театры, не только еврейские театры, ставят его пьесы. Он владеет достаточно прилично, как литератор, как человек, который пишет, переводит, четырьмя языками - русским, английским, идишем и немецким. Это открывает ему двери в различные литературные сферы.
Вместе с тем, Дымов - фигура, которая мало исследована, мало изучена. Количество написанного Дымовым практически неисчислимо. Я когда-то занялся работой, чтобы просто составить какую-то элементарную библиографию, хотя бы в первом приближении разобраться, что, где и сколько он написал. И, в общем-то, оставил эту безнадежную затею, потому что собрать тексты, написанные Дымовым на всех тех языках, которые я перечислил, невозможно. Он писал энергично, быстро, печатался много, печатался в различных органах печати Европы, Америки, России. Я уже сказал, что в “Красной газете”, но до революции, живя в Америке, печатался активно и во многих изданиях, газетах и журналах, российских “Биржевых ведомостях”, и так далее.
Здесь есть, конечно, масса противоречий между количеством и качеством им написанного, но, вместе с тем, у Дымова есть несколько текстов, которые вошли в мировую сокровищницу литературы, я говорю об этом с полной ответственностью. Скажем, его замечательная пьеса “Ню”, которая была поставлена в самых крупных театрах Америки, Европы и России. Или, скажем, его сборник рассказов “Солнцеворот”, который вышел в 1905 году, когда он жил еще в России, которые, в общем-то, означали новое слово в русской литературе, несли в себе импрессионистическую печать. И, в общем, Дымов, в определенном смысле, выступил в когорте тех писателей, которые открывают неведомую для русской литературы тогда страницу импрессионистическую, крайне важную, крайне интересную, которая развивалась различным образом в дальнейшем в русской литературе. В фигуре Дымова скопилось такое количество противоречий, что невозможно одним махом, одним ударом разрешить все из них, и, издав два тома его воспоминаний и писем, я чувствую себя в положении человека, который мало что о нем знает, или, по крайней мере, не знает о нем достаточно многое. Многое в биографии Дымова неведомо еще, не изучено, не исследовано, как это должно быть.
Когда я говорю о дымовских противоречиях, что я здесь имею в виду и о чем здесь идет разговор? Дымов относится к категории тех редких писателей, тех редких литераторов, в таланте которых существуют взаимоисключающие начала. С одной стороны, он - пронзительнейший лирик. Книга рассказов “Солнцеворот”, вышедшая в 1905 году и получившая замечательную, исключительную прессу, его хвалили все, кто читал, одновременно с этим, с лирической пронзительностью, с грустью, с печалью, в Дымове каким-то неведомым образом уживаются едкий, острый сатирик и юморист. Он являлся одним из авторов, причем очень плодотворных авторов, литературной группы “Сатирикон”. Наряду с юмористом и пародистом, в Дымове скрыты очень глубокие драматические начала, которые воплотились в его драматургии, в его многочисленных пьесах. Не все эти пьесы удачные. Когда он попадает в Америку, он начинает подражать стилю бродвейских театров с их трюками, с их эффектами, и многое в его творчестве, особенно в творчестве традиционном, русском, теряется. Тем не менее, его пьесы - это совершенно устойчивый, установившиеся факт, который отмечен во всех учебниках по истории русского, европейского и мирового театра. Его пьесы упоминаются, пусть они не занимают верхнюю строчку, но они существуют.
Наряду с этой погруженностью в глубокий психологизм драматических характеров, обстоятельств, ситуаций, семейных драм, которые он нес из своей собственной семьи, Дымов, как всякий глубокий художник, крайне автобиографичен. Вместе с тем, он интересно проявил себя в конце 20-х, особенно в 30-е годы, как киносценарист. Иван Бунин, Нобелевский лауреат, гордость и слава русской литературы, пишет ему письмо и просит у Дымова (они были хорошо знакомы еще по российским временам) помочь ему, поспособствовать знакомству с какими-то кинофирмами, английскими кинофирмами, с Голливудом, если это возможно (а Дымов сотрудничает с Голливудом, его киносценарии, десятки киносценариев, идут на экранах), помочь войти в эту систему, совсем новую систему для русских писателей и русских литераторов. Конечно, никто не сравнивает, конечно, понятно, что такое Иван Бунин для мировой культуры, для мировой литературы, и что такое Осип Дымов. Конечно, это два явления разного порядка, разного масштаба, но история литературы, история культуры мировой, европейской и российской, в том числе, показывает, что все было гораздо сложнее.
И нельзя накладывать на такие явления, как наш персонаж, как Осип Дымов, такие школярские примитивные представления, потому что в определенном смысле этот человек сыграл для судеб русской литературы, для судеб европейской литературы, для судеб, не побоюсь этого слова, мировой литературы и культуры, крайне важную и значимую роль.


Иван Толстой: Владимир Ильич, все-таки я хотел спросить о тех камушках, по которым шел вглубь литературы и вглубь своего признания Осип Перельман в самые первые свои годы. На что все-таки он опирался? Ну, вот была помощь брата, были литературные знакомства в среде символистов. Не могли бы вы конкретизировать, назвать какие-то основные имена, основные вехи на пути к первому признанию нашего сегодняшнего героя?

Владимир Хазан: Прежде всего, нужно сказать и упомянуть совершенно замечательное, отчасти забытое имя крупнейшего театрального критика, драматурга, переводчика, человека, который все знал о театре, который был главным экспертом театральной жизни, театральной истории, театрального искусства в России рубежа веков в дальнейшем - Александра Рафаиловича Кугеля. У Дымова, который сложно относился к Александру Рафаиловичу, существует порядка пяти, шести, даже семи мемуарных набросков об этом человеке. Часть из них он включил, как некий связный текст, в свои идишские воспоминания “Wos ich gedenk” (“То, что я помню”), часть из них остались в его архиве, все их них я попытался каким-то образом, не повторяясь, включить в вышедший двухтомник, чтобы иметь ясное и полное представление, с одной стороны, о роли и месте этого человека в истории театральной культуры России, а, с другой стороны, об отношении, достаточно непростом, неоднозначном, к нему его питомца Осипа Дымова.
В 1899 году Осип Дымов начинает служить у Кугеля секретарем его журнала “Театр и искусство”. Журнал помещался в собственной квартире Кугеля в центре Петербурга, секретарским столом Дымова служил обычный обеденный стол в квартире Кугеля, в секретарском хозяйстве Дымова принимал участие знаменитый халат Кугеля, в карманах которого можно было найти абсолютно все рукописи, все варианты, присылаемые в редакцию. Поэтому Дымов, который был в высшей степени человеком остроумным, владел словом, умел пародировать, умел преподносить, умел рассказывать, многократно обыгрывает свои встречи с Кугелем и встречи с людьми, которые происходили в редакции “Театра и искусства”. И все это носит, с одной стороны, форму такого легкого и замечательного, по своей ироничности, бурлеска, а, с другой стороны, здесь есть некие драматические страницы истории русского театра и людей русского театра, о которых вспоминает Дымов, поскольку с этим журналом были связаны наиболее крупные силы на театральной карте России. И поскольку Кугель очень сложно, если не сказать с ненавистью, относился к возникшему в эти годы, набиравшему силы и авторитет Московскому Художественному театру (поскольку его собственная жена, Холмская, не была взята Станиславским и Немировичем-Данченко в качестве актрисы, и все рецензии Кугеля об МХТ или, как тогда называли, Московском общедоступном театре, носили сугубо отрицательный характер), вот эти, с одной стороны, веселые и занимательные, с другой стороны, достаточно драматические обстоятельства описываются Дымовым.
Но Кугель действительно сыграл в этом смысле роль первого наставника, по-настоящему умудренного опытом, театральным, жизненным опытом, человека, который очень помог Дымову и ввел его в литературную, театральную среду тогдашнего Петербурга.
Большую роль сыграл собственный талант Дымова, определенный талант, я не говорю сейчас обо всем таланте. Конечно, Дымов был необычайно способным человеком, он прекрасно рисовал и был карикатуристом, его очень точные ядовитые рисунки появлялись на станицах того же “Театра и искусства”, он к концу жизни стал скульптором, прекрасно лепил, брал уроки у знаменитого скульптора Добужинского, уже в Америке, словом, природа не обделила его талантами.
Но среди талантов Дымова был некий талант, который я бы вообще поставил во главу угла. Это талант острого слова. Может быть, это звучит, когда мы говорим о серьезном литераторе, крупном писателе, тем более, русская литература с ее неулыбчивостью, с ее суровым, серьезным отношением к миру вообще, к картине мира, не считает, что талант острого слова, зубоскальства, ядовитых стрел иронии, насмешки входил в набор обязательных джентльменских качеств русского литератора. Дымов, по существу, первым, оставаясь, с одной стороны, писателем вполне серьезным, принятым в “серьезных” литературных салонах, оказывался тем, что мы сегодня бы назвали человеком-конферансье, ведущим, человеком, который умел смешить публику. Помимо своих литературных текстов, помимо своих сатириконовских текстов, он умел просто смешить публику, умел рассказать смешной еврейский анекдот.
С одной стороны, это кажется не столь уж обязательным. С другой стороны, это создало ему определенную славу не только в Петербурге, а, вообще, в России. Дымов достаточно много разъезжал с выступлениями своими, и с сатириконовской группой, и один. Это создало ему славу человека компанейского, коммуникабельного, умевшего пошутить, умевшего разрядить обстановку. Если учесть, что русская литература той поры, я сейчас говорю о русской литературе Серебряного века, в основном, была салонная (вспомним встречи и собрания на Башне Вячеслава Иванова, где Дымов был просто долгожданным гостем, встречи у Сологуба и многие другие литературные салоны), то умение подражать (а Дымов, кроме всего прочего, обладал талантом пародиста, он просто подражал голосом, и у него это выходило, судя по воспоминаниям Ремизова, крайне удачно, он подражал манере, жестам, мимике, голосовому характеру своего персонажа; существует огромное количество воспоминаний о том, как это удавалось лихо делать Дымову, например, когда они собирались у Леонида Андреева, - Леонид Андреев был среди ближайших приятелей Осипа Дымова, и когда он разыгрывал такие маленькие скетчи, им самим написанные или рождавшиеся импровизационным путем, показывал Леонида Андреева и разговоры внутри его семейства; есть воспоминания, что когда это изображал Дымов, то Чуковский -другой его ближайший приятель, с которым они редактировали сатирический журнал “Сигнал”, - просто свалился под стул, а поскольку Чуковский был огромного роста, он сложился вчетверо и под этот стул залез, поскольку не было места распластаться на полу: кругом сидели люди и мешали другие стулья, это было крайне смешно и необычайно весело), вот эта коммуникабельность, эта контактность проявилась не только в каких-то веселых сценках, пародиях, пересмешничестве, комиковании, она проявилась и в сугубо серьезных отношениях Дымова с крупнейшими деятелями мировой науки и мировой культуры.
Например, он был близко знаком с Альбертом Эйнштейном, переписывался с ним, его пьесы шли в театре Макса Рейнгардта, крупнейшего режиссера. Кого ставили на берлинских и венских подмостках театра Макса Рейнгардта? Самых первых драматургов российских. Я не говорю о Чехове, это понятно. Это мог быть Сологуб, какие-то отдельные его пьесы, но при этом ставили и Дымова. Дымов шел на ура в “Каммершпиле” Макса Рейнгардта, в 1908 год его пьеса была поставлена.
Дружба Дымова с немецкоязычными писателями, австрийскими и немецкими, с будущим нобелевским лауреатом Германом Гессе, с Питером Альтенбергом, с Артуром Шницлером (Дымов многократно упоминается в дневниках Шницлера). Дружба с выдающимся европейским актером Александром Моисси. Если начать перечислять круг дымовских друзей, приятелей, знакомых, которые входили в очень тесный, не на уровне какой-то встречи или кивка головой, приятельский круг Дымова, то это займет огромное количество времени. Его близким приятелем, с которым он был на “ты”, был певец Леонид Собинов. Он поддерживал близкие отношения с Федором Ивановичем Шаляпиным. Перечислять в этом смысле можно очень много и долго.

Иван Толстой: Вы назвали “Ню” и сборник “Солнцеворот”. Какие еще самые главные, самые ударные вещи Дымова дореволюционного периода?

Владимир Хазан: К сожалению, Дымов был писателем, который одновременно протаптывал новые пути в литературе. “Солнцеворот” - в беллетристике, в жанре короткого рассказа, импрессионистского, пьеса “Ню” - в жанре драматургии, это вершины Осипа Дымова. Одновременно с протаптыванием этих новых путей, одновременно с маленькими литературными революциями, Дымов отличался неким качеством, которое сужало диапазон его творческой значимости, он шел чаше всего по уже протоптанным самим собою дорожкам, поэтому многие сборники его рассказов – “Земля цветет”,- они были вторичными, и об этом много писала в свое время критика.
Я, очень коротко отвечая на ваш вопрос, хочу сказать здесь самую главную вещь. Дымов одновременно существует как в элитарной литературе, в литературе, которая является литературой на все времена (не элитарная в том смысле, что она существует для избранных, а литература, которая не имеет никаких временных ограничений, большая, настоящая литература), и одновременно же он существует в литературе массовой, в литературе средней беллетристики. Вот это противоречие, одно из многочисленных противоречий Дымова, создает резкий контраст между Дымовым настоящим, подлинным, крупным, талантливым писателем и Дымовым средней руки беллетристом, газетчиком, журналистом, человеком, который следит за литературной модой и обязательно хочет ей соответствовать. Это же качество проявилось, как это ни парадоксально, у него и в Америке. Наряду с крупной пьесой, которая захватила буквально все американские подмостки, пьесой “Бронкс-экспресс”, которая шла сначала в Америке, потом в Европе, которую написал он очень скоро после своего приезда в Америку, многие пьесы эксплуатировали, что называется, уже найденную тему. И поэтому, рано или поздно, они сходили с репертуара, они становились вторичными, они прекращали свою сценическую жизнь.
Но еще раз хочу подчеркнуть, что при том обилии, которое оставил после себя литератор Осип Дымов (я сейчас говорю только о его русскоязычных текстах), конечно же, всегда можно найти целый ряд его рассказов, романов, например, такой роман как “Томление духа”, написанный им еще в России. Роман, по-моему, не прочитанный, то, что называется “роман с ключом”, об очень узнаваемых характерах и типах героев, которые населяли тогдашний Петербург.
Вместе с этим, повторяю, Дымов многолик, многопланов, очень большую и очень отрицательную роль в его творческой судьбе, в его писательской судьбе сыграло то, что он был то, что называется репортером, газетчиком, и до конца жизни не оставлял и здесь этой сферы своего авторского творчества. Это отразилось и на его стиле, и на том, что многие сочинения Дымова, многие тексты Дымова не устоялись, они носили характер некоей беглописи, они охотились за сенсацией, они ловили сегодняшний день, в то время как его главные и лучше вещи существуют, как я уже сказал, на все времена.

Иван Толстой: Вы рассказали об окружении Осипа Дымова, о тех ярких фигурах, с которыми он был близок. А почему же тогда он уехал из России и даже пересек океан? Попал в литературную Америку, о которой очень мало что знали тогда, в начале ХХ века, а уж о литературной и о русской литературной Америке - тем паче. В чем была причина эмиграции?

Владимир Хазан: Иван Никитич, а эмиграции, в общем-то, не было. Неверно думать, что Дымов эмигрировал. Эмиграция стала эмиграцией в последующие годы. И любопытно, что Дымова в справочниках 1960-80-х годов относят к эмигрантам Первой волны, после большевистской революции, хотя он уехал осенью 1913 года. Он не эмигрировал, он просто отправился за океан, по приглашению Дирекции Еврейских театров, ставить свою пьесу. Он написал пьесу (еще в российские времена) “Вечный странник”, создал труппу из бродячих актеров в шолом-алейхемском духе, пьеса была пронизана еврейскими мотивами, и возил эту пьесу по городам и весям, начиная от юга России до Западной Украины, в частности, в Польшу, в свой родной Белосток, и так далее. И однажды он встретился с представителем Дирекции Американских театров Бараком Томашевским, который оказался в Европе, и который пригласил его поставить эту пьесу на еврейской американской сцене. Таким образом, он оказался в Америке. Я подозреваю, что это, как и все в жизни, имеет некие тексты, подтексты и контексты. Дымов, вероятно, собирался в Америку давно. По крайней мере, я публикую письмо, когда он обращается в ту же самую Дирекцию, это было в 1911 году, еще никаких предложений не поступало.
Когда он оказался в Америке, то началась Первая мировая война, потом 17 год с его революциями. Возвращаться, по существу, уже было некуда, или, по крайней мере, нужно было возвращаться в другую страну, в другую Россию. Дымов не вернулся. Но, повторяю, дух он в себе нес вполне пророссийский, а потом, уже в 20-е годы, вполне просоветский. Поэтому Дымов - не традиционный эмигрант. И когда его близкий приятель по российским временам, журналист “Сатирикона” Петр Пильский написал в рижской эмигрантской газете “Сегодня” в 1928 году, когда Дымову исполнилось 50 лет, такую “юбилейную”, достаточно оскорбительную статью, где показал Дымова таким везунчиком, таким приспособленцем, таким человеком, которому просто везет, который родился в рубашке или с серебряный ложечкой во рту, который преуспел…
Конечно, Дымов был для эмигрантов голодного, полунищего, перебивающегося с одного нищенского гонорара до другого, красной тряпкой, как он оказался для Пильского. Но Дымов в этом смысле не традиционный эмигрант, и сама тема эмиграции входит в его творчество достаточно поздно, в 20-е годы, когда он только осмысляет свой опыт.
Здесь я приберегаю для очередного вашего вопроса большую и сложную тему о Дымове-чужаке для русской литературы. Он и в российские времена оставался достаточно чуждым русской литературе, не случайно он стал писателем-билингвой. Как иногда судачат о Набокове, что он не русский писатель, в нем что-то есть иностранное, он не по-русски пишет. Я не сравниваю, в данном случае, просто привожу Набокова, как пример, параллель, как некий тип. Вот именно это существовало, и не только потому, что он был евреем, и не только потому, что он представлял собой некий дух еврейский в русской литераторе. Конечно, этот дух важен, но он всего не объясняет и всего не исчерпывает. Дымов был достаточно плодотворным раздражителем, “другим” в русской литературе, когда он еще жил в России и когда он еще не помышлял ни о каких заокеанских путешествиях.

Иван Толстой: Осип Дымов в 20-е годы, как вы несколько раз уже упомянули, становится совершенно просоветским литератором, он печатается в “Красной газете”, он печатается в Советском Союзе, он действительно не классический эмигрант. И тут мне приходит на память судьба другого человека, также переехавшего в начале 20-х годов из Европы в Америку, так же очень рано для истории русской литературы ХХ века. Я имею в виду Ветлугина. Ведь его судьба, в чем-то, по крайней мере, в каких-то шажках, была сходной с судьбою Дымова. Он и в советских газетах печатался, живя в Америке, в Нью-Йорке, он, так же, как и Дымов, отправился в Голливуд искать счастья, он так же писал сценарии, и эти сценарии дошли до нас, они частично известны (правда, он потом стал продюсером, в отличие от Дымова), и так далее. Есть тут какое-то намеренное сходство их двух судеб, или я слишком энергично сближаю эти две судьбы?

Владимир Хазан: Мне кажется, что очень удачное и вполне закономерное сближение. Думаю, что не только Ветлугин разделяет некую типологию судьбы таких невольных эмигрантов, которые, в определенном смысле, стали эмигрантами по нужде, хотя основная часть эмиграции стала эмиграцией по нужде.
Я еще бы привел пример Давида Бурлюка, который, кстати говоря, участвовал в той же самой газете “Русский голос”, американской, нью-йоркской эмигрантской газете, вполне просоветской, в которой печатался Ветлугин, в которой печатался Осип Дымов, в которой печатался Давид Бурлюк. То, что Ветлугин близко знаком был с Дымовым, - совершенно неоспоримый факт. Я не нашел, правда, переписки, но один упоминает другого, они близко знали друг друга по Америке. Сама проблема симпатий эмигрантов, которые, с одной стороны, пережили разлад с советской властью, с большевиками, и ничего общего у них не было, но затем потеплели, затем появились какие-то романы с советской властью, сама судьба этих литераторов-эмигрантов достаточно интересна и мало изучена. И я благодарен вашему вопросу, потому что считаю, что, да, Дымов в определенном смысле разделил судьбу таких же талантливых по-своему людей, которые не потерялись на Западе, которые проявили себя. Можно по-разному к ним относиться, можно по-разному оценивать их общество, можно по-разному относиться к их идеологии и политической маске, но то, что они достойны изучения, достойны упоминания, и то, что судьбы, которые вплетаются в общую мозаику судеб, достаточно пеструю мозаику судеб литературы ХХ века, оказавшейся за пределами собственных границ, это совершено несомненно.
Я думаю, что его потепление, его большевизанство было во многом связано с попыткой проникнуть своим творчеством в Советский Союз. Я привожу в двухтомнике, уже вами упомянутом, описание его встречи, скажем, с Анатолием Васильевичем Луначарским в берлинском посольстве в 1928 году, когда Луначарский еще был наркомом просвещения. И Луначарский ему предлагал, за определенные гонорары, а Дымов относится к писателям, для которых понятие успеха, литературной славы, популярности, удачи, гонораров были совершенно не пустыми словами и составляли важную часть литературной карьеры, Дымов, конечно же, мечтал о том, чтобы его пьесы шли, как они шли в Румынии или в Германии, чтобы они шли в Советском Союзе.
В 20-е годы, в 1927 году, еще до смерти Александра Кугеля, который возглавлял Всероссийское театральное общество, он вел переписку с Дымовым и открытым текстом ему предлагал пьесы для постановки в Советском Союзе, и Кугель совсем не отрицал такой возможности и постановки пьес, и публикации их.

Иван Толстой: Владимир Ильи, а где и когда скончался Осип Дымов?

Владимир Хазан: Дымова не стало в начале 1959 года, он скончался в Нью-Йорке от сердечного приступа. Он прожил долгую и интересную, насыщенную различными событиями жизнь, смерть его наступила от старости. Я, к большому сожалению, лишен возможности рассказать о последних годах и днях Осипа Дымова, когда он, человек вообще мистически настроенный (писатель он мистический, эту тему мы сегодня, к сожалению, не подняли), разразился целым рядом очерков о своих гипнотических, о своих таинственных способностях разгадывать чужие мысли, разгадывать человеческую жизнь по почерку, и так далее. Он умер одновременно и как русский писатель, и это было отмечено в русской эмигрантской прессе, в частности, в нью-йоркской газете “Новое русское слово”, и это было отмечено, конечно, и многочисленными некрологами в идишской печати, в американской печати, поскольку, повторяю, Дымов был писатель, который разделял и в самом себе, и с точки зрения внешнего мира, как бы делился на две половины: с одной стороны, русский писатель, русский литератор, русский журналист, с другой стороны, американо-еврейский писатель, которого не стало в начале 1959 года.
К сожалению, я не успел встретиться его дочкой, которая тоже уже не с нами, и, к сожалению, не очень себе представляю потомков Дымова, которых никогда не видел, с которыми не знаком, но которых намереваюсь найти и с которыми намереваюсь познакомиться, поскольку намереваюсь продолжать эту интересную работу.

«Обыденному» сознанию кажется странным, когда мемуары или переписка какого-нибудь полузабытого писателя переиздаются прежде его художественных произведений. На самом деле это почти всегда оправданно: романы, пьесы, стихи, даже казавшиеся современникам шедеврами, в большинстве уходят вместе со своим временем, сохраняя интерес лишь для историков литературы. А вот воспоминания или письма, содержащие подробности литературного быта или театрального закулисья, вполне живо читаются и век спустя. Рискну заметить, что писатели, кроме фигур совсем уж первого ряда, ценны не столько текстом, сколько контекстом. И контекст этот живет даже тогда, когда составлявшие его тексты уже практически все умерли.

В случае с Дымовым это и так, и не так. Конечно, к безусловным классикам его не причислишь. Однако произведения его - не все, он был изрядно плодовит, но лучшие из них - и сейчас сохраняют свою прелесть. В первую очередь это касается новелл из сборника «Солнцеворот», считающегося - и вполне заслуженно - одной из вершин русского литературного импрессионизма. Можно вспомнить еще некоторые пьесы, не говоря уже о «легких» жанрах, например о главе «Средние века» из знаменитой «Всеобщей истории, обработанной “Сатириконом”». В общем, и прозаиком, и драматургом, и «развлекателем» Дымов был не из последних. Сейчас это, может быть, даже очевиднее, чем сто лет назад, когда люди слишком ценили серьезность и Дымов поэтому проходил у знатоков в категории легковесов.

Тем не менее израильский историк русской литературы Владимир Хазан, решивший начать «презентацию» Дымова современному читателю с его воспоминаний, а не с пьес или, допустим, с рассказов, совершенно прав. Художественные тексты Дымова весьма неплохи, но тот контекст, который возникает на страницах его мемуаров, все же занятнее и ценнее. И это понятно - кому, как не ему, было писать воспоминания: везде бывал, со всеми дружил, приятельствовал, общался, был своим в театре, редакциях, издательствах, литературных собраниях, символистских салонах, религиозно-философских кружках…

Бывают книги, открывающие читателю какое-нибудь совершенно неизвестное прежде имя. За последнее время таких книг вышло немало - русская литература, как известно, богата талантами, в том числе забытыми. Гораздо реже удается открыть не писателя, а целый литературный круг, который даже контурами не намечен на историко-литературных картах.

Хазан совершает именно такое открытие - иерусалимский двухтомник Дымова представляет влиятельную в начале XX века русско-немецко-еврейскую группу литераторов, совершенно отсутствующую в сознании современных историков литературы. То есть отсутствует представление о ней как о группе: Аким Волынский или сам Дымов, конечно, всем специалистам по русской литературе известны. Но хоть сколько-нибудь детально представить себе тот круг, в котором Волынский был центральной фигурой и куда кроме него и Дымова входили Шолом Аш, Осип Мельник, Борис Бурдес, Пауль Бархан, Анатолий Шайкевич, до появления этого двухтомника мы не могли.

Насколько основательно забыт этот круг, очевидно хотя бы из такого примера. В 1905 году чешский историк философии, будущий президент Чехословакии Томаш Масарик с негодованием сообщал русскому философу Эрнесту Радлову, что, по результатам проведенного им расследования, Мельник, переведший «Книгу великого гнева» Волынского на немецкий и расхваливший автора в предисловии, и сам Волынский - одно и то же лицо. Дескать, у них совпадает почерк, они пишут одинаковыми чернилами и письма им надо отправлять по одному и тому же петербургскому адресу. И современный публикатор этого письма с Масариком полностью солидаризуется, никак этот пассаж не комментируя!
Впрочем, Дымов близко общался и с куда более известными фигурами, среди которых Леонид Андреев, Бунин, Тэффи, Собинов, Александр Добролюбов. Все они также присутствуют и в дымовской книге воспоминаний «То, что я помню» («Вос их геденк» в идишском оригинале), составившей первый том, и в материалах второго тома, куда вошли письма Дымова и к нему, а также дополняющие «То, что я помню» мемуарные заметки Дымова из газет и архивохранилищ.
Но все же куда интереснее и важнее панорама газетно-театрального Петербурга начала века, составленная по преимуществу из лиц более или менее неизвестных современному читателю, и не только тому, которого принято называть «широким». Здесь и братья Кугели, из которых относительно известен только один - театральный критик Александр Рафаилович, и актер-выкрест Павел Вейнберг, составивший себе имя рассказыванием с эстрады антисемитских анекдотов, и влиятельный правый журналист Гурлянд, тоже из выкрестов, и издатель «Биржевых новостей» Проппер, и друг первых русских символистов, дядя Дымова Яков Эрлих…

Мемуары Дымова богаты материалом и хорошо написаны. Кажется, единственный их недостаток в том, что они доведены только до 1905 года. Дымов умер в 1959-м, но написать связный текст о последних пятидесяти с лишним годах своей жизни не успел. А жаль, в этот временной отрезок вместилось много всего: «башня» Вячеслава Иванова, участие в «Сатириконе», всероссийская слава как фельетониста, мировой успех пьесы «Ню», успешная карьера американского идишского драматурга и голливудского сценариста, промежуточное положение эмигранта, печатающегося в советских газетах и любезничающего с Луначарским, знакомство с Эйнштейном (ему, впрочем, посвящен отдельный очерк, републикованный во втором томе) и Капабланкой. Хватило бы еще на несколько томов.
Практически одновременно с иерусалимским двухтомником вышел иерусалимско-московский однотомник - «выжимка» из первого издания, точнее, из его второго тома. Воспоминания «То, что я помню» здесь оставлены «за бортом», книга составлена из дымовских мемуарных очерков, частично разбросанных по труднодоступной периодике 1910–1950-х годов, частично извлеченных составителем из американского архива Дымова. Уже название - «От Айседоры Дункан до Федора Шаляпина» - свидетельствует об установке на громкие имена, способные привлечь относительно массового читателя.

На это же направлены и все прочие изменения. В композиции второго тома из двухтомника использовано остроумное ноу-хау Хазана. Том выстроен по алфавитному принципу и состоит из пяти десятков разделов, каждый из которых посвящен отношениям Дымова с тем или иным «персонажем», от Леонида Андреева до уже упоминавшегося Якова Эрлиха. Понятно, что такой прием помогает представлению дымовского круга именно как круга (вспомним название тома - «В дружеском и творческом кругу Дымова»). Получается своего рода «дымовская энциклопедия», по крайней мере, материалы к таковой. «Гешаримская» же книга - это именно сборник, алфавитный принцип здесь заменен хронологическим.

Очерк Хазана о Дымове по сравнению с двухтомником в однотомнике сокращен в пять раз - со ста с лишним страниц (целая монография) до двадцати с небольшим. Комментарий, правда, оставлен в неприкосновенности и составляет больше половины объема книги…
Полезно ли такое «облегченное» издание при наличии научного иерусалимского? Мне кажется, что да. Во-первых, тираж двухтомника невелик, и до России он дойдет в считанном числе экземпляров, а «гешаримское» издание - вот оно, на прилавках московских книжных. Во-вторых, Дымов, как и положено журналисту, умел писать живо и незанудно, так что воспоминания его рассчитаны не только на специалистов, но и на всех, кто любит мемуарную литературу. Имена, опять же, мелькают громкие: Герман Гессе, Керенский, Стефан Цвейг, Корней Чуковский… Так что, надо думать, «гешаримский» томик найдет своего читателя. А историк литературы и культуры, конечно, будет пользоваться двухтомным «полным» изданием и благодарить составителя за образцово проделанную работу.

Наступила осень. Как?

Недалеко отсюда билось море волнами все лето, всю весну и лето. Берег был плоский, песчаный; оно грохотало мелкими камушками, накидывая их с последней прозрачной волной и захватывая с первой обратной. Казалось странным: чего море так бьется? И откуда являются волны, все новые, без конца?

Над этим никто не задумывался, но вот 22 июля, около часу дня, море таки добилось своего: волны выбросили ее на берег. Возможно, что они выбрасывали ее постепенно, комковатыми клочьями все лето - всю весну и лето, но этого никто не знал. Теперь же все стало ясно. Тень лодки, зарывшейся в песок, легла совсем не на то место, что неделю назад. В светлом, жарком воздухе закричал петух, но уже не напомнил детства. Велосипедист на пыльном шоссе остановился, поднял голову, потную шею его обдало внезапно вспорхнувшим, как воробей, ветром.

Это была осень. Волны, наконец, оттащили ее с середины океана и выбросили на берег.

Это произошло 22 июля, в час с минутами. Свершилось! Осень прыгнула на песок, шурша пробежала по нем, заметая следы человеческих ног, два раза споткнулась, причем схватилась за рябину, и бросилась на деревню. Вот тогда-то закричал сразу состарившийся петух, и, виясь вокруг огромного подсолнечника, загудела согнувшись, как баба под ношей, мохнатая пчела.

Осень пряталась, выжидая. Где? В очень потаенных местах: в лесу под опавшими листьями, в рытвинах на поле, где валялись осколки разбитой бутылки, в изменившемся полете птиц. И, когда поэт раскрывал свою записную книжку, чтобы закрепить нежно-некрасивым почерком новую рифму, он находил осень между белыми листочками, словно кем-то засушенный цветок. Рифма тяжелела и, как удар вечернего колокола, тонула в меланхолическом сонете. Или тоже как удар веслом по вечернему озеру.

До вечера она многое успела. Достаточно сказать, что на протяжении десятков квадратных верст в эту ночь выпала густая, крупная, как беспричинные слезы девушки, роса. Об этом даже писали в некоторых газетах.

Ну, а уж вечером я ее встретил.

Видите ли, вечером не прячутся, вечером не надо прятаться. Это солнце делит и разграничивает и каждому назначает особое место. А при луне все равны. При луне принц беседует с дочерью портного и целует ее руки: бывает!

Утром Маша (дочь портного зовут Машей), просыпаясь, чувствует острую, тонкую боль в пальцах; ей кажется, что это уколы иголки, но на самом деле это - поцелуи принца.

Вечером я ее встретил - осень; то есть я так ее называл в шутку. Но, конечно, это была женщина, как все. Даже один раз пришла с головной болью и жмурила левый глаз - вот видите.

Странность, пожалуй, была в том, что мы не понимали друг друга: она не знала по-русски ни слова. Виноват, одно слово затвердила:

А для меня шведский язык был совершенно чужд. Возможно, впрочем, что она была не шведкой, а финкой или даже еще другой национальности. Не знаю.

Я шел мимо вечерних дач, все было серо: так как рассвет должен был заняться рано - то понимаете, не стоило делать особенной темноты.

Уже все спали. В садах, прижавшись к частоколу, стояли одинокие человеческие фигуры и глядели на дорогу. Вы заметили? Такие одинокие фигуры стоят во все ночи до глубокой осени, и луна освещает их. Вот лежат обгорелые балки и жестяной лист с крыши. Это целая история!.. Тут была мелочная лавка, бойко торговала, а конкурент ее поджог. Теперь здесь просвет на море, где наискось легла светлая полоса от луны. Думаешь: луна такая маленькая и тусклая, а…

Вдруг она прошла мимо меня, окинув строгим взглядом, как будто бросив слово на незнакомом языке. Я ничего не приметил, кроме этих черных, глубоких глаз и серой жизни моей назади. Объясню: потому так вспыхивают, обжигая сердце, мимо проходящие женщины, что идут они не по тротуару зимнего дня и не по дороге у моря, а появляются, пересекая полосу нашей серой жизни. Прошла - и после нее, как траурный шлейф все та же серая дорога - дорога нашей жизни. Ну, значит, идут они не по камням, а близко-близко от нашего слабого, самолюбивого, непрочного и очень одинокого мужского сердца.

Возвращаясь к себе в избу, которую нанял у финна, я видел, как, прижавшись к заборам, стояли живые фигуры, словно садовые украшения, вроде гномов, аистов, и ждали, ждали…

Миновало еще несколько росистых ночей, но газеты уже не писали об этом, потому что в стране тогда было неспокойно, и даже многие говорили: революция. Так что подобным не интересовались.

Она приходила ко мне в мою избу. Сидели мы в сенях на низких табуретах, и очень-очень далеко лаяли две собаки. Зимою во фраке на приеме или на официальном торжестве я вдруг вспоминал лунную полосу за обгорелыми балками и далекий, ночной лай… да еще ветер, ветер, который несется выше человеческого роста, не трогает лица, а только листья, а из ветвей - наиболее тоненькие, молодые.

Вот мы сидим и говорим. Очень странно. Она не понимает ни одного слова, а когда говорит она, я смотрю вниз (я чуть выше ее), на ее волосы и думаю свое. И так мы беседуем двумя не сливающимися монологами, двумя цепями мыслей, не переплетающимися в легко рвущийся диалог. А над нами ветер и листья рассказывают ночь - как будто жуют ее - да, это немного некрасиво так выражаться, но, если прислушаться, то похоже.

Я никому так много не говорил, как ей. Не было стыдно слов. Нам ничто не мешало, потому что мы не понимали друг друга.

Послушай, - говорил я и глядел на ее тонкие, бледные при луне пальцы: - мои друзья умирают. Это все даровитые, славные люди. Я их любил. Когда умер первый, я был безумно потрясен, второй - меньше, а месяц назад скончался в чахотке седьмой или восьмой - и я даже не заплакал. Вот скверно: душа грубеет…

Мы сидим на пороге в темноте, черные кусты неподвижны, а листья жуют ночь.

Она отвечает - я перевожу.

Ты не первый подходишь ко мне. Каждого я ждала и думала: мы вместе отгадаем эту тайну, эту странную тайну любви. Но до сих пор были все фальшивые отгадчики. Чем больше я обманывалась, тем грустнее становились мои глаза. А вот уже морщины на моем лбу, и близка зима, я уйду, мы не встретимся…

Кто ты такая - я не знаю. Чужая. Но так странно и бесшумно ты подошла к моему сердцу. У нас обоих обручальные кольца на руке, и где-то сзади жизнь, которая ждет нас, как привычное платье. Мы войдем в нее снова, и никому не скажем о нашей встрече.

Умирает лето, уходит молодость. Можно ли было думать, что двадцать лет назад придвинется вот эта минута, и мы будем сидеть здесь в северную ночь августа, глядеть и вспоминать, что двадцать лет назад об этом не думали. Казалось: двадцать лет, - ах, это бесконечно, это огромный промежуток времени - а вот…

Я ее провожаю. Поздно. Она устала. Ее движения опали, и веки полуопущены. Она прекрасна.

Я говорю ей:

Вы прекрасны.

Приду, - отвечает она по-русски.

У забора в саду одна запоздавшая тень. Голова окутана. Холодно. С моря, как туман, несет тоскою.

Я возвращаюсь. В стойлах бьет ночным копытом лошадь. Скрипит что-то: дерево или птица? Или плачет Маша, дочь портного - ее покинул принц.

Знакомые мне говорят: осень. Да. Между деревьями протянулись тонкие, как лезвие сабли, паутины. Играют шарманки. Иногда слышишь две-три мелодии разом. В фруктовых садах около двух часов дня - самый жаркий момент - начинают срываться яблоки одно за другим: та-та-трата. По шоссе, уже непыльному, тянутся возы с мебелью, и на них важно покачивается, как барин, платяной шкаф. Трава придавлена, а ведь никто по ней не ходил.

Восемь дней подряд лил дождь, а когда окончился, нам, дачникам, подали счета - длинные листочки бумаги, на которых расписывается осень.

Вечером я ее ждал: нет. Я укладывался и слушал - не придет ли? Не пришла. До самого рассвета гудели море и лес. Они все гудели, от этого делалось холоднее.

На моем столе горела свеча, и в пламени ее скрючился, страдая тоской, фитиль. Я тушил ее и зажигал. Под босой ногой скрипели доски. Страшное одиночество со стиснутыми зубами положило мне на грудь руку.

Заснул и снилось счастье. Такое простое, такое далекое. Снился сеновал и мои прежние двадцать три года, сквозь щели крыши светит деревенская луна волшебными четырехугольными кусочками. Больше ничего. Ах, Боже мой…

Уехал. Все позади. Было ли? Вот рисунок обоев перед глазами. Жена удачно провезла из-за границы контрабандой перчатки и кружева. В кармане осеннего пальто нашлись две копейки с прошлой весны. Стало грустно. Продают газеты.

А вечером - ночью - жена удивленно глядит на меня. Она опускает веки - как похожа на свою покойную мать!

Мы друзья, мы прожили вместе ряд лет. Мое тело как будто часть ее - так ей кажется. Она удивленно глядит на меня, на мою растерянную, беспомощную улыбку, наклоняется ко мне в сорочке, и голые, худые руки обнимают меня. Она прижимается к моим волосам, и мы оба тихо раскачиваемся в белом, как жрецы на празднике, который отменен… навсегда отменен. Так мы сидели на краю нашей кровати.

Вдруг я чувствую, как катится по моему лбу слеза острая, как лезвие сабли, и задевает мое ухо.

Теперь я понимаю, кто приходил ко мне.

Осень… осень…

Осип Дымов.
«Чтец-декламатор». Том 3. 1909 г.
Edward Cucuel - Herbstsonne.

Осип Дымов (настоящее имя - Осип Исидорович Перельман) - русский еврейский писатель, драматург и театральный деятель. Осип Дымов – этот псевдоним взят Иосифом Перельманом не случайно. Так звали героя чеховского рассказа «Попрыгунья», врача, ученого, скромного и талантливого человека. Видимо, этот образ был близок Иосифу, а Чехов – один из любимейших его писателей. Известны и другие псевдонимы И. И. Перельмана: ВОМЫД, Д. О., Витт, О. Д-в, Дым, Скорпион, Черный Кот, Олег Добрый.
Он родился 16 февраля 1878 года в городе Белостоке Гродненской губернии в семье мелкого служащего, подданного Пруссии, и жизнь этой провинциальной семьи не могла не отразиться впоследствии на его творчестве. Так, в пьесе «Голос крови» О. Дымов словами одного из героев говорит о своем рано умершем отце: «Он был умный человек, сердце у него было очень доброе». Есть в этой пьесе и фразы, характеризующие семью в целом: «Братья и сестры любят друг друга. Они интеллигентны».
Окончив реальное училище, Иосиф поступает в Лесной институт Санкт-Петербурга, но, получив звание ученого-лесовода, никогда не работает по этой специальности.
В 1899 году, будучи студентом Лесного института, Иосиф Перельман принимает подданство России, о чем свидетельствует «Именная ведомость об иностранцах, вступивших в подданство России, Гродненской губернии с 1 января 1899 года по январь 1900 года», где на листе 27 под номером 91 значится Иосиф Исидорович Перельман, прусский подданный, воспитанник Лесного института, иудейского вероисповедания, 1878 года рождения.
Уже в студенческие годы начинает сотрудничать в прессе (первая публикация – новелла «Рассказ капитана», напечатанная в московском журнале «Вокруг света» в 11 номере за 1892 год, когда автору было только 14 лет): в частности, становится одним из постоянных авторов журнала «Театр и искусство». И когда в 1901 году этот журнал праздновал свое пятилетие, в числе 100 приглашенных был и Осип Дымов. Дымов был прекрасным рисовальщиком. В музее А. Ахматовой в Санкт-Петербурге находится альбом шаржей Олега Доброго (О. Дымова), датированный 1900 годом.
Лучшие произведения О. Дымова созданы в 1905-1907 годах. Его имя как автора политических фельетонов было известно на всю Россию, ему даже начали подражать. К. И. Чуковский в очерке «Осип Дымов – поэт» пишет: «Его маленький, но изящный юмор в маленькую, но не изящную эпоху сатирических журналов 1905-1907 годов сделал из него Дымова, одного из лучших юмористов, создавшего несколько шедевров сатиры, которые со временем непременно попадут в хрестоматии».
После выхода царского манифеста 1905 года, который разрешил свободу печати, в Петербурге, Москве и других городах России появилось много политических журналов с антиправительственным уклоном: «Адская почта», «Зарницы», «Леший», «Сигнал», «Бомба», «Жало» и другие, Сотрудником некоторых из них был О. Дымов вместе с такими писателями, как М. Горький, В. Иванов, И. Бунин, Ф. Сологуб, Саша Черный, Н. Тэффи, К. Чуковский.
В своих фельетонах О. Дымов затрагивал самые злободневные темы: писал о голоде в деревне, о бесправии, о фальшивой свободе печати. Так, когда закрыли журнал «Сигнал», который редактировал К. И. Чуковский, О. Дымов иронизировал: «Печать должна быть свободной, – сказал пристав и наклеил печать на двери. – Обойдемся без веревочки».
В журнале «Леший» за 1907 год помещен небольшой рассказ О. Дымова. Вот его концовка: «…и тогда-то щедрою рукою будут насаждаться обещанные 17 октября реформы, если, впрочем, по климатическим и стратегическим причинам еще останется на Руси достаточное число обывателей, дабы служить объектами каких-либо реформ».
В 1907 году в Берлине с успехом прошла пьеса Дымова «Трагедия каждый день», а в Вене в 1909 году – «Пути любви». В Париже на Русских сезонах О. Дымов присутствует как корреспондент петербургской прессы.
О. Дымов весьма успешно сотрудничает в «толстых» журналах: «Весы», «Перевал» (где печатаются М. Волошин, З. Гиппиус, К. Бальмонт, Ф. Сологуб, В. Иванов, К. Чуковский), «Золотое руно» (вместе с А. Белым, В. Брюсовым, И. Буниным, Б. Зайцевым, А. Куприным).
В 1912 году Н. Тэффи, А. Аверченко и О. Дымов создают юмористический пересказ всемирной истории «Всеобщая история», обработанная «Сатириконом». О. Дымов повествует о средних веках.
В 1913 году Дымов получил приглашение в США, а в 1926 году он принял гражданство этой страны. Живя в Америке, Осип Дымов постоянно обращался мыслями к России. В письме Якову Исидоровичу от 12 июня 1929 года он пишет о плане издать в России книгу «Могила неизвестного короля». Действие ее происходит в «измышленной стране». Героя не существует, он – легенда, результат описки в документе, как и поручик Киже… Этому роману не суждено было увидеть свет в нашей стране. Иногда в «Красной газете» Ленинграда появляются заметки О. Дымова о театральной жизни США.
Из писем Анны Давыдовой, жены Я. Перельмана, известно, что Яков Исидорович вел разговор об устройстве своих «американских дел». О чем шла речь? Об изданиях книг в США, о поездке? Сейчас трудно сказать. Но в Америке Якову Исидоровичу Перельману побывать не удалось.
В США состоялось знакомство О. Дымова с Альбертом Эйнштейном. Они подолгу беседовали, обсуждая события в мире.
С началом войны СССР с Германией Осип Дымов с напряжением слушал сообщения о том, что происходит в России. Связь между братьями прервалась еще в 30-х, по причине «железного» занавеса. Лишь позднее О. Дымов узнал о смерти в блокадном городе брата, сестры, невестки, о гибели племянника.
В 50-е годы О. Дымов все чаще вспоминал Петербург, Лесной институт, работу в журналах. Умер он 9 февраля 1959 года в Нью-Йорке.

Дымов Осип

Д ымов, Осип - псевдоним писателя Осипа Исидоровича Перельмана. Родился в 1878 г., в еврейской семье. Окончил курс в петербургском лесном институте. В короткий период размножения сатирических журналов после 17 октября большой успех имели шутки Дымова в "Сигналах". В 1905 г. он напечатал сборник символических рассказов "Солнцеворот" (2-е издание, 1908). Сфера наблюдений Дымова необширна; он вдохновляется не столько жизнью, сколько книгой; кругозор его тоже не отличается широтой, но в разработку своих тем он вносит тонкость и изящество. Лучше всего ему удается пародирование. Зависимость от других писателей заметно сказалась в рассказах, собранных в "Солнцевороте": в общем, это перепевы Метерлинка и других модернистов, а отчасти - . Явная навеянность сказалась в чрезвычайной искусственности и напряженности мотивов. Не удались Дымову попытки писать символические пьесы ("Голос крови"). Успех в России и в Германии имела на сцене пьеса Дымова "Ню" (1908), отчасти также его пьесы на еврейские темы: "Слушай, Израиль" (1908) и "Вечный странник" (1912). Кроме "Солнцеворота", повести и рассказы Дымова собраны в книгах: "Земля цветет" (1908), "Рассказы", книга I (1910), "Веселая печаль" (1911).