Чарская княжна джаваха читать. Лидия чарская - княжна джаваха

Я грузинка. Мое имя Нина — княжна Нина Джаваха-оглы-Джамата. Род князей Джамата — славный род; он известен всему Кавказу, от Риона и Куры до Каспийского моря и Дагестанских гор.

Я родилась в Гори, чудном, улыбающемся Гори, одном из самых живописных и прелестных уголков Кавказа, на берегах изумрудной реки Куры.

Гори лежит в самом сердце Грузии, в прелестной долине, нарядный и пленительный со своими развесистыми чинарами, вековыми липами, мохнатыми каштанами и розовыми кустами, наполняющими воздух пряным, одуряющим запахом красных и белых цветов. А кругом Гори — развалины башен и крепостей, армянские и грузинские кладбища, дополняющие картину, отдающую чудесным и таинственным преданием старины...

Вдали синеют очертания гор, белеют перловым туманом могучие, недоступные вершины Кавказа — Эльбрус и Казбек, над которыми парят гордые сыны Востока — гигантские серые орлы...

Мои предки — герои, сражавшиеся и павшие за честь и свободу своей родины.

Еще недавно Кавказ дрожал от пушечных выстрелов и всюду раздавались стоны раненых. Там шла беспрерывная война с полудикими горцами, делавшими постоянные набеги на мирных жителей из недр своих недоступных гор.

Тихие, зелёные долины Грузии плакали кровавыми слезами...

Таинственные огоньки.

Башня смерти

— Нина, Нина, подите сюда!

Я стояла у розового куста, когда услышала зов моего пажа — Юлико.

Стоял вечер — чудесный, ароматный, на которые так щедр благодатный климат Грузии. Было одиннадцать часов; мы уже собирались спать и на минутку вышли подышать ночной прохладой.

— Да идите же сюда, Нина! — звал меня мой двоюродный брат.

Он стоял на самом краю обрыва и пристально взглядывал по направлению развалин старой крепости.

— Скорее! Скорее!

В один прыжок я очутилась подле Юлико и взглянула туда, куда он указывал рукою. Я увидела действительно что-то странное, из ряда вон выходящее. В одной из башенок давно позабытых, поросших мхом и дикой травою развалин мелькал огонёк. Он то гас, то опять светился неровным жёлтым пламенем, точно светляк, спрятанный в траве.

В первую минуту я испугалась. «Убежим!» — хотелось мне крикнуть моему двоюродному брату. Но вспомнив, что я королева, а королевы должны быть храбрыми, по крайней мере в присутствии своих пажей, я сдержалась. Да и мой страх начинал проходить и мало-помалу заменяться жгучим любопытством.

— Юлико, - спросила я моего пажа, — как ты думаешь, что бы это могло быть?

— Я думаю, что это злые духи, — без запинки отвечал мальчик.

Я видела, что он весь дрожал, как в лихорадке.

— Какой же ты трус! — откровенно заметила я и добавила уверенно: — Огонёк светится из Башни смерти.

— Башни смерти? Почему эта башня называется Башнею смерти? — со страхом в голосе спросил он.

Тогда, присев на краю обрыва и не спуская глаз с таинственного огонька, я передала ему следующую историю, которую рассказывала мне старая грузинка Барбалэ.

«Давно-давно, когда мусульмане бросились в Гори и предприняли ужаснейшую резню в его улицах, несколько христианских девушек-грузинок заперлись в крепости в одной из башен. Храбрая и предприимчивая грузинка Тамара Бербуджи вошла последней в башню и остановилась у закрытой двери с острым кинжалом в руках. Дверь была очень узка и могла пропустить только по одному турку. Через несколько времени девушки услышали, что их осаждают. Дверь задрожала под ударами турецких ятаганов.

— Сдавайтесь! — кричали им враги.

Но Тамара объяснила полумёртвым от страха девушкам, что смерть лучше плена, и, когда дверь уступила напору турецкого оружия, она вонзила свой кинжал в первого ворвавшегося воина. Враги перерезали всех девушек своими кривыми саблями, Тамару они заживо схоронили в башне.

— Значит, этот огонёк её душа, не нашедшая могильного покоя! — с суеверным ужасом решил Юли- ко и, дико вскрикнув от страха, пустился к дому.

В тот же миг огонёк в башне потух...

Вечером, ложась спать, я долго расспрашивала Барбалэ о юной грузинке, умершей в башне. Моё детское любопытство, моя любовь к таинственному были затронуты необычайным явлением. Однако я ничего не сказала Барбалэ о таинственных огоньках в башне и решила хорошенько проследить за ними.

В эту ночь мне плохо спалось... Мне снились какие-то страшные лица в фесках и с кривыми ятаганами в руках. Мне слышались и дикие крики, и стоны, и голос, нежный, как волшебная свирель, голос девушки, заточённой на смерть...

Несколько вечеров подряд я отправлялась к обрыву в сопровождении моего пажа, которому строго-на- строго запретила говорить о появлении света в Башне смерти. Мы садились на краю обрыва и, свесив ноги над бегущей далеко внизу, потемневшей в вечернем сумраке Курой, предавались созерцанию. Случалось, что огонёк потухал или переходил с места на место, и мы с ужасом переглядывались с Юлико, но всё-таки не уходили с нашего поста.

Любопытство моё было разожжено. Начитавшись средневековых рассказов, которыми изобиловали шкафы моего отца, я жаждала постоянно чего-то фантастического, чудесного. Теперь же благодаря таинственному огоньку мой по-детски пытливый ум нашёл себе пищу.

— Юлико, — говорила я ему шёпотом, — как ты думаешь: бродит там умершая девушка?

И встретив его глаза, расширенные ужасом, я добавила, охваченная каким-то жгучим, но почти приятным ощущением страха:

— Да, да, бродит и просит могилы.

— Не говорите так, мне страшно, — молил Юлико, чуть не плача.

— А вдруг она. выйдет оттуда, — продолжала я пугать его, чувствуя сама, как трепет ужаса пронизывает меня всю, — вдруг она перейдёт обрыв и утащит нас за собою?

Это было уже слишком. Храбрый паж, забывая об охране королевы, с рёвом понёсся к дому по каштановой аллее, а за ним, как на крыльях, понеслась и сама королева, испытывая скорее чувство сладкого и острого волнения, нежели испуга...

— Юлико! — сказала я ему как-то, сидя на том же неизменном обрыве и не сводя глаз с таинственного мерцающего огонька. — Ты меня очень любишь?

Он посмотрел на меня глазами, в которых было столько преданности, что я не могла ему не поверить.

— Больше, Нина!

— И сделаешь для меня всё, что я ни прикажу?

— Всё, Нина, приказывайте! Ведь вы моя королева.

— Хорошо, Юлико, ты добрый товарищ, — и я несколько покровительственно погладила его белокурые локоны. — Так вот завтра в эту пору мы пойдём в Башню смерти.

Он вскинул на меня глаза, в которых отражался ужас, и задрожал как осиновый лист.

— Нет, ни за что, это невозможно! — вырвалось у него.

— Но ведь я буду с тобою!

— Нет, ни за что! — повторил он. Я смерила его презрительным взглядом.

— Князь Юлико! — гордо отчеканила я. — Отныне вы не будете моим пажем.

Он заплакал, а я, не оглядываясь, пошла к дому.

Не знаю, как мне пришло в голову идти узнавать, что делается в Башне смерти, но раз эта мысль вонзилась в мой мозг, отделаться от неё я уже не могла. Но мне было страшно идти туда одной, и я предложила разделить мой подвиг Юлико. Он отступил, как малодушный трус. Тогда я решила отправиться одна и даже обрадовалась этому, соображая, что вся слава этого «подвига» достанется в таком случае мне одной. В моих мыслях я уже слышала, как грузинские девушки спрашивают своих подруг: «Которая это — Нина Джаваха?» — и как те отвечают: «Да та бесстрашная, которая ходила в Башню смерти». — Или: «Кто эта девочка?» — «Как, вы не знаете? Ведь это — бесстрашная княжна Джаваха, ходившая одна ночью в таинственную башню!»

И произнося мысленно эти фразы, я замирала от восторга удовлетворённой гордости и тщеславия. К Юлико я уже не чувствовала прежнего сожаления и симпатии. Он оказался жалким трусом в моих глазах. Я перестала даже играть с ним в войну и рыцарей.

Но заниматься много мыслью о Юлико я не могла. В моей душе созрело решение посетить Башню смерти во что бы то ни стало, и я вся отдалась моим мечтам.

И вот страшная минута настала. Как-то вечером, простясь с отцом и бабушкой, чтобы идти спать, я, вместо того чтобы отправиться в свою комнату, свернула в каштановую аллею и одним духом домчалась до обрыва. Спуститься сквозь колючий кустарник к самому берегу Куры и, пробежав мост, подняться по скользким ступеням, поросшим мхом, к руинам крепости было делом нескольких минут. Сначала издали, потом всё ближе и ближе, точно путеводной звездой, мелькал мне приветливо огонёк в самом отдалённом углу крепости.

То была Башня смерти...

Я лезла к ней по её каменистым уступам и — странное дело! — почти не испытывала страха. Когда передо мною зачернели в сумерках наступающей ночи высокие, полуразрушенные местами стены, я оглянулась назад. Наш дом покоился сном на том берегу Куры, точно узник, пленённый мохнатыми стражниками-чинарами. Нигде не видно было света. Только в кабинете отца горела лампа. «Если я крикну — там меня не услышат», — мелькнуло в моей голове, и на минуту мне сделалось так жутко, что захотелось повернуть назад.

Однако любопытство и любовь к таинственному превозмогли чувство страха, и через минуту я уже храбро пробиралась по узким переулкам крепости к самому её отдалённому пункту, откуда приветливо мигал огонёк.

Вот она — высокая, круглая башенка. Она как-то разом выросла передо мною. Я тихонько толкнула дверь и стала подниматься по шатким ступеням. Я шла бесшумно, чуть касаясь пятками земли и испуганно прислушиваясь к малейшему шороху.

И вот я у цели. Прямо передо мною дверь, сквозь трещину в которой проникала узкая полоса света.

Осторожно прижавшись к сырой и скользкой от моха и плесени стене, я приложила глаз к дверной щели и чуть не вскрикнула во весь голос.

Вместо мёртвой девушки, вместо призрака горийской красавицы я увидела трёх сидевших на полу горцев, которые при свете ручного фонаря рассматривали куски каких-то тканей. Они говорили тихим шёпотом. Двоих из них я разглядела. У них были бородатые лица pi рваные осетинские одежды. Третий сидел ко мне спиной и перебирал в руках крупные зёрна великолепного жемчужного ожерелья. Тут же рядом лежали богатые, золотом расшитые сёдла, драгоценные уздечки и нарядные, камнями осыпанные дагестанские кинжалы.

— Так не уступишь больше за штучку? — спросил один из сидящих того, который был ко мне спиною.

— Ни одного тумана.

— А лошадь?

— Лошадь будет завтра.

— Ну, делать нечего, получай десять туманов, и айда!

И, говоря это, черноусый горец передал товарищу несколько золотых монет, ярко блеснувших при свете фонаря. Голос говорившего показался мне знакомым.

В ту же минуту третий горец вскочил на ноги и повернулся лицом к двери. Вмиг узнала я его. Это был Абрек, наш молодой кучер.

Этого я не ожидала!..

Предо мною совершалась неслыханно дерзкая мошенническая сделка.

Очевидно, это были душманы, горные разбойники, не брезгавшие и простыми кражами. Абрек, без сомнения, играл между ними не последнюю роль. Он поставлял им краденые вещи и продавал их в этой комнатке Башни смерти, чудесно укрытой от любопытных глаз.

Все эти соображения вихрем пронеслись в моей пылавшей голове.

— Слушай, юноша, — произнёс в эту минуту другой татарин с седой головою, — завтра последний срок. Если не доставишь коня — берегись... Мой кинжал достанет до тебя.

— Слушай, старик: слово правоверного так же непоколебимо, как и закон Аллаха. Берегись оскорблять меня. Ведь и мой тюфенк бьёт без промаха.

И обменявшись этим запасом любезностей, они направились к выходу.

Дверь скрипнула. Фонарь потух. Я прижалась к стене, боясь быть замеченной. Когда они прошли мимо меня, я стала ощупью впотьмах слезать с лестницы. У нижней двери я помедлила. Три фигуры неслышно скользнули по крепостной площади, носившей следы запустения более, чем другие места в этом мёртвом царстве.

Двое из горцев исчезли за стеною с той стороны, где крепость примыкает к горам, третий, в котором было нетрудно узнать Абрека, направился к мосту.

Я догнала его только у обрыва, куда он вскарабкался с ловкостью кошки, и, не отдавая себе отчёта в том, что делаю, схватила его за рукав бешмета*.

— Абрек, я всё знаю! — сказала я.

Он вздрогнул от неожиданности и схватился за рукоятку кинжала. Потом, узнав во мне дочь своего господина, он опустил руку и спросил немного дрожащим голосом:

— Что угодно княжне?

— Я всё знаю, — повторила я глухо, — слышишь ты это? Я была в Башне смерти и видела краденые вещи и слышала уговор увести одну из лошадей моего отца. Завтра же весь дом узнает обо всём. Это так же верно, как я ношу имя княжны Нины Джаваха...

Абрек вскинул на меня глаза, в которых сквозил целый ад злобы, бессильной злобы и гнева, но сдержался и проговорил возможно спокойнее:

— Не было случая, чтобы мужчина и горец побоялся угроз грузинской девочки!

— Однако эти угрозы сбудутся, Абрек: завтра же я буду говорить с отцом.

— О чём? — дерзко спросил он меня, нервно пощипывая рукав бешмета.

— Обо всём, что слышала и видела и сегодня и в ту ночь в горах, когда ты уговаривался с этими же душманами.

— Тебе не поверят, — дерзко засмеялся горец, — госпожа княгиня знает Абрека, знает, что Абрек верный нукер, и не выдаст его полиции по глупой выдумке ребёнка.

— Ну, посмотрим! — угрожающе проговорила я.

Вероятно, по моему тону горец понял, что я не шучу, потому что круто переменил тон речи.

— Княжна, — начал он вкрадчиво, — зачем ссоришься с Абреком? Или забыла, как Абрек ухаживал за твоим конём Шалым? Как учил тебя джигитовке?.. А теперь я узнал в горах такие места, такие!.. — и он даже прищёлкнул языком и сверкнул своими восточными глазами.

— Лань, газель не проберётся, а мы проскочим! Трава — изумруд, потоки из серебра... туры бродят... А сверху орлы... Хочешь, завтра поскачем? Хочешь? - и он заглядывал мне в глаза и вкладывал необычайную нежность в нотки своего грубого голоса.

— Нет, нет! — твердила я, затыкая уши, чтобы помимо воли не соблазниться его речами. — Я не поеду с тобой никуда больше. Ты душман, разбойник, и завтра же я всё расскажу отцу...

— А-а! — дико, по-азиатски взвизгнул он. — Берегись, княжна! Плохи шутки с Абреком. Так отомстит Абрек, что всколыхнутся горы и застынут реки. Берегись! — и ещё раз гикнув, он скрылся в кустах.

Я стояла ошеломлённая, взволнованная, не зная, что предпринять, на что решиться...

Обличительница

Утром я была разбужена отчаянными криками и суматохой в доме. Я плохо спала эту ночь. Меня преследовали страшные сновидения, и только на заре я забылась...

Разбуженная криками и шумом, ещё вся под влиянием вчерашних ужасов, я не могла долго понять —- сплю я или нет. Но крики делались всё громче и яснее. В них выделялся голос старой княгини, пронзительный и резкий, каким я привыкла его слышать в минуту гнева.

— Вай-ме, — кричала бабушка, — украли моё старинное драгоценное ожерелье! Вай-ме! Его украли из-под замка, и кольца, и серьги — всё украли. Вчера ещё они были в шкатулке. А сегодня их нет! Украли! Вай-ме, украли!

Я быстро оделась... Выйдя из моей комнаты, я столкнулась с отцом.

— Покража в доме. Какая гадость! — сказал он и по обыкновению передёрнул плечами.

Потом он прошёл в кабинет, и я слышала, как он отдавал приказание Михако немедленно скакать в Гори и дать знать полиции обо всём случившемся.

Прибежала служанка Родам и с плачем упала в ноги отцу.

— Батоно-князь! — кричала она, вся извиваясь в судорожных рыданиях. — Я хранила бриллианты княгини, я и моя тётка, старая Анна. Нас обвиняют в воровстве и посадят в тюрьму. Батоно-князь! Я не крала, я не виновата, клянусь святой Ниной — просветительницей Грузии!

Да, она не крала. Это видно было по её прекрасным глазам, честным и ясным, как у ребёнка. Она не могла, хорошенькая Родам, украсть бриллианты моей бабушки.

Ни она, ни

Но кто же вор в таком случае?

И вдруг острая, как кинжал, мысль прорезала мой мозг:

«Вор Абрек!»

Да, да, вор — Абрек! В этом не было сомнения. Он украл бриллианты бабушки. Я видела драгоценные нити жемчуга и камней в Башне смерти. Я присутствовала при его позорном торге. И быстро обняв плачущую Родам, я воскликнула:

— Утри свои слёзы! Я знаю и назову вора... Папа, папа, вели созвать людей в залу, только скорее, скорее, ради Бога.

— Что с тобой, Нина? — удивился моему возбуждению отец.

Но я вся горела от нетерпения. С моих губ срывались бессвязные рассказы о Башне смерти, о драгоценностях, о двух душманах и Абреке-предателе, но всё так скоро и непонятно, точно в бреду.

— Иди, Родам, прикажи всем людям собраться в зале, — приказал отец.

Когда она вышла, он запер дверь за нею.

— Ну, Нина-радость, — ласково произнёс он, — расскажи мне всё по порядку толково, что случилось?

И он усадил меня на колени, как сажал в детстве, и старался успокоить насколько мог. Я в какие-нибудь пять минут поведала ему всё, захлёбываясь и торопясь от волнения.

— И ты уверена, что это тебе не приснилось? — спросил отец.

— Приснилось? — пылко вырвалось у меня. — Приснилось? Но если ты не веришь мне, спроси Юлико, он тоже видел огоньки в башне и следил за ними.

— Юлико дурно. Он заболел от испуга. Но если б даже он был здоров, я не обратился бы к нему. Я верю моей девочке больше, чем кому-либо другому.

— Спасибо, папа! — ответила я ему и об руку с ним вошла в залу.

Там собрались все люди, за исключением Михако, ускакавшего в Гори.

Я взглянула на Абрека. Он был белее своего белого бешмета.

— Абрек! — смело подошла я к нему, — Ты украл вещи бабушки! Слышишь, я не боюсь твоих угроз и твоего мщения и повторяю тебе, что ты вор!

— Княжна шутит, — криво усмехнулся горец и незаметно пододвинулся к двери.

Но отец поймал его движение и, схватив за плечо, поставил его прямо перед собою. Лицо отца горело. Глаза метали искры. Я не узнавала моего спокойного, всегда сдержанного отца. В нём проснулся один из тех ужасных порывов гнева, которые делали его неузнаваемым.

— Молчать! — прогремел он так, что, казалось, задрожали своды нашего дома, и все присутствующие в страхе переглянулись между собой. — Молчать, говорят тебе! Всякое запирательство только увеличит вину. Куда дел ты фамильные драгоценности княгини?

— Я не брал их, батоно-князь. Аллах знает, что не брал.

— Ты лжёшь, Абрек! — выступила я снова. — Я видела у тебя в башне много драгоценных вещей, но ты все их передал тем двум душманам, и они отнесли всё в горы.

— Назови мне сейчас же имена твоих сообщников, укажи место, где они скрываются! — снова проговорил отец.

— Не знаю, батоно-князь, никаких душманов. Верно, княжне привиделся дурной сон про Абрека. Не верь, батоно, ребёнку.

Но слова горца, очевидно, истощили последнее терпение отца. Он сорвал со стены нагайку и взмахнул ею. Раздался пронзительный крик. Вслед за этим, прежде чем кто-либо успел опомниться, в руках Абрека что-то блеснуло. Он бросился на отца с поднятым кинжалом, но в ту же минуту сильные руки Брагима схватили его сзади.

— Потише, орлёнок, не доросли ещё крылья! — крикнул с недобрым смехом Брагим, закручивая на спине руки Абреку.

Тот дрожал с головы до ног, его глаза горели бешенством, багрово-красный рубец — след нагайки — бороздил щёку.

В ту же минуту дверь широко распахнулась и полиция, предшествуемая Михако, вошла в зал.

При виде вооружённых людей Абрек сделал невероятное усилие и, вырвавшись из сильных рук Брагима, бросился к окну. С быстротой молнии вскочил он на подоконник и, крикнув «айда», спрыгнул вниз, с высоты нескольких саженей, прямо в тихо плещущие волны Куры...

Это был отчаянно-смелый прыжок, которому мог бы позавидовать любой джигит Кавказа...

Я долго не могла забыть стройную фигуру разбойника-горца, стоящую на подоконнике, его дикий взгляд и короткую, полную злобной ненависти фразу: «Ещё свидимся — тогда попомните душмана Абрека!» К кому относилась эта угроза — ко мне ли, за то, что я выдала его, или к моему отцу, оскорбившему вольного сына гор ударом нагайки, — я не знаю. Но его взгляд скользнул по нам обоим, и невольно опустились мои глаза, встретив его сверкающие бешеным огнём зрачки, а сердце моё болезненно сжалось предчувствием и страхом.

— Исчез мошенник, — сказал отец, подойдя к окну и вперив глаза в пространство.

— Отчаянный прыжок, — сказал старый военный пристав, друг отца, — этот негодяй, должно быть, разбился насмерть.

— Нет, я уверен, что бездельник остался жив, он ловок, как кошка, — ответил отец и, в несколько приёмов разломав свою казацкую нагайку, отшвырнул её далеко в сторону.

— Молодец, барышня, — обратился ко мне пристав. — Не ожидал от вас такой прыти.

— Да, она у меня храбрая! — ласково скользнул по мне взглядом отец и потом, с серьёзным лицом, взял мою руку и поцеловал её, как у взрослой.

Я была в восторге. Мне казалось, что поцелуй такого героя, такого бесстрашного джигита, каким я считала отца, должен превратить мою нежную детскую руку в сильную и твёрдую, как у воина.

Ликуя и беснуясь, я вихрем помчалась к Юли- ко — рассказать ему о случившемся. Он лежал бледный, как труп, в своей нарядной постельке и, увидя меня, протянул мне руки. Андро успел его предупредить обо всём, и теперь глаза его выражали неподдельное восхищение перед моим геройством.

— О, Нина! — мог только выговорить он. — Если у престола Бога есть Ангелы-воители, вы будете между ними!

Не могу сказать, чтобы восторженный лепет моего кузена я пропустила мимо ушей. Напротив, я готова была теперь простить ему его вчерашнюю трусость.

— Уйди, Андро! — приказала я мальчику.

Как только маленький слуга вышел, я рассказала Юлико всё, что случилось со мною.

— Вы настоящая героиня! — прошептал мой двоюродный брат. — Как жаль, что вы не родились мальчиком!

— Это ничего не значит, — спокойно возразила я, и вдруг совершенно безжалостно добавила: — Ведь между мальчиками найдётся и не одна такая тряпка, как ты.

Но когда я увидела, как он беспокойно заметался в своей постельке среди подушек, украшенных тончайшими кружевами и княжескими гербами, я словно спохватилась и сказала:

— Успокойся, Юлико, ведь я понимаю, что твоя робость происходит от болезненности, и я уверена, что она пройдёт с годами.

— Да, да, она пройдёт, наверное, пройдёт, только вы не презирайте меня, Нина. О, я вырасту и буду храбрым. Я пойду в горы, найду Абрека, если он не погиб в реке, и убью его из винтовки дяди. Вы увидите, что я это исполню... Только это будет не скоро!

Потом он тихо прибавил:

— Как бы мне хотелось, чтобы вы снова возвратили мне звание пажа. Я постараюсь быть храбрым насколько могу!

Я посмотрела в его глаза. В них были слёзы. Тогда, жалея его, я сказала торжественно:

— Князь Юлико! Возвращаю вам звание пажа вашей королевы.

И дав ему поцеловать мою руку, я с подобающей важностью вышла из комнаты.

Проходили дни, недели — фамильных бриллиантов бабушки так и не нашли, хоть подняли на ноги всю полицию Гори. Не нашли и Абрека, хотя искали его усердно. Он исчез, как исчезает камень, брошенный в воду.

Таинственные огоньки, мерцавшие по вечерам в Башне смерти и пленявшие меня своей таинственностью, также исчезли. Там снова воцарилась прежняя тьма...

Лидия Алексеевна Чарская

Княжна Джаваха

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

НА КАВКАЗЕ

Первые воспоминания. Хаджи-Магомет. Черная роза

Я грузинка. Мое имя Нина - княжна Нина Джаваха-оглы-Джамата. Род князей Джамата - славный род; он известен всему Кавказу, от Риона и Куры до Каспийского моря и Дагестанских гор.

Я родилась в Гори, чудном, улыбающемся Гори, одном из самых живописных и прелестных уголков Кавказа, на берегах изумрудной реки Куры.

Гори лежит в самом сердце Грузии, в прелестной долине, нарядный и пленительный со своими развесистыми чинарами, вековыми липами, мохнатыми каштанами и розовыми кустами, наполняющими воздух пряным, одуряющим запахом красных и белых цветов. А кругом Гори - развалины башен и крепостей, армянские и грузинские кладбища, дополняющие картину, отдающую чудесным и таинственным преданием старины…

Вдали синеют очертания гор, белеют перловым туманом могучие, недоступные вершины Кавказа - Эльбрус и Казбек, над которыми парят гордые сыны Востока - гигантские серые орлы…

Мои предки - герои, сражавшиеся и павшие за честь и свободу своей родины.

Еще недавно Кавказ дрожал от пушечных выстрелов и всюду раздавались стоны раненых. Там шла беспрерывная война с полудикими горцами, делавшими постоянные набеги на мирных жителей из недр своих недоступных гор.

Тихие, зеленые долины Грузии плакали кровавыми слезами…

Во главе горцев стоял храбрый вождь Шамиль, одним движением глаз рассылавший сотни и тысячи своих джигитов в христианские селения… Сколько горя, слез и разорения причиняли эти набеги! Сколько плачущих жен, сестер и матерей было в Грузии…

Но вот явились русские и вместе с нашими воинами покорили Кавказ. Прекратились набеги, скрылись враги, и обессиленная войною страна вздохнула свободно…

Между русскими вождями, смело выступившими на грозный бой с Шамилем, был и мой дед, старый князь Михаил Джаваха, и его сыновья - смелые и храбрые, как горные орлы…

Когда отец рассказывал мне подробности этой ужасной войны, унесшей за собою столько храбрых, мое сердце билось и замирало, словно желая вырваться из груди…

Я жалела в такие минуты, что родилась слишком поздно, что не могла скакать с развевающимся в руках белым знаменем среди горсти храбрецов по узким тропинкам Дагестана, повисшим над страшными стремнинами…

Во мне сказывалась южная, горячая кровь моей матери.

Мама моя была простая джигитка из аула Бестуди… В ауле этом поднялось восстание, и мой отец, тогда еще совсем молодой офицер, был послан с казачьей сотней усмирять его.

Восстание усмирили, но отец мой не скоро уехал из аула…

Там, в сакле старого Хаджи-Магомета, он встретил его дочку - красавицу Марием…

Черные очи и горные песни хорошенькой татарки покорили отца, и он увез Марием в Грузию, где находился его полк.

Там она приняла христианскую веру, против желания разгневанного старика Магомета, и вышла замуж за русского офицера.

Старый татарин долго не мог простить этого поступка своей дочери…

Я начинаю помнить маму очень, очень рано. Когда я ложилась в кроватку, она присаживалась на край ее и пела песни с печальными словами и грустным мотивом. Она хорошо пела, моя бедная красавица «деда»!

И голос у нее был нежный и бархатный, как будто нарочно созданный для таких печальных песен… Да и вся она была такая нежная и тихая, с большими, грустными черными глазами и длинными косами до пят. Когда она улыбалась - казалось, улыбалось небо…

Я обожала ее улыбки, как обожала ее песни… Одну на них я отлично помню. В ней говорилось о черной розе, выросшей на краю пропасти в одном из ущелий Дагестана… Порывом ветра пышную дикую розу снесло в зеленую долину… И роза загрустила и зачахла вдали от своей милой родины… Слабея и умирая, она тихо молила горный ветерок отнести ее привет в горы…

Несложная песня с простыми словами и еще более простым мотивом, но я обожала эту песню, потому что ее пела моя красавица-мать.

Часто, оборвав песню на полуслове, «деда» схватывала меня на руки и, прижимая тесно, тесно к своей худенькой груди, лепетала сквозь смех и слезы:

Нина, джаным, любишь ли ты меня?

О, как я любила, как я ее любила, мою ненаглядную деду!..

Когда я становилась рассудительнее, меня все больше и больше поражала печаль ее прекрасных глаз и тоскливых напевов.

Как-то раз, лежа в своей постельке с закрытыми от подступавшей дремоты глазками, я невольно услышала разговор мамы с отцом.

Она смотрела вдаль, на вьющуюся черной змееобразной лентой тропинку, убегающую в горы, и тоскливо шептала:

Нет, сердце мое, не утешай меня, он не приедет!

Успокойся, моя дорогая, он опоздал сегодня, но он будет у нас, непременно будет, - успокаивал ее отец.

Нет, нет, Георгий, не утешай меня… Мулла его не пустит…

Я поняла, что мои родители говорили о деде Хаджи-Магомете, все еще не желавшем простить свою христианку-дочь.

Иногда дед приезжал к нам. Он появлялся всегда внезапно со стороны гор, худой и выносливый, на своем крепком, словно из бронзы вылитом, коне, проведя несколько суток в седле и нисколько не утомляясь длинной дорогой.

Лишь только высокая фигура всадника показывалась вдали, моя мать, оповещенная прислугой, сбегала с кровли, где мы проводили большую часть нашего времени (привычка, занесенная ею из родительского дома), и спешила встретить его за оградой сада, чтобы, по восточному обычаю, подержать ему стремя, пока он сходил с коня.

Наш денщик, старый грузин Михако, принимал лошадь деда, а старик Магомет, едва кивнув головой моей матери, брал меня на руки и нес в дом.

Меня дедушка Магомет любил исключительно. Я его тоже любила, и, несмотря на его суровый и строгий вид, я ничуть его не боялась…

Лишь только, поздоровавшись с моим отцом, он усаживался с ногами, по восточному обычаю, на пестрой тахте, я вскакивала к нему на колени и, смеясь, рылась в карманах его бешмета, где всегда находились для меня разные вкусные лакомства, привезенные из аула. Чего тут только не было - и засахаренный миндаль, и кишмиш, и несколько приторные медовые лепешки, мастерски приготовленные хорошенькой Бэллой - младшей сестренкой моей матери.

Кушай, джаным, кушай, моя горная ласточка, - говорил он, приглаживая жесткой и худой рукой мои черные кудри.

И я не заставляла себя долго просить и наедалась до отвалу этих легких и вкусных, словно таявших во рту лакомств.

Потом, покончив с ними и все еще не сходя с колен деда, я прислушивалась внимательным и жадным ухом к тому, что он говорит с моим отцом.

А говорил он много и долго… Говорил все об одном и том же: о том, как упрекает и стыдит его при каждой встрече старик-мулла за то, что он отдал свою дочь «урусу», что допустил ее отречься от веры Аллаха и спокойно пережил ее поступок.

Отец, слушая деда, крутил только свой длинный черный ус да хмурил свои тонкие брови.

Слушай, кунак Магомет, - вырвалось у него в одну из таких бесед, - тебе нечего беспокоиться за твою дочь: она счастлива, ей хорошо здесь, наша вера стала ей родной и близкой. Да и поправить сделанного нельзя… Не беспокой же ты даром мою княгиню. Видит Бог, она не переставала быть тебе покорной дочерью. Передай это своему мулле, и пусть он поменьше заботится о нас, да поусерднее молится Аллаху.

Героиня повести известной писательницы начала XX века Лидии Чарской – девочка-сирота. Много невзгод выпало на ее долю. Эта книга – о настоящей дружбе, верности, чести, о трогательной и нежной привязанности. Для среднего школьного возраста.

Из серии: Школьная библиотека (Детская литература)

* * *

компанией ЛитРес .

Княжна Джаваха

На Кавказе

Первые воспоминания. Хаджи-Магомет. Черная роза


Я грузинка. Мое имя Нина – княжна Нина Джаваха-оглы-Джамата. Род князей Джамата – славный род; он известен всему Кавказу, от Риона и Куры до Каспийского моря и Дагестанских гор.

Я родилась в Гори, чýдном, улыбающемся Гори, одном из самых живописных и прелестных уголков Кавказа, на берегах изумрудной реки Куры.

Гори лежит в самом сердце Грузии, в прелестной долине, нарядный и пленительный со своими развесистыми чинарами, вековыми липами, мохнатыми каштанами и розовыми кустами, наполняющими воздух пряным, одуряющим запахом красных и белых цветов. А кругом Гори – развалины башен и крепостей, армянские и грузинские кладбища, дополняющие картину, отдающую чудесным и таинственным преданием старины…

Вдали синеют очертания гор, белеют перловым туманом могучие, недоступные вершины Кавказа – Эльбрус и Казбек, над которыми парят гордые сыны Востока – гигантские серые орлы…

Мои предки – герои, сражавшиеся и павшие за честь и свободу своей родины.

Еще недавно Кавказ дрожал от пушечных выстрелов и всюду раздавались стоны раненых. Там шла беспрерывная война с полудикими горцами, делавшими постоянные набеги на мирных жителей из недр своих недоступных гор.

Тихие зеленые долины Грузии плакали кровавыми слезами…

Во главе горцев стоял храбрый вождь Шамиль, одним движением глаз рассылавший сотни и тысячи своих джигитов в христианские селения… Сколько горя, слез и разорения причиняли эти набеги! Сколько плачущих жен, сестер и матерей было в Грузии…

Но вот явились русские и вместе с нашими воинами покорили Кавказ. Прекратились набеги, скрылись враги, и обессиленная войною страна вздохнула свободно…

Между русскими вождями, смело выступившими на грозный бой с Шамилем, был и мой дед, старый князь Михаил Джаваха, и его сыновья – смелые и храбрые, как горные орлы…

Когда отец рассказывал мне подробности этой ужасной войны, унесшей за собою столько храбрых, мое сердце билось и замирало, словно желая вырваться из груди…

Я жалела в такие минуты, что родилась слишком поздно, что не могла скакать с развевающимся в руках белым знаменем среди горсти храбрецов по узким тропинкам Дагестана, повисшим над страшными стремнинами…

Во мне сказывалась южная, горячая кровь моей матери.

Мама моя была простая джигитка из аула Бестуди… В ауле этом поднялось восстание, и мой отец, тогда еще совсем молодой офицер, был послан с казачьей сотней усмирять его.

Восстание усмирили, но отец мой не скоро уехал из аула…

Там, в сакле старого Хаджи-Магомета, он встретил его дочку – красавицу Марием…

Черные очи и горные песни хорошенькой татарки покорили отца, и он увез Марием в Грузию, где находился его полк.

Там она приняла христианскую веру, против желания разгневанного старика Магомета, и вышла замуж за русского офицера.

Старый татарин долго не мог простить этого поступка своей дочери…

Я начинаю помнить маму очень, очень рано. Когда я ложилась в кроватку, она присаживалась на край ее и пела песни с печальными словами и грустным мотивом. Она хорошо пела, моя бедная красавица деда!

И голос у нее был нежный и бархатный, как будто нарочно созданный для таких печальных песен… Да и вся она была такая нежная и тихая, с большими грустными черными глазами и длинными косами до пят. Когда она улыбалась, казалось, улыбалось небо…

Я обожала ее улыбки, как обожала ее песни… Одну из них я отлично помню. В ней говорилось о черной розе, выросшей на краю пропасти в одном из ущелий Дагестана… Порывом ветра пышную дикую розу унесло в зеленую долину… И роза загрустила и зачахла вдали от своей милой родины… Слабея и умирая, она тихо молила горный ветерок отнести ее привет в горы… Несложная песня с простыми словами и еще более простым мотивом, но я обожала эту песню, потому что ее пела моя красавица мать. Часто, оборвав песню на полуслове, деда схватывала меня на руки и, прижимая тесно-тесно к своей худенькой груди, лепетала сквозь смех и слезы:

– Нина, джаным, любишь ли ты меня?

О, как я любила, как я ее любила, мою ненаглядную деду!.. Когда я становилась рассудительнее, меня все больше и больше поражала печаль ее прекрасных глаз и тоскливых напевов. Как-то раз, лежа в своей постельке с закрытыми от подступившей дремоты глазками, я невольно услышала разговор мамы с отцом.

Она смотрела вдаль, на вьющуюся черной змееобразной лентой тропинку, убегающую в горы, и тоскливо шептала:

– Нет, сердце мое, не утешай меня, он не приедет!

– Успокойся, моя дорогая, он опоздал сегодня, но он будет у нас, непременно будет, – успокаивал ее отец.

– Нет, нет, Георгий, не утешай меня… Мулла его не пустит…

Я поняла, что мои родители говорили о деде Хаджи-Магомете, все еще не желавшем простить свою христианку дочь.

Иногда дед приезжал к нам. Он появлялся всегда внезапно со стороны гор, худой и выносливый, на своем крепком, словно из бронзы вылитом, коне, проведя несколько суток в седле и нисколько не утомляясь длинной дорогой. Лишь только высокая фигура всадника показывалась вдали, моя мать, оповещенная прислугой, сбегала с кровли, где мы проводили большую часть нашего времени (привычка, занесенная ею из родительского дома), и спешила встретить его за оградой сада, чтобы, по восточному обычаю, поддержать ему стремя, пока он сходил с коня.

Наш денщик, старый грузин Михако, принимал лошадь деда, а старик Магомет, едва кивнув головой моей матери, брал меня на руки и нес в дом.

Меня дедушка Магомет любил исключительно. Я его тоже любила и, несмотря на его суровый и строгий вид, ничуть его не боялась…

Лишь только, поздоровавшись с моим отцом, он усаживался с ногами, по восточному обычаю, на пестрой тахте, я вскакивала к нему на колени и, смеясь, рылась в карманах его бешмета, где всегда находились для меня разные вкусные лакомства, привезенные из аула. Чего тут только не было: и засахаренный миндаль, и кишмиш, и несколько приторные медовые лепешки, мастерски приготовленные хорошенькой Бэллой – младшей сестренкой моей матери.

– Кушай, джаным, кушай, моя горная ласточка, – говорил он, приглаживая жесткой и худой рукой мои черные кудри.

И я не заставляла себя долго просить и наедалась до отвала этих легких и вкусных, словно таявших во рту лакомств. Потом, покончив с ними и все еще не сходя с колен деда, я прислушивалась внимательным и жадным ухом к тому, что он говорил с моим отцом. А говорил он много и долго… Говорил все об одном и том же: о том, как упрекает и стыдит его при каждой встрече старик мулла за то, что он отдал свою дочь урусу, что допустил ее отречься от веры Аллаха и спокойно пережил ее поступок. Отец, слушая деда, крутил только свой длинный черный ус да хмурил тонкие брови.

– Слушай, кунак Магомет, – вырвалось у него в одну из таких бесед, – тебе нечего беспокоиться за твою дочь: она счастлива, ей хорошо здесь, наша вера стала ей родной и близкой. Да и поправить сделанного нельзя… Не беспокой же ты даром мою княгиню. Видит Бог, она не переставала быть тебе покорной дочерью. Передай это своему мулле, и пусть он поменьше заботится о нас да поусерднее молится Аллаху.

Боже мой, как вспыхнуло от этих слов лицо деда!.. Он вскочил с тахты… Глаза его метали молнии… Он поднял загоревшийся взор на отца – взор, в котором сказалась вся полудикая натура кавказского горца, и заговорил быстро и грозно, мешая русские, татарские и грузинские слова:

– Кунак Георгий… ты урус, ты христианин и не поймешь ни нашей веры, ни нашего Аллаха и его Пророка… Ты взял жену из нашего аула, не спросясь желания ее отца… Аллах наказывает детей за непокорность родителям… Марием знала это и все же пренебрегла верою отцов и стала твоею женою… Мулла прав, не давая ей своего благословения… Аллах вещает его устами, и люди должны внимать воле Аллаха…

Он говорил еще долго-долго, не подозревая, что каждое его слово прочно западает в юную головку прижавшейся в уголок тахты маленькой девочки.

А моя бедная деда слушала сурового старика, дрожа всем телом и бросая на моего отца умоляющие взоры. Он не вынес этого немого укора, крепко обнял ее и, передернув плечами, вышел из дому… Через несколько минут я видела, как он скакал по тропинке в горы. Я смотрела на удаляющуюся фигуру отца, на стройный силуэт коня и всадника, и вдруг точно что-то толкнуло меня к Хаджи-Магомету.

– Деда! – неожиданно прозвучал среди наступившей тишины мой детский звонкий голос. – Ты злой, деда, я не буду любить тебя, если ты не простишь маму и будешь обижать папу. Возьми назад твой кишмиш и твои лепешки; я не хочу их брать от тебя, если ты не будешь таким же добрым, как папа!

И, не долго думая, я быстро вывернула карманы, куда набрала привезенные дедом лакомства, и выбросила все их содержимое на колени изумленного старика. Моя мать, прижавшись в угол комнаты, делала мне отчаянные знаки, но я не обращала на них внимания.

– На, на! И свой кишмиш бери, и лепешки бери, и армянские пряники… ничего, ничего не хочу от тебя, злой, недобрый.

– Деда! – твердила я, вся дрожа как в лихорадке, продолжая выкидывать из карманов привезенные им лакомства.

– Кто учит ребенка непочтению к старости? – загремел на весь дом голос Хаджи-Магомета.

– Никто не учит меня, деда! – смело крикнула я. – Моя мама, хоть не молится на восток, как ты и Бэлла, но она любит вас, и аул твой она любит, и горы, и скучает без тебя, и молится Богу, когда ты долго не едешь, и ждет тебя на кровле… Ах, деда, деда, ты и не знаешь, как она тебя любит!

Что-то необъяснимое при этих словах промелькнуло в лице старика. Орлиный взор его упал на маму. Вероятно, много муки и любви прочел он в глубине ее черных кротких глаз, – только его собственные глаза заблестели ярко-ярко и словно задернулись набежавшей в них влагой.

– Правда ли, джаным? – скорее прошептал, нежели спросил, Хаджи-Магомет.

– О батоно! – стоном вырвалось из груди моей матери, и, подавшись вперед всем своим гибким и стройным станом, она упала к ногам деда, тихо всхлипывая и лепеча одно только слово, в котором выражалась вся ее беспредельная любовь к нему: – О батоно, батоно!

Он схватил ее, поднял и прижал к своей груди.

Я носилась, задыхаясь, плача и смеясь в одно и то же время… Я была счастлива, как никогда, острым, захватывающим, почти невыносимым порывом счастья…

Когда, несколько успокоенная, я вернулась в комнату, то увидела мою мать, сидящую у ног деда… Его рука лежала на ее чернокудрой голове, и в глазах обоих сияла радость.

Отец, вернувшийся во время моей бешеной скачки по саду, подхватил меня на руки и покрыл мое лицо десятком самых горячих и нежных поцелуев… Он был так счастлив за маму, мой гордый и чудный отец!

Это был лучший день в моей жизни. Это было первое настоящее, сознательное счастье, и я наслаждалась им всем моим юным сердечком…

Вечером у моей постельки они собрались все трое – отец, мать, дед, и я, смеясь сквозь дымку дремоты, соединяла их большие руки в моих крошечных кулаках и заснула под тихий шепот их ласкового говора…

Новая, чудесная, мирная жизнь воцарилась под нашей кровлей. Дед Магомет чаще приезжал из аула, один или с Бэллой, моей молоденькой теткой, участницей моих детских игр и проказ.

Но наше счастье длилось недолго. Прошло всего несколько месяцев после того блаженного дня, как вдруг моя бедная дорогая мама тяжко заболела и скончалась. Говорят, она зачахла от тоски по родному аулу, который не могла навещать, боясь оскорблений со стороны фанатиков татар и непримиримого врага ее, старого муллы.

Весь Гори оплакивал маму… Полк отца, знавший ее и горячо любивший, рыдал, как один человек, провожая ее худенькое тельце, засыпанное дождем роз и магнолий, на грузинское кладбище, разбитое поблизости Гори.

Мне не верилось до последней минуты, что она умирала.

Перед смертью она не сходила с кровли дома, откуда любовалась синеющими вдали горами и серебристо-зеленой лентой Куры.

– Там Дагестан… там аул… там мои горы… Там отец и Бэлла… – шептала она между приступами кашля и указывала вдаль, по направлению северо-востока, крошечной, почти детской, вследствие поразительной худобы, рукой.

И вся она, укутанная белой буркой, казалась нежным, прозрачным ангелом восточного неба.

Я помню с мучительной ясностью вечер, когда она умирала.

Тахту, на которой она лежала, подняли на кровлю, чтобы она могла полюбоваться горами и небом…

Гори засыпал, обвеянный крылом благоуханной восточной ночи… Спали розы на садовых кустах, спали соловьи в чинаровых рощах, спали руины таинственной крепости, спала Кура в своих изумрудных берегах, и только несчастье одно не спало, одна смерть бодрствовала, поджидая жертву.

Мама лежала с открытыми глазами, странно блестевшими среди наступающей темноты… Точно какой-то свет исходил из этих глаз и освещал все ее лицо, обращенное к небу. Лучи месяца золотыми иглами скользили по густым волнам ее черных кос и венчали блестящей короной ее матово-белый лоб.

Отец и я притихли у ее ног, боясь нарушить покой умирающей, но она сама поманила нас трепещущей рукой и, когда мы склонились к ее лицу, заговорила быстро, но тихо-тихо, чуть внятно:

– Я умираю… да, это так… я умираю… но мне не горько, не страшно… Я счастлива… я счастлива тем, что умираю христианкой… О, как хороша она – твоя вера, Георгий, – прибавила она, повернувшись в сторону моего отца, припавшего к ее изголовью, – и я удостоилась ее… Я христианка… я иду к моему Богу… Единственному и великому… Не плачь, Георгий, береги Нину… Я буду смотреть на вас… буду любоваться вами… а потом… не скоро, да, но все же мы соединимся… Не плачьте… прощайте… до свиданья… Как жаль, что нет отца… Бэллы… Передайте им, что я их люблю… и прощаюсь с ними… Прощай и ты, Георгий, моя радость, спасибо тебе за счастье, которым ты подарил меня… Прощай, свет очей моих… Прощай, моя джаным… моя Нина… моя малюточка… Прощайте оба…

Начинался бред… Потом она уснула… чтобы никогда больше не просыпаться. Она умерла тихо, так тихо, что никто не заметил ее кончины…

Я задремала, прикорнув щекою к ее худенькой руке, и проснулась под утро от ощущения холода на моем лице. Рука мамы сделалась синей и холодной, как мрамор… А у ног ее бился, рыдая, мой бедный осиротевший отец.

Гори просыпался… Лучи восхода осветили печальную картину. Я не могла плакать, хотя ясно сознавала случившееся. Точно ледяные оковы сковали мое сердце…

А внизу, по берегу Куры, скакал всадник. Он, видимо, торопился в Гори и безжалостно горячил коня.

Вот он близко… близко… Я узнала в нем деда Магомета…

Еще немного – и всадник пропал под горою. Внизу хлопнула калитка… Кто-то по-юношески быстро пробежал лестницу, и в ту же минуту Хаджи-Магомет вошел на кровлю.

Трудно передать тот вопль отчаяния и бессильного, почти нечеловеческого горя, который вырвался из груди несчастного отца при виде тела дочери.

Страшен был крик деда Магомета… Он потряс, казалось, не только кровлю нашего дома, но и весь Гори, и диким эхом раскатился в горах, по ту сторону Куры. Вслед за первым воплем раздался второй и третий… Потом дед внезапно затих и, упав на пол, лежал без движения, широко разметав свои сильные руки.

Теперь только поняла я, как бесконечно дорога была моя мать этому полудикому питомцу горных аулов… Вряд ли подозревала она когда-нибудь о силе этой молчаливой отцовской привязанности, вряд ли понимала она своего сурового фанатика отца! Если бы она могла это чувствовать на своем смертном ложе, каким счастьем озарилось бы ее прекрасное лицо!

Но – увы! – ни понимать, ни чувствовать она уже не могла. Перед нами был труп, едва начинающий стынуть, труп той, которая еще так недавно пела свои чудесные песни, полные восточной грусти, и смеялась тихим печальным смехом. Только труп…

Она умерла – моя красавица деда! Черная роза обрела свою родину… Ее душа возвратилась в горы…

Бабушка. Отец. Последний отпрыск славного рода

Деды не стало… На горийском кладбище прибавилась еще одна могила… Под кипарисовым крестом, у корней громадной чинары, спала моя деда! В доме наступила тишина, зловещая и жуткая. Отец заперся в своей комнате и не выходил оттуда. Дед ускакал в горы… Я бродила по тенистым аллеям нашего сада, вдыхала аромат пурпуровых бархатистых розанов и думала о моей матери, улетевшей в небо… Михако пробовал меня развлечь… Он принес откуда-то орленка со сломанным крылом и поминутно обращал на него мое внимание:

– Княжна, матушка, глянь-ка, пищит!

Орленок действительно пищал, изнывая в неволе, и своим писком еще более растравлял мое сердце. «Вот и у него нет матери, – думалось мне, – и он как я!» И мне становилось нестерпимо грустно.

– Михако, голубчик, отнеси орленка в горы, может быть, он найдет свою деду, – упрашивала я старого казака, в то время как сердце мое разрывалось от тоски и жалости.

Наконец отец вышел из своей комнаты. Он был бледен и худ, так худ, что военный длиннополый бешмет висел на нем, как на вешалке.

Увидя меня, с печальным лицом бродившую по чинаровой аллее, он подозвал меня к себе, прижал к груди и шепнул тихо-тихо:

– Сакварело, – прошептал еще раз отец и покрыл мое лицо поцелуями. В тяжелые минуты он всегда говорил по-грузински, хотя всю свою жизнь находился между русскими.

– Папа, милый, бесценный папа! – ответила я ему и в первый раз со дня кончины мамы тяжело и горько разрыдалась.

Отец поднял меня на руки и, прижимая к сердцу, говорил мне такие ласковые, такие нежные слова, которыми умеет только дарить чудесный, природой избалованный Восток!

А кругом нас шелестели чинары, и соловей начинал свою песню в каштановой роще за горийским кладбищем.

Я ласкалась к отцу, и сердце мое уже не разрывалось тоскою по покойной маме – оно было полно тихой грусти… Я плакала, но уже не острыми и больными слезами, а какими-то тоскливыми и сладкими, облегчающими мою наболевшую детскую душу…

Потом отец кликнул Михако и велел седлать своего Шалого. Я боялась поверить своему счастью: моя заветная мечта побывать с отцом в горах осуществлялась!

Это была чудная ночь!

Мы ехали с ним, тесно прижавшись друг к другу, в одном седле на спине самой быстрой и нервной лошади в Гори, понимавшей своего господина по одному слабому движению повода…

Вдали высокими синими силуэтами виднелись мохнатые горы, внизу бежала засыпающая Кура… Из дальних ущелий поднималась седая дымка тумана, и точно вся природа курила нежный фимиам подкрадывавшейся ночи.

– Отец! Как хорошо все это! – воскликнула я, заглядывая ему в глаза.

И, вглядевшись пристальнее в его черные, ярко горящие зрачки, я заметила в них две крупные слезы. Должно быть, он вспомнил деду.

– Папа, – тихо произнесла я, как бы боясь нарушить чарующее впечатление ночи, – мы часто будем так ездить с тобою?

– Часто, голубка, часто, моя крошка, – поторопился он ответить и отвернулся от меня, чтобы смахнуть непрошеные слезы.

В первый раз со дня кончины мамы я почувствовала себя снова счастливой. Мы ехали по тропинке, между рядами невысоких гор, в тихой долине Куры… А по берегам реки вырастали по временам в сгущающихся сумерках развалины замков и башен, носивших в себе печать давних и грозных времен.

Но ничего страшного не было теперь в этих полуразрушенных бойницах, откуда давно-давно высовывались медные тела огнедышащих орудий. Глядя на них, я слушала рассказ отца о печальных временах, когда Грузия стонала под игом турок и персов… Что-то билось и клокотало в моей груди… Мне хотелось подвигов – таких подвигов, от которых ахнули бы самые смелые джигиты Закавказья…

Мы только к рассвету вернулись домой… Восходящее солнце заливало бледным пурпуром отдаленные высоты, и они купались в этом розовом море самых нежнейших оттенков. С соседней крыши минарета мулла кричал свою утреннюю молитву… Полусонную снял меня с седла Михако и отнес к Барбале – старой грузинке, жившей в доме отца уже много лет.

Этой ночи я никогда не забуду… После нее я еще горячее привязалась к моему отцу, которого до сих пор немного чуждалась…

Теперь я ежедневно стерегла его возвращение из станицы, где стоял его полк. Он слезал с Шалого и сажал меня в седло… Сначала шагом, потом все быстрее и быстрее шла подо мною лошадь, изредка потряхивая гривой и поворачивая голову назад, как бы спрашивая шедшего за нами отца, как ей вести себя с крошечной всадницей, вцепившейся ей в гриву.

Но какова была моя радость, когда однажды я получила Шалого в мое постоянное владение! Я едва верила моему счастью… Я целовала умную морду лошади, смотрела в ее карие выразительные глаза, называла самыми ласковыми именами, на которые так щедра моя поэтичная родина…

И Шалый, казалось, понимал меня… Он скалил зубы, как бы улыбаясь, и тихо, ласково ржал.

С получением от отца этого неоценимого подарка для меня началась новая жизнь, полная своеобразной прелести.

Каждое утро я совершала небольшие прогулки в окрестностях Гори то горными тропинками, то низменным берегом Куры… Часто я проезжала городским базаром, гордо восседая на коне, в моем алом атласном бешмете, в белой папахе, лихо заломленной на затылок, похожая скорее на маленького джигита, нежели на княжну славного аристократического рода.

И торгаши-армяне, и хорошенькие грузинки, и маленькие татарчата – все смотрели на меня разиня рот, удивляясь моему бесстрашию.

Конец ознакомительного фрагмента.

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Княжна Джаваха (Л. А. Чарская, 1903) предоставлен нашим книжным партнёром -

Текущая страница: 1 (всего у книги 13 страниц)

Лидия Алексеевна Чарская
Княжна Джаваха
Повесть

Жила-была фея

От сказок оторвали нас выстрелы кронштадтских матросов… Много пришлось перенести за дорогу: и голод, и холод, и нужно было удивляться, с каким геройством переносили все это русские девочки…

Из сочинений, написанных в 1925 году в гимназии чешского городка Моравска Тшебова детьми-беженцами из России.

Ее книги читали при свече, керосинке, при пляшущем огне буржуйки, белыми ночами у раскрытого окна или на скамейке под липами. Над этими книгами счастливо забывались юные сестры милосердия в санитарных поездах Первой мировой войны. Над ними плакали русские изгнанники, увозившие книги своего детства в Константинополь, Прагу, Белград и Париж. Ветхие томики книжного товарищества Вольфа ленинградские подростки прятали на заветных полках, заворачивая в советские газеты.

«Записки гимназистки», «Княжна Джаваха», «Смелая жизнь»… До революции это были просто книги, они нравились двенадцатилетним девочкам и не нравились многим взрослым. Критики их ругали, издатели наживали на них свои барыши… Но когда все сломалось – империя, границы, железные дороги, банки, армия, весь быт, – эти книги стали чем-то особенным для всех, кому удалось их сохранить.

И не только потому, что их больше не издавали и они стали редкостью. Жизнь, отразившаяся в этих книгах, – вот что исчезло как дым. Остались только эти страницы – как частица утраченного детского рая, как последнее свидетельство о том, что он был…

… Детская душа в наши дни напоминает полуразрушенный дом, в котором уцелело только несколько жилых помещений, а все остальное разрушено, измято и сломано. Не будем поэтому обольщаться внешним видом, беспечной веселостью наших детей, ибо в них надорваны основные их силы…

Из статьи проф. В. Зеньковского «Детская душа в наши дни», 1925 г.

Моей бабушке имя Чарской напоминает о тихом вечере в приморском городе, когда ее мама, моя прабабушка, была молодой, красивой и читала вслух новую книжку… А на календаре был шестнадцатый год.

Когда через семьдесят лет книги Чарской разрешили снова издавать, а дети вновь стали ими зачитываться, строгие критики опять поморщились: зачем нашим современным детям эти гимназические страдания, клятвы да целование рук? К счастью, у детей свой взгляд на то, что устарело, а что нет. В детских библиотеках книги Чарской почти всегда на руках. Взрослым же, как и сто лет назад, трудно понять, как притягательна в двенадцать лет эта книжная жизнь, где черное – черно, а белое – белоснежно и у короля – доброе сердце.

… Лежал король в постели и думал: «Как хорошо сознавать, что ты можешь делать добро несчастным: это лучшая радость королей…»

Л. Чарская

Она родилась 19 января 1875 года. Чарской она станет через много лет, когда будет играть в Александринском театре и возьмет этот театральный псевдоним как часть того романтического образа, который пыталась создавать на сцене. А пока она была просто Лидочкой Вороновой.

Лидия Воронова с медалью окончила Павловский институт благородных девиц. Первая повесть родилась из ее институтских дневников. В 1902 году публикация «Записок институтки» в журнале «Задушевное слово» принесла Лиде неожиданную славу. Последовали переводы на европейские языки. Вскоре была учреждена стипендия для гимназисток имени Лидии Чарской. Молодая писательница стала кумиром подростков. Особенную привязанность и доверие к ней испытывали девочки. Она казалась им феей, исполнительницей желаний. Ее слава в 1910-е годы была сравнима, наверное, лишь со славой Веры Холодной. Сотни и тысячи писем шли к ней в Петербург, в дом на улице Разъезжей.

Герои Чарской влюблялись, прятали слезы в подушку, много мечтали, много ахали и часто падали в обморок. А взрослые переживали смуты, войны, разгоны Думы, царские манифесты и разгул терроризма, они читали по утрам «сводки с театра военных действий». Какое дело им было до Чарской с ее «кукольными» страстями? Нет, она их только раздражала своей сентиментальностью, трогательностью и, главное, несвоевременностью всех этих тонких и нежных чувств. Даже такие проницательные критики, как Корней Чуковский, писали о Чарской лишь в насмешливом тоне.

Никто из критиков не увидел в прозе Чарской, безусловно слабой и беспомощной рядом с Чеховым и Толстым, ее редкого достоинства – эмоционального тепла, столь необходимого детям в неуютные переломные эпохи.

Если бы взрослые знали, что ждет впереди маленьких читателей Чарской… Быть может, именно Чарская продлила детство многим мальчикам и девочкам десятых – двадцатых годов XX столетия. Но могла ли она укрепить их сердце, волю, научить терпению и мужеству?

Послушаем девочку тридцатых годов, в сорок первом она со школьной скамьи ушла на фронт, а потом написала ставшие знаменитыми строки:


Кто говорит, что на войне не страшно,
Тот ничего не знает о войне…

Юлия Друнина вспоминала о книгах Чарской:

«Уже взрослой я прочитала о ней очень остроумную и ядовитую статью К. Чуковского. Вроде и возразить что-либо Корнею Ивановичу трудно… Упреки справедливы. И все-таки дважды два не всегда четыре. Есть, по-видимому, в Чарской, в ее восторженных юных героинях нечто такое – светлое, благородное, чистое, – что… воспитывает самые высокие понятия о дружбе, верности и чести… В сорок первом в военкомат меня привел не только Павел Корчагин, но и княжна Джаваха – героиня Лидии Чарской…»

… Берегите королевну… Не дайте пролиться более двух слезинок из прекрасных глаз.

Л. Чарская

Ошеломляющий успех мало что изменил в жизни Лидии Вороновой, теперь уже в замужестве Чуриловой. Она по-прежнему считала своим призванием не литературу, а театр. Старательно играла второстепенные роли. Кроме того, основной доход книги приносили издателям, а не автору. За переиздания Чарской вовсе ничего не платили. Первый муж Лидии Алексеевны, Борис Чурилов, погиб на германском фронте, надо было одной растить сына. Богатых родственников не было, надеяться она могла лишь на себя, на свой талант и трудолюбие.

Катастрофа 1917 года и Гражданской войны кроме всех известных последствий поставила крест на детской литературе как словесности особой бережности, чувствительности и нежности. Последняя публикация Чарской, повесть «Мотылек», так и осталась неоконченной, журнал «Задушевное слово» закрылся в 1918 году. Мотылек сгорел в пламени костра.

Лидия Алексеевна разделила судьбу своих маленьких читателей. Голод, нищета, унижения – все было. Корней Чуковский, бывший столь непримиримым к ее творчеству, помог ей получить переводы и заработать кое-что на хлеб.

Можно было надеяться, что с прекращением хаоса и братоубийства жизнь наладится, вернется необходимость в детских книжках и журналах. Так в конце концов и случилось, но Чарской эти годы принесли еще больше горя.

С первых лет советской власти ей запрещено было печататься и под собственным именем, и пользоваться псевдонимом, принесшим ей славу. Четыре тоненькие книжки для малышей, которые ей удалось издать в 1920-е годы, вышли под убогим мужским псевдонимом Н. Иванов. Она жила на маленькую актерскую пенсию, тяжело болела. Но в это же время ее книги, изданные до революции, находили новых преданных читателей, ей вновь писали письма, а библиотекари вынуждены были докладывать «наверх», что книги Чарской остаются в числе самых популярных у детей.

И вот тогда чиновниками Наркомпроса было решено изъять все книги Чарской из библиотек, а в школах провести публичные суды над ней. Тогда это были популярные пропагандистские акции, призванные развенчивать былых кумиров. В школах судили Евгения Онегина, Печорина, героев Тургенева… Чарскую судили вместе с литературными персонажами, громили в газетах, поносили с трибун… Не сажали в тюрьму, не ссылали, но почти двадцать лет, до своей смерти в 1937 году, она прожила в обстановке поношений, запретов, явной и скрытой враждебности.

Давно это было, но отчего-то даже писать об этом страшно и стыдно. И когда я слышу о любимой нами шведской писательнице Астрид Линдгрен, узнаю о новых свидетельствах того, каким обожанием и почетом окружена сказочница у себя на родине, я вспоминаю о судьбе Лидии Алексеевны Чарской. Ведь она могла быть нашей Астрид Линдгрен. А мы…

Но были люди, не оставившие в те тяжкие годы Лидию Алексеевну. Соседские девочки тайком приносили ей что-нибудь поесть. Юноша, читавший Чарскую еще в детстве, не побоялся помогать своей любимой писательнице, а через несколько лет стал ее мужем. Увы, мы не знаем ни имени его, ни дальнейшей судьбы. Сын Лидии Алексеевны от первого брака, Юрий Чурилов, стал военным и в тридцатые годы служил на Дальнем Востоке (по другим сведениям, он погиб еще в Гражданскую). Была ли у него семья, дети – ничего не знаем. Стыдно…

Добрая фея, помоги мне стать счастливым королем счастливого народа…

Л. Чарская

О послереволюционных годах жизни Чарской осталось всего несколько свидетельств. Вспоминает Вера Исааковна Адуева: «В 27-м году я переехала в Ленинград. Обедала в столовке для композиторов и писателей – она помещалась на Невском, недалеко от вокзала, во дворе кинотеатра „Колизей“. Туда ходили примерно одни и те же люди. Заходила и какая-то тихая низенькая старушка, вся в черном.

И однажды мне сказали: „Знаете ли, кто это? Лидия Чарская!“ Я даже не представляла себе, что она еще жива…»

«Старушке» было тогда пятьдесят два года.

Петербургский писатель Владимир Бахтин записал воспоминания Нины Николаевны Сиверкиной. В двадцатые годы она была девочкой-подростком.

«… Жила Лидия Алексеевна в крохотной двухкомнатной квартирке по черному ходу, дверь с лестницы открывалась прямо в кухню. В этом доме Чарская жила давно, но прежде – на втором этаже, по парадной лестнице. Она очень бедствовала. В квартире ничего не было, стены пустые.

Была она очень худая, лицо просто серое. Одевалась по-старинному: длинное платье и длинное серое пальто, которое служило ей и зимой, и весной, и осенью. Выглядела и для тридцать шестого года необычно, люди на нее оглядывались. Человек из другого мира – так она воспринималась. Была религиозна, ходила в церковь, по-видимому в Никольский собор. А по характеру – гордая. И вместе с тем – человек живой, с чувством юмора. И не хныкала, несмотря на отчаянное положение. Изредка ей удавалось подработать – в театре в качестве статистки, когда требовался такой типаж…»

В архиве поэтессы Елизаветы Полонской (в двадцатые годы она была сотрудницей пролетарского женского журнала) сохранилось одно из писем Лидии Алексеевны.

«Дорогая Елизавета Григорьевна! ‹…› Оказывается, моя вещица не потеряна, и товарищ Материна обещала мне к лету напечатать ее. Но, увы, отдельным изданием – нельзя, к моему большому сожалению. Вероятно, пойдет в журнале на детской странице. Хотя бы к лету напечатали, а то я, по всей вероятности, не переживу осени и не увижу в печати моей любимой вещицы.

Вчера у товарища Маториной было заседание, я искала Вас… Хотелось еще раз попросить переговорить с товарищем Лавреневым… Может быть, он устроит мне какое-нибудь пособие. А то я третий месяц не плачу за квартиру… и боюсь последствий. Голодать я уже привыкла, но остаться без крова двум больным – мужу и мне – ужасно…

Простите, что беспокою Вас… Каждый день мне дорог. Вы поймете меня…»

В журнале «Нева» я прочитал недавно, что скромная могила Лидии Чарской на Смоленском кладбище не забыта. Кто-то ухаживает за ней, приносит цветы.

Простите нас, Лидия Алексеевна…

Дмитрий Шеваров

Княжна Джаваха


Часть I
На Кавказе
Глава 1
Первые воспоминания. Хаджи-Магомет. Черная роза


Я грузинка. Мое имя Нина – княжна Нина Джаваха-оглы-Джамата. Род князей Джамата – славный род; он известен всему Кавказу, от Риона и Куры до Каспийского моря и Дагестанских гор.

Я родилась в Гори, чýдном, улыбающемся Гори, одном из самых живописных и прелестных уголков Кавказа, на берегах изумрудной реки Куры.

Гори лежит в самом сердце Грузии, в прелестной долине, нарядный и пленительный со своими развесистыми чинарами, вековыми липами, мохнатыми каштанами и розовыми кустами, наполняющими воздух пряным, одуряющим запахом красных и белых цветов. А кругом Гори – развалины башен и крепостей, армянские и грузинские кладбища, дополняющие картину, отдающую чудесным и таинственным преданием старины…

Вдали синеют очертания гор, белеют перловым туманом1
… белеют перловым туманом… – то есть белым, жемчужным (от фр. perle – жемчуг).

Могучие, недоступные вершины Кавказа – Эльбрус и Казбек, над которыми парят гордые сыны Востока – гигантские серые орлы…

Мои предки – герои, сражавшиеся и павшие за честь и свободу своей родины.

Еще недавно Кавказ дрожал от пушечных выстрелов и всюду раздавались стоны раненых. Там шла беспрерывная война с полудикими горцами2
Там шла беспрерывная война с полудикими горцами… – Имеется в виду Кавказская война 1817–1864 гг. между Российской империей и народами Северного Кавказа, завершившаяся их присоединением к России.

Делавшими постоянные набеги на мирных жителей из недр своих недоступных гор.

Тихие зеленые долины Грузии плакали кровавыми слезами…

Во главе горцев стоял храбрый вождь Шамиль, одним движением глаз рассылавший сотни и тысячи своих джигитов в христианские селения… Сколько горя, слез и разорения причиняли эти набеги! Сколько плачущих жен, сестер и матерей было в Грузии…

Но вот явились русские и вместе с нашими воинами покорили Кавказ. Прекратились набеги, скрылись враги, и обессиленная войною страна вздохнула свободно…

Между русскими вождями, смело выступившими на грозный бой с Шамилем, был и мой дед, старый князь Михаил Джаваха, и его сыновья – смелые и храбрые, как горные орлы…

Когда отец рассказывал мне подробности этой ужасной войны, унесшей за собою столько храбрых, мое сердце билось и замирало, словно желая вырваться из груди…

Я жалела в такие минуты, что родилась слишком поздно, что не могла скакать с развевающимся в руках белым знаменем среди горсти храбрецов по узким тропинкам Дагестана, повисшим над страшными стремнинами…

Во мне сказывалась южная, горячая кровь моей матери.

Мама моя была простая джигитка из аула Бестуди… В ауле этом поднялось восстание, и мой отец, тогда еще совсем молодой офицер, был послан с казачьей сотней усмирять его.

Восстание усмирили, но отец мой не скоро уехал из аула…

Там, в сакле старого Хаджи-Магомета, он встретил его дочку – красавицу Марием…

Черные очи и горные песни хорошенькой татарки покорили отца, и он увез Марием в Грузию, где находился его полк.

Там она приняла христианскую веру, против желания разгневанного старика Магомета, и вышла замуж за русского офицера.

Старый татарин долго не мог простить этого поступка своей дочери…

Я начинаю помнить маму очень, очень рано. Когда я ложилась в кроватку, она присаживалась на край ее и пела песни с печальными словами и грустным мотивом. Она хорошо пела, моя бедная красавица деда3
Дедá – «мать» по-грузински. (Здесь и далее примеч. авт.)

И голос у нее был нежный и бархатный, как будто нарочно созданный для таких печальных песен… Да и вся она была такая нежная и тихая, с большими грустными черными глазами и длинными косами до пят. Когда она улыбалась, казалось, улыбалось небо…

Я обожала ее улыбки, как обожала ее песни… Одну из них я отлично помню. В ней говорилось о черной розе, выросшей на краю пропасти в одном из ущелий Дагестана… Порывом ветра пышную дикую розу унесло в зеленую долину… И роза загрустила и зачахла вдали от своей милой родины… Слабея и умирая, она тихо молила горный ветерок отнести ее привет в горы… Несложная песня с простыми словами и еще более простым мотивом, но я обожала эту песню, потому что ее пела моя красавица мать. Часто, оборвав песню на полуслове, деда схватывала меня на руки и, прижимая тесно-тесно к своей худенькой груди, лепетала сквозь смех и слезы:

– Нина, джаным4
Джаны́м – по-татарски «душа», «душенька» – самая употребительная ласка на Востоке.

Любишь ли ты меня?

О, как я любила, как я ее любила, мою ненаглядную деду!.. Когда я становилась рассудительнее, меня все больше и больше поражала печаль ее прекрасных глаз и тоскливых напевов. Как-то раз, лежа в своей постельке с закрытыми от подступившей дремоты глазками, я невольно услышала разговор мамы с отцом.

Она смотрела вдаль, на вьющуюся черной змееобразной лентой тропинку, убегающую в горы, и тоскливо шептала:

– Нет, сердце мое, не утешай меня, он не приедет!

– Успокойся, моя дорогая, он опоздал сегодня, но он будет у нас, непременно будет, – успокаивал ее отец.

– Нет, нет, Георгий, не утешай меня… Мулла5
Муллá – служитель религиозного культа у мусульман (ар.).

Его не пустит…

Я поняла, что мои родители говорили о деде Хаджи-Магомете, все еще не желавшем простить свою христианку дочь.

Иногда дед приезжал к нам. Он появлялся всегда внезапно со стороны гор, худой и выносливый, на своем крепком, словно из бронзы вылитом, коне, проведя несколько суток в седле и нисколько не утомляясь длинной дорогой. Лишь только высокая фигура всадника показывалась вдали, моя мать, оповещенная прислугой, сбегала с кровли, где мы проводили большую часть нашего времени (привычка, занесенная ею из родительского дома), и спешила встретить его за оградой сада, чтобы, по восточному обычаю, поддержать ему стремя, пока он сходил с коня.

Наш денщик, старый грузин Михако, принимал лошадь деда, а старик Магомет, едва кивнув головой моей матери, брал меня на руки и нес в дом.

Меня дедушка Магомет любил исключительно. Я его тоже любила и, несмотря на его суровый и строгий вид, ничуть его не боялась…

Лишь только, поздоровавшись с моим отцом, он усаживался с ногами, по восточному обычаю, на пестрой тахте, я вскакивала к нему на колени и, смеясь, рылась в карманах его бешмета6
Бешмéт – род кафтана, обшитого галуном.

Где всегда находились для меня разные вкусные лакомства, привезенные из аула. Чего тут только не было: и засахаренный миндаль, и кишмиш, и несколько приторные медовые лепешки, мастерски приготовленные хорошенькой Бэллой – младшей сестренкой моей матери.

– Кушай, джаным, кушай, моя горная ласточка, – говорил он, приглаживая жесткой и худой рукой мои черные кудри.

И я не заставляла себя долго просить и наедалась до отвала этих легких и вкусных, словно таявших во рту лакомств. Потом, покончив с ними и все еще не сходя с колен деда, я прислушивалась внимательным и жадным ухом к тому, что он говорил с моим отцом. А говорил он много и долго… Говорил все об одном и том же: о том, как упрекает и стыдит его при каждой встрече старик мулла за то, что он отдал свою дочь урусу7
Горцы называли христиан урусами.

Что допустил ее отречься от веры Аллаха и спокойно пережил ее поступок. Отец, слушая деда, крутил только свой длинный черный ус да хмурил тонкие брови.

– Слушай, кунак8
Кунáк – гость, побратим. Куначество – распространенный на Северном Кавказе обычай, по которому мужчины, принадлежащие к разным родам, племенам или народностям, вступают в дружеские отношения или оказывают друг другу помощь.

Магомет, – вырвалось у него в одну из таких бесед, – тебе нечего беспокоиться за твою дочь: она счастлива, ей хорошо здесь, наша вера стала ей родной и близкой. Да и поправить сделанного нельзя… Не беспокой же ты даром мою княгиню. Видит Бог, она не переставала быть тебе покорной дочерью. Передай это своему мулле, и пусть он поменьше заботится о нас да поусерднее молится Аллаху.

Боже мой, как вспыхнуло от этих слов лицо деда!.. Он вскочил с тахты… Глаза его метали молнии… Он поднял загоревшийся взор на отца – взор, в котором сказалась вся полудикая натура кавказского горца, и заговорил быстро и грозно, мешая русские, татарские и грузинские слова:

– Кунак Георгий… ты урус, ты христианин и не поймешь ни нашей веры, ни нашего Аллаха и его Пророка… Ты взял жену из нашего аула, не спросясь желания ее отца… Аллах наказывает детей за непокорность родителям… Марием знала это и все же пренебрегла верою отцов и стала твоею женою… Мулла прав, не давая ей своего благословения… Аллах вещает его устами, и люди должны внимать воле Аллаха…

Он говорил еще долго-долго, не подозревая, что каждое его слово прочно западает в юную головку прижавшейся в уголок тахты маленькой девочки.

А моя бедная деда слушала сурового старика, дрожа всем телом и бросая на моего отца умоляющие взоры. Он не вынес этого немого укора, крепко обнял ее и, передернув плечами, вышел из дому… Через несколько минут я видела, как он скакал по тропинке в горы. Я смотрела на удаляющуюся фигуру отца, на стройный силуэт коня и всадника, и вдруг точно что-то толкнуло меня к Хаджи-Магомету.

– Деда! – неожиданно прозвучал среди наступившей тишины мой детский звонкий голос. – Ты злой, деда, я не буду любить тебя, если ты не простишь маму и будешь обижать папу. Возьми назад твой кишмиш и твои лепешки; я не хочу их брать от тебя, если ты не будешь таким же добрым, как папа!

И, не долго думая, я быстро вывернула карманы, куда набрала привезенные дедом лакомства, и выбросила все их содержимое на колени изумленного старика. Моя мать, прижавшись в угол комнаты, делала мне отчаянные знаки, но я не обращала на них внимания.

– На, на! И свой кишмиш бери, и лепешки бери, и армянские пряники… ничего, ничего не хочу от тебя, злой, недобрый.

– Деда! – твердила я, вся дрожа как в лихорадке, продолжая выкидывать из карманов привезенные им лакомства.

– Кто учит ребенка непочтению к старости? – загремел на весь дом голос Хаджи-Магомета.

– Никто не учит меня, деда! – смело крикнула я. – Моя мама, хоть не молится на восток, как ты и Бэлла, но она любит вас, и аул твой она любит, и горы, и скучает без тебя, и молится Богу, когда ты долго не едешь, и ждет тебя на кровле… Ах, деда, деда, ты и не знаешь, как она тебя любит!

Что-то необъяснимое при этих словах промелькнуло в лице старика. Орлиный взор его упал на маму. Вероятно, много муки и любви прочел он в глубине ее черных кротких глаз, – только его собственные глаза заблестели ярко-ярко и словно задернулись набежавшей в них влагой.

– Правда ли, джаным? – скорее прошептал, нежели спросил, Хаджи-Магомет.

– О батоно9
Батóно – «господин» по-грузински; это слово прибавляют для почтительности.

! – стоном вырвалось из груди моей матери, и, подавшись вперед всем своим гибким и стройным станом, она упала к ногам деда, тихо всхлипывая и лепеча одно только слово, в котором выражалась вся ее беспредельная любовь к нему: – О батоно, батоно!

Он схватил ее, поднял и прижал к своей груди.

Я носилась, задыхаясь, плача и смеясь в одно и то же время… Я была счастлива, как никогда, острым, захватывающим, почти невыносимым порывом счастья…

Когда, несколько успокоенная, я вернулась в комнату, то увидела мою мать, сидящую у ног деда… Его рука лежала на ее чернокудрой голове, и в глазах обоих сияла радость.

Отец, вернувшийся во время моей бешеной скачки по саду, подхватил меня на руки и покрыл мое лицо десятком самых горячих и нежных поцелуев… Он был так счастлив за маму, мой гордый и чудный отец!

Это был лучший день в моей жизни. Это было первое настоящее, сознательное счастье, и я наслаждалась им всем моим юным сердечком…

Вечером у моей постельки они собрались все трое – отец, мать, дед, и я, смеясь сквозь дымку дремоты, соединяла их большие руки в моих крошечных кулаках и заснула под тихий шепот их ласкового говора…

Новая, чудесная, мирная жизнь воцарилась под нашей кровлей. Дед Магомет чаще приезжал из аула, один или с Бэллой, моей молоденькой теткой, участницей моих детских игр и проказ.

Но наше счастье длилось недолго. Прошло всего несколько месяцев после того блаженного дня, как вдруг моя бедная дорогая мама тяжко заболела и скончалась. Говорят, она зачахла от тоски по родному аулу, который не могла навещать, боясь оскорблений со стороны фанатиков татар и непримиримого врага ее, старого муллы.

Весь Гори оплакивал маму… Полк отца, знавший ее и горячо любивший, рыдал, как один человек, провожая ее худенькое тельце, засыпанное дождем роз и магнолий, на грузинское кладбище, разбитое поблизости Гори.

Мне не верилось до последней минуты, что она умирала.

Перед смертью она не сходила с кровли дома, откуда любовалась синеющими вдали горами и серебристо-зеленой лентой Куры.

– Там Дагестан… там аул… там мои горы… Там отец и Бэлла… – шептала она между приступами кашля и указывала вдаль, по направлению северо-востока, крошечной, почти детской, вследствие поразительной худобы, рукой.

И вся она, укутанная белой буркой10
Бýрка – войлочный плащ-накидка у народов Кавказа.

Казалась нежным, прозрачным ангелом восточного неба.

Я помню с мучительной ясностью вечер, когда она умирала.

Тахту, на которой она лежала, подняли на кровлю, чтобы она могла полюбоваться горами и небом…

Гори засыпал, обвеянный крылом благоуханной восточной ночи… Спали розы на садовых кустах, спали соловьи в чинаровых рощах, спали руины таинственной крепости, спала Кура в своих изумрудных берегах, и только несчастье одно не спало, одна смерть бодрствовала, поджидая жертву.

Мама лежала с открытыми глазами, странно блестевшими среди наступающей темноты… Точно какой-то свет исходил из этих глаз и освещал все ее лицо, обращенное к небу. Лучи месяца золотыми иглами скользили по густым волнам ее черных кос и венчали блестящей короной ее матово-белый лоб.

Отец и я притихли у ее ног, боясь нарушить покой умирающей, но она сама поманила нас трепещущей рукой и, когда мы склонились к ее лицу, заговорила быстро, но тихо-тихо, чуть внятно:

– Я умираю… да, это так… я умираю… но мне не горько, не страшно… Я счастлива… я счастлива тем, что умираю христианкой… О, как хороша она – твоя вера, Георгий, – прибавила она, повернувшись в сторону моего отца, припавшего к ее изголовью, – и я удостоилась ее… Я христианка… я иду к моему Богу… Единственному и великому… Не плачь, Георгий, береги Нину… Я буду смотреть на вас… буду любоваться вами… а потом… не скоро, да, но все же мы соединимся… Не плачьте… прощайте… до свиданья… Как жаль, что нет отца… Бэллы… Передайте им, что я их люблю… и прощаюсь с ними… Прощай и ты, Георгий, моя радость, спасибо тебе за счастье, которым ты подарил меня… Прощай, свет очей моих… Прощай, моя джаным… моя Нина… моя малюточка… Прощайте оба…

Начинался бред… Потом она уснула… чтобы никогда больше не просыпаться. Она умерла тихо, так тихо, что никто не заметил ее кончины…

Я задремала, прикорнув щекою к ее худенькой руке, и проснулась под утро от ощущения холода на моем лице. Рука мамы сделалась синей и холодной, как мрамор… А у ног ее бился, рыдая, мой бедный осиротевший отец.

Гори просыпался… Лучи восхода осветили печальную картину. Я не могла плакать, хотя ясно сознавала случившееся. Точно ледяные оковы сковали мое сердце…

А внизу, по берегу Куры, скакал всадник. Он, видимо, торопился в Гори и безжалостно горячил коня.

Вот он близко… близко… Я узнала в нем деда Магомета…

Еще немного – и всадник пропал под горою. Внизу хлопнула калитка… Кто-то по-юношески быстро пробежал лестницу, и в ту же минуту Хаджи-Магомет вошел на кровлю.

Трудно передать тот вопль отчаяния и бессильного, почти нечеловеческого горя, который вырвался из груди несчастного отца при виде тела дочери.

Страшен был крик деда Магомета… Он потряс, казалось, не только кровлю нашего дома, но и весь Гори, и диким эхом раскатился в горах, по ту сторону Куры. Вслед за первым воплем раздался второй и третий… Потом дед внезапно затих и, упав на пол, лежал без движения, широко разметав свои сильные руки.

Теперь только поняла я, как бесконечно дорога была моя мать этому полудикому питомцу горных аулов… Вряд ли подозревала она когда-нибудь о силе этой молчаливой отцовской привязанности, вряд ли понимала она своего сурового фанатика отца! Если бы она могла это чувствовать на своем смертном ложе, каким счастьем озарилось бы ее прекрасное лицо!

Но – увы! – ни понимать, ни чувствовать она уже не могла. Перед нами был труп, едва начинающий стынуть, труп той, которая еще так недавно пела свои чудесные песни, полные восточной грусти, и смеялась тихим печальным смехом. Только труп…

Она умерла – моя красавица деда! Черная роза обрела свою родину… Ее душа возвратилась в горы…

Давно это было, но отчего-то даже писать об этом страшно и стыдно. И когда я слышу о любимой нами шведской писательнице Астрид Линдгрен, узнаю о новых свидетельствах того, каким обожанием и почетом окружена сказочница у себя на родине, я вспоминаю о судьбе Лидии Алексеевны Чарской. Ведь она могла быть нашей Астрид Линдгрен. А мы…

Но были люди, не оставившие в те тяжкие годы Лидию Алексеевну. Соседские девочки тайком приносили ей что-нибудь поесть. Юноша, читавший Чарскую еще в детстве, не побоялся помогать своей любимой писательнице, а через несколько лет стал ее мужем. Увы, мы не знаем ни имени его, ни дальнейшей судьбы. Сын Лидии Алексеевны от первого брака, Юрий Чурилов, стал военным и в тридцатые годы служил на Дальнем Востоке (по другим сведениям, он погиб еще в Гражданскую). Была ли у него семья, дети – ничего не знаем. Стыдно…

Добрая фея, помоги мне стать счастливым королем счастливого народа…

Л. Чарская

О послереволюционных годах жизни Чарской осталось всего несколько свидетельств. Вспоминает Вера Исааковна Адуева: «В 27-м году я переехала в Ленинград. Обедала в столовке для композиторов и писателей – она помещалась на Невском, недалеко от вокзала, во дворе кинотеатра „Колизей“. Туда ходили примерно одни и те же люди. Заходила и какая-то тихая низенькая старушка, вся в черном.

И однажды мне сказали: „Знаете ли, кто это? Лидия Чарская!“ Я даже не представляла себе, что она еще жива…»

«Старушке» было тогда пятьдесят два года.

Петербургский писатель Владимир Бахтин записал воспоминания Нины Николаевны Сиверкиной. В двадцатые годы она была девочкой-подростком.

«… Жила Лидия Алексеевна в крохотной двухкомнатной квартирке по черному ходу, дверь с лестницы открывалась прямо в кухню. В этом доме Чарская жила давно, но прежде – на втором этаже, по парадной лестнице. Она очень бедствовала. В квартире ничего не было, стены пустые.

Была она очень худая, лицо просто серое. Одевалась по-старинному: длинное платье и длинное серое пальто, которое служило ей и зимой, и весной, и осенью. Выглядела и для тридцать шестого года необычно, люди на нее оглядывались. Человек из другого мира – так она воспринималась. Была религиозна, ходила в церковь, по-видимому в Никольский собор. А по характеру – гордая. И вместе с тем – человек живой, с чувством юмора. И не хныкала, несмотря на отчаянное положение. Изредка ей удавалось подработать – в театре в качестве статистки, когда требовался такой типаж…»

В архиве поэтессы Елизаветы Полонской (в двадцатые годы она была сотрудницей пролетарского женского журнала) сохранилось одно из писем Лидии Алексеевны.

«Дорогая Елизавета Григорьевна! ‹…› Оказывается, моя вещица не потеряна, и товарищ Материна обещала мне к лету напечатать ее. Но, увы, отдельным изданием – нельзя, к моему большому сожалению. Вероятно, пойдет в журнале на детской странице. Хотя бы к лету напечатали, а то я, по всей вероятности, не переживу осени и не увижу в печати моей любимой вещицы.

Вчера у товарища Маториной было заседание, я искала Вас… Хотелось еще раз попросить переговорить с товарищем Лавреневым… Может быть, он устроит мне какое-нибудь пособие. А то я третий месяц не плачу за квартиру… и боюсь последствий. Голодать я уже привыкла, но остаться без крова двум больным – мужу и мне – ужасно…

Простите, что беспокою Вас… Каждый день мне дорог. Вы поймете меня…»

В журнале «Нева» я прочитал недавно, что скромная могила Лидии Чарской на Смоленском кладбище не забыта. Кто-то ухаживает за ней, приносит цветы.

Простите нас, Лидия Алексеевна…

И голос у нее был нежный и бархатный, как будто нарочно созданный для таких печальных песен… Да и вся она была такая нежная и тихая, с большими грустными черными глазами и длинными косами до пят. Когда она улыбалась, казалось, улыбалось небо…