Сказка с использованием терминов из социологии. Процессы социализации на примере сказки - реферат. Сказки как проявление народного педагогического гения

Жан-Поль Сартр

Нас втолкнули в просторную белую комнату. По глазам резанул яркий свет, я зажмурился. Через мгновение я увидел стол, за ним четырех субъектов в штатском, листающих какие-то бумаги. Прочие арестанты теснились в отдалении. Мы пересекли комнату и присоединились к ним. Многих я знал, остальные были, по-видимому, иностранцы. Передо мной стояли два круглоголовых похожих друг на друга блондина, я подумал: наверно, французы. Тот, что пониже, то и дело подтягивал брюки – явно нервничал.

Все это тянулось уже около трех часов, я совершенно отупел, в голове звенело. Но в комнате было тепло, и я чувствовал себя вполне сносно: целые сутки мы тряслись от холода. Конвойные подводили арестантов поодиночке к столу. Четыре типа в штатском спрашивали у каждого фамилию и профессию. Дальше они в основном не шли, но иногда задавали вопрос: «Участвовал в краже боеприпасов?» или: «Где был и что делал десятого утром?» Ответов они даже не слушали или делали вид, что не слушают, молчали, глядя в пространство, потом начинали писать. У Тома спросили, действительно ли он служил в интернациональной бригаде. Отпираться было бессмысленно – они уже изъяли документы из его куртки. У Хуана не спросили ничего, но как только он назвал свое имя, торопливо принялись что-то записывать.

– Вы же знаете, – сказал Хуан, – это мой брат Хозе – анархист. Но его тут нет. А я политикой не занимаюсь и ни в какой партии не состою.

Они молча продолжали писать. Хуан не унимался:

– Я ни в чем не виноват. Не хочу расплачиваться за других. – Губы его дрожали. Конвойный приказал ему замолчать и отвел в сторону. Настала моя очередь.

– Ваше имя Пабло Иббиета?

Я сказал, что да. Субъект заглянул в бумаги и спросил:

– Где скрывается Рамон Грис?

– Не знаю.

– Вы прятали его у себя с шестого по девятнадцатое.

– Это не так.

Они стали что-то записывать, потом конвойные вывели меня из комнаты. В коридоре между двумя охранниками стояли Том и Хуан. Нас повели. Том спросил у одного из конвоиров:

– В каком смысле? – отозвался тот.

– Что это было – допрос или суд?

– Ясно. И что с нами будет?

Конвойный сухо ответил:

– Приговор вам сообщат в камере.

То, что они называли камерой, на самом деле было больничным подвалом. Там было дьявольски холодно и вовсю гуляли сквозняки. Ночь напролет зубы стучали от стужи, днем было ничуть не лучше. Предыдущие пять дней я провел в карцере одного архиепископства – что-то вроде одиночки, каменный мешок времен средневековья. Арестованных была такая прорва, что их совали куда придется. Я не сожалел об этом чулане: там я не коченел от стужи, был один, а это порядком выматывает. В подвале у меня по крайней мере была компания. Правда, Хуан почти не раскрывал рта: он страшно трусил, да и был слишком молод, ему нечего было рассказывать. Зато Том любил поговорить и к тому же знал испанский отменно.

В подвале были скамья и четыре циновки. Когда за нами закрылась дверь, мы уселись и несколько минут молчали. Затем Том сказал:

– Ну все. Теперь нам крышка.

– Наверняка, – согласился я. – Но малыша-то они, надеюсь, не тронут.

– Хоть брат его и боевик, сам-то он ни при чем.

Я взглянул на Хуана: казалось, он нас не слышит. Том продолжал:

– Знаешь, что они вытворяют в Сарагосе? Укладывают людей на мостовую и утюжат их грузовиками. Нам один марокканец рассказывал, дезертир. Да еще говорят, что таким образом они экономят боеприпасы.

– А как же с экономией бензина?

Том меня раздражал: к чему он все это рассказывает?

– А офицеры прогуливаются вдоль обочины, руки в карманах, сигаретки в зубах. Думаешь, они сразу приканчивают этих бедолаг? Черта с два! Те криком кричат часами. Марокканец говорил, что сначала он и вскрикнуть-то не мог от боли.

– Уверен, что тут они этого делать не станут, – сказал я, – чего-чего, а боеприпасов у них хватает.

Свет проникал в подвал через четыре отдушины и круглое отверстие в потолке слева, выходящее прямо в небо. Это был люк, через который раньше сбрасывали в подвал уголь. Как раз под ним на полу громоздилась куча мелкого угля. Видимо, он предназначался для отопления лазарета. Потом началась война, больных эвакуировали, а уголь так и остался. Люк, наверно, забыли захлопнуть, и сверху временами накрапывал дождь. Внезапно Том затрясся:

– Проклятье! – пробормотал он. – Меня всего колотит. Этого еще не хватало!

Он встал и начал разминаться. При каждом движении рубашка приоткрывала его белую мохнатую грудь. Потом он растянулся на спине, поднял ноги и стал делать ножницы: я видел, как подрагивает его толстый зад. Вообще-то Том был крепыш и все-таки жирноват. Я невольно представил, как пули и штыки легко, как в масло, входят в эту массивную и нежную плоть. Будь он худощав, я бы, вероятно, об этом не подумал. Я не озяб и все же не чувствовал ни рук, ни ног. Временами возникало ощущение какой-то пропажи, и я озирался, разыскивая свою куртку, хотя тут же вспоминал, что мне ее не вернули. Это меня огорчило. Они забрали нашу одежду и выдали полотняные штаны, в которых здешние больные ходили в самый разгар лета. Том поднялся с пола и уселся напротив.

– Ну что, согрелся?

– Нет, черт побери. Только запыхался.

Около восьми часов в камеру вошли комендант и два фалангиста. У коменданта в руках был список. Он спросил у охранника:

– Фамилии этих трех?

Тот ответил:

– Стейнбок, Иббиета, Мирбаль.

Комендант надел очки и поглядел в список.

– Стейнбок… Стейнбок… Ага, вот он. Вы приговорены к расстрелу. Приговор будет приведен в исполнение завтра утром.

Он поглядел в список еще раз:

– Оба других тоже.

– Но это невозможно, – пролепетал Хуан. – Это ошибка.

Комендант удивленно взглянул на него:

– Фамилия?

– Хуан Мирбаль.

– Все правильно. Расстрел.

– Но я же ничего не сделал, – настаивал Хуан.

Комендант пожал плечами и повернулся к нам:

– Вы баски?

Комендант был явно не в духе.

– Но мне сказали, что тут трое басков. Будто мне больше делать нечего, кроме как их разыскивать. Священник вам, конечно, не нужен?

Мы промолчали. Комендант сказал:

– Сейчас к вам придет врач, бельгиец. Он побудет с вами до утра.

Козырнув, он вышел.

– Ну, что я тебе говорил, – сказал Том. – Не поскупились.

– Это уж точно, – ответил я. – Но мальчика-то за что? Подонки!

Я сказал это из чувства справедливости, хотя, по правде говоря, паренек не вызывал у меня ни малейшей симпатии. У него было слишком тонкое лицо, и страх смерти исковеркал его черты до неузнаваемости. Еще три дня назад это был хрупкий мальчуган – такой мог бы и понравиться, но сейчас он казался старой развалиной, и я подумал, что, если б даже его отпустили, он таким бы и остался на всю жизнь. Вообще-то мальчишку следовало пожалеть, но жалость внушала мне отвращение, да и парень был мне почти противен.

Нас втолкнули в просторную белую комнату. По глазам резанул яркий свет, я зажмурился. Через мгновение я увидел стол, за ним четырех субъектов в штатском, листающих какие-то бумаги. Прочие арестанты теснились в отдалении. Мы пересекли комнату и присоединились к ним. Многих я знал, остальные были, по-видимому, иностранцы. Передо мной стояли два круглоголовых похожих друг на друга блондина, я подумал: наверно, французы. Тот, что пониже, то и дело подтягивал брюки – явно нервничал.

Все это тянулось уже около трех часов, я совершенно отупел, в голове звенело. Но в комнате было тепло, и я чувствовал себя вполне сносно: целые сутки мы тряслись от холода. Конвойные подводили арестантов поодиночке к столу. Четыре типа в штатском спрашивали у каждого фамилию и профессию. Дальше они в основном не шли, но иногда задавали вопрос: «Участвовал в краже боеприпасов?» или: «Где был и что делал десятого утром?» Ответов они даже не слушали или делали вид, что не слушают, молчали, глядя в пространство, потом начинали писать. У Тома спросили, действительно ли он служил в интернациональной бригаде. Отпираться было бессмысленно – они уже изъяли документы из его куртки. У Хуана не спросили ничего, но как только он назвал свое имя, торопливо принялись что-то записывать.

– Вы же знаете, – сказал Хуан, – это мой брат Хозе – анархист. Но его тут нет. А я политикой не занимаюсь и ни в какой партии не состою.

Они молча продолжали писать. Хуан не унимался:

– Я ни в чем не виноват. Не хочу расплачиваться за других. – Губы его дрожали. Конвойный приказал ему замолчать и отвел в сторону. Настала моя очередь.

– Ваше имя Пабло Иббиета?

Я сказал, что да. Субъект заглянул в бумаги и спросил:

– Где скрывается Рамон Грис?

– Не знаю.

– Вы прятали его у себя с шестого по девятнадцатое.

– Это не так.

Они стали что-то записывать, потом конвойные вывели меня из комнаты. В коридоре между двумя охранниками стояли Том и Хуан. Нас повели. Том спросил у одного из конвоиров:

– В каком смысле? – отозвался тот.

– Что это было – допрос или суд?

– Ясно. И что с нами будет?

Конвойный сухо ответил:

– Приговор вам сообщат в камере.

То, что они называли камерой, на самом деле было больничным подвалом. Там было дьявольски холодно и вовсю гуляли сквозняки. Ночь напролет зубы стучали от стужи, днем было ничуть не лучше. Предыдущие пять дней я провел в карцере одного архиепископства – что-то вроде одиночки, каменный мешок времен средневековья. Арестованных была такая прорва, что их совали куда придется. Я не сожалел об этом чулане: там я не коченел от стужи, был один, а это порядком выматывает. В подвале у меня по крайней мере была компания. Правда, Хуан почти не раскрывал рта: он страшно трусил, да и был слишком молод, ему нечего было рассказывать. Зато Том любил поговорить и к тому же знал испанский отменно.

В подвале были скамья и четыре циновки. Когда за нами закрылась дверь, мы уселись и несколько минут молчали. Затем Том сказал:

– Ну все. Теперь нам крышка.

– Наверняка, – согласился я. – Но малыша-то они, надеюсь, не тронут.

– Хоть брат его и боевик, сам-то он ни при чем.

Я взглянул на Хуана: казалось, он нас не слышит. Том продолжал:

– Знаешь, что они вытворяют в Сарагосе? Укладывают людей на мостовую и утюжат их грузовиками. Нам один марокканец рассказывал, дезертир. Да еще говорят, что таким образом они экономят боеприпасы.

– А как же с экономией бензина?

Том меня раздражал: к чему он все это рассказывает?

– А офицеры прогуливаются вдоль обочины, руки в карманах, сигаретки в зубах. Думаешь, они сразу приканчивают этих бедолаг? Черта с два! Те криком кричат часами. Марокканец говорил, что сначала он и вскрикнуть-то не мог от боли.

– Уверен, что тут они этого делать не станут, – сказал я, – чего-чего, а боеприпасов у них хватает.

Свет проникал в подвал через четыре отдушины и круглое отверстие в потолке слева, выходящее прямо в небо. Это был люк, через который раньше сбрасывали в подвал уголь. Как раз под ним на полу громоздилась куча мелкого угля. Видимо, он предназначался для отопления лазарета. Потом началась война, больных эвакуировали, а уголь так и остался. Люк, наверно, забыли захлопнуть, и сверху временами накрапывал дождь. Внезапно Том затрясся:

– Проклятье! – пробормотал он. – Меня всего колотит. Этого еще не хватало!

Он встал и начал разминаться. При каждом движении рубашка приоткрывала его белую мохнатую грудь. Потом он растянулся на спине, поднял ноги и стал делать ножницы: я видел, как подрагивает его толстый зад. Вообще-то Том был крепыш и все-таки жирноват. Я невольно представил, как пули и штыки легко, как в масло, входят в эту массивную и нежную плоть. Будь он худощав, я бы, вероятно, об этом не подумал. Я не озяб и все же не чувствовал ни рук, ни ног. Временами возникало ощущение какой-то пропажи, и я озирался, разыскивая свою куртку, хотя тут же вспоминал, что мне ее не вернули. Это меня огорчило. Они забрали нашу одежду и выдали полотняные штаны, в которых здешние больные ходили в самый разгар лета. Том поднялся с пола и уселся напротив.

– Ну что, согрелся?

– Нет, черт побери. Только запыхался.

Около восьми часов в камеру вошли комендант и два фалангиста. У коменданта в руках был список. Он спросил у охранника:

– Фамилии этих трех?

Тот ответил:

– Стейнбок, Иббиета, Мирбаль.

Комендант надел очки и поглядел в список.

– Стейнбок… Стейнбок… Ага, вот он. Вы приговорены к расстрелу. Приговор будет приведен в исполнение завтра утром.

Он поглядел в список еще раз:

– Оба других тоже.

– Но это невозможно, – пролепетал Хуан. – Это ошибка.

Комендант удивленно взглянул на него:

– Фамилия?

– Хуан Мирбаль.

– Все правильно. Расстрел.

– Но я же ничего не сделал, – настаивал Хуан.

Комендант пожал плечами и повернулся к нам:

– Вы баски?

Комендант был явно не в духе.

– Но мне сказали, что тут трое басков. Будто мне больше делать нечего, кроме как их разыскивать. Священник вам, конечно, не нужен?


Сартр Жан Поль

Жан Поль Сартр

Нас втолкнули в просторную белую комнату. По глазам резанул яркий свет, я зажмурился. Через мгновение я увидел стол, за ним четырех субъектов в штатском, листающих какие-то бумаги. Прочие арестанты теснились в отдалении. Мы пересекли комнату и присоединились к ним. Многих я знал, остальные были, по-видимому, иностранцы. Передо мной стояли два круглоголовых похожих друг на друга блондина, я подумал: наверно, французы. Тот, что пониже, то и дело подтягивал брюки - явно нервничал.

Все это тянулось уже около трех часов, я совершенно отупел, в голове звенело. Но в комнате было тепло, и я чувствовал себя вполне сносно: целые сутки мы тряслись от холода. Конвойные подводили арестантов поодиночке к столу. Четыре типа в штатском спрашивали у каждого фамилию и профессию. Дальше они в основном не шли, но иногда задавали вопрос: "Участвовал в краже боеприпасов?" или: "Где был и что делал десятого утром?" Ответов они даже не слушали или делали вид, что не слушают, молчали, глядя в пространство, потом начинали писать. У Тома спросили, действительно ли он служил в интернациональной бригаде. Отпираться было бессмысленно - они уже изъяли документы из его куртки. У Хуана не спросили ничего, но как только он назвал свое имя, торопливо принялись что-то записывать.

Вы же знаете, - сказал Хуан, - это мой брат Хозе - анархист. Но его тут нет. А я политикой не занимаюсь и ни в какой партии не состою.

Они молча продолжали писать. Хуан не унимался:

Я ни в чем не виноват. Не хочу расплачиваться за других. - Губы его дрожали. Конвойный приказал ему замолчать и отвел в сторону. Настала моя очередь.

Ваше имя Пабло Иббиета?

Я сказал, что да. Субъект заглянул в бумаги и спросил:

Где скрывается Рамон Грис?

Не знаю.

Вы прятали его у себя с шестого по девятнадцатое.

Это не так.

Они стали что-то записывать, потом конвойные вывели меня из комнаты. В коридоре между двумя охранниками стояли Том и Хуан. Нас повели. Том спросил у одного из конвоиров:

В каком смысле? - отозвался тот.

Что это было - допрос или суд?

Ясно. И что с нами будет?

Конвойный сухо ответил:

Приговор вам сообщат в камере.

То, что они называли камерой, на самом деле было больничным подвалом. Там было дьявольски холодно и вовсю гуляли сквозняки. Ночь напролет зубы стучали от стужи, днем было ничуть не лучше. Предыдущие пять дней я провел в карцере одного архиепископства - что-то вроде одиночки, каменный мешок времен средневековья. Арестованных была такая прорва, что их совали куда придется. Я не сожалел об этом чулане: там я не коченел от стужи, был один, а это порядком выматывает. В подвале у меня по крайней мере была компания. Правда, Хуан почти не раскрывал рта: он страшно трусил, да и был слишком молод, ему нечего было рассказывать. Зато Том любил поговорить и к тому же знал испанский отменно.

В подвале были скамья и четыре циновки. Когда за нами закрылась дверь, мы уселись и несколько минут молчали. Затем Том сказал:

Ну все. Теперь нам крышка.

Наверняка, - согласился я. - Но малыша-то они, надеюсь, не тронут.

Хоть брат его и боевик, сам-то он ни при чем.

Я взглянул на Хуана: казалось, он нас не слышит. Том продолжал:

Знаешь, что они вытворяют в Сарагосе? Укладывают людей на мостовую и утюжат их грузовиками. Нам один марокканец рассказывал, дезертир. Да еще говорят, что таким образом они экономят боеприпасы.

А как же с экономией бензина?

Том меня раздражал: к чему он все это рассказывает?

А офицеры прогуливаются вдоль обочины, руки в карманах, сигаретки в зубах. Думаешь, они сразу приканчивают этих бедолаг? Черта с два! Те криком кричат часами. Марокканец говорил, что сначала он и вскрикнуть-то не мог от боли.

Уверен, что тут они этого делать не станут, - сказал я, - чего-чего, а боеприпасов у них хватает.

Свет проникал в подвал через четыре отдушины и круглое отверстие в потолке слева, выходящее прямо в небо. Это был люк, через который раньше сбрасывали в подвал уголь. Как раз под ним на полу громоздилась куча мелкого угля. Видимо, он предназначался для и топления лазарета, потом началась война, больных эвакуировали, а уголь так и остался. Люк, наверно, забыли захлопнуть, и сверху временами накрапывал дождь. Внезапно Том затрясся:

Проклятье! - пробормотал он. - Меня всего колотит. Этого еще не хватало!

Он встал и начал разминаться. При каждом движении рубашка приоткрывала его белую мохнатую грудь. Потом он растянулся на спине, поднял ноги и стал делать ножницы: я видел, как подрагивает его толстый зад. Вообще-то Том был крепыш и все-таки жирноват. Я невольно представил, как пули и штыки легко, как в масло, входят в эту массивную и нежную плоть. Будь он худощав, я бы, вероятно, об этом не подумал. Я не озяб и все же не чувствовал ни рук, ни ног. Временами возникало ощущение какой-то пропажи, и я озирался, разыскивая свою куртку, хотя тут же вспоминал, что мне ее не вернули. Это меня огорчило. Они забрали нашу одежду и выдали полотняные штаны, в которых здешние больные ходили в самый разгар лета. Том поднялся с пола и уселся напротив.

Ну что, согрелся?

Нет, черт побери. Только запыхался.

Около восьми часов в камеру вошли комендант и два фалангиста. У коменданта в руках был список. Он спросил у охранника:

Фамилии этих трех?

Тот ответил:

Стейнбок, Иббиета, Мирбаль.

Комендант надел очки и поглядел в список.

Стейнбок... Стейнбок... Ага, вот он. Вы приговорены к расстрелу. Приговор будет приведен в исполнение завтра утром.

Если бы в ту минуту мне даже объявили, что меня не убьют и я могу преспокойно отправиться восвояси, это не нарушило бы моего безразличия: ты утратил надежду на бессмертие, какая разница, сколько тебе осталось ждать -- несколько часов или несколько лет.

Но вообще-то я был с ним вполне согласен, всё, что он сказал, наверняка мог бы сказать и я: умирать противоестественно.

— Это как в ночном кошмаре, — продолжал Том. — Пытаешься о чем-то думать, и тебе кажется, что у тебя выходит, что еще минута — и ты что-то поймешь, а потом все это ускользает, испаряется, исчезает. Я говорю себе: "Потом? Потом ничего не будет". Но я не понимаю, что это значит. Порой мне кажется, что я почти понял... но тут все снова ускользает, и я начинаю думать о боли, о пулях, о залпе. Я материалист, могу тебе в этом поклясться, и, поверь, я в своем уме и все же что-то у меня не сходится. Я вижу свой труп: это не так уж трудно, но вижу его все-таки Я, и глаза, взирающие на этот труп, МОИ глаза.
Я пытаюсь убедить себя в том, что больше ничего не увижу и не услышу, а жизнь будет продолжаться — для других. Но мы не созданы для подобных мыслей. Знаешь, мне уже случалось бодрствовать ночи напролет, ожидая чего-то. Но то, что нас ожидает, Пабло, совсем другое. Оно наваливается сзади, и быть к этому готовым попросту невозможно.

Моя жизнь не стоила ни гроша, ибо она была заранее обречена. Теперь жизнь была закрыта, завязана, как мешок, но все в ней было не закончено, не завершено. Я уже готов был сказать: и все же это была прекрасная жизнь. Но как можно оценивать набросок, черновик - ведь я ничего не понял, я выписывал векселя под залог вечности.

*******************************************************

Прочитала любопытный анализ этой новеллы:

Новелла «Стена» была написана Жан-Полем Сартром в 1939 году.

Стиль произведения отличается чёткостью построения фраз и лаконичностью выражения мыслей.
В «Стене» нет длинных, сложных описаний или диалогов. В ней - всё по существу, всё предельно ясно и просто.

Время действия новеллы - конец 30-х годов XX века. Место действия - Испания. Историческая основа - гражданская война между республиканцами и анархистами. Примечательно, что историческая действительность в «Стене» используется автором исключительно для постановки проблемы. Гражданская война создаёт необходимый фон и причину, по которой главный герой вынужден напрямую столкнуться с осознанием смерти. Таким образом реалистичное, на первый взгляд, произведение полностью входит в экзистенциальную литературную картину мира.

В «Стене» Сартр не столько описывает реальную историю Испании, сколько подробно и психологически точно показывает эволюцию человеческого сознания, пытающегося объять необъятное - смерть и, как следствие, жизнь. Последнее слабо удаётся всем героям, в том числе, и главному - Пабло Иббиете. Как рассказчик он сохраняет некоторое подобие спокойствия, но мы видим, что и для него свойственны обычные человеческие страхи. В то время, как молодой мальчик Хуан Мирбаль боится физических страданий и погружается в слёзы, Том Стейнбок пытается «заговорить» смерть, Пабло хочет умереть достойно и понять перед концом, в чём же всё-таки суть? Три героя новеллы выражают три отношения человека к смерти: юное, неопытное, пытающееся забыться в страданиях (Хуан); универсальное, обыденное, приземлённое (Том); активное, мыслящее, пытающееся докопаться до истины (Пабло).

Столкновение со смертью позволяет главному герою лучше понять жизнь. Страх перед близким концом рисуется Сартром в начале через физические изменения героев и только затем психологические. Как только персонажи понимают, что они умрут, лица их становятся пепельно-серыми. Мы видим такими Хуана и Тома глазами Пабло. Затем герой неожиданно для себя понимает, что и его лицо ничем не лучше лиц сокамерников. Они похожи друг на друга, как зеркальные отражения.

Как только приставленный к смертникам для изучения их физического состояния врач-бельгиец напоминает им о времени, Пабло начинает осознавать его как реально существующий объект. При этом окружающая действительность начинает расплываться у героя перед глазами. Вещи становятся иными - более отдалёнными и живущими своей жизнью. Живым человеком, страдающим от холода в промозглом подвале, рисуется и врач. Не зря Хуан в какой-то момент пытается укусить его розовую руку - она совершенно не вписывается в общую атмосферу, так как принадлежит жизни, а не смерти.

Время осознано. Мир отчуждён. На следующем этапе Пабло понимает всю тщетность бытия. Его перестаёт волновать любовь к Конче, за пять минут свидания с которой, он бы отдал жизнь. Его больше не заботит дядюшка Рамон Грис. Он не выдаёт его республиканцам только потому, что совершенно чётко осознаёт: все люди смертны - так, какая разница, когда умирать? Осознание всеобщего конца лишает жизнь смысла. В ней остаётся место только юмору и бесстрашию. Напоследок, Пабло решает пошутить над своими мучителями, предложившими подарить ему жизнь взамен жизни Рамона Гриса. Он отправляет их на кладбище и спокойно ожидает расстрела. Развязка «Стены» поразительна: солдаты действительно находят в указанном месте Рамона и убивают его. Жизнь Пабло Иббиеты спасена, но нужна ли ему такая жизнь, полностью осознанная и потерявшая смысл? Этот вопрос Сартр оставляет открытым.

Человек перед лицом Смерти, осознание конечности бытия.

Если бы в ту минуту мне даже объявили, что меня не убьют и я могу преспокойно отправиться восвояси, это не нарушило бы моего безразличия: ты утратил надежду на бессмертие, какая разница, сколько тебе осталось ждать -- несколько часов или несколько лет.

Но вообще-то я был с ним вполне согласен, всё, что он сказал, наверняка мог бы сказать и я: умирать противоестественно.

Это как в ночном кошмаре, - продолжал Том. - Пытаешься о чем-то думать, и тебе кажется, что у тебя выходит, что еще минута - и ты что-то поймешь, а потом все это ускользает, испаряется, исчезает. Я говорю себе: "Потом? Потом ничего не будет". Но я не понимаю, что это значит. Порой мне кажется, что я почти понял... но тут все снова ускользает, и я начинаю думать о боли, о пулях, о залпе. Я материалист, могу тебе в этом поклясться, и, поверь, я в своем уме и все же что-то у меня не сходится. Я вижу свой труп: это не так уж трудно, но вижу его все-таки Я, и глаза, взирающие на этот труп, МОИ глаза.
Я пытаюсь убедить себя в том, что больше ничего не увижу и не услышу, а жизнь будет продолжаться - для других. Но мы не созданы для подобных мыслей. Знаешь, мне уже случалось бодрствовать ночи напролет, ожидая чего-то. Но то, что нас ожидает, Пабло, совсем другое. Оно наваливается сзади, и быть к этому готовым попросту невозможно.

Моя жизнь не стоила ни гроша, ибо она была заранее обречена. Теперь жизнь была закрыта, завязана, как мешок, но все в ней было не закончено, не завершено. Я уже готов был сказать: и все же это была прекрасная жизнь. Но как можно оценивать набросок, черновик – ведь я ничего не понял, я выписывал векселя под залог вечности.

**************************************** ***************

Прочитала любопытный анализ этой новеллы:

Новелла «Стена» была написана Жан-Полем Сартром в 1939 году.

Стиль произведения отличается чёткостью построения фраз и лаконичностью выражения мыслей.
В «Стене» нет длинных, сложных описаний или диалогов. В ней – всё по существу, всё предельно ясно и просто.

Время действия новеллы – конец 30-х годов XX века. Место действия – Испания. Историческая основа – гражданская война между республиканцами и анархистами. Примечательно, что историческая действительность в «Стене» используется автором исключительно для постановки проблемы. Гражданская война создаёт необходимый фон и причину, по которой главный герой вынужден напрямую столкнуться с осознанием смерти. Таким образом реалистичное, на первый взгляд, произведение полностью входит в экзистенциальную литературную картину мира.

В «Стене» Сартр не столько описывает реальную историю Испании, сколько подробно и психологически точно показывает эволюцию человеческого сознания, пытающегося объять необъятное – смерть и, как следствие, жизнь. Последнее слабо удаётся всем героям, в том числе, и главному – Пабло Иббиете. Как рассказчик он сохраняет некоторое подобие спокойствия, но мы видим, что и для него свойственны обычные человеческие страхи. В то время, как молодой мальчик Хуан Мирбаль боится физических страданий и погружается в слёзы, Том Стейнбок пытается «заговорить» смерть, Пабло хочет умереть достойно и понять перед концом, в чём же всё-таки суть? Три героя новеллы выражают три отношения человека к смерти: юное, неопытное, пытающееся забыться в страданиях (Хуан); универсальное, обыденное, приземлённое (Том); активное, мыслящее, пытающееся докопаться до истины (Пабло).

Столкновение со смертью позволяет главному герою лучше понять жизнь. Страх перед близким концом рисуется Сартром в начале через физические изменения героев и только затем психологические. Как только персонажи понимают, что они умрут, лица их становятся пепельно-серыми. Мы видим такими Хуана и Тома глазами Пабло. Затем герой неожиданно для себя понимает, что и его лицо ничем не лучше лиц сокамерников. Они похожи друг на друга, как зеркальные отражения.

Как только приставленный к смертникам для изучения их физического состояния врач-бельгиец напоминает им о времени, Пабло начинает осознавать его как реально существующий объект. При этом окружающая действительность начинает расплываться у героя перед глазами. Вещи становятся иными – более отдалёнными и живущими своей жизнью. Живым человеком, страдающим от холода в промозглом подвале, рисуется и врач. Не зря Хуан в какой-то момент пытается укусить его розовую руку – она совершенно не вписывается в общую атмосферу, так как принадлежит жизни, а не смерти.

Время осознано. Мир отчуждён. На следующем этапе Пабло понимает всю тщетность бытия. Его перестаёт волновать любовь к Конче, за пять минут свидания с которой, он бы отдал жизнь. Его больше не заботит дядюшка Рамон Грис. Он не выдаёт его республиканцам только потому, что совершенно чётко осознаёт: все люди смертны – так, какая разница, когда умирать? Осознание всеобщего конца лишает жизнь смысла. В ней остаётся место только юмору и бесстрашию. Напоследок, Пабло решает пошутить над своими мучителями, предложившими подарить ему жизнь взамен жизни Рамона Гриса. Он отправляет их на кладбище и спокойно ожидает расстрела. Развязка «Стены» поразительна: солдаты действительно находят в указанном месте Рамона и убивают его. Жизнь Пабло Иббиеты спасена, но нужна ли ему такая жизнь, полностью осознанная и потерявшая смысл? Этот вопрос Сартр оставляет открытым.