Почему шухов с утра пошел в санчасть. Факты из жизни А.Солженицына и аудиокнига "Один день Ивана Денисовича"

Один день Ивана Денисовича

В пять часов утра, как всегда, пробило подъём – молотком об рельс у штабного барака. Перерывистый звон слабо прошёл сквозь стёкла, намёрзшие в два пальца, и скоро затих: холодно было, и надзирателю неохота была долго рукой махать.

Звон утих, а за окном всё так же, как и среди ночи, когда Шухов вставал к параше, была тьма и тьма, да попадало в окно три жёлтых фонаря: два – на зоне, один – внутри лагеря.

И барака что-то не шли отпирать, и не слыхать было, чтобы дневальные брали бочку парашную на палки – выносить.

Шухов никогда не просыпал подъёма, всегда вставал по нему – до развода было часа полтора времени своего, не казённого, и кто знает лагерную жизнь, всегда может подработать: шить кому-нибудь из старой подкладки чехол на рукавички; богатому бригаднику подать сухие валенки прямо на койку, чтоб ему босиком не топтаться вкруг кучи, не выбирать; или пробежать по каптёркам, где кому надо услужить, подмести или поднести что-нибудь; или идти в столовую собирать миски со столов и сносить их горками в посудомойку – тоже накормят, но там охотников много, отбою нет, а главное – если в миске что осталось, не удержишься, начнёшь миски лизать. А Шухову крепко запомнились слова его первого бригадира Кузёмина – старый был лагерный волк, сидел к девятьсот сорок третьему году уже двенадцать лет, и своему пополнению, привезенному с фронта, как-то на голой просеке у костра сказал:

– Здесь, ребята, закон – тайга. Но люди и здесь живут. В лагере вот кто подыхает: кто миски лижет, кто на санчасть надеется да кто к куму ходит стучать.

Насчёт кума – это, конечно, он загнул. Те-то себя сберегают. Только береженье их – на чужой крови.

Всегда Шухов по подъёму вставал, а сегодня не встал. Ещё с вечера ему было не по себе, не то знобило, не то ломало. И ночью не угрелся. Сквозь сон чудилось – то вроде совсем заболел, то отходил маленько. Всё не хотелось, чтобы утро.

Но утро пришло своим чередом.

Да и где тут угреешься – на окне наледи намётано, и на стенах вдоль стыка с потолком по всему бараку – здоровый барак! – паутинка белая. Иней.

Шухов не вставал. Он лежал на верху вагонки , с головой накрывшись одеялом и бушлатом, а в телогрейку, в один подвёрнутый рукав, сунув обе ступни вместе. Он не видел, но по звукам всё понимал, что делалось в бараке и в их бригадном углу. Вот, тяжело ступая по коридору, дневальные понесли одну из восьмиведерных параш. Считается инвалид, лёгкая работа, а ну-ка поди вынеси, не пролья! Вот в 75-й бригаде хлопнули об пол связку валенок из сушилки. А вот – и в нашей (и наша была сегодня очередь валенки сушить). Бригадир и помбригадир обуваются молча, а вагонка их скрипит. Помбригадир сейчас в хлеборезку пойдёт, а бригадир – в штабной барак, к нарядчикам.

Да не просто к нарядчикам, как каждый день ходит, – Шухов вспомнил: сегодня судьба решается – хотят их 104-ю бригаду фугануть со строительства мастерских на новый объект «Соцгородок». А Соцгородок тот – поле голое, в увалах снежных, и, прежде чем что там делать, надо ямы копать, столбы ставить и колючую проволоку от себя самих натягивать – чтоб не убежать. А потом строить.

Там, верное дело, месяц погреться негде будет – ни конурки. И костра не разведёшь – чем топить? Вкалывай на совесть – одно спасение.

Бригадир озабочен, уладить идёт. Какую-нибудь другую бригаду, нерасторопную, заместо себя туда толкануть. Конечно, с пустыми руками не договоришься. Полкило сала старшему нарядчику понести. А то и килограмм.

Испыток не убыток, не попробовать ли в санчасти косануть , от работы на денёк освободиться? Ну прямо всё тело разнимает.

И ещё – кто из надзирателей сегодня дежурит?

Дежурит – вспомнил – Полтора Ивана, худой да долгий сержант черноокий. Первый раз глянешь – прямо страшно, а узнали его – из всех дежурняков покладистей: ни в карцер не сажает, ни к начальнику режима не таскает. Так что полежать можно, аж пока в столовую девятый барак.

Вагонка затряслась и закачалась. Вставали сразу двое: наверху – сосед Шухова баптист Алёшка, а внизу – Буйновский, капитан второго ранга бывший, кавторанг.

Старики дневальные, вынеся обе параши, забранились, кому идти за кипятком. Бранились привязчиво, как бабы. Электросварщик из 20-й бригады рявкнул:

– Эй, фитили! – и запустил в них валенком. – Помирю!

Валенок глухо стукнулся об столб. Замолчали.

В соседней бригаде чуть буркотел помбригадир:

– Василь Фёдорыч! В продстоле передёрнули, гады: было девятисоток четыре, а стало три только. Кому ж недодать?

Он тихо это сказал, но уж конечно вся та бригада слышала и затаилась: от кого-то вечером кусочек отрежут.

А Шухов лежал и лежал на спрессовавшихся опилках своего матрасика. Хотя бы уж одна сторона брала – или забило бы в ознобе, или ломота прошла. А ни то ни сё.

Пока баптист шептал молитвы, с ветерка вернулся Буйновский и объявил никому, но как бы злорадно:

– Ну, держись, краснофлотцы! Тридцать градусов верных!

И Шухов решился – идти в санчасть.

И тут же чья-то имеющая власть рука сдёрнула с него телогрейку и одеяло. Шухов скинул бушлат с лица, приподнялся. Под ним, равняясь головой с верхней нарой вагонки, стоял худой Татарин.

Значит, дежурил не в очередь он и прокрался тихо.

– Ще-восемьсот пятьдесят четыре! – прочёл Татарин с белой латки на спине чёрного бушлата. – Трое суток кондея с выводом!

И едва только раздался его особый сдавленный голос, как во всём полутёмном бараке, где лампочка горела не каждая, где на полусотне клопяных вагонок спало двести человек, сразу заворочались и стали поспешно одеваться все, кто ещё не встал.

– За что, гражданин начальник? – придавая своему голосу больше жалости, чем испытывал, спросил Шухов.

С выводом на работу – это ещё полкарцера, и горячее дадут, и задумываться некогда. Полный карцер – это когда без вывода .

– По подъёму не встал? Пошли в комендатуру, – пояснил Татарин лениво, потому что и ему, и Шухову, и всем было понятно, за что кондей.

На безволосом мятом лице Татарина ничего не выражалось. Он обернулся, ища второго кого бы, но все уже, кто в полутьме, кто под лампочкой, на первом этаже вагонок и на втором, проталкивали ноги в чёрные ватные брюки с номерами на левом колене или, уже одетые, запахивались и спешили к выходу – переждать Татарина на дворе.

Если б Шухову дали карцер за что другое, где б он заслужил, – не так бы было обидно. То и обидно было, что всегда он вставал из первых. Но отпроситься у Татарина было нельзя, он знал. И, продолжая отпрашиваться просто для порядка, Шухов, как был в ватных брюках, не снятых на ночь (повыше левого колена их тоже был пришит затасканный, погрязневший лоскут, и на нём выведен чёрной, уже поблекшей краской номер Щ-854), надел телогрейку (на ней таких номера было два – на груди один и один на спине), выбрал свои валенки из кучи на полу, шапку надел (с таким же лоскутом и номером спереди) и вышел вслед за Татарином.

Вся 104-я бригада видела, как уводили Шухова, но никто слова не сказал: ни к чему, да и что скажешь? Бригадир бы мог маленько вступиться, да уж его не было. И Шухов тоже никому ни слова не сказал, Татарина не стал дразнить. Приберегут завтрак, догадаются.

Так и вышли вдвоём.

Мороз был со мглой, прихватывающей дыхание. Два больших прожектора били по зоне наперекрест с дальних угловых вышек. Светили фонари зоны и внутренние фонари. Так много их было натыкано, что они совсем засветляли звёзды.

Скрипя валенками по снегу, быстро пробегали зэки по своим делам – кто в уборную, кто в каптёрку, иной – на склад посылок, тот крупу сдавать на индивидуальную кухню. У всех у них голова ушла в плечи, бушлаты запахнуты, и всем им холодно не так от мороза, как от думки, что и день целый на этом морозе пробыть.

А Татарин в своей старой шинели с замусленными голубыми петлицами шёл ровно, и мороз как будто совсем его не брал.

Они прошли мимо высокого дощаного заплота вкруг БУРа – каменной внутрилагерной тюрьмы; мимо колючки, охранявшей лагерную пекарню от заключённых; мимо угла штабного барака, где, толстой проволокою подхваченный, висел на столбе обындевевший рельс; мимо другого столба, где в затишке, чтоб не показывал слишком низко, весь обмётанный инеем, висел термометр. Шухов с надеждой покосился на его молочно-белую трубочку: если б он показал сорок один, не должны бы выгонять на работу. Только никак сегодня не натягивало на сорок.

Вошли в штабной барак и сразу же – в надзирательскую. Там разъяснилось, как Шухов уже смекнул и по дороге: никакого карцера ему не было, а просто пол в надзирательской не мыт. Теперь Татарин объявил, что прощает Шухова, и велел ему вымыть пол.

Мыть пол в надзирательской было дело специального зэка, которого не выводили за зону, – дневального по штабному бараку прямое дело. Но, давно в штабном бараке обжившись, он доступ имел в кабинеты майора, и начальника режима, и кума, услуживал им, порой слышал такое, чего не знали и надзиратели, и с некоторых пор посчитал, что мыть полы для простых надзирателей ему приходится как бы низко. Те позвали его раз, другой, поняли, в чём дело, и стали дёргать на полы из работяг.

Рассказ «Один день Ивана Денисовича» Солженицын задумал, когда был зимой 1950-1951 гг. в Экибазстузском лагере. Он решил описать все годы заключения одним днём, «и это будет всё». Первоначальное название рассказа – лагерный номер писателя.

Рассказ, который назывался «Щ-854. Один день одного зэка», написан в 1951 г. в Рязани. Там Солженицын работал учителем физики и астрономии. Рассказ был напечатан в 1962 г. в журнале «Новый мир» № 11 по ходатайству самого Хрущёва, дважды выходил отдельными книжками. Это первое напечатанное произведение Солженицына, принесшее ему славу. С 1971 г. издания рассказа уничтожались по негласной инструкции ЦК партии.

Солженицын получил множество писем от бывших заключённых. На этом материале он писал «Архипелаг ГУЛАГ», назвав «Один день Ивана Денисовича» пьедесталом к нему.

Главный герой Иван Денисович не имеет прототипа. Его характер и повадки напоминают солдата Шухова, который воевал в Великую Отечественную войну в батарее Солженицына. Но Шухов никогда не сидел. Герой – собирательный образ множества виденных Солженицыным заключённых и воплощение опыта самого Солженицына. Остальные герои рассказа написаны «с натуры», их прототипы имеют такие же биографии. Образ капитана Буйновского также собирательный.

Ахматова считала, что это произведение должен прочитать и выучить наизусть каждый человек в СССР.

Литературное направление и жанр

Солженицын назвал «Один день...» рассказом, но при печати в «Новом мире» жанр определили как повесть. Действительно, по объёму произведение может считаться повестью, но ни время действия, ни количество героев не соответствуют этому жанру. С другой стороны, в бараках сидят представители всех национальностей и слоёв населения СССР. Так что страна представляется местом заключения, «тюрьмой народов». А это обобщение позволяет назвать произведение повестью.

Литературное направление рассказа – реализм, не считая упомянутого модернистского обобщения. Как ясно из названия, показан один день заключённого. Это типичный герой, обобщённый образ не только заключённого, но и вообще советского человека, выживающего, несвободного.

Рассказ Солженицына самим фактом своего существования уничтожил стройную концепцию социалистического реализма.

Проблематика

Для советских людей рассказ открыл запретную тему – жизнь миллионов людей, попавших в лагеря. Рассказ как будто разоблачал культ личности Сталина, но имя Сталина один раз Солженицын упомянул по настоянию редактора «Нового мира» Твардовского. Для Солженицына, когда-то преданного коммуниста, попавшего в заключение за то, что в письме к другу ругал «Пахана» (Сталина), это произведение – разоблачение всего советского строя и общества.

В рассказе поднимается множество философских и этических проблем: свобода и достоинство человека, справедливость наказания, проблема взаимоотношений между людьми.

Солженицын обращаетс к традиционной для русской литературы проблеме маленького человека. Цель многочисленных советских лагерей – всех людей сделать маленькими, винтиками большого механизма. Кто маленьким стать не может, должен погибнуть. Рассказ обобщённо изображает всю страну как большой лагерный барак. Сам Солженицын говорил: «Мне виделся советский режим, а не Сталин один». Так понимали произведение читатели. Это быстро поняли и власти и объявили рассказ вне закона.

Сюжет и композиция

Солженицын задался целью описать один день, с раннего утра и до позднего вечера, обычного человека, ничем не примечательного заключённого. Через рассуждения или воспоминания Ивана Денисовича читатель узнаёт мельчайшие подробности жизни зэков, некоторые факты биографии главного героя и его окружения и причины, по которым герои попали в лагерь.

Этот день Иван Денисович считает почти счастливым. Лакшин замечал, что это сильный художественный ход, потому что читатель сам домысливает, каким может быть самый несчастный день. Маршак отметил, что это повесть не о лагере, а о человеке.

Герои рассказа

Шухов – крестьянин, солдат. Он попал в лагерь по обычной причине. Он честно воевал на фронте, но оказался в плену, из которого бежал. Этого было достаточно для обвинения.

Шухов – носитель народной крестьянской психологии. Его черты характера типичны для русского простого человека. Он добрый, но не лишён лукавства, выносливый и жизнестойкий, способен к любой работе руками, прекрасный мастер. Шухову странно сидеть в чистой комнате и целых 5 минут ничего не делать. Чуковский назвал его родным братом Василия Тёркина.

Солженицын умышленно не сделал героя интеллигентом или несправедливо пострадавшим офицером, коммунистом. Это должен был быть «средний солдат ГУЛАГа, на которого всё сыплется».

Лагерь и советская власть в рассказе описываются глазами Шухова и приобретают черты творца и его творения, но творец этот – враг человека. Человек в лагере противостоит всему. Например, силам природы: 37 градусов Шухова противостоят 27 градусам мороза.

У лагеря своя история, мифология. Иван Денисович вспоминает, как у него отобрали ботинки, выдав валенки (чтобы не было двух пар обуви), как, чтобы мучить людей, велели собирать хлеб в чемоданы (и нужно было помечать свой кусок). Время в этом хронотопе тоже течёт по своим законам, потому что в этом лагере ни у кого не было конца срока. В этом контексте иронично звучит утверждение, что человек в лагере дороже золота, потому что вместо потерянного зэка надзиратель добавит свою голову. Таким образом, количество людей в этом мифологическом мире не уменьшается.

Время тоже не принадлежит заключённым, потому что лагерник живёт для себя только 20 минут в день:10 минут за завтраком, по 5 за обедом и ужином.

В лагере особые законы, по которым человек человеку волк (недаром фамилия начальника режима лейтенанта Волковой). Для этого сурового мира даны свои критерии жизни и справедливости. Им учит Шухова его первый бригадир. Он говорит, что в лагере «закон – тайга», и учит, что погибает тот, кто лижет миски, надеется на санчасть и стучит «куму» (чекисту) на других. Но, если вдуматься, это законы человеческого общежития: нельзя унижаться, притворяться и предавать ближнего.

Всем героям рассказа автор глазами Шухова уделяет равное внимание. И все они ведут себя достойно. Солженицын восхищается баптистом Алёшкой, который не оставляет молитву и так искусно прячет в щель в стене книжечку, в которой переписано пол-Евангелия, что её до сих пор не нашли при обыске. Симпатичны писателю западные украинцы, бандеровцы, которые тоже молятся перед едой. Иван Денисович сочувствует Гопчику, мальчишке, которого посадили за то, что носил бандеровцам в лес молоко.

Бригадир Тюрин описан почти с любовью. Он – «сын ГУЛАГа, сидящий второй срок. Он заботится о своих подопечных, а бригадир – это всё в лагере.

Не теряют достоинства в любых обстоятельствах бывший кинорежиссёр Цезарь Маркович, бывший капитан второго ранга Буйновский, бывший бандеровец Павел.

Солженицын вместе со своим героем осуждает Пантелеева, который остаётся в лагере, чтобы стучать на кого-то, утратившего человеческий облик Фетюкова, который лижет миски и выпрашивает окурки.

Художественное своеобразие рассказа

В рассказе сняты языковые табу. Страна познакомилась с жаргоном заключённых (зэк, шмон, шерстить, качать права). В конце рассказа прилагался словарик для тех, кто имел счастье таких слов не узнать.

Рассказ написан от третьего лица, читатель видит Ивана Денисовича со стороны, весь его длинный день проходит перед глазами. Но при этом всё происходящее Солженицын описывает словами и мыслями Ивана Денисовича, человека из народа, крестьянина. Он выживает хитростью, изворотливостью. Так возникают особые лагерные афоризмы: работа – палка о двух концах; для людей давай качество, а для начальника – показуху; надо стараться. чтобы надзиратель тебя не видел в одиночку, а только в толпе.

В пять часов утра, как всегда, пробило подъем -- молотком об рельс у
штабного барака. Перерывистый звон слабо прошел сквозь стекла, намерзшие в
два пальца, и скоро затих: холодно было, и надзирателю неохота была долго
рукой махать.
Звон утих, а за окном все так же, как и среди ночи, когда Шухов вставал
к параше, была тьма и тьма, да попадало в окно три желтых фонаря: два -- на
зоне, один -- внутри лагеря.
И барака что-то не шли отпирать, и не слыхать было, чтобы дневальные
брали бочку парашную на палки -- выносить.
Шухов никогда не просыпал подъема, всегда вставал по нему -- до развода
было часа полтора времени своего, не казенного, и кто знает лагерную жизнь,
всегда может подработать: шить кому-нибудь из старой подкладки чехол на
рукавички; богатому бригаднику подать сухие валенки прямо на койку, чтоб ему
босиком не топтаться вкруг кучи, не выбирать; или пробежать по каптеркам,
где кому надо услужить, подмести или поднести что-нибудь; или идти в
столовую собирать миски со столов и сносить их горками в посудомойку -- тоже
накормят, но там охотников много, отбою нет, а главное -- если в миске что
осталось, не удержишься, начнешь миски лизать. А Шухову крепко запомнились
слова его первого бригадира КузЈмина -- старый был лагерный волк, сидел к
девятьсот сорок третьему году уже двенадцать лет и своему пополнению,
привезенному с фронта, как-то на голой просеке у костра сказал:
-- Здесь, ребята, закон -- тайга. Но люди и здесь живут. В лагере вот
кто подыхает: кто миски лижет, кто на санчасть надеется да кто к куму1 ходит
стучать.
Насчет кума -- это, конечно, он загнул. Те-то себя сберегают. Только
береженье их -- на чужой крови.
Всегда Шухов по подъему вставал, а сегодня не встал. Еще с вечера ему
было не по себе, не то знобило, не то ломало. И ночью не угрелся. Сквозь сон
чудилось -- то вроде совсем заболел, то отходил маленько. Все не хотелось,
чтобы утро.
Но утро пришло своим чередом.
Да и где тут угреешься -- на окне наледи наметано, и на стенах вдоль
стыка с потолком по всему бараку -- здоровый барак! -- паутинка белая. Иней.
Шухов не вставал. Он лежал на верху вагонки, с головой накрывшись
одеялом и бушлатом, а в телогрейку, в один подвернутый рукав, сунув обе
ступни вместе. Он не видел, но по звукам все понимал, что делалось в бараке
и в их бригадном углу. Вот, тяжело ступая по коридору, дневальные понесли
одну из восьмиведерных параш. Считается, инвалид, легкая работа, а ну-ка,
поди вынеси, не пролья! Вот в 75-й бригаде хлопнули об пол связку валенок из

Сушилки. А вот -- и в нашей (и наша была сегодня очередь валенки сушить).
Бригадир и помбригадир обуваются молча, а вагонка их скрипит. Помбригадир
сейчас в хлеборезку пойдет, а бригадир -- в штабной барак, к нарядчикам.
Да не просто к нарядчикам, как каждый день ходит, -- Шухов вспомнил:
сегодня судьба решается -- хотят их 104-ю бригаду фугануть со строительства
мастерских на новый объект "Соцбытгородок".

Рассказ Александра Исаевича Солженицина "Один день Ивана Денисовича" (1959).

“В пять часов, как всегда, пробило подъем”. Но барак не шли открывать. Шухов никогда не просыпал подъем. До развода было полтора часа личного времени, и его можно было использовать, чтобы подработать: сшить кому-нибудь чехол на рукавички, богатому бригаднику подать сухие валенки в постель, чтобы он не топал за ними босиком, кому-то услужить, подмести или поднести что-нибудь, можно пойти в столовую и собрать грязные миски в посудомойку - за это накормят. Но там охотников много; а главное, если в миске что-нибудь осталось, не удержишься и начнешь лизать. А Шухов хорошо помнил наказ бригадира Куземина - старого лагерного волка, сидящего с 1943 года уже двенадцать лет, что здесь закон - тайга. “Но люди и здесь живут. В лагере вот кто подыхает: кто миски лижет, кто на санчасть надеется да кто к куму ходит стучать”. Но сегодня Шухов не встал сразу. С вечера ему нездоровилось, за ночь он так и не угрелся. Жалел, что утро уже наступило. Барак огромный, окна обледенели, снутри лед в два пальца толщиной, на потолке бахрома инея.
Утром определенная жизнь: дневальные выносят восьмиведерную парашу, кидают связку сухих валенок. Помбригадира пошел на хлеборезку, а бригадир в штабной барак за нарядами на работу. Все это слышит Шухов, лежащий накрывшись одеялом, бушлатом и телогрейкой.
К нарядчикам не просто каждый день ходить. Их бригаду хотят со строительства мастерских послать на “соцгородок”. А это снежное поле. Вначале нужно выкопать ямы для столбов, на них натянуть колючую проволоку, чтобы не разбежались зэки, а потом уже начать строительство городка. А на холоде огня не развести: нечем топить. Вот и идет бригадир за лучшей работой, да не с пустыми руками, а с полкило сала или даже с килограммом. Шухов думает, а не сходить ли в санчасть, не попытать ли счастья. Он прислушивается к своему состоянию: уж лучше бы затрясло как следует или прошло, а то ни болен, ни здоров. Пришедшие с улицы сообщают, что мороз не менее тридцати градусов. К лежащему Шухову подошел дежурный и сделал замечание: “Щ-854. - Трое суток кондея с выводом!” Шухов жалобно спросил: “За что?” Тут же стали шевелиться остальные, еще не вставшие, чтобы не попасть в карцер за нарушение режима. Шухову обидно, что всегда он вставал первым, а тут... Но отпроситься у Татарина нельзя, это Шухов знает. Он быстро одевается и выходит за Татарином. Никто не заступился за одно-бригадника. Бригадир мог бы сказать слово, но его уже не было. В штабном бараке выяснилось, что никакого карцера Шухову не будет, а просто надо помыть пол в надзирательской. Для этого был специальный зэк, не ходивший на зону, но с некоторых пор он посчитал, что мыть пол для простых надзирателей ему “как бы низко”. Поэтому дергали мыть полы из работяг. Шухов пошел к колодцу за водой, там он увидел, что бригадиры смотрят температуру. Мороз был 27,5. Все ругают неисправный градусник. В помещении Шухов разулся, чтобы не мочить валенки, и щедро налил воду под валенки надзирателей. Те стали ругаться, что он не знает, как мыть полы. Ему сказали, чтобы он лишь чуть-чуть протер и шел отсюда. Шухов бойко управился, он хорошо усвоил: “Работа - она как палка, конца в ней два: для людей делаешь - качество дай, для начальников делаешь - дай показуху”. А иначе б давно все передохли. Шухов бросил за печку невыжатую тряпку, "вылил воду на дорожку, где ходило начальство, и двинул в столовую. Удивительно, но очереди не было. В столовой холодно, поэтому все сидят в шапках. Едят не спеша, выплевывая кости на стол, когда их наберется куча, сметают на пол. А сразу плевать на пол считается почему-то неаккуратно.
Однобригадник Фетюков берег завтрак Шухова. Иван Денисович снял шапку с бритой головы - не мог он есть в шапке. Стал медленно есть остывшую баланду. Самое сытое время лагернику - июнь: всякий овощ кончается, и заменяют крупой. А июль самый голодный - крапиву в котел секут. Шухов не заходил в барак, поэтому не получил пайку хлеба, ел без него. После завтрака пошел в санчасть, но потом вспомнил, что надо купить у Длинного латыша два стакана самосада, завтра уже никакого самосада не будет, поэтому Шухов затрусил в санчасть, скорее решить дело. Фельдшер сказал Ивану Денисовичу, что тот пришел поздно, но все же дал градусник. Температура была 37,2. Фельдшер сказал, что если бы было тридцать восемь, он бы мог освободить, а теперь нет.
Шухов вбежал в барак, помбригадира дал ему пайку хлеба с холмиком сахара, а тут уже выгнали на проверку.
Сто четвертая бригада, в которой состоял Шухов, опять пошла в свою колонну, видать, бригадир отнес сало. А на строительство “городка” пошли победней да поглупей кто, ну и люто там будет в чистом поле при двадцати семи градусном морозе. Бригада уже ждала шмона1, и Шухов пристроился около курившего сигарету Цезаря, тот, не докурив, дал ее Ивану Денисовичу. Утром шмон легкий. Лишь бы не несли с собой килограмма три продуктов на побег, вот вечером - другое дело. Ищут ножи, всякие запрещенные вещи. Холод вошел под одежду, теперь его не выгонишь. Тщательно считают выходящих. Не дай Бог ошибиться, свою голову положишь. Поэтому надзиратели считают тщательно.
Шухов надел на лицо тряпочку - ветер был встречный. Спустил козырек шапки, поднял воротник бушлата. Одни глаза остались открытыми. Напоследок прочитали порядок движения, и колонна тронулась. Из-за того, что ел без хлеба и все холодное, не чувствовал себя сытым. Иван Денисович, чтобы отвлечься, стал думать, как будет писать домой письмо. Наступил новый, 1951 год, и Шухов имел право написать письмо домой, только что в нем напишешь, в этом письме.
Из дому Шухов ушел 23 июня 1941 года. Сейчас мало что связывало его с домашними, больше было о чем поговорить с Кильдигсом, с латышом. Да и из дома писали одно и то же: председателя колхоза сменили, колхоз укрупнили, нормы увеличили, огороды урезали до пятнадцати соток. Еще жена писала, что после войны ни девки, ни парни в колхоз не вернулись, на заводы да фабрики поустраивались. Мужиков с войны едва половина вернулась, но и те не идут в колхоз, на стороне работают. “Тянут же колхоз те бабы, каких еще с тридцатого года загнали, а как они свалятся - и колхоз сдохнет”. Мужики же работают красителями ковров, на любой простыне намалюют за час картину. Жена надеется, что Шухов вернется и тоже “красителем” станет. И они тоже поднимутся из нищеты. Все красители себе новые дома поставили за двадцать пять тысяч под железными крышами. Хоть сидеть Шухову еще около года, но разбередили его эти ковры. Жена сообщает, что рисовать легче легкого - “наложил трафаретку и мажь кистью. Да ковры трех сортов: “Тройка” - в упряжи красивой тройка везет офицера гусарского, второй ковер - “Олень”, а третий - под персидский. Но за эти ковры свободно пятьдесят рублей получают, т. к. настоящие стоят тысячи”.
Из рассказов вольных шоферов и экскаваторщиков знает Шухов, что прямую дорогу загородили, но люди не теряются: в обход идут и тем живы. В обход и Шухов бы пошел, чтобы не отставать от односельчан. Но, по душе, не хочется Ивану Денисовичу за ковры браться. О воле он пока не мечтает: пустят ли вообще на волю ту, может, еще десятку дадут ни за что.
Шухов огляделся и наткнулся взглядом на бригадира. Он крепкий, сильный. Сидит уже второй срок. “Бригадир в лагере - это все: хороший бригадир тебе жизнь вторую даст, плохой бригадир в деревянный бушлат загонит”. Зашли в зону, и, пока бригадиры получают работу, бригада приткнулась в тепле и “запасается” им на день. У Шухова теперь ломит не только спина, но и ноги. Он достал полпайки хлеба и стал медленно жевать, иначе не дотянешь до обеда - пять часов. Есть научился Шухов только в лагере, за восемь лет стал получать удовольствие от того, что долго жевал и мял языком во рту тяжелый сырой хлеб. Рядом сидит кавторанг Буйновский. Он со всеми говорит начальственным тоном - привык на флоте командовать. Если не утихнет, лагерь его сломает. Сенька Клевшин - глухой. Сидел в немецких лагерях, даже в Бу-хенвальде смерть обманул. Теперь отбывает срок тихо. Два эстонца, как братья родные, никогда не расстаются. Все делят пополам, хотя познакомились лишь в лагере. Латыш Кильдикс горюет, что буранов всю зиму нет. Тогда не то что на работу, из барака боятся людей выпустить, до столовой только по веревке дойдешь, иначе заблудишься. В буран не работают, но потом отрабатывают в выходные, и все равно люди ждут бурана.
Пришел бригадир и разослал всех по работам: кому цемент, кому воду и песок носить, кому снег чистить и печь топить в не достроенной с осени ТЭЦ. Остались мастера Шухов да латыш. Бригадир сказал, что надо чем-то окна забить, иначе померзнут они в машинном зале, как собаки. Латыш вспомнил, что видел около сборных домков огромный рулон толя. Им и решили забить окна. Зовут Кильдигса Ян, но Шухов называет его Ваня. Прежде чем идти за толем, Шухов достал из заначки мастерок. По правилу надо инструменты вечером сдавать, а утром получать, но Шухов изловчился и теперь при личном мастерке.
Нести толь плашмя нельзя - отнимут. Поэтому стиснули между собой и дошли до ТЭЦ тесно прижавшись. Руки только закостенели в худых рукавицах. Толь уже окна вдвое, поэтому нужны планки, а где их брать - отломали перила, теперь надо ходить не зевать, чтобы не свалиться, а другого выхода нет. Окна надо утеплить. Чтобы зэки работали без понукания, они сбиты в бригады. Кормят по работе, поэтому тут не похалтуришь. “Ты не работаешь, гад, а я из-за тебя голодным сидеть буду? Ну, вкалывай...” А если мороз, как сейчас, тем более не рассидишься. Если через два часа обогрелки не сделают, все перемерзнут насмерть. Ни о чем Шухов сейчас не думает, а только о том, как бы трубы соединить и вывести, чтобы не дымили. Бригадир пошел процентовку закрывать, от этих процентов много зависит: лишних двести грамм зэкам, премии надзирателям и начальству, тысячи лагерю от строительства…
Стали окна забивать, печь затопили, народ к теплу потянулся, но помбригадира их разогнал делать растворные ящики. Латыш подначивал Ивана Денисовича концом срока. Шухову было приятно, что он заканчивает отсидку, но ему не верилось, что его выпустят. Неужели своими ногами на волю потопаешь? “Считается по делу, что Шухов за измену родине сел. И показания он дал, что-таки да, он сдался в плен, желая изменить родине, а вернулся из плена потому, что выполнял задание немецкой разведки”. Но какое задание - ни Шухов, ни следователь придумать не могли. Так и осталось - просто “задание”. На допросах в контрразведке били Шухова много. И он рассчитал, что если не подпишет эту напраслину, то ему останется одно - “деревянный бушлат”. А на самом деле было так: в феврале сорок второго года на Северо-Западном окружили их армию, есть было нечего, уже даже копыта лошадиные стругали. Стрелять было нечем. Немцы их по лесам ловили и брали. Шухов и побыл-то в плену два дня, а потом убежал, да не один, а впятером. Трое погибли в скитаниях. А двое дошли, и если бы были умнее, то не упомянули бы о двух днях плена, а они обрадовались, что из немецкого плена убежали. Их сразу, как фашистских агентов, за решетку.
Уставившись на огонь, вспомнил Иван Денисович свои семь лет на севере. Когда приходилось ночами работать, если не выполняли дневную норму. Не успеешь в лагерь вернуться, а опять на работу гонят. В этом лагере спокойнее. После работы все в лагерь идут и пайка на сто грамм больше. “Тут жить можно”. Один возражает, как же спокойнее, если людей в постелях режут. Но его поправляют, что не людей, а стукачей. Прошумел гудок с энергопоезда - перерыв обеденный. На улице потеплело, градусов восемнадцать. В столовой часть из порций уплывает на прокорм шестерок, дежурных, но как проверишь? “И все те, кто ворует, киркой сами не вкалывают. А ты - вкалывай и бери, что дают, и отходи от окошка”.
Сегодня овсянка - сытная каша.
Бригадиру двойную порцию, но Тюрин отдает ее помощнику Павлу. При передаче мисок с кашей и грязных повар сбился со счету, Шухов повторил Павлу то же число, что было до этих мисок, но повар заметил, и Павел сказал правильный счет. Сунув лишние миски эстонцам, Шухов заставил-таки повара дать лишние. Шухов рассчитывал, что из двух “закошенных2 I порций” хотя бы одна достанется ему. Хозяином лишних был Павел, и Иван Денисович ждал, как тот распорядится. Павел съел свои две порции, а лишние отдал Шухову с тем, чтобы он одну съел, а другую отнес Цезарю. Иван Денисович боялся, что лишнюю порцию отдадут Фетюкову, “шака-лить он мастак, а закосить бы смелости не хватило”. Рядом сидел Кавторанг. Не зная, что были лишние порции, он съел свою и наслаждался покоем. Павел дал ему дополнительную порцию, и офицер смотрел на нее, как на чудо. Шухов одобрил Павла. Придет время, и Кавторанг научится жить в лагере, а пока его надо поддержать. Шухов понес порцию Цезарю. В конторе была жара, как в бане. Шухов думал, что Цезарь угостит его куревом, но, постояв напрасно, пошел работать.
Бригада повеселела: хорошо закрыли процентовку, теперь пять дней пайки хорошие будут.
Бригада сгрудилась у печки, где бригадир рассказывал, как его погнали из военного училища за отца - кулака, а потом на пересылке он узнал, что все училищное начальство расстреляли, и тогда он подумал: “Все ж ты есть, Создатель, на небе. Долго терпишь, но больно бьешь”.
Шухов занял у эстонцев табака на раскурку.
А бригадир все рассказывал, как ехал на поезде, укрываемый четырьмя девушками студентками. (Одну он потом встретил на пересылке и помог устроиться в портняжную, иначе погибла бы, совсем доходила.)
Пришел тайком домой, поговорил с матерью, она уже к этапу готовилась, а отца угнали. В эту же ночь ушел с братишкой. Увез его во Фрунзе, там отдал братишку блатным, чтобы жизни научили, больше он брата не видел. Теперь жалел Тюрин, что сам тогда к блатным не пристал. Рассказав о себе, бригадир отправил всех на работы. Кладку решили делать вчетвером, чтобы не стыл раствор: Иван Денисович, латыш, бригадир и Клевшин. Вначале смотрел Иван Денисович сверху на зону, а потом и некогда стало. Только и видел стену, которую клал. Шухов видел, что до него клали стену кое-как, неумело или халтуря. Теперь Иван Денисович думал, как можно исправить впадины и бугры в кладке. От работы вначале вспотели каменщики, а потом высохли. Пришел досмотрщик из зэков - Дэр, стал кричать на Тюрина, что за толь бригадиру третий срок впаяют, но зэки окружили его, а бригадир пригрозил: пусть только пикнет, это будет его последним днем жизни. Дэр разу успокоился, стал уговаривать окруживших его, что его неправильно поняли. Дэр спросил, что же про толь он скажет прорабу, бригадир посоветовал, чтобы сказал, так было, когда сто четвертая бригада пришла.
Бригадир требовал, чтобы наладили подъемник, трудно поднимать раствор и шлакоблоки на второй этаж. Ему сказали, что подъемник наладить невозможно, придется “ишачить” дальше.
Каменщики клали уже пятый ряд, когда заканчивался рабочий день. Но раствора развели много, и приходилось класть стену дальше, иначе раствор пропадет. Все торопятся, о качестве кладки никто не думает. Шухов ходит и подправляет, чтобы угол не завалился или пузыря на стене не было. Все ушли сдавать инструменты, строиться на перекличку, а Шухов и Клевшин все кладут и кладут стену, чтобы доработать раствор. Зэки уже построились, конвойные считают, а Шухов и Глухой бегут скорее, чтобы их не побили за опоздание. Но все сошло, бригадир объяснил причину. Конвой не может досчитаться одного. Зэки сердятся, что уходит их время личное, а толку-то. Пока не найдут одного, не двинутся. Стали разбираться по бригадам, чтобы определить, кого нет. Определили: в тридцать второй бригаде не хватает человека. За полчаса все замерзли. Наконец увидели недостающего. Все заулюлюкали, взвыли. Оказывается, молдаванин залез на леса, угрелся и заснул, его едва отыскали. Наконец двинулись. В лагерь бежали почти рысью. Теперь еще один шмон.
Шухов предупреждает Цезаря, что побежит занимать очередь в посылочную. Тот говорит, что, может быть, посылки никакой нет, Шухову не в тягость, а, может, еще кому очередь можно будет продать. Прошли последние ворота. Теперь зэк предоставлен сам себе. Шухов бросился к посылочной.
В очереди Шухов узнал, что очередного воскресенья не будет, так всегда было, что из пяти выходных давали только три, два “зажиливали”.
Но и воскресенье могли на зоне испоганить: то затеят перестройку бани, расчистку двора или инвентаризацию. “Больше всего им, наверно, досаждает, если зэк спит после завтрака”. Цезарь пришел-таки за посылкой, а ужин свой отдал Шухову. “...Этого Шухов и ждал”.
Забежав в барак, Иван Денисович определил, что запрятанная в матрасе пайка цела, это уже удача. Потом побежал в столовую, как раз успел со своими. Изловчился Иван Денисович и поднос добыл, миску себе с более густой баландой добыл. Свой хлеб четыреста грамм, да двести грамм за Цезаря получил и ел не торопясь. У него сегодня был праздник - в обед две порции оторвал, да в ужин две, такое везение редко выпадает. Хлеб Шухов решил оставить на завтра. После столовой Иван Денисович решил сходить к латышу за самосадом. Денег в лагере не платили, только по заявлению можно было снять раз в месяц. Но Шухов зарабатывал на шитье тапочек, починке телогреек и бушлатов.
Вечером Кавторанга Буйновского забрали в карцер за ругань с начальством. После отсидки в каменном мешке десять суток в такой мороз, да еще при кормежке в третий, шестой и девятый дни наверняка заработаешь туберкулез, а после пятнадцати суток - могила. Пожалел Шухов Цезаря, научил, как посылку уберечь, пока ночной шмон будет.
Наконец улегся Иван Денисович. “Слава тебе, Господи, еще один день прошел. Спасибо, что не в карцере спать, здесь-то еще можно”.
Только решили, что можно спать, как началась вторая проверка.
Цезарь за помощь с посылкой дал Шухову два печенья, кусочки сахару и кружок колбасы.
“Засыпал Шухов вполне удовлетворенный. На дню у него выдалось сегодня много удач: в карцер не посадили, на Соцгородок бригаду не отправили, обед он закосил, бригадир хорошо закрыл процентовку, стену Шухов клал весело, с ножовкой на шмоне не попался, подработал вечером у Цезаря и табачок купил. И не заболел, перемогся.
Прошел день ничем не омраченный, почти счастливый.
...Таких дней в его сроке от звонка до звонка было три тысячи шестьсот пятьдесят три.
Из-за високосных годов - три дня лишних набавлялось”.

Журнал «Новый мир» в 11-м номере печатает повесть рязанского учителя Александра Солженицына «Один день Ивана Денисовича». Выход в свет единственного официально признанного произведения лагерной прозы останется высшей точкой печатной свободы и первым опытом возвращения советской литературы к беспощадному русскому реализму

Элементарная частица Главного управления лагерей, ГУЛага - заключенный Иван Денисович Шухов - проживает в повести единицу времени: один, почти полностью рабочий, день. Простой мужик, призванный на войну, попалвплениза это получил 10 лет как предатель. Иван Денисович в лагере кладет кирпичную стену, хлебает баланду, спит в холодном бараке и выживает лишь потому, что, по вековой крестьянской привычке, даже непосильный рабский труд ему в охотку. Повесть закрепляет за «Новым миром» репутацию ведущего печатного издания, евангелия либеральной читающей публики. Его главный редактор, первый поэт страны Александр Твардовский, автор народной поэмы «Василий Теркин», слывет самым прогрессивным литературным деятелем. Только он мог пробить такое, дав рукопись Хрущеву и получив высшую санкцию. Это обстоятельство мало кому известно, но придаваемый публикации особый политический смысл понимают все: повесть шумно хвалят в печати, переиздают в «Роман-газете», разрешают к переводам на Западе и даже выдвигают на Ленинскую премию.

Про автора ходят легенды: сам-то тоже сидел - доля автобиографичности в повести очевидна - и тоже сдюжил; самородок, который первой же своей вещью перевернул литературу, что-то ждать от него дальше? Обращает внимание местами будто нарочитая архаичность слога и дерзкое употребление красного словца «смехуёчки».

Критика объясняет стойкость Ивана Денисовича его верой в социализм и грядущее восстановление справедливости - ведь с 30-х годов книжным героем-современником бьи только советский человек. Автор «Одного дня…», хоть по возрасту и не мог уже застать дореволюционную писательстсую традицию, вывел сугубо русский характер, будто из книг Толстого и Бунина. Советские - обстоятельства, в которых герой оказался; так сидели бы в лагере Платон Каратаев и Захар Воробьев. Но русское противостояние советскому строю понимается не вполне. Как и то, что итог прожитого дня не сулит Ивану Денисовичу ничего хорошего: «Таких дней в его сроке было три тысячи шестьсот пятьдесят три. Из-за високосных годов - три дня лишних набавлялось».