Педагогическая поэма макаренко читать. Антон семенович макаренкопедагогическая поэма

1. Разговор с завгубнаробразом

В сентябре 1920 года заведующий губнаробразом вызвал меня к себе и сказал:
- Вот что, брат, я слышал, ты там ругаешься сильно… вот что твоей трудовой школе дали это самое… губсовнархоз…
- Да как же не ругаться? Тут не только заругаешься - взвоешь: какая там трудовая школа? Накурено, грязно! Разве это похоже на школу?
- Да… Для тебя бы это самое: построить новое здание, новые парты поставить, ты бы тогда занимался. Не в зданиях, брат, дело, важно нового человека воспитать, а вы, педагоги, саботируете все: здание не такое, и столы не такие. Нету у вас этого самого вот… огня, знаешь, такого - революционного. Штаны у вас навыпуск!
- У меня как раз не навыпуск.
- Ну, у тебя не навыпуск… Интеллигенты паршивые!.. Вот ищу, ищу, тут такое дело большое: босяков этих самых развелось, мальчишек - по улице пройти нельзя, и по квартирам лазят. Мне говорят: это ваше дело, наробразовское… Ну?
- А что - «ну»?
- Да вот это самое: никто не хочет, кому ни говорю - руками и ногами, зарежут, говорят. Вам бы это кабинетик, книжечки… Очки вон надел…
Я рассмеялся:
- Смотрите, уже и очки помешали!
- Я ж и говорю, вам бы все читать, а если вам живого человека дают, так вы, это самое, зарежет меня живой человек. Интеллигенты!
Завгубнаробразом сердито покалывал меня маленькими черными глазами и из-под ницшевских усов изрыгал хулу на всю нашу педагогическую братию. Но ведь он был неправ, этот завгубнаробразом.
- Вот послушайте меня…
- Ну, что «послушайте»? Ну, что ты можешь такого сказать? Скажешь: вот если бы это самое… как в Америке! Я недавно по этому случаю книжонку прочитал, - подсунули. Реформаторы… или как там, стой! Ага! Реформаториумы. Ну, так этого у нас еще нет. (Реформаториумы - учреждения для перевоспитания несовершеннолетних правонарушителей в некоторых кап странах; детские тюрьмы).
- Нет, вы послушайте меня.
- Ну, слушаю.
- Ведь и до революции с этими босяками справлялись. Были колонии малолетних преступников…
- Это не то, знаешь… До революции это не то.
- Правильно. Значит, нужно нового человека по-новому делать.
- По-новому, это ты верно.
- А никто не знает - как.
- И ты не знаешь?
- И я не знаю.
- А вот у меня это самое… есть такие в губнаробразе, которые знают…
- А за дело браться не хотят.
- Не хотят, сволочи, это ты верно.
- А если я возьмусь, так они меня со света сживут. Что бы я ни сделал, они скажут: не так.
- Скажут стервы, это ты верно.
- А вы им поверите, а не мне.
- Не поверю им, скажу: было б самим браться!
- Ну а если я и в самом деле напутаю?
Завгубнаробразом стукнул кулаком по столу:
- Да что ты мне: напутаю, напутаю! Ну, и напутаешь! Чего ты от меня хочешь? Что я не понимаю, что ли? Путай, а нужно дело делать. Там будет видно. Самое главное, это самое… не какая-нибудь там колония малолетних преступников, а, понимаешь, социальное воспитание… Нам нужен такой человек вот… наш человек! Ты его сделай. Все равно, всем учиться нужно. И ты будешь учиться. Это хорошо, что ты в глаза сказал: не знаю. Ну и хорошо.
- А место есть? Здания все-таки нужны.
- Есть, брат. Шикарное место. Как раз там и была колония малолетних преступников. Недалеко - верст шесть. Хорошо там: лес, поле, коров разведешь…
- А люди?
- А людей я тебе сейчас из кармана выну. Может, тебе еще и автомобиль дать?
- Деньги?..
- Деньги есть. Вот получи.
Он из ящика стола достал пачку.
- Сто пятьдесят миллионов. Это тебе на всякую организацию. ремонт там, мебелишка какая нужна…
- И на коров?
- С коровами подождешь, там стекол нет. А на год смету составишь.
- Неловко так, посмотреть бы не мешало раньше.
- Я уже смотрел… что ж, ты лучше меня увидишь? Поезжай - и все.
- Ну, добре, - сказал я с облегчением, потому что в тот момент ничего страшнее комнат губсовнархоза для меня не было.
- Вот это молодец! - сказал завгубнаробразом. - Действуй! Дело святое!

3. Характеристика первичных потребностей

На другой день я сказал воспитанникам:
- В спальне должно быть чисто! У вас должны быть дежурные по спальне. В город можно уходить только с моего разрешения. Кто уйдет без отпуска, пусть не возвращается - не приму.
- Ого! - сказал Волохов. - А может быть, можно полегче?
- Выбирайте, ребята, что вам нужнее. Я иначе не могу. В колонии должна быть дисциплина. Если вам не нравится, расходитесь, кто куда хочет. А кто останется жить в колонии, тот будет соблюдать дисциплину. Как хотите. «Малины» не будет.
Задоров протянул мне руку.
- По рукам - правильно! Ты, Волохов, молчи. Ты еще глупый в этих делах. Нам все равно здесь пересидеть нужно, не в допр же идти.

Текущая страница: 1 (всего у книги 44 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]

Антон Макаренко
Педагогическая поэма

Правовую поддержку издательства обеспечивает юридическая фирма «Вегас-Лекс».


© Оформление. ООО «Манн, Иванов и Фербер», 2016

* * *

Предисловие партнера издания

Один из величайших педагогов XX века Антон Семенович Макаренко – замечательный писатель. Его «Педагогическая поэма» – захватывающая, яркая история спасенного поколения. Это не простая книга. За ее страницами стоят судьбы трех тысяч бывших беспризорников, карманников, уголовников, проституток, которые благодаря своему учителю получили возможность стать полноценными, полезными обществу людьми. Макаренко пережил немало бессонных ночей, приступов ярости, моментов бессилия, отчаяния, прежде чем добился вот такого итога: «Нельзя описать совершенно исключительное впечатление счастья, которое испытываешь в детском обществе, выросшем вместе с вами, доверяющем вам до конца, идущем с вами вперед».

Методика А. С. Макаренко оказалась настолько новаторской, настолько результативной, что советская педагогика не знала, что с ней делать. Вроде бы педагог утверждал, что его сверхзадачей является воспитание человека нового, большевистского типа. Вроде бы основывался на положениях марксистско-ленинской философии. Вроде бы развивал в воспитанниках вполне советское чувство ответственности и коллективизма. Но почему же коллеги Макаренко чувствовали в его методе некую чужеродность? Сам педагог в свою очередь смотрел на критиков с сожалением и объяснял их позицию просто: «Революция только началась в самом человеке. Сейчас еще много дураков сидят на местах, непосильных для них».

Если внимательно вчитаться в «Педагогическую поэму», обнаружится, что Макаренко всегда делал упор на воспитание, а не образование. Он считал, что способности и таланты человека могут реализоваться только благодаря прочному человеческому стержню. Главное – научить человека трудиться и эффективно взаимодействовать с другими людьми в коллективе, а какое он изберет для себя поприще – не так уж важно.

Создавая исправительно-трудовую коммуну для несовершеннолетних преступников, Макаренко меньше всего думал о перевоспитании своих подопечных. Его приводили в ярость слова об абстрактном добре и любви, он не переносил теоретиков. Общих фраз нет и в его книге. Прежде всего он ставил перед собой цель накормить, обуть, одеть воспитанников, добиться самоокупаемости и благосостояния для всех. Эффективность руководителя, воспитателя А. С. Макаренко видел в практической плоскости. Он сумел создать из коммуны сверхрентабельное производство с прибылью 4,5 миллиона рублей в год. Его воспитанники содержали себя и младших членов коммуны, платили стипендии студентам-коммунарам, откладывали средства на сберегательные книжки, содержали оркестр, театр, цветочную оранжерею, подсобное хозяйство. К моменту выхода из коммуны они владели рабочими специальностями на уровне квалифицированных мастеров.

Макаренко ценил материальные ценности выше, чем следовало большевику. В то время как советская идеологическая машина была устремлена в прекрасное завтра, обещая лучшее будущее потомкам, воспитатель строил сытую, счастливую жизнь сегодня. В этом корень его космополитизма и чужеродности. Его мировоззрение действительно противоречит советской системе – оно буржуазно по своей сути. Возможно, поэтому система Макаренко сегодня успешно применяется в области управления современными предприятиями.

«Педагогическая поэма» – универсальная практическая методика воспитательной работы в коллективе. Она подробно описывает, как из разрозненного, порой негодного человеческого материала сформировать настоящую сплоченную команду, вырастить лидеров, наладить систему самоорганизации, то есть создать среду, где каждый сможет получать радость от своего труда.

Татьяна Бусаргина,

StudyLab – Обучение за рубежом, Школа в Москве

С преданностью и любовью нашему шефу, другу и учителю Максиму Горькому

Часть первая

1. Разговор с завгубнаробразом

В сентябре 1920 года заведующий губнаробразом1
Губнаробраз – Губернский отдел народного образования.

Вызвал меня к себе и сказал:

– Вот что, брат, я слышал, ты там ругаешься сильно… вот что твоей трудовой школе дали это самое… губсовнархоз…

– Да как же не ругаться? Тут не только заругаешься – взвоешь: какая там трудовая школа? Накурено, грязно! Разве это похоже на школу?

– Да… Для тебя бы это самое: построить новое здание, новые парты поставить, ты бы тогда занимался. Не в зданиях, брат, дело, важно нового человека воспитать, а вы, педагоги, саботируете все: здание не такое, и столы не такие. Нету у вас этого самого вот… огня, знаешь, такого – революционного. Штаны у вас навыпуск!

– У меня как раз не навыпуск.

– Ну, у тебя не навыпуск… Интеллигенты паршивые!.. Вот ищу, ищу, тут такое дело большое: босяков этих самых развелось, мальчишек – по улице пройти нельзя, и по квартирам лазят. Мне говорят: это ваше дело, наробразовское… Ну?

– А что – «ну»?

– Да вот это самое: никто не хочет, кому ни говорю – руками и ногами, зарежут, говорят. Вам бы это кабинетик, книжечки… Очки вон надел…

Я рассмеялся:

– Смотрите, уже и очки помешали!

Завгубнаробразом сердито покалывал меня маленькими черными глазами и из-под ницшевских усов изрыгал хулу на всю нашу педагогическую братию. Но ведь он был неправ, этот завгубнаробразом.

– Вот послушайте меня…

– Ну, что «послушайте»? Ну, что ты можешь такого сказать? Скажешь: вот если бы это самое… как в Америке! Я недавно по этому случаю книжонку прочитал, – подсунули. Реформаторы… или как там, стой! Ага! Реформаториумы2
Реформаториумы – учреждения для перевоспитания несовершеннолетних правонарушителей в некоторых странах; детские тюрьмы.

Ну, так этого у нас еще нет.

– Нет, вы послушайте меня.

– Ну, слушаю.

– Ведь и до революции с этими босяками справлялись. Были колонии малолетних преступников…

– Это не то, знаешь… До революции это не то.

– Правильно. Значит, нужно нового человека по-новому делать.

– По-новому, это ты верно.

– А никто не знает – как.

– И ты не знаешь?

– И я не знаю.

– А вот у меня это самое… есть такие в губнаробразе, которые знают…

– А за дело браться не хотят.

– Не хотят, сволочи, это ты верно.

– А если я возьмусь, так они меня со света сживут. Что бы я ни сделал, они скажут: не так.

– Скажут стервы, это ты верно.

– А вы им поверите, а не мне.

– Не поверю им, скажу: было б самим браться!

– Ну а если я и в самом деле напутаю?

Завгубнаробразом стукнул кулаком по столу:

– Да что ты мне: напутаю, напутаю! Ну, и напутаешь! Чего ты от меня хочешь? Что я не понимаю, что ли? Путай, а нужно дело делать. Там будет видно. Самое главное, это самое… не какая-нибудь там колония малолетних преступников, а, понимаешь, социальное воспитание… Нам нужен такой человек вот… наш человек! Ты его сделай. Все равно, всем учиться нужно. И ты будешь учиться. Это хорошо, что ты в глаза сказал: не знаю. Ну и хорошо.

– А место есть? Здания все-таки нужны.

– Есть, брат. Шикарное место. Как раз там и была колония малолетних преступников. Недалеко – верст шесть. Хорошо там: лес, поле, коров разведешь…

– А люди?

– А людей я тебе сейчас из кармана выну. Может, тебе еще и автомобиль дать?

– Деньги?..

– Деньги есть. Вот получи.

Он из ящика стола достал пачку.

– Сто пятьдесят миллионов. Это тебе на всякую организацию. Ремонт там, мебелишка какая нужна…

– И на коров?

– С коровами подождешь, там стекол нет. А на год смету составишь.

– Неловко так, посмотреть бы не мешало раньше.

– Я уже смотрел… что ж, ты лучше меня увидишь? Поезжай – и все.

– Ну, добре, – сказал я с облегчением, потому что в тот момент ничего страшнее комнат губсовнархоза для меня не было.

– Вот это молодец! – сказал завгубнаробразом. – Действуй! Дело святое!

2. Бесславное начало колонии имени Горького

В шести километрах от Полтавы на песчаных холмах – гектаров двести соснового леса, а по краю леса – большак на Харьков, скучно поблескивающий чистеньким булыжником.

В лесу поляна, гектаров в сорок. В одном из ее углов поставлено пять геометрически правильных кирпичных коробок, составляющих все вместе правильный четырехугольник. Это и есть новая колония для правонарушителей.

Песчаная площадка двора спускается в широкую лесную прогалину, к камышам небольшого озера, на другом берегу которого плетни и хаты кулацкого хутора. Далеко за хутором нарисован на небе ряд старых берез, еще две-три соломенные крыши. Вот и все.

До революции здесь была колония малолетних преступников. В 1917 году она разбежалась, оставив после себя очень мало педагогических следов. Судя по этим следам, сохранившимся в истрепанных журналах-дневниках, главными педагогами в колонии были дядьки, вероятно, отставные унтер-офицеры, на обязанности которых было следить за каждым шагом воспитанников как во время работы, так и во время отдыха, а ночью спать рядом с ними, в соседней комнате. По рассказам соседей-крестьян можно было судить, что педагогика дядек не отличалась особой сложностью. Внешним ее выражением был такой простой снаряд, как палка.

Материальные следы старой колонии были еще незначительнее. Ближайшие соседи колонии перевезли и перенесли в собственные хранилища, называемые каморами и клунями, все то, что могло быть выражено в материальных единицах: мастерские, кладовые, мебель. Между всяким добром был вывезен даже фруктовый сад. Впрочем, во всей этой истории не было ничего, напоминающего вандалов. Сад был не вырублен, а выкопан и где-то вновь насажен, стекла в домах не разбиты, а аккуратно вынуты, двери не высажены гневным топором, а по-хозяйски сняты с петель, печи разобраны по кирпичику. Только буфетный шкаф в бывшей квартире директора остался на месте.

– Почему шкаф остался? – спросил я соседа, Луку Семеновича Верхолу, пришедшего с хутора поглядеть на новых хозяев.

– Так что, значится, можно сказать, что шкафчик етой нашим людям без надобности. Разобрать его, – сами ж видите, что с него? А в хату, можно сказать, в хату он не войдет – и по высокости, и поперек себя тоже…

В сараях по углам было свалено много всякого лома, но дельных предметов не было. По свежим следам мне удалось возвратить кое-какие ценности, утащенные в самые последние дни. Это были: рядовая старенькая сеялка, восемь столярных верстаков, еле на ногах державшихся, конь – мерин, когда-то бывший киргизом, – в возрасте тридцати лет и медный колокол.

В колонии я уже застал завхоза Калину Ивановича. Он встретил меня вопросом:

– Вы будете заведующий педагогической частью?

Скоро я установил, что Калина Иванович выражается с украинским прононсом, хотя принципиально украинского языка не признавал. В его словаре было много украинских слов, и «г» он произносил всегда на южный манер. Но в слове «педагогический» он почему-то так нажимал на литературное великорусское «г», что у него получалось, пожалуй, даже чересчур сильно.

– Вы будете заведующий педакокической частью?

– Почему? Я заведующий колонией…

– Нет, – сказал он, вынув изо рта трубку, – вы будете заведующий педакокической частью, а я – заведующий хозяйственной частью.

Представьте себе врубелевского «Пана», совершенно уже облысевшего, только с небольшими остатками волос над ушами. Сбрейте Пану бороду, а усы подстригите по-архиерейски. В зубы дайте ему трубку. Это будет уже не Пан, а Калина Иванович Сердюк. Он был чрезвычайно сложен для такого простого дела, как заведование хозяйством детской колонии. За ним было не менее пятидесяти лет различной деятельности. Но гордостью его были только две эпохи: был он в молодости гусаром лейб-гвардии Кексгольмского ее величества полка, а в восемнадцатом году заведовал эвакуацией города Миргорода во время наступления немцев.

Калина Иванович сделался первым объектом моей воспитательной деятельности. В особенности меня затрудняло обилие у него самых разнообразных убеждений. Он с одинаковым вкусом ругал буржуев, большевиков, русских, евреев, нашу неряшливость и немецкую аккуратность. Но его голубые глаза сверкали такой любовью к жизни, он был так восприимчив и подвижен, что я не пожалел для него небольшого количества педагогической энергии. И начал я его воспитание в первые же дни, с нашего первого разговора:

– Как же так, товарищ Сердюк, не может быть без заведующего колония? Кто-нибудь должен отвечать за все.

Калина Иванович снова вынул трубку и вежливо склонился к моему лицу:

– Так вы желаете быть заведующим колонией? И чтобы я вам в некотором роде подчинялся?

– Нет, это необязательно. Давайте, я вам буду подчиняться.

– Я педакокике не обучался, что не мое, то не мое. Вы еще молодой человек и хотите, чтобы я, старик, был на побегушках? Так тоже нехорошо! А быть заведующим колонией – так, знаете, для этого ж я еще малограмотный, да и зачем это мне?..

Калина Иванович неблагосклонно отошел от меня. Надулся. Целый день он ходил грустный, а вечером пришел в мою комнату уже в полной печали.

– Я вам здесь поставив столик и кроватку, какие нашлись…

– Спасибо.

– Я думав, думав, как нам быть с этой самой колонией. И решив, что вам, конешно, лучше быть заведующим колонией, а я вам буду как бы подчиняться.

– Помиримся, Калина Иванович.

– Я так тоже думаю, что помиримся. Не святые горщки леплять, и мы дело наше сделаем. А вы, как человек грамотный, будете как бы заведующим.

Мы приступили к работе. При помощи «дрючков» тридцатилетняя коняка была поставлена на ноги. Калина Иванович взгромоздился на некоторое подобие брички, любезно предоставленной нам соседом, и вся эта система двинулась в город со скоростью двух километров в час. Начался организационный период.

Для организационного периода была поставлена вполне уместная задача – концентрация материальных ценностей, необходимых для воспитания нового человека. В течение двух месяцев мы с Калиной Ивановичем проводили в городе целые дни. В город Калина Иванович ездил, а я ходил пешком. Он считал ниже своего достоинства пешеходный способ, а я никак не мог помириться с теми темпами, которые мог обеспечить бывший киргиз.

В течение двух месяцев нам удалось при помощи деревенских специалистов кое-как привести в порядок одну из казарм бывшей колонии: вставили стекла, поправили печи, навесили новые двери. В области внешней политики у нас было единственное, но зато значительное достижение: нам удалось выпросить в опродкомарме Первой запасной3
Опродкомарм Первой запасной – Особая продовольственная комиссия по снабжению Первой запасной армии в годы гражданской войны.

Сто пятьдесят пудов ржаной муки. Иных материальных ценностей нам не повезло «сконцентрировать».

Сравнив все это с моими идеалами в области материальной культуры, я увидел: если бы у меня было во сто раз больше, то до идеала оставалось бы столько же, сколько и теперь. Вследствие этого я принужден был объявить организационный период законченным. Калина Иванович согласился с моей точкой зрения:

– Илья Муромец?

– Ну что же, будем как Илья Муромец, это еще не так плохо. А где же Соловей-разбойник?

– Соловьев-разбойников, брат, сколько хочешь…


Прибыли в колонию две воспитательницы: Екатерина Григорьевна и Лидия Петровна. В поисках педагогических работников я дошел было до полного отчаяния: никто не хотел посвятить себя воспитанию нового человека в нашем лесу – все боялись «босяков», и никто не верил, что наша затея окончится добром. И только на конференции работников сельской школы, на которой и мне пришлось витийствовать, нашлось два живых человека. Я был рад, что это женщины. Мне казалось, что «облагораживающее женское влияние» счастливо дополнит нашу систему сил.

Лидия Петровна была очень молода – девочка. Она недавно окончила гимназию и еще не остыла от материнской заботы. Завгубнаробразом меня спросил, подписывая назначение:

– Зачем тебе эта девчонка? Она же ничего не знает.

– Да именно такую и искал. Видите ли, мне иногда приходит в голову, что знания сейчас не так важны. Эта самая Лидочка – чистейшее существо, я рассчитываю на нее, вроде как на прививку.

– Не слишком ли хитришь? Ну, хорошо…

Зато Екатерина Григорьевна была матерый педагогический волк. Она ненамного раньше Лидочки родилась, но Лидочка прислонялась к ее плечу, как ребенок к матери. У Екатерины Григорьевны на серьезном красивом лице прямились почти мужские черные брови. Она умела носить с подчеркнутой опрятностью каким-то чудом сохранившиеся платья, и Калина Иванович правильно выразился, познакомившись с нею:

– С такой женщиной нужно очень осторожно поступать…

Итак, все было готово.

Четвертого декабря в колонию прибыли первые шесть воспитанников и предъявили мне какой-то сказочный пакет с пятью огромными сургучными печатями. В пакете были «дела». Четверо имели по восемнадцати лет, были присланы за вооруженный квартирный грабеж, а двое были помоложе и обвинялись в кражах. Воспитанники наши были прекрасно одеты: галифе, щегольские сапоги. Прически их были последней моды. Это вовсе не были беспризорные дети. Фамилии этих первых: Задоров, Бурун, Волохов, Бендюк, Гуд и Таранец.

Мы их встретили приветливо. У нас с утра готовился особенно вкусный обед, кухарка блистала белоснежной повязкой; в спальне, на свободном от кроватей пространстве, были накрыты парадные столы; скатертей мы не имели, но их с успехом заменили новые простыни. Здесь собрались все участники нарождающейся колонии. Пришел и Калина Иванович, по случаю торжества сменивший серый измазанный пиджачок на курточку зеленого бархата.

Я сказал речь о новой, трудовой жизни, о том, что нужно забыть о прошлом, что нужно идти все вперед и вперед. Воспитанники мою речь слушали плохо, перешептывались, с ехидными улыбками и презрением посматривали на расставленные в казарме складные койки – «дачки», покрытые далеко не новыми ватными одеялами, на некрашеные двери и окна. В середине моей речи Задоров вдруг громко сказал кому-то из товарищей:

– Через тебя влипли в эту бузу!

Остаток дня мы посвятили планированию дальнейшей жизни. Но воспитанники с вежливой небрежностью выслушивали мои предложения – только бы скорее от меня отделаться.

А наутро пришла ко мне взволнованная Лидия Петровна и сказала:

– Я не знаю, как с ними разговаривать… Говорю им: надо за водой ехать на озеро, а один там, такой – с прической, надевает сапоги и прямо мне в лицо сапогом: «Вы видите, сапожник пошил очень тесные сапоги!»

В первые дни они нас даже не оскорбляли, просто не замечали нас. К вечеру они свободно уходили из колонии и возвращались утром, сдержанно улыбаясь навстречу моему проникновенному соцвосовскому4
Соцвос – социальное воспитание.

Выговору. Через неделю Бендюк был арестован приехавшим агентом губрозыска за совершенное ночью убийство и ограбление. Лидочка насмерть была перепугана этим событием, плакала у себя в комнате и выходила только затем, чтобы у всех спрашивать:

– Да что же это такое? Как же это так? Пошел и убил?..

Екатерина Григорьевна, серьезно улыбаясь, хмурила брови:

– Не знаю, Антон Семенович, серьезно, не знаю… Может быть, нужно просто уехать… Я не знаю, какой тон здесь возможен…

Пустынный лес, окружавший нашу колонию, пустые коробки наших домов, десяток «дачек» вместо кроватей, топор и лопата в качестве инструмента и полдесятка воспитанников, категорически отрицавших не только нашу педагогику, но всю человеческую культуру, – все это, правду говоря, нисколько не соответствовало нашему прежнему школьному опыту.

Длинными зимними вечерами в колонии было жутко. Колония освещалась двумя пятилинейными лампочками: одна – в спальне, другая – в моей комнате. У воспитательниц и у Калины Ивановича были «каганцы» – изобретение времен Кия, Щека и Хорива5
Кий, Щек и Хорив – согласно «Повести временных лет» основатели Киева.

В моей лампочке верхняя часть стекла была отбита, а оставшаяся часть всегда закопчена, потому что Калина Иванович, закуривая свою трубку, пользовался часто огнем моей лампы, просовывал для этого в стекло половину газеты.

В тот год рано начались снежные вьюги, и весь двор колонии был завален сугробами снега, а расчистить дорожки было некому. Я просил об этом воспитанников, но Задоров мне сказал:

– Дорожки расчистить можно, но только пусть зима кончится: а то мы расчистим, а снег опять нападает. Понимаете?

Он мило улыбнулся и отошел к товарищу, забыв о моем существовании.

Задоров был из интеллигентной семьи – это было видно сразу. Он правильно говорил, лицо его отличалось той молодой холеностью, какая бывает только у хорошо кормленых детей. Волохов был другого порядка человек: широкий рот, широкий нос, широко расставленные глаза – все это с особенной мясистой подвижностью, – лицо бандита. Волохов всегда держал руки в карманах галифе, и теперь он подошел ко мне в такой позе:

– Ну, сказали ж вам…

Я вышел из спальни, обратив своей гнев в какой-то тяжелый камень в груди. Но дорожки нужно было расчистить, а окаменевший гнев требовал движения. Я зашел к Калине Ивановичу:

– Пойдем снег чистить.

– Что ты! Что ж я сюда черноробом наймался? А эти что? – кивнул он на спальни. – Соловьи-разбойники?

– Не хотят.

Мы с Калиной Ивановичем уже оканчивали первую дорожку, когда на нее вышли Волохов и Таранец, направляясь, как всегда, в город.

– Вот хорошо! – сказал весело Таранец.

– Давно бы так, – поддержал Волохов.

Калина Иванович загородил им дорогу:

Калина Иванович замахнулся лопатой, но через мгновение его лопата полетела далеко в сугроб, трубка – в другую сторону, и изумленный Калина Иванович мог только взглядом проводить юношей и издали слышать, как они ему крикнули:

– Придется самому за лопатой полазить!

Со смехом они ушли в город.

– Уеду отсюда к чертовой матери! Чтоб я тут работал! – сказал Калина Иванович и ушел в свою квартиру, бросив лопату в сугробе.

Жизнь наша сделалась печальной и жуткой. На большой дороге на Харьков каждый вечер кричали:

– Рятуйте!..6
Рятуйте (укр.) – помогите, спасите.

Ограбленные селяне приходили к нам и трагическими голосами просили помощи.

Я выпросил у завгубнаробразом наган для защиты от дорожных рыцарей, но положение в колонии скрывал от него. Я еще не терял надежды, что придумаю способ договориться с воспитанниками.

Первые месяцы нашей колонии для меня и моих товарищей были не только месяцами отчаяния и бессильного напряжения, – они были еще и месяцами поисков истины. Я во всю жизнь не прочитал столько педагогической литературы, сколько зимою 1920 года.

Это было время Врангеля и польской войны. Врангель где-то близко, возле Новомиргорода, совсем недалеко от нас, в Черкассах, воевали поляки, по всей Украине бродили батьки, вокруг нас многие находились в блакитно-желтом очаровании. Но мы в нашем лесу, подперев голову руками, старались забыть о громах великих событий и читали педагогические книги.

У меня главным результатом этого чтения была крепкая и почему-то вдруг основательная уверенность, что в моих руках никакой науки нет и никакой теории нет, что теорию нужно извлечь из всей суммы реальных явлений, происходящих на моих глазах. Я сначала даже не понял, а просто увидел, что мне нужны не книжные формулы, которые я все равно не мог привязать к делу, а немедленный анализ и немедленное действие. Нас властно обступил хаос мелочей, целое море элементарнейших требований здравого смысла, из которых каждое способно было вдребезги разбить всю нашу мудрую педагогическую науку.

Всем своим существом я чувствовал, что мне нужно спешить, что я не могу ожидать ни одного лишнего дня. Колония все больше и больше принимала характер «малины» – воровского притона, в отношениях воспитанников к воспитателям все больше определялся тон постоянного издевательства и хулиганства. При воспитательницах уже начали рассказывать похабные анекдоты, грубо требовали подачи обеда, швырялись тарелками в столовой, демонстративно играли финками и глумливо расспрашивали, сколько у кого есть добра:

– Всегда, знаете, может пригодиться… в трудную минуту.

Они решительно отказывались пойти нарубить дров для печей и в присутствии Калины Ивановича разломали деревянную крышу сарая. Сделали они это с дружелюбными шутками и смехом:

– На наш век хватит!

Калина Иванович рассыпал миллионы искр из своей трубки и разводил руками:

И вот свершилось: я не удержался на педагогическом канате. В одно зимнее утро я предложил Задорову пойти нарубить дров для кухни. Услышал обычный задорно-веселый ответ:

– Иди сам наруби, много вас тут!

Это впервые ко мне обратились на «ты».

В состоянии гнева и обиды, доведенный до отчаяния и остервенения всеми предшествующими месяцами, я размахнулся и ударил Задорова по щеке. Ударил сильно, он не удержался на ногах и повалился на печку. Я ударил второй раз, схватил его за шиворот, приподнял и ударил третий раз.

Я вдруг увидел, что он страшно испугался. Бледный, с трясущимися руками, он поспешил надеть фуражку, потом снял ее и снова надел. Я, вероятно, еще бил бы его, но он тихо и со стоном прошептал:

– Простите, Антон Семенович…

Мой гнев был настолько дик и неумерен, что я чувствовал: скажи кто-нибудь слово против меня – я брошусь на всех, буду стремиться к убийству, к уничтожению этой своры бандитов. У меня в руках очутилась железная кочерга. Все пять воспитанников молча стояли у своих кроватей, Бурун что-то спешил поправить в костюме.

Я обернулся к ним и постучал кочергой по спинке кровати:

– Или всем немедленно отправляться в лес, на работу, или убираться из колонии к чертовой матери!

И вышел из спальни.

Пройдя к сараю, в котором находились наши инструменты, я взял топор и хмуро посматривал, как воспитанники разбирали топоры и пилы. У меня мелькнула мысль, что лучше в этот день не рубить лес – не давать воспитанникам топоров в руки, но было уже поздно: они получили все, что им полагалось. Все равно. Я был готов на все, я решил, что даром свою жизнь не отдам. У меня в кармане был еще и револьвер.

Мы пошли в лес. Калина Иванович догнал меня и в страшном волнении зашептал:

– Что такое? Скажите на милость, чего это они такие добрые?

Я рассеяно глянул в голубые очи Пана и сказал:

– Скверно, брат, дело… Первый раз в жизни ударил человека.

– Ох ты, лышенько! – ахнул Калина Иванович. – А если они жаловаться будут?

– Ну, это еще не беда…

К моему удивлению, все прошло прекрасно. Я поработал с ребятами до обеда. Мы рубили в лесу кривые сосенки. Ребята в общем хмурились, но свежий морозный воздух, красивый лес, убранный огромными шапками снега, дружное участие пилы и топора сделали свое дело.

В перерыве мы смущенно закурили из моего запаса махорки, и, пуская дым к верхушке сосен, Задоров вдруг разразился смехом:

– А здо рово! Ха-ха-ха-ха!..

Приятно было видеть его смеющуюся румяную рожу, и я не мог не ответить ему улыбкой:

– Что – здо рово? Работа?

– Работа, само собой. Нет, а вот как вы меня съездили!

Задоров был большой и сильный юноша, и смеяться ему, конечно, было уместно. Я и то удивлялся, как я решился тронуть такого богатыря.

Он залился смехом и, продолжая хохотать, взял топор и направился к дереву:

– История, ха-ха-ха!..

Обедали мы вместе, с аппетитом и шутками, но утренние события не вспоминали. Я себя чувствовал все же неловко, но уже решил не сдавать тона и уверенно распорядился после обеда. Волохов ухмыльнулся, но Задоров подошел ко мне с самой серьезной рожей:

– Мы не такие плохие, Антон Семенович! Будет все хорошо. Мы понимаем…

К 130-летию со дня рождения Антона Семеновича Макаренко (1888–1939)

С преданностью и любовью нашему шефу, другу и учителю Максиму Горькому


© С. С. Невская, составление, вступительная статья, примечания, комментарии, 2018

© ООО «Издательство АСТ», 2018

От составителя
«Поэма всей моей жизни…»

Перед вами, дорогой читатель, удивительная книга – «Педагогическая поэма», внимательно читая которую проникаешь в глубины сознания тонкого знатока человеческой психологии Антона Семеновича Макаренко, масштаб личности которого вызывает глубокое чувство уважения.

В 2016 г. исполнилось 80 лет «Педагогической поэме», отдельное издание которой в трех частях появилось в 1936 г. «Поэма» имеет необычную десятилетнюю историю создания, но прежде чем раскрыть эту историю, обратимся к малоизвестным широкому кругу читателей страницам биографии А. С. Макаренко – великого педагога ХХ века.

Страницы жизни и деятельности А. С. Макаренко

А. С. Макаренко родился 13 (1 по ст. ст.) марта 1888 г. в г. Белополье (ныне Сумская область Украины).

Брат, Виталий Семенович, вспоминал, что отец, Семен Григорьевич, работал в железнодорожных мастерских (мастер-моляр). Сиротское детство наложило на характер отца свой след: «он всегда был немного замкнутым, скорее молчаливым, с небольшим налетом грусти». Родился Семен Григорьевич в Харькове, где говорили на самом красивом русском языке.

Мать, Татьяна Михайловна, «и подавно не знала “украинской мовы” – ее родные были выходцы из Орловской губ.». «Ее отец, Михаил Дергачев, служил небольшим чиновником в Крюковском интендантстве и имел в Крюкове довольно приличный дом. Мать происходила из дворян, но из обедневшей дворянской семьи».

В семье С. Г. Макаренко было четверо детей: старшая дочь Александра, старший сын Антон, младший – Виталий и младшая дочь Наташа, которая умерла в детском возрасте от тяжелой болезни. Татьяна Михайловна была заботливой матерью и хозяйкой.

Виталий Макаренко признавался, что семья была патриархальной, как и большинство семей в ту эпоху. «Отец каждое утро и каждый вечер совершал перед иконой короткую молитву. В Белополье он даже был церковным старостой. Характеры у родителей были разные, но спокойные и у отца, и у матери. Мама была шутница, вся пронизана украинским юмором, подмечавшим у людей смешные стороны».

Семен Григорьевич свободно писал, выписывал газету и журнал «Нива». Приложения к журналу содержал в строгом порядке; «здесь были полные собрания сочинений А. Чехова, Данилевского, Короленко, Куприна, а из иностранных писателей… Бьернстерне Бьернсон, С. Лагерлеф, Мопассан, Сервантес и др.».

Старшего сына Антона отец научил читать в пять лет. Виталий Семенович в своих воспоминаниях подчеркивал, что Антон «обладал колоссальной памятью, и его способность ассимиляции была, прямо, неограниченна. Без преувеличения можно сказать, что в то время он, конечно, в Крюкове был самым образованным человеком на все 10 тысяч населения». Читал книги по философии, социологии, астрономии, естествознанию, художественной критике, «но, конечно, больше всего он читал художественные произведения, где прочел буквально все, начиная от Гомера и кончая Гамсуном и Максимом Горьким».

По признанию брата, Антон Семенович особенно увлекался русской историей. Виталию Семеновичу запомнились имена известных историков: Ключевского, Платонова, Костомарова, Милюкова; читал «Историю Украины» Грушевского, книги Шильдера «Александр I», «Николай I».

Из всеобщей истории, вспоминал Виталий, его интересовала история Рима («он прочитал всех древних римских историков»), а также история французской революции, «по которой он прочел несколько трудов, из них довольно солидный в 3-х томах, перевод с французского (“Французская революция”) – имя автора я не запомнил».

По количеству прочитанных юным Антоном книг, отмечал Виталий, далее шла философия («особенно увлекался Ницше и Шопенгауэром»). «Большое впечатление на него также произвели произведения В. Соловьева и Э. Ренара и книга Отто Вайнингера «Пол и характер». Появление этой последней книги в то время было настоящим литературным событием». Читал буквально все, что появлялось на книжном рынке из художественной литературы. «Бесспорными “кумирами” этой эпохи были Максим Горький и Леонид Андреев, и из иностранных писателей – Кнут Гамсун. Затем последовали Куприн, Вересаев, Чириков, Скиталец, Серафимович, Арцыбашев, Сологуб, Мережковский, Аверченко, Найденов, Сургучев, Тэффи и др. Из поэтов А. Блок, Брюсов, Бальмонт, Фофанов, Гиппиус, Городецкий и др. Из иностранных авторов, кроме Гамсуна, назову: Г. Ибсен, А. Стриндберг, О. Уайльд, Д. Лондон, Г. Гауптман, Б. Келлерман, Г. Д’Аннунцио, А. Франс, М. Метерлинк, Э. Ростан и многие другие». «Антон читал внимательно, поразительно быстро, не пропуская ничего, и спорить с ним о литературе было совершенно бесполезно». Не пропускал сборники «Знание», «Шиповник», «Альциона», выписывал журнал «Русское богатство», петербургский сатирический журнал «Сатирикон» и московскую газету «Русское слово», покупал иллюстрированные журналы «Столица и усадьба», «Мир искусства». Книги и сборники не хранил, «вся библиотека Антона состояла из 8 томов Ключевского – «Курс русской истории», и 22 томов «Большой энциклопедии», которую он купил в кредит в 1913 г.».

В 1901 г. семья С. Г. Макаренко переехала в Крюков. В 1904 г. старший сын Антон с отличием окончил Кременчугское 4-классное городское училище, а в 1905 г. – педагогические курсы при нем. А с 17 лет он работал учителем сначала Крюковского 2-классного железнодорожного начального училища, затем железнодорожного училища на станции Долинская (1911–1914 гг.).

Работу А. С. Макаренко в Долинском железнодорожном училище наблюдал народный учитель Л. Степанченко. Он вспоминал: «А. С. Макаренко был всего тремя годами старше меня, но своей эрудированностью он удивлял и поначалу прямо-таки угнетал меня. (…) Обнаружив в моей голове литературный вакуум, советует мне прочесть Лескова, Тургенева, Некрасова, Достоевского, Толстого Л. Н., Бальзака, Джека Лондона, Горького…». И далее: «Ученическая любовь к нему была всеобщей. И не удивительно: он все время был с детьми. Осень и весна – мяч, городки, канат-перетяжка. Веселье, смех, и бодрость! И всюду он организующий, веселящийся вместе с ребятами. Зима – ученические вечера: интересные, красочно оформленные, с массой участников».

В 1914 г. в 27-летнем возрасте А. С. Макаренко поступил в Полтавский учительский институт. В октябре 1916 г. был призван в армию и рядовым направлен в Киев. Весной 1917 г. его сняли с военного учета из-за близорукости. В том же году он окончил учительский институт с золотой медалью, а с 9 сентября 1917 г. недолго преподавал в образцовом училище при Полтавском институте. После революции А. С. Макаренко возглавил Крюковское железнодорожное училище.

С приходом в 1919 г. в Крюков армии Деникина Антон Семенович вернулся в Полтаву, где получил должность заведующего вторым городским начальным училищем имени Куракина. С осени 1919 г. А. С. Макаренко являлся членом правления городского профсоюза учителей русских школ, избирался заместителем начальника отдела трудовых колоний при Полтавском губнаробразе.

События Гражданской войны коснулись и семьи Макаренко. Отец умер еще в 1916 г., а брат Виталий, поручик, вынужден был эмигрировать (без жены и ребенка) в 1920 г. Решение А. С. Макаренко поменять работу с обычными детьми на работу с несовершеннолетними правонарушителями, возможно, было вызвано сложными семейными проблемами. Антон Семенович приступил к работе в колонии в местечке Трибы в 6 км от Полтавы.

Некоторое время (с 1922 г.) братья переписывались. В. С. Макаренко по памяти (письма сгорели) восстановил одно из писем Антона Семеновича: «“… Мама живет у меня. Она очень грустит по тебе и называет меня иногда Витей. Она постарела, но еще очень бодра и сейчас читает уже 3-й том “Войны и мира” Толстого…”. “… После твоего ухода наш дом был разграблен, то, что называется до нитки. Не только унесли мебель, но даже забрали дрова и уголь в сарае…”. “… Я страшно жалею, что ты не со мной. У нас очень много мещан и до ужаса мало энтузиастов…”. “…Я думаю, что тебе рано еще возвращаться на родину. Разбушевавшееся море еще не совсем успокоилось…”».

Итак, в 1920 г. А. С. Макаренко принял руководство детским домом для несовершеннолетних правонарушителей под Полтавой, позже получившим название детской трудовой колонии им. М. Горького (1920–1928 гг.). Этот период его жизни и деятельности изображен в «Педагогической поэме». Первую часть «Поэмы» («Горьковской истории») он начал писать в 1925 г. С этого года Антон Семенович и его колонисты переписывались со своим шефом Алексеем Максимовичем Горьким.

Еще после окончания Полтавского учительского института А. С. Макаренко сделал попытку поступить в Московский университет, но ему, как уже получавшему государственную стипендию, в этом было отказано (надо было отработать положенный срок). В 1922 г. Антон Семенович осуществил свою мечту и стал студентом Московского Центрального института организаторов народного просвещения им. Е. А. Литкенса. Неиссякаемая жажда знаний преследовала педагога всю жизнь. Вот что он писал в то время в документе «Вместо коллоквиума»:

«… История – мой любимый предмет. Почти на память знаю Ключевского и Покровского. Несколько раз прочитывал Соловьева. Хорошо знаком с монографиями Костомарова и Павлова-Сильванского. Нерусскую историю знаю по трудам Виппера, Аландского, Петрушевского, Кареева. Вообще говоря, вся литература по истории, имеющаяся на русском языке, мне известна. Специально интересуюсь феодализмом во всех его исторических и социологических проявлениях. Прекрасно знаком с эпохой Великой французской революции. Гомеровскую Грецию знаю после штудирования Илиады и Одиссеи.

По социологии , кроме социологических этюдов указанных исторических писателей, знаком со специальными трудами Спенсера, М. Ковалевского и Денграфа, а также с Ф. де Куланжем и де Роберти. Из социологии лучше всего известны исследования о происхождении религии, о феодализме.

В области политической экономии и истории социализма штудировал Туган-Барановского и Железнова. Маркса читал отдельные сочинения, но «Капитал» не читал, кроме как в изложении. Знаком хорошо с трудами Михайловского, Лафарга, Маслова, Ленина.

По политическим убеждениям – беспартийный. Считаю социализм возможным в самых прекрасных формах человеческого общежития, но полагаю, что пока под социологию не подведен крепкий фундамент научной психологии, в особенности психологии коллективной, научная разработка социалистических форм невозможна, а без научного обоснования невозможен совершенный социализм. (Курсивом выделен текст, не вошедший в Педагогические сочинения А. С. Макаренко. – С. Н.)

Логику знаю очень хорошо по Челпанову, Минто и Троицкому.

Читал все, что имеется на русском языке, по психологии . В колонии сам организовал кабинет психологических наблюдений и эксперимента, но глубоко убежден в том, что науку психологию нужно создавать сначала.

Самым ценным, что было до сих пор сделано в психологии, считаю работы Петражицкого. Читал многие его сочинения, но «Очерки теории права» не удалось прочесть.

Индивидуальную психологию считаю не существующей – в этом больше всего убедила меня судьба нашего Лазурского. Независимо от вышеизложенного, люблю психологию, считаю, что ей принадлежит будущее.

С философией знаком очень несистематично. Читал Локка, «Критику чистого разума» [Канта], Шопенгауэра, Штирнера, Ницше и Бергсона. Из русских очень добросовестно изучил Соловьева. О Гегеле знаю по изложениям.

Люблю изящную литературу . Больше всего почитаю Шекспира, Пушкина, Достоевского, Гамсуна. Чувствую огромную силу Толстого, но не люблю, терпеть не могу Диккенса. Из новейшей литературы знаю и понимаю Горького и Ал. Н. Толстого. В области литературных образов много приходилось думать, и поэтому мне удалось самостоятельно установить их оценку и произвести сопоставление. В Полтаве пришлось довольно удачно поработать над составлением вопросника к отдельным произведениям литературы. Я думаю, что обладаю способностями (небольшими) литературного критика.

О своей специальной области – педагогике много читал и много думал. В Учительском институте золотую медаль получил за большое сочинение «Кризис современной педагогики», над которым работал 6 месяцев».

11 ноября 1922 г. А. С. Макаренко-студент выступает с докладом «Гегель и Фейербах», а 27 ноября пишет заявление: «Вследствие полученных мною сообщений от воспитанников и воспитателей Полтавской трудовой колонии для морально-дефективных, которую я организовал и вел в течение двух лет, я считаю себя обязанным немедленно возвратиться в колонию, чтобы вовремя остановить процесс распада колонии. О моем возвращении телеграфировал мне и Губсоцвос…».

Таким образом, учиться пришлось только с 14 октября по 27 ноября. Из-за разлада в колонии им. М. Горького Антон Семенович оставил учебу и вернулся в Полтаву. Педагогу не только удалось наладить жизнь колонии, но и превратить ее в образцовую. В 1926 г. колония им. М. Горького была переведена в Куряж (под Харьковом).

С 1927 г. А. С. Макаренко совмещал работу в колонии с организацией детской трудовой коммуны им. Ф. Э. Дзержинского. В 1928 г. он вынужден был уйти из колонии им. М. Горького. До 1932 г. Макаренко являлся заведующим, а с 1932 по 1935 гг. – начальником педагогической части коммуны им. Ф. Э. Дзержинского.

В 1934 г. А. С. Макаренко был принят в Союз писателей. В 1932–1936 гг. при поддержке М. Горького были изданы художественные произведения А. С. Макаренко: «Марш 30 года», «Педагогическая поэма», пьеса «Мажор».

Летом 1935 г. Антона Семеновича отозвали из коммуны в Киев, назначив заместителем начальника Отдела трудовых колоний НКВД Украины, где он руководил учебно-воспитательной частью. Но и в новой должности педагог взял на себя (по совместительству) руководство колонией несовершеннолетних правонарушителей № 5 в Броварах под Киевом.

В начале 1937 г. А. С. Макаренко переехал в Москву, посвятив себя литературной и общественно-педагогической деятельности. В 1937–1939 гг. были опубликованы его произведения: «Книга для родителей» (ж. «Красная новь, 1937, № 710), повесть «Честь» (ж. «Октябрь», 1937, № 11–12, 1938, № 56), «Флаги на башнях» («Красная новь», 1938, № 6,7,8), статьи, очерки, рецензии и т. д.

30 января 1939 г. А. С. Макаренко был награжден орденом Трудового Красного Знамени «за выдающиеся успехи и достижения в области развития советской художественной литературы».

1 апреля 1939 г. Антон Семенович Макаренко скоропостижно скончался от сердечного приступа. Похоронен на Новодевичьем кладбище в Москве.

Перестало биться сердце непревзойденного педагога-мастера, тончайшего психолога, талантливого писателя, сценариста, драматурга, литературного критика.

За свою недолгую жизнь А. С. Макаренко совершил главный свой подвиг: он дал путевку в жизнь бывшим несовершеннолетним правонарушителям, воспитал их, приобщил к культуре, дал образование, научил быть счастливыми! Он стал им отцом!

Еще при жизни Антона Семеновича представители педагогического «Олимпа», наблюдая за его питомцами, говорили: « Набрали хороших детей, одели и показывают. Вы возьмите настоящих беспризорных!»

На подобные реплики педагог отвечал: «До того все перевернулось в этих головах, что пьянство, воровство и дебош в детском учреждении они уже стали считать признаками успеха воспитательной работы и заслугой ее руководителей… То, что являлось прямым результатом разума, практичности, простой любви к детям, наконец, результатом многих усилий и моего собственного каторжного труда, то, что должно было ошеломляюще убедительным образом вытекать из правильности организации и доказывать эту правильность, – все это объявлялось просто не существующим. Правильно организованный детский коллектив, очевидно, представлялся таким невозможным чудом, что в него просто не верили, даже когда наблюдали его в живой действительности… Коротко я отметил в своем сознании, что по всем признакам у меня нет никакой надежды убедить олимпийцев в моей правоте. Теперь уже было ясно, что чем более блестящи будут успехи колонии и коммуны, тем ярче будет вражда и ненависть ко мне и к моему делу. Во всяком случае, я понял, что моя ставка на аргументацию опытом была бита: опыт объявлялся не только не существующим, но и невозможным в реальной действительности».

Эти строки взяты из рукописи 14-й главы третьей части «Педагогической поэмы», но, как и другие высказывания, реплики, сценки и даже целые главы, при первых изданиях книги были исключены и восстановлены только в новом издании 2003 г. А. С. Макаренко писал: «Это поэма всей моей жизни, которая хоть и слабо отражается в моем рассказе, тем не менее, представляется мне чем-то “священным”».

До появления в печати «Поэмы» он успел опубликовать «Марш 30 года» и написать повесть «ФД 1», которая при его жизни не была опубликована и, в связи с этим, частично была потеряна. Первый редактор Антона Семеновича Юрий Лукин писал: «“Марш 30-го года” был своего рода литературным экспериментом А. С. Макаренко. После того, как этот опыт увенчался неожиданным для скромного автора успехом, создается новая, тоже экспериментальная в этом же смысле работа “ФД 1”… Книга “ФД 1” не была издана в то время. Рукопись ее, к сожалению, уцелела лишь частично… Это примерно половина рукописи. “ФД 1”, по сути, продолжает повествование “Марша 30-го года”. Здесь показан новый этап в трудовом воспитании коммунаров, точнее говоря – переход от воспитания трудового к производственному».

История создания «Педагогической поэмы»

«Педагогическая поэма» А. С. Макаренко создавалась 10 лет. Началом работы над книгой сам Антон Семенович называл 1925 г. Однако писать приходилось в редкие минуты отдыха. Педагог был не просто руководителем колонии им. М. Горького. Он – ее создатель, мозг, душа! Колонисты между собой называли своего завкола «Антон». Соратник и друг Макаренко К. С. Кононенко вспоминал, что, поступив на работу в коммуну имени Дзержинского в марте 1932 г., не застал там Макаренко (тот был в отпуске). Но именно его отсутствие особенно резко дало понять значимость А. С. Макаренко для коммуны. Именем «Антон» был насыщен воздух коммуны, везде и по всякому поводу произносили это слово. «И было в этом что-то такое, что невольно обращало на себя внимание… Здесь в слове “Антон” было что-то неизмеримо большее… было столько уважения, безыскусственной восторженности, столько теплоты…». Так было в коммуне в 1930-е гг., но так было и в колонии в 1920-е гг.: сыновья любовь, уважение, восторженность. Колонисты видели в нем отца – строгого, требовательного и справедливого.

В 1927 г. в жизни А. С. Макаренко произошли резкие перемены. Его педагогическая система не устраивала педагогический «Олимп», но он категорически отказался от каких бы то ни было перемен в своей работе. Именно в это сложное для него время пришло решение создать свою семью. Встреча с Галиной Стахиевной Салько перевернула всю его жизнь: она стала в те трудные годы его путеводной звездой, его музой. Они познакомились, когда Галине Стахиевне было 34 года, а Антону Семеновичу – 39 лет. Г. С. Салько – председатель комиссии по делам несовершеннолетних Харьковского окрисполкома. А. С. Макаренко полюбил эту женщину, полностью ей доверял. В самый трудный (потерял колонию) и счастливый (полюбил) год своей жизни писал «своей музе» письма о своей любви, о своих тревогах и планах. Так, 3 октября 1928 г. он признавался:

«… Я думаю о том, как по неожиданному, какому-то новому закону в моей жизни случились две огромные вещи: я полюбил Вас и я потерял колонию Горького. Об этих двух вещах я думаю очень много и напряженно. Мне хочется, чтобы моя жизнь продолжала вертеться вокруг новой таинственной оси, как она вертится вот уже второй год.

Ничего подобного в моей жизни никогда не было. Дело тут не в том, что я потерпел неудачу или удачу. Удачи и неудачи в моей жизни и раньше бывали, но они были логичны, были связаны стальными тяжами со всеми имеющимися законами жизни и, особенно, с моими собственными законами и привычками. Я привык стоять на твердой позиции твердого человека, знающего себе цену, и цену своему делу, и цену каждой шавке, которая на это дело лает… Мне казалось, что в моей жизни заключена самая веселая, самая умная, самая общественно ценная философия настоящего человека.

Сколько годов создавалась эта моя история? Я уже успел приблизиться к старости, я был глубоко убежден, что нашел самую совершенную форму внутренней свободы и внутренней силы, силы при этом совершенно неуязвимой во всем великолепии своего спокойствия.

А вот пришел 27 год, и все в какие-нибудь две недели полетело прахом».

Заботливое отношение А. С. Макаренко к Г. С. Салько и ее сыну Леве отразилось в переписке. В письме от 10 октября 1928 г. он решительно настаивал доверить ему сына: «Говорю прямо: Леву нужно взять из его теперешнего окружения, иначе из него выйдет полуграмотный дилетант и советский чиновник, ко всему относящийся с ни к чему не обязывающей иронией. Разве это не так? Что Лева может потерять в коммуне? Самое опасное, о чем можно было бы говорить – это образование. Но какое? Не то ли, какое дается в наших семилетках? Мы дадим ему совершенно новый и интересный мир: производства, машины, уменья, ловкости и уверенности. В области грамотности, простите, Солнышко, но наша теперешняя пятая группа, куда попадет Лева, гораздо грамотнее его, я сужу по его письмам… Одним словом, я Леву забираю и кончено…»

В июле 1927 г. Галина Стахиевна подарила Антону Семеновичу свою фотографию (фото 1914 г.). А. С. Макаренко заключил фотографию в рамку, а на обороте сделал следующую надпись: «Бывает так с человеком: живет, живет на свете человек и так привыкает к земной жизни, что впереди уже ничего не видит, кроме Земли. И вдруг он находит… месяц. Вот такой, как “на обороте сего”. Месяц, со спокойным удивлением взирающий и на Человека и на Землю. Ясному месяцу посылает человек новый привет, совсем не такой, какие бывают на Земле. А. Макаренко. 5/7 1927». Эта фотография стояла на его письменном столе.

А через пять дней Антон Семенович пишет письмо, в котором раскрывает близкому человеку свой внутренний мир, который всегда оберегал от других, следуя словам любимого поэта Тютчева «молчи, скрывайся и таи и мысли и мечты свои»:

«Сейчас 11 часов. Я прогнал последнего охотника использовать мои педагогические таланты, и одинокий вступаю в храм моей тайны. В храме жертвенник, на котором я хочу распластать весь мир. Да, именно весь мир. Если Вы читали ученые книги, Вы должны знать, что мир очень удобно вмещается в каждом отдельном сознании. Будьте добры, не думайте, что такой мир – очень мало. Мой мир в несколько мириадов раз больше вселенной Фламариона и, кроме того, в нем отсутствуют многие ненужные вещи фламарионовского мира, как то: африканский материк, звезда Сириус, или альфа Большого Пса, всякие горы и горообразования, камни и грунты, Ледовитый океан и многое другое. И зато в моем мире есть множество таких предметов, которые ни один астроном не поймает и не изменит при помощи самых лучших своих трубок и стеклышек…»

Заканчивается письмо такими словами:

«Я еще знаю, что мне не дано изобретать закон моей любви, что я во власти ее стихии и что я должен покориться. И я знаю, что сумею благоговейно нести крест своего чувства, что я сумею торжественно истлеть и исчезнуть со всеми своими талантами и принципами, что я сумею бережно похоронить в вечности свою личность и свою любовь. Может быть, для этого нужно говорить и говорить, а может быть, забиться в угол и молчать, а может быть, разогнавшись, расшибиться о каменную стенку Соцвоса, а может быть, просто жить. “Все благо”. Но что я непременно обязан делать – это благодарить Вас за то, что Вы живете на свете, и за то, что Вы не прошли мимо случайности – меня. За то, что Вы украсили мою жизнь смятением и величием, покорностью и взлетом. За то, что позволили мне взойти на гору и посмотреть на мир. Мир оказался прекрасным».

В другом письме Антон Семенович делает еще одно признание, открывая и обнажая свой внутренний мир:

«Каждое слово, сказанное сейчас или написанное, кажется мне кощунством, но молчать и смотреть в черную глубину одиночества невыносимо. Каждое мгновение сегодня – одиночество. (…) Я стою перед созданным мною в семилетнем напряжении моим миром, как перед ненужной игрушкой. Здесь столько своего, что нет сил отбросить ее, но она вдруг сломана, и для меня не нужно уже ее поправить.

Сегодня я не узнаю себя в колонии. У меня нет простоты и искренности рабочего движения – я хожу посреди ребят со своей тайной, и я понимаю, что она дороже для меня, чем они, чем все то, что я строил в течение семи лет. Я как гость в колонии.

Я всегда был реалистом. И сейчас я трезво сознаю, что мой колонийский период нужно окончить, потому что я выкован кем-то наново. Мне нужно перестроить свою жизнь так, чтобы я не чувствовал себя изменником самому себе…»

В своих откровенных письмах-исповедях А. С. Макаренко не только раскрывает душу и сердце, он передает в них свой «благоговейный трепет перед даром судьбы»: неожиданным счастьем любить и быть любимым. С этого момента Антон Семенович будет утверждать, что человека нужно воспитывать счастливым, это счастье (ответственность за свое и чужое счастье) в руках каждого человека.

Через десять месяцев – май 1928 г. – горьковский период его жизни разобьется о «каменную стену» соцвоса. В письме (в ночь с 12 на 13 мая) Галине Стахиевне Антон Семенович сообщает: «Сейчас только закончился педсовет, на котором я объявил о моем уходе. Решили, что наш педсовет своего кандидата в заведующие не оставляет. Вообще большинство, вероятно, уйдет в ближайшие месяцы. Я собственно собрал педсовет для того, чтобы установить общую тактику по отношению к воспитанникам. Хочу, чтобы мой уход прошел безболезненно. Прежде всего нужно добиться, чтобы никаких ходатайств или депутаций о моем возвращении не было. Эта пошлость повела бы только к новым оскорблениям меня и колонии. Настроение у наших педагогов даже не подавленное, а просто шальное, тем не менее, все единодушно одобряют мое решение, всем очевидно, что другого решения быть не могло».

В это сложное время А. С. Макаренко поделился своими писательскими мечтами с Г. С. Салько: «Вообще: писать книгу, то только такую, чтобы сразу стать в центре общественного внимания, завертеть вокруг себя человеческую мысль и самому сказать нужное сильное слово». Эти слова оказались пророческими – рождается поэма всей его жизни!

Итак, цель была поставлена высокая, но путь к ней оказался долгим и тернистым.

В общем плане «Педагогической поэмы», составленном в 1930–1931 гг., А. С. Макаренко указал, что фоном для предполагаемых 4-х частей книги является развитие русской революции.

На фоне первой части планировалось отразить «последние громы гражданской войны. Бандитизм, махновщина, догорающие остатки старого мещанства и старой интеллигенции, пафос победы и разрушения…» Вторая часть – период первого нэпа: «открытые магазины и витрины. Водка. Заработки рабочих и оздоровление крестьянства. Крестьяне строятся. Крестьянские свадьбы. Пахнет чем-то дореволюционным…». Фон третьей части : «Время правых и левых уклонов и оппозиций. Время новых кризисов и испытаний, время постепенной, медленной гибели от задушья всяких нэпманов и частников, время многоразличной растерянности и непонимания, куда нужно клонить голову и за кого голосовать. Время проявления всякого лакейства и разложения…». Фон четвертой части : «лихорадочная перестройка общественных рядов на новый пафос коллективной работы. В расширенном темпе новой стройки вносятся как раз те мотивы, на которых настаивала все время колония. Сюда относятся: коллективное соревнование, большая осведомленность коллектива о своем собственном движении, большой интерес к органическому строению коллектива, большой интерес к роли личности в коллективе и, самое главное, большой подъем и большее требование от личности. Пятилетка и индустриализация отнюдь не должны быть показаны как бессомненные величины. Как раз наоборот, многие персонажи романа могут и должны сомневаться в правильности отдельных деталей. В этой части должно быть больше новых людей, новых строителей, новых энергий и обязательно больше рабочих – все они представляют одну сторону общества, но живой остается и другая сторона – сторона безответственных вредителей-болтунов и слепых человечишек. И совершенно еще не ясно, на чьей стороне окажется победа, но совершенно ясно, что победа будет решена только качеством человеческого состава, и вся последняя часть идет под знаком пересмотра или, по крайней мере, попыток к пересмотру этого состава. Сюда входит и всякая чистка, и новые способы подбора, и новые идеи в экономике человеческого коллектива. В частности, это отражается на спорах о бирже труда, о значении профсоюза и прочее. Болтающие, разумеется, сопротивляются и в самом человеческом пересмотре они тоже принимают участие».

В общем плане к «Педагогической поэме», как в зеркале, отражена десятилетняя история молодой Страны Советов. Но на этом А. С. Макаренко не останавливается. Он дает замечательную зарисовку развития коллектива , который был создан силой его мысли и воли. На фоне первой части «в таком же хаотическом и несколько глупом порядке образуется колония правонарушителей», «образуются первые скрепы коллектива, главным образом под давлением воли и призыва, под давлением насилия». Постепенно «проглядывают первые движения нового коллектива», появляется «первая человеческая гордость». На фоне второй части «крепнет и богатеет, обрастает культурой коллектив колонии, восстановление кончено, мир с селянством, театр. Образование комсомола. Накапливается энергия у ребят. Слава гремит о колонии. Тесно в провинциальном захолустье, подрастают старики, выделяются рабочие, свадьбы, появились рабфаковцы. В колонии не раскол, а живое разделение на омещанившихся, стремящихся к собственному заработку и сохранивших коллективный пафос общего стремления. Поиск выхода. Мечта, остров, Запорожье, Куряж. Мечты эти не могут быть поняты болтающейся интеллигенцией». На фоне третьей главы «внутреннее кипение энергии колонии выливается в ее широком наступлении на море разгильдяйства и грязи, то, что называется трудовым корпусом». «Внутренний пафос колонии растворяется на мелкую борьбу. Внутри себя обессиленная колония встречает удары менее стойко, чем можно было ожидать. Обилие нового анархического народа делает усилия старой части малосостоятельными, но борьба продолжается с упорством. Много всяких посещений, ревизий, сплетен, заседаний. Хозяйственная жизнь колонии идет все же своим порядком, и колония даже пускается на очень рискованные дела. Расширяются мастерские, колония готовится к приему шефа, но в это как раз время ей и наносят последний удар. Начинается отступление основной части и кадров в коммуну ГПУ». На фоне четвертой части линия развития коллектива колонии изображается следующим образом: «Так называемый изумрудик продолжает жить здоровой и радостной жизнью, но этот отдых для боевого коллектива уже нужно закончить. Появляются старые члены коллектива, одни из них рабочие, другие заканчивают ВУЗ. У многих из них чешутся руки для новой большой работы. Работа коммуны освещается широкими производственными планами. Новыми “производственными” идеями в воспитании и старыми привычными симпатиями к веселой дисциплине коллектива. Коммуна должна умереть как временное мобилизационное пристанище коллектива. Роман заканчивается сборами старых и новых членов коллектива, выросшего и оздоровленного… на новую большую и трудную работу. Изумрудик остается на руках младшего коллектива и новых верующих, остается как прекрасное на память».

Свидетельства искренней дружбы: Воспоминания К. С. Кононенко о А. С. Макаренко. – Марбург, 1997. С.2.

Ты научила меня плакать… (переписка А. С. Макаренко с женой. 1927–1939). В 2 т. – Т. 1 / Составление и комментарии Г. Хиллига и С. Невской. – М.: Издательский центр «Витязь», 1994. С. 120–122.

Макаренко А. С. Педагогическая поэма / Сост., вступ. ст., примеч., коммент. С. Невская. – М.: ИТРК, 2003. С. 686.

В сентябре 1920 года заведующий губнаробразом вызвал меня к себе и сказал:

Вот что, брат, я слышал, ты там ругаешься сильно… вот что твоей трудовой школе дали это самое… губсовнархоз…

Да как же не ругаться? Тут не только заругаешься - взвоешь: какая там трудовая школа? Накурено, грязно! Разве это похоже на школу?

Да… Для тебя бы это самое: построить новое здание, новые парты поставить, ты бы тогда занимался. Не в зданиях, брат, дело, важно нового человека воспитать, а вы, педагоги, саботируете все: здание не такое, и столы не такие. Нету у вас этого самого вот… огня, знаешь, такого - революционного. Штаны у вас навыпуск!

У меня как раз не навыпуск.

Ну, у тебя не навыпуск… Интеллигенты паршивые!.. Вот ищу, ищу, тут такое дело большое: босяков этих самых развелось, мальчишек - по улице пройти нельзя, и по квартирам лазят. Мне говорят: это ваше дело, наробразовское… Ну?

А что - «ну»?

Да вот это самое: никто не хочет, кому ни говорю - руками и ногами, зарежут, говорят. Вам бы это кабинетик, книжечки… Очки вон надел…

Я рассмеялся:

Смотрите, уже и очки помешали!

Завгубнаробразом сердито покалывал меня маленькими черными глазами и из-под ницшевских усов изрыгал хулу на всю нашу педагогическую братию. Но ведь он был неправ, этот завгубнаробразом.

Вот послушайте меня…

Ну, что «послушайте»? Ну, что ты можешь такого сказать? Скажешь: вот если бы это самое… как в Америке! Я недавно по этому случаю книжонку прочитал, - подсунули. Реформаторы… или как там, стой! Ага! Реформаториумы. Ну, так этого у нас еще нет. (Реформаториумы - учреждения для перевоспитания несовершеннолетних правонарушителей в некоторых кап странах; детские тюрьмы).

Нет, вы послушайте меня.

Ну, слушаю.

Ведь и до революции с этими босяками справлялись. Были колонии малолетних преступников…

Это не то, знаешь… До революции это не то.

Правильно. Значит, нужно нового человека по-новому делать.

По-новому, это ты верно.

А никто не знает - как.

И ты не знаешь?

И я не знаю.

А вот у меня это самое… есть такие в губнаробразе, которые знают…

А за дело браться не хотят.

Не хотят, сволочи, это ты верно.

А если я возьмусь, так они меня со света сживут. Что бы я ни сделал, они скажут: не так.

Скажут стервы, это ты верно.

А вы им поверите, а не мне.

Не поверю им, скажу: было б самим браться!

Ну а если я и в самом деле напутаю?

Завгубнаробразом стукнул кулаком по столу:

Да что ты мне: напутаю, напутаю! Ну, и напутаешь! Чего ты от меня хочешь? Что я не понимаю, что ли? Путай, а нужно дело делать. Там будет видно. Самое главное, это самое… не какая-нибудь там колония малолетних преступников, а, понимаешь, социальное воспитание… Нам нужен такой человек вот… наш человек! Ты его сделай. Все равно, всем учиться нужно. И ты будешь учиться. Это хорошо, что ты в глаза сказал: не знаю. Ну и хорошо.

А место есть? Здания все-таки нужны.

Есть, брат. Шикарное место. Как раз там и была колония малолетних преступников. Недалеко - верст шесть. Хорошо там: лес, поле, коров разведешь…

А людей я тебе сейчас из кармана выну. Может, тебе еще и автомобиль дать?

Деньги?..

Деньги есть. Вот получи.

Он из ящика стола достал пачку.

Сто пятьдесят миллионов. Это тебе на всякую организацию. ремонт там, мебелишка какая нужна…

И на коров?

С коровами подождешь, там стекол нет. А на год смету составишь.

Неловко так, посмотреть бы не мешало раньше.

Я уже смотрел… что ж, ты лучше меня увидишь? Поезжай - и все.

Ну, добре, - сказал я с облегчением, потому что в тот момент ничего страшнее комнат губсовнархоза для меня не было.

Вот это молодец! - сказал завгубнаробразом. - Действуй! Дело святое!

2. Бесславное начало колонии имени Горького

В шести километрах от Полтавы на песчаных холмах - гектаров двести соснового леса, а по краю леса - большак на харьков, скучно поблескивающий чистеньким былужником.

В лесу поляна, гектаров в сорок. В одном из ее углов поставлено пять геометрически правильных кирпичных коробок, составляющих все вместе правильный четырехугольник. Это и есть новая колония для правонарушителей.

Песчаная площадка двора спускается в широкую лесную прогалину, к камышам небольшого озера, на другом берегу которого плетни и хаты кулацкого хутора. Далеко за хутором нарисован не небе ряд старых берез, еще две-три соломенные крыши. Вот и все.

До революции здесь была колония малолетних преступников. В 1917 году она разбежалась, оставив после себя очень мало педагогических следов. Судя по этим следам, сохранившимся в истрепанных журналах-дневниках, главными педагогами в колонии были дядьки, вероятно, отставные унтер-офицеры, на обязанности которых было следить за каждым шагом воспитанников как во время работы, так и во время отдыха, а ночью спать рядом с ними, в соседней комнате. По рассказам соседей-крестьян можно было судить, что педагогика дядек не отличалась особой сложностью. Внешним ее выражением был такой простой снаряд, как палка.

Материальные следы старой колонии были еще незначительнее. Ближайшие соседи колонии перевезли и перенесли в собственные хранилища, называемые коморами и клунями, все то, что могло быть выражено в материальных единицах: мастерские, кладовые, мебель. Между всяким добром был вывезен даже фруктовый сад. Впрочем, во всей этой истории не было ничего, напоминающего вандалов. Сад был не вырублен, а выкопан и где-то вновь насажен, стекла в домах не разбиты, а аккуратно вынуты, двери не высажены гневным топором, а по-хозяйски сняты с петель, печи разобраны по-кирпичику. Только буфетный шкаф в бывшей квартире директора остался на месте.

Почему шкаф остался? - спросил я соседа, Луку Семеновича Верхолу, пришедшего с хутора поглядеть на новых хозяев.

Так что, значится, можно сказать, что шкафчик етой нашим людям без надобности. Разобрать его, - сами ж видите, что с него? А в хату, можно сказать, в хату он не войдет - и по высокости, и поперек себя тоже…

В сараях по углам было свалено много всякого лома, но дельных предметов не было. По свежим следам мне удалось возвратить кое-какие ценности, утащенные в самые последние дни. Это были: рядовая старенькая сеялка, восемь столярных верстаков, еле на ногах державшихся, конь - мерин, когда-то бывший кигизом, - в возрасте тридцати лет и медный колокол.

В колонии я уже застал завхоза Калину Ивановича. Он встретил меня вопросом:

Вы будете заведующий педагогической частью?

Скоро я установил, что Калина Иванович выражается с украинским проносом, хотя принципиально украинского языка не признавал. В его словаре было много украинских слов, и "г" он произносил всегда на южный манер. Но в слове «педагогический» он почему-то так нажимал на литературное великорусское "г", что у него получалось, пожалуй, даже чересчур сильно.

Вы будете заведующий педакокической частью?

Почему? Я заведующий колонией…

Нет, - сказал он, вынув изо рта трубку, - вы будете заведующий педакокической частью, а я - заведующий хозяйственной частью.

Представьте себе врубелевского «Пана», совершенно уже облысевшего, только с небольшими остатками волос над ушами. Сбрейте Пану бороду, а усы подстригите по-архиерейский. В зубы дайте ему трубку. Это будет уже не Пан, а Калина Иванович Сердюк. Он был чрезвычайно сложен для такого простого дела, как заведование хозяйством детской колонии. За ним было не менее пятидесяти лет различной деятельности. Но гордостью его были только две эпохи: был он в молодости гусаром лейб-гвардии Кексгольмского ее величества полка, а в восемнадцатом году заведовал эвакуацией города Миргорода во время наступления немцев.

Антон Семенович Макаренко

Педагогическая поэма

С преданностью и любовью

нашему шефу, другу и учителю

Максиму Горькому

Часть первая

1. Разговор с завгубнаробразом

В сентябре 1920 года заведующий губнаробразом вызвал меня к себе и сказал:

– Вот что, брат, я слышал, ты там ругаешься сильно… вот что твоей трудовой школе дали это самое… губсовнархоз…

– Да как же не ругаться? Тут не только заругаешься – взвоешь: какая там трудовая школа? Накурено, грязно! Разве это похоже на школу?

– Да… Для тебя бы это самое: построить новое здание, новые парты поставить, ты бы тогда занимался. Не в зданиях, брат, дело, важно нового человека воспитать, а вы, педагоги, саботируете все: здание не такое и столы не такие. Нету у вас этого самого вот… огня, знаешь, такого – революционного. Штаны у вас навыпуск!

– У меня как раз не навыпуск.

– Ну у тебя не навыпуск… Интеллигенты паршивые!.. Вот ищу, ищу, тут такое дело большое: босяков этих самых развелось, мальчишек – по улице пройти нельзя, и по квартирам лазят. Мне говорят: это ваше дело, наробразовское… Ну?

– А что – «ну»?

– Да вот это самое: никто не хочет, кому ни говорю – руками и ногами, зарежут, говорят. Вам бы это, кабинетик, книжечки… Очки вон надел…

Я рассмеялся:

– Смотрите, уже и очки помешали!

Завгубнаробразом сердито покалывал меня маленькими черными глазами и из-под ницшевских усов изрыгал хулу на всю нашу педагогическую братию. Но ведь он был неправ, этот завгубнаробразом.

– Вот послушайте меня…

– Ну что «послушайте»? Ну что ты можешь такого сказать? Скажешь: вот если бы это самое… как в Америке! Я недавно по этому случаю книжонку прочитал – подсунули. Реформаторы… или как там, стой! Ага! Реформаториумы . Ну, так этого у нас еще нет.

– Нет, вы послушайте меня.

– Ну, слушаю.

– Ведь и до революции с этими босяками справлялись. Были колонии малолетних преступников…

– Это не то, знаешь… До революции это не то.

– Правильно. Значит, нужно нового человека по-новому делать.

– По-новому, это ты верно.

– А никто не знает – как.

– И ты не знаешь?

– И я не знаю.

– А вот у меня, это самое… есть такие в губнаробразе, которые знают…

– А за дело браться не хотят.

– Не хотят, сволочи, это ты верно.

– А если я возьмусь, так они меня со света сживут. Что бы я ни сделал, они скажут: не так.

– Скажут, стервы, это ты верно.

– А вы им поверите, а не мне.

– Не поверю им, скажу: было б самим браться!

– Ну а если я и в самом деле напутаю?

Завгубнаробразом стукнул кулаком по столу:

– Да что ты мне: напутаю, напутаю! Ну и напутаешь! Чего ты от меня хочешь? Что я, не понимаю, что ли? Путай, а нужно дело делать. Там будет видно. Самое главное, это самое… не какая-нибудь там колония малолетних преступников, а, понимаешь, социальное воспитание… Нам нужен такой человек, вот… наш человек! Ты его сделай. Все равно всем учиться нужно. И ты будешь учиться. Это хорошо, что ты в глаза сказал: не знаю. Ну и хорошо.

– А место есть? Здания все-таки нужны.

– Есть, брат. Шикарное место. Как раз там и была колония малолетних преступников. Недалеко – верст шесть. Хорошо там: лес, поле, коров разведешь…

– А люди?

– А людей я тебе сейчас из кармана выну. Может, тебе еще и автомобиль дать?

– Деньги?..

– Деньги есть. Вот получи.

Он из ящика стола достал пачку.

– Сто пятьдесят миллионов. Это тебе на всякую организацию, ремонт там, мебелишка какая нужна…

– И на коров?

– С коровами подождешь, там стекол нет. А на год смету составишь.

– Неловко так, посмотреть бы не мешало раньше.

– Я уже смотрел… что ж, ты лучше меня увидишь? Поезжай – и все.

– Ну добре, – сказал я с облегчением, потому что в тот момент ничего страшнее комнат губсовнархоза для меня не было.

– Вот это молодец! – сказал завгубнаробразом. – Действуй! Дело святое!

2. Бесславное начало колонии имени Горького

В шести километрах от Полтавы, на песчаных холмах – гектаров двести соснового леса, а по краю леса – большак на Харьков, скучно поблескивающий чистеньким булыжником.

В лесу поляна, гектаров в сорок. В одном из ее углов поставлено пять геометрически правильных кирпичных коробок, составляющих все вместе правильный четырехугольник. Это и есть новая колония для правонарушителей.

Песчаная площадка двора спускается в широкую лесную прогалину, к камышам небольшого озера, на другом берегу которого плетни и хаты кулацкого хутора. Далеко за хутором нарисован не небе ряд старых берез, еще две-три соломенные крыши. Вот и все.

До революции здесь была колония малолетних преступников. В 1917 году она разбежалась, оставив после себя очень мало педагогических следов. Судя по этим следам, сохранившимся в истрепанных журналах-дневниках, главными педагогами в колонии были дядьки, вероятно отставные унтер-офицеры, на обязанности которых было следить за каждым шагом воспитанников как во время работы, так и во время отдыха, а ночью спать рядом с ними, в соседней комнате. По рассказам соседей-крестьян можно было судить, что педагогика дядек не отличалась особой сложностью. Внешним ее выражением был такой простой снаряд, как палка.

Материальные следы старой колонии были еще незначительнее. Ближайшие соседи колонии перевезли и перенесли в собственные хранилища, называемые каморами и клунями, все то, что могло быть выражено в материальных единицах: мастерские, кладовые, мебель. Между всяким добром был вывезен даже фруктовый сад. Впрочем, во всей этой истории не было ничего, напоминающего вандалов. Сад был не вырублен, а выкопан и где-то вновь насажен, стекла в домах не разбиты, а аккуратно вынуты, двери не высажены гневным топором, а по-хозяйски сняты с петель, печи разобраны по кирпичику. Только буфетный шкаф в бывшей квартире директора остался на месте.

– Почему шкаф остался? – спросил я соседа, Луку Семеновича Верхолу, пришедшего с хутора поглядеть на новых хозяев.

– Так что, значится, можно сказать, что шкафчик етой нашим людям без надобности. Разобрать его – сами ж видите, что с него? А в хату, можно сказать, в хату он не войдет – и по высокости, и поперек себя тоже…

В сараях по углам было свалено много всякого лома, но дельных предметов не было. По свежим следам мне удалось возвратить кое-какие ценности, утащенные в самые последние дни. Это были: рядовая старенькая сеялка, восемь столярных верстаков, еле на ногах державшихся, конь – мерин, когда-то бывший кигизом, – в возрасте тридцати лет и медный колокол.

В колонии я уже застал завхоза Калину Ивановича. Он встретил меня вопросом:

– Вы будете заведующий педагогической частью?

Скоро я установил, что Калина Иванович выражается с украинским прононсом, хотя принципиально украинского языка не признавал. В его словаре было много украинских слов, и «г» он произносил всегда на южный манер. Но в слове «педагогический» он почему-то так нажимал на литературное великорусское «г», что у него получалось, пожалуй, даже чересчур сильно.

– Вы будете заведующий педакокической частью?

– Почему? Я заведующий колонией…

– Нет, – сказал он, вынув изо рта трубку, – вы будете заведующий педакокической частью, а я – заведующий хозяйственной частью.

Представьте себе врубелевского «Пана», совершенно уже облысевшего, только с небольшими остатками волос над ушами. Сбрейте Пану бороду, а усы подстригите по-архиерейски. В зубы дайте ему трубку. Это будет уже не Пан, а Калина Иванович Сердюк. Он был чрезвычайно сложен для такого простого дела, как заведование хозяйством детской колонии. За ним было не менее пятидесяти лет различной деятельности. Но гордостью его были только две эпохи: был он в молодости гусаром лейб-гвардии Кексгольмского ее величества полка, а в восемнадцатом году заведовал эвакуацией города Миргорода во время наступления немцев.

Калина Иванович сделался первым объектом моей воспитательной деятельности. В особенности меня затрудняло обилие у него самых разнообразных убеждений. Он с одинаковым вкусом ругал буржуев, большевиков, русских, евреев, нашу неряшливость и немецкую аккуратность. Но его голубые глаза сверкали такой любовью к жизни, он был так восприимчив и подвижен, что я не пожалел для него небольшого количества педагогической энергии. И начал я его воспитание в первые же дни, с нашего первого разговора:

– Как же так, товарищ Сердюк, не может быть без заведующего колония? Кто-нибудь должен отвечать за все.

Калина Иванович снова вынул трубку и вежливо склонился к моему лицу:

– Так вы желаете быть заведующим колонией? И чтобы я вам, в некотором роде, подчинялся?

– Нет, это не обязательно. Давайте я вам буду подчиняться.

– Я педакокике не обучался, что не мое, то не мое. Вы еще молодой человек и хотите, чтобы я, старик, был на побегушках? Так тоже нехорошо! А быть заведующим колонией – так, знаете, для этого ж я еще малограмотный, да и зачем это мне?..

Калина Иванович неблагосклонно отошел от меня. Надулся. Целый день он ходил грустный, а вечером пришел в мою комнату уже в полной печали.

– Спасибо.

– Я думав-думав, как нам быть с этой самой колонией. И решив, что вам, конешно, лучше быть заведующим колонией, а я вам буду как бы подчиняться.

– Помиримся, Калина Иванович.

– Я так тоже думаю, что помиримся. Не святые горшки лепят, и мы дело наше сделаем. А вы, как человек грамотный, будете как бы заведующим.

Мы приступили к работе. При помощи «дрючков» тридцатилетняя коняка была поставлена на ноги. Калина Иванович взгромоздился на некоторое подобие брички, любезно предоставленной нам соседом, и вся эта система двинулась в город со скоростью двух километров в час. Начался организационный период.

Для организационного периода была поставлена вполне уместная задача – концентрация материальных ценностей, необходимых для воспитания нового человека. В течение двух месяцев мы с Калиной Ивановичем проводили в городе целые дни. В город Калина Иванович ездил, а я ходил пешком. Он считал ниже своего достоинства пешеходный способ, а я никак не мог помириться с теми темпами, которые мог обеспечить бывший киргиз.

В течение двух месяцев нам удалось при помощи деревенских специалистов кое-как привести в порядок одну из казарм бывшей колонии: вставили стекла, поправили печи, навесили новые двери. В области внешней политики у нас было единственное, но зато значительное достижение: нам удалось выпросить в опродкомарме Первой запасной сто пятьдесят пудов ржаной муки. Иных материальных ценностей нам не повезло «сконцентрировать».

Сравнив все это с моими идеалами в области материальной культуры, я увидел: если бы у меня было во сто раз больше, то до идеала оставалось бы столько же, сколько и теперь. Вследствие этого я принужден был обьявить организационный период законченным. Калина Иванович согласился с моей точкой зрения:

– Илья Муромец?

– Ну что же, будем как Илья Муромец, это еще не так плохо. А где же Соловей-разбойник?

– Соловьев-разбойников, брат, сколько хочешь…

Прибыли в колонию две воспитательницы: Екатерина Григорьевна и Лидия Петровна. В поисках педагогических работников я дошел было до полного отчаяния: никто не хотел посвятить себя воспитанию нового человека в нашем лесу – все боялись «босяков», и никто не верил, что наша затея окончится добром. И только на конференции работников сельской школы, на которой и мне пришлось витийствовать, нашлись два живых человека. Я был рад, что это женщины. Мне казалось, что «облагораживающее женское влияние» счастливо дополнит нашу систему сил.

Лидия Петровна была очень молода – девочка. Она недавно окончила гимназию и еще не остыла от материнской заботы. Завгубнаробразом меня спросил, подписывая назначение:

– Зачем тебе эта девчонка? Она же ничего не знает.

– Да именно такую и искал. Видите ли, мне иногда приходит в голову, что знания сейчас не так важны. Эта самая Лидочка – чистейшее существо, я рассчитываю на нее, вроде как на прививку.

– Не слишком ли хитришь? Ну хорошо…

Зато Екатерина Григорьевна была матерый педагогический волк. Она ненамного раньше Лидочки родилась, но Лидочка прислонялась к ее плечу, как ребенок к матери. У Екатерины Григорьевны на серьезном красивом лице прямились почти мужские черные брови. Она умела носить с подчеркнутой опрятностью каким-то чудом сохранившиеся платья, и Калина Иванович правильно выразился, познакомившись с нею:

– С такой женщиной нужно очень осторожно поступать…

Итак, все было готово.

Четвертого декабря в колонию прибыли первые шесть воспитанников и предъявили мне какой-то сказочный пакет с пятью огромными сургучными печатями. В пакете были «дела». Четверо имели по восемнадцати лет, были присланы за вооруженный квартирный грабеж, а двое были помоложе и обвинялись в кражах. Воспитанники наши были прекрасно одеты: галифе, щегольские сапоги. Прически их были последней моды. Это вовсе не были беспризорные дети. Фамилии этих первых: Задоров, Бурун, Волохов, Бендюк, Гуд и Таранец.

Мы их встретили приветливо. У нас с утра готовился особенно вкусный обед, кухарка блистала белоснежной повязкой; в спальне, на свободном от кроватей пространстве, были накрыты парадные столы; скатертей мы не имели, но их с успехом заменили новые простыни. Здесь собрались все участники нарождающейся колонии. Пришел и Калина Иванович, по случаю торжества сменивший серый измазанный пиджачок на курточку зеленого бархата.

Я сказал речь о новой, трудовой жизни, о том, что нужно забыть о прошлом, что нужно идти все вперед и вперед. Воспитанники мою речь слушали плохо, перешептывались, с ехидными улыбками и презрением посматривали на расставленные в казарме складные койки – «дачки», покрытые далеко не новыми ватными одеялами, на некрашеные двери и окна. В середине моей речи Задоров вдруг громко сказал кому-то из товарищей:

– Через тебя влипли в эту бузу!

Остаток дня мы посвятили планированию дальнейшей жизни. Но воспитанники с вежливой небрежностью выслушивали мои предложения – только бы скорее от меня отделаться.

А наутро пришла ко мне взволнованная Лидия Петровна и сказала:

– Я не знаю, как с ними разговаривать… Говорю им: надо за водой ехать на озеро, а один там, такой – с прической, надевает сапоги и прямо мне в лицо сапогом: «Вы видите, сапожник пошил очень тесные сапоги!»

В первые дни они нас даже не оскорбляли, просто не замечали нас. К вечеру они свободно уходили из колонии и возвращались утром, сдержанно улыбаясь навстречу моему проникновенному соцвосовскому выговору. Через неделю Бендюк был арестован приехавшим агентом губрозыска за совершенное ночью убийство и ограбление. Лидочка насмерть была перепугана этим событием, плакала у себя в комнате и выходила только затем, чтобы у всех спрашивать:

– Да что же это такое? Как же это так? Пошел и убил?..

Екатерина Григорьевна, серьезно улыбаясь, хмурила брови:

Пустынный лес, окружавший нашу колонию, пустые коробки наших домов, десяток «дачек» вместо кроватей, топор и лопата в качестве инструмента и полдесятка воспитанников, категорически отрицавших не только нашу педагогику, но всю человеческую культуру, – все это, правду говоря, нисколько не соответствовало нашему прежнему школьному опыту.

Длинными зимними вечерами в колонии было жутко. Колония освещалась двумя пятилинейными лампочками: одна – в спальне, другая – в моей комнате. У воспитательниц и у Калины Ивановича были «каганцы» – изобретение времен Кия, Щека и Хорива. В моей лампочке верхняя часть стекла была отбита, а оставшаяся часть всегда закопчена, потому что Калина Иванович, закуривая свою трубку, пользовался часто огнем моей лампы, просовывал для этого в стекло половину газеты.

В тот год рано начались снежные вьюги, и весь двор колонии был завален сугробами снега, а расчистить дорожки было некому. Я просил об этом воспитанников, но Задоров мне сказал:

– Дорожки расчистить можно, но только пусть зима кончится: а то мы расчистим, а снег опять нападет. Понимаете?

Он мило улыбнулся и отошел к товарищу, забыв о моем существовании.

Задоров был из интеллигентной семьи – это было видно сразу. Он правильно говорил, лицо его отличалось той молодой холеностью, какая бывает только у хорошо кормленных детей. Волохов был другого порядка человек: широкий рот, широкий нос, широко расставленные глаза – все это с особенной мясистой подвижностью, – лицо бандита. Волохов всегда держал руки в карманах галифе, и теперь он подошел ко мне в такой позе:

– Ну сказали ж вам…

Я вышел из спальни, обратив своей гнев в какой-то тяжелый камень в груди. Но дорожки нужно было расчистить, а окаменевший гнев требовал движения. Я зашел к Калине Ивановичу:

– Пойдем снег чистить.

– Что ты! Что ж, я сюда черноробом наймался? А эти что? – кивнул он на спальни. – Соловьи-разбойники?

– Не хотят.

Мы с Калиной Ивановичем уже оканчивали первую дорожку, когда на нее вышли Волохов и Таранец, направляясь, как всегда, в город.

– Вот хорошо! – сказал весело Таранец.

– Давно бы так, – поддержал Волохов.

Калина Иванович загородил им дорогу:

Калина Иванович замахнулся лопатой, но через мгновение его лопата полетела далеко в сугроб, трубка – в другую сторону, и изумленный Калина Иванович мог только взглядом проводить юношей и издали слышать, как они ему крикнули:

– Придется самому за лопатой полазить!

Со смехом они ушли в город.

– Уеду отседова к черту! Чтоб я тут работал! – сказал Калина Иванович и ушел в свою квартиру, бросив лопату в сугробе.

Жизнь наша сделалась печальной и жуткой. На большой дороге на Харьков каждый вечер кричали:

– Рятуйте!..

Ограбленные селяне приходили к нам и трагическими голосами просили помощи.

Я выпросил у завгубнаробразом наган для защиты от дорожных рыцарей, но положение в колонии скрывал от него. Я еще не терял надежды, что придумаю способ договориться с воспитанниками.

Первые месяцы нашей колонии для меня и моих товарищей были не только месяцами отчания и бессильного напряжения – они были еще и месяцами поисков истины. Я во всю жизнь не прочитал столько педагогической литературы, сколько зимою 1920 года.

Это было время Врангеля и польской войны. Врангель где-то близко, возле Новомиргорода; совсем недалеко от нас, в Черкассах, воевали поляки, по всей Украине бродили батьки, вокруг нас многие находились в блакитно-желтом очаровании. Но мы в нашем лесу, подперев голову руками, старались забыть о громах великих событий и читали педагогические книги.

У меня главным результатом этого чтения была крепкая и почему-то вдруг основательная уверенность, что в моих руках никакой науки нет и никакой теории нет, что теорию нужно извлечь из всей суммы реальных явлений, происходящих на моих глазах. Я сначала даже не понял, а просто увидел, что мне нужны не книжные формулы, которые я все равно не мог привязать к делу, а немедленный анализ и немедленное действие.

Всем своим существом я чувствовал, что мне нужно спешить, что я не могу ожидать ни одного лишнего дня. Колония все больше и больше принимала характер «малины» – воровского притона, в отношениях воспитанников к воспитателям все больше определялся тон постоянного издевательства и хулиганства. При воспитательницах уже начали рассказывать похабные анекдоты, грубо требовали подачи обеда, швырялись тарелками в столовой, демонстративно играли финками и глумливо расспрашивали, сколько у кого есть добра:

– Всегда, знаете, может пригодиться… в трудную минуту.

Они решительно отказывались пойти нарубить дров для печей и в присутствии Калины Ивановича разломали деревянную крышу сарая. Сделали они это с дружелюбными шутками и смехом:

– На наш век хватит!

Калина Иванович рассыпал миллионы искр из своей трубки и разводил руками:

И вот свершилось: я не удержался на педагогическом канате. В одно зимнее утро я предложил Задорову пойти нарубить дров для кухни. Услышал обычный задорно-веселый ответ:

– Иди сам наруби, много вас тут!

В состоянии гнева и обиды, доведенный до отчаяния и остервенения всеми предшествующими месяцами, я размахнулся и ударил Задорова по щеке. Ударил сильно, он не удержался на ногах и повалился на печку. Я ударил второй раз, схватил его за шиворот, приподнял и ударил третий раз.

Я вдруг увидел, что он страшно испугался. Бледный, с трясущимися руками, он поспешил надеть фуражку, потом снял ее и снова надел. Я, вероятно, еще бил бы его, но он тихо и со стоном прошептал:

– Простите, Антон Семенович…

Мой гнев был настолько дик и неумерен, что я чувствовал: скажи кто-нибудь слово против меня – я брошусь на всех, буду стремиться к убийству, к уничтожению этой своры бандитов. У меня в руках очутилась железная кочерга. Все пять воспитанников молча стояли у своих кроватей, Бурун что-то спешил поправить в костюме.