Диккенс тяжелые времена краткое содержание. «Тяжелые времена» Диккенса: острозлободневный социальный роман

Чарльз Диккенс

ТЯЖЕЛЫЕ ВРЕМЕНА

КНИГА ПЕРВАЯ

Единое на потребу

Итак, я требую фактов. Учите этих мальчиков и девочек только фактам. В жизни требуются одни факты. Не насаждайте ничего иного и все иное вырывайте с корнем. Ум мыслящего животного можно образовать только при помощи фактов, ничто иное не приносит ему пользы. Вот теория, по которой я воспитываю своих детей. Вот теория, по которой я воспитываю и этих детей. Держитесь фактов, сэр!

Действие происходило в похожем на склеп неуютном, холодном классе с голыми стенами, а оратор для пущей внушительности подчеркивал каждое свое изречение, проводя квадратным пальцем по рукаву учителя. Не менее внушителен, нежели слова оратора, был его квадратный лоб, поднимавшийся отвесной стеной над фундаментом бровей, а под его сенью, в темных просторных подвалах, точно в пещерах, с удобством расположились глаза. Внушителен был и рот оратора - большой, тонкогубый и жесткий; и голос оратора - твердый, сухой и властный; внушительна была и его лысина, по краям которой волосы щетинились, словно елочки, посаженные для защиты от ветра ее глянцевитой поверхности, усеянной шишками, точно корка сладкого пирога, - как будто запас бесспорных фактов уже не умещался в черепной коробке. Непреклонная осанка, квадратный сюртук, квадратные ноги, квадратные плечи - да что там! - даже туго завязанный галстук, крепко державший оратора за горло как самый очевидный и неопровержимый факт, - все в нем было внушительно.

В этой жизни, сэр, нам требуются факты, одни только факты!

Все трое взрослых - оратор, учитель и третье присутствующее при сем лицо - отступили на шаг и окинули взором расположенные чинными рядами по наклонной плоскости маленькие сосуды, готовые принять галлоны фактов, которыми надлежало наполнить их до краев.

Избиение младенцев

Томас Грэдграйнд, сэр. Человек трезвого ума. Человек очевидных фактов и точных расчетов. Человек, который исходит из правила, что дважды два - четыре, и ни на йоту больше, и никогда не согласится, что может быть иначе, лучше и не пытайтесь убеждать его. Томас Грэдграйнд, сэр - именно Томас - Томас Грэдграйнд. Вооруженный линейкой и весами, с таблицей умножения в кармане, он всегда готов взвесить и измерить любой образчик человеческой природы и безошибочно определить, чему он равняется. Это всего-навсего подсчет цифр, сэр, чистая арифметика. Вы можете тешить себя надеждой, что вам удастся вбить какие-то другие, вздорные понятия в голову Джорджа Грэдграйнда, или Огастеса Грэдграйнда, или Джона Грэдграйнда, или Джозефа Грэдграйнда (лица воображаемые, несуществующие), но только не в голову Томаса Грэдграйнда, о нет, сэр!

Такими словами мистер Грэдграйнд имел обыкновение мысленно рекомендовать себя узкому кругу знакомых, а также и широкой публике. И, несомненно, такими же словами - заменив обращение «сэр» обращением «ученики и ученицы», - Томас Грэдграйнд мысленно представил Томаса Грэдграйнда сидевшим перед ним сосудикам, куда надо было влить как можно больше фактов.

Он стоял, грозно сверкая на них укрывшимися в пещерах глазами, словно до самого жерла начиненная фактами пушка, готовая одним выстрелом выбить их из пределов детства. Или гальванический прибор, заряженный бездушной механической силой, долженствующей заменить развеянное в прах нежное детское воображение.

Ученица номер двадцать, - сказал мистер Грэдграйнд, тыча квадратным пальцем в одну из школьниц. - Я этой девочки не знаю. Кто эта девочка?

Сесси Джуп, сэр, - отвечала, вся красная от смущения, ученица номер двадцать, вскочив на ноги и приседая.

Сесси? Такого имени нет, - сказал мистер Грэдграйнд. - Не называй себя Сесси. Называй себя Сесилия.

Мой папа зовет меня Сесси, сэр, - дрожащим голосом отвечала девочка и еще раз присела.

Напрасно он так называет тебя, - сказал мистер Грэдграйнд. - Скажи ему, чтобы он этого не делал. Сесилия Джуп. Постой-ка. Кто твой отец?

Он из цирка, сэр.

Мистер Грэдграйнд нахмурился и повел рукой, отмахиваясь от столь предосудительного ремесла.

Об этом мы здесь ничего знать не хотим. И никогда не говори этого здесь. Твой отец, верно, объезжает лошадей? Да?

Да, сэр. Когда удается достать лошадей, их объезжают на арене, сэр.

Никогда не поминай здесь про арену. Так вот, называй своего отца берейтором. Он, должно быть, лечит больных лошадей?

Конечно, сэр.

Отлично, стало быть, твой отец коновал - то есть ветеринар - и берейтор. А теперь определи, что есть лошадь?

(Сесси Джуп, насмерть перепуганная этим вопросом, молчала.)

Ученица номер двадцать не знает, что такое лошадь! - объявил мистер Грэдграйнд, обращаясь ко всем сосудикам. - Ученица номер двадцать не располагает никакими фактами относительно одного из самых обыкновенных животных! Послушаем, что знают о лошади ученики. Битцер, скажи ты.

Квадратный палец, двигаясь взад и вперед, вдруг остановился на Битцере, быть может только потому, что мальчик оказался на пути того солнечного луча, который, ворвавшись в ничем не занавешенное окно густо выбеленной комнаты, упал на Сесси. Ибо наклонная плоскость была разделена на две половины: по одну сторону узкого прохода, ближе к окнам, помещались девочки, по другую - мальчики; и луч солнца, одним концом задев Сесси, сидевшую крайней в своем ряду, другим концом осветил Битцера, занимавшего крайнее место на несколько рядов впереди Сесси. Но черные глаза и черные волосы девочки заблестели еще ярче в солнечном свете, а белесые глаза и белесые волосы мальчика, под действием того же луча, казалось, утратили последние следы красок, отпущенных ему природой. Пустые, бесцветные глаза мальчика были бы едва приметны на его лице, если бы не окаймлявшая их короткая щетина ресниц более темного оттенка. Коротко остриженные волосы ничуть по цвету не отличались от желтоватых веснушек, покрывавших его лоб и щеки. А болезненно бледная кожа, без малейших следов естественного румянца, невольно наводила на мысль, что если бы он порезался, потекла бы не красная, а белая кровь.

Битцер, - сказал Томас Грэдграйнд, - объясни, что есть лошадь.

Четвероногое. Травоядное. Зубов сорок, а именно: двадцать четыре коренных, четыре глазных и двенадцать резцов. Линяет весной; в болотистой местности меняет и копыта. Копыта твердые, но требуют железных подков. Возраст узнается по зубам. - Все это (и еще многое другое) Битцер выпалил одним духом.

Ученица номер двадцать, - сказал мистер Грэдграйнд, - теперь ты знаешь, что есть лошадь.

Сесси снова присела и вспыхнула бы еще ярче, будь это возможно, - лицо ее и так уже пылало. Битцер, моргнув в сторону Томаса Грэдграйнда обоими глазами зараз, отчего ресницы его затрепетали на солнце, словно усики суетливых букашек, стукнул себя костяшками пальцев по веснушчатому лбу и сел на место.

Вперед вышел третий джентльмен: великий мастер непродуманных решений, правительственный чиновник с повадками кулачного бойца, всегда начеку, всегда готовый насильно пропихнуть в общественное горло - словно огромную пилюлю, содержащую изрядную дозу яда, - очередной дерзновенный прожект; всегда во всеоружии, громогласно бросающий вызов всей Англии из своей маленькой канцелярии. Выражаясь по-боксерски, он всегда был в превосходной форме, где бы и когда бы он ни вышел на ринг, и не гнушался запрещенных приемов. Он злобно накидывался на все, что ему противодействовало, бил сначала правой, потом левой, парировал удары, наносил встречные, прижимал противника (всю Англию!) к канатам и уверенно сбивал его с ног. Он так ловко опрокидывал здравый смысл, что тот падал замертво и уже не мог подняться вовремя. На этого джентльмена высочайшей властью была возложена миссия - ускорить пришествие тысячелетнего царства, когда из своей всеобъемлющей канцелярии миром будут править чиновники.

Отлично, - сказал джентльмен, скрестив руки на груди и одобрительно улыбаясь. - Вот что есть лошадь. А теперь, дети, ответьте мне на вопрос: стал бы кто-нибудь из вас оклеивать комнату изображениями лошади?

После непродолжительного молчания одна половина хором закричала «да, сэр!». Но другая половина, догадавшись по лицу джентльмена, что «да» - неверно, по обычаю всех школьников дружно крикнула «нет, сэр!».

Конечно, нет. А почему?

Молчание. Наконец один толстый медлительный мальчик, видимо страдающий одышкой, дерзнул ответить, что он вообще не стал бы оклеивать стены обоями, а выкрасил бы их.

Но ты должен оклеить их, - строго сказал джентльмен.

Ты должен оклеить их, - подтвердил Томас Грэдграйнд, - нравится тебе это или нет. И не говори, что ты не стал бы оклеивать комнату. Это еще что за новости?

Итак, я требую фактов. Учите этих мальчиков и девочек только фактам. В жизни требуются одни факты. Не насаждайте ничего иного и все иное вырывайте с корнем. Ум мыслящего животного можно образовать только при помощи фактов, ничто иное не приносит ему пользы. Вот теория, по которой я воспитываю своих детей. Вот теория, по которой я воспитываю и этих детей. Держитесь фактов, сэр!
Действие происходило в похожем на склеп неуютном, холодном классе с голыми стенами, а оратор для пущей внушительности подчеркивал каждое свое изречение, проводя квадратным пальцем по рукаву учителя. Не менее внушителен, нежели слова оратора, был его квадратный лоб, поднимавшийся отвесной стеной над фундаментом бровей, а под его сенью, в темных просторных подвалах, точно в пещерах, с удобством расположились глаза. Внушителен был и рот оратора - большой, тонкогубый и жесткий; и голос оратора - твердый, сухой и властный; внушительна была и его лысина, по краям которой волосы щетинились, словно елочки, посаженные для защиты от ветра ее глянцевитой поверхности, усеянной шишками, точно корка сладкого пирога, - как будто запас бесспорных фактов уже не умещался в черепной коробке. Непреклонная осанка, квадратный сюртук, квадратные ноги, квадратные плечи - да что там! - даже туго завязанный галстук, крепко державший оратора за горло как самый очевидный и неопровержимый факт, - все в нем было внушительно.
- В этой жизни, сэр, нам требуются факты, одни только факты!
Все трое взрослых - оратор, учитель и третье присутствующее при сем лицо - отступили на шаг и окинули взором расположенные чинными рядами по наклонной плоскости маленькие сосуды, готовые принять галлоны фактов, которыми надлежало наполнить их до краев.


Глава II

Томас Грэдграйнд, сэр. Человек трезвого ума. Человек очевидных фактов и точных расчетов. Человек, который исходит из правила, что дважды два - четыре, и ни на йоту больше, и никогда не согласится, что может быть иначе, лучше и не пытайтесь убеждать его. Томас Грэдграйнд, сэр - именно Томас - Томас Грэдграйнд. Вооруженный линейкой и весами, с таблицей умножения в кармане, он всегда готов взвесить и измерить любой образчик человеческой природы и безошибочно определить, чему он равняется. Это всего-навсего подсчет цифр, сэр, чистая арифметика. Вы можете тешить себя надеждой, что вам удастся вбить какие-то другие, вздорные понятия в голову Джорджа Грэдграйнда, или Огастеса Грэдграйнда, или Джона Грэдграйнда, или Джозефа Грэдграйнда (лица воображаемые, несуществующие), но только не в голову Томаса Грэдграйнда, о нет, сэр!
Такими словами мистер Грэдграйнд имел обыкновение мысленно рекомендовать себя узкому кругу знакомых, а также и широкой публике. И, несомненно, такими же словами - заменив обращение «сэр» обращением «ученики и ученицы», - Томас Грэдграйнд мысленно представил Томаса Грэдграйнда сидевшим перед ним сосудикам, куда надо было влить как можно больше фактов.
Он стоял, грозно сверкая на них укрывшимися в пещерах глазами, словно до самого жерла начиненная фактами пушка, готовая одним выстрелом выбить их из пределов детства. Или гальванический прибор, заряженный бездушной механической силой, долженствующей заменить развеянное в прах нежное детское воображение.
- Ученица номер двадцать, - сказал мистер Грэдграйнд, тыча квадратным пальцем в одну из школьниц. - Я этой девочки не знаю. Кто эта девочка?
- Сесси Джуп, сэр, - отвечала, вся красная от смущения, ученица номер двадцать, вскочив на ноги и приседая.
- Сесси? Такого имени нет, - сказал мистер Грэдграйнд. - Не называй себя Сесси. Называй себя Сесилия.
- Мой папа зовет меня Сесси, сэр, - дрожащим голосом отвечала девочка и еще раз присела.
- Напрасно он так называет тебя, - сказал мистер Грэдграйнд. - Скажи ему, чтобы он этого не делал. Сесилия Джуп. Постой-ка. Кто твой отец?
- Он из цирка, сэр.
Мистер Грэдграйнд нахмурился и повел рукой, отмахиваясь от столь предосудительного ремесла.
- Об этом мы здесь ничего знать не хотим. И никогда не говори этого здесь. Твой отец, верно, объезжает лошадей? Да?
- Да, сэр. Когда удается достать лошадей, их объезжают на арене, сэр.
- Никогда не поминай здесь про арену. Так вот, называй своего отца берейтором. Он, должно быть, лечит больных лошадей?
- Конечно, сэр.
- Отлично, стало быть, твой отец коновал - то есть ветеринар - и берейтор. А теперь определи, что есть лошадь?
(Сесси Джуп, насмерть перепуганная этим вопросом, молчала.)
- Ученица номер двадцать не знает, что такое лошадь! - объявил мистер Грэдграйнд, обращаясь ко всем сосудикам. - Ученица номер двадцать не располагает никакими фактами относительно одного из самых обыкновенных животных! Послушаем, что знают о лошади ученики. Битцер, скажи ты.
Квадратный палец, двигаясь взад и вперед, вдруг остановился на Битцере, быть может только потому, что мальчик оказался на пути того солнечного луча, который, ворвавшись в ничем не занавешенное окно густо выбеленной комнаты, упал на Сесси. Ибо наклонная плоскость была разделена на две половины: по одну сторону узкого прохода, ближе к окнам, помещались девочки, по другую - мальчики; и луч солнца, одним концом задев Сесси, сидевшую крайней в своем ряду, другим концом осветил Битцера, занимавшего крайнее место на несколько рядов впереди Сесси. Но черные глаза и черные волосы девочки заблестели еще ярче в солнечном свете, а белесые глаза и белесые волосы мальчика, под действием того же луча, казалось, утратили последние следы красок, отпущенных ему природой. Пустые, бесцветные глаза мальчика были бы едва приметны на его лице, если бы не окаймлявшая их короткая щетина ресниц более темного оттенка. Коротко остриженные волосы ничуть по цвету не отличались от желтоватых веснушек, покрывавших его лоб и щеки. А болезненно бледная кожа, без малейших следов естественного румянца, невольно наводила на мысль, что если бы он порезался, потекла бы не красная, а белая кровь.
- Битцер, - сказал Томас Грэдграйнд, - объясни, что есть лошадь.
- Четвероногое. Травоядное. Зубов сорок, а именно: двадцать четыре коренных, четыре глазных и двенадцать резцов. Линяет весной; в болотистой местности меняет и копыта. Копыта твердые, но требуют железных подков. Возраст узнается по зубам. - Все это (и еще многое другое) Битцер выпалил одним духом.
- Ученица номер двадцать, - сказал мистер Грэдграйнд, - теперь ты знаешь, что есть лошадь.
Сесси снова присела и вспыхнула бы еще ярче, будь это возможно, - лицо ее и так уже пылало. Битцер, моргнув в сторону Томаса Грэдграйнда обоими глазами зараз, отчего ресницы его затрепетали на солнце, словно усики суетливых букашек, стукнул себя костяшками пальцев по веснушчатому лбу и сел на место.
Вперед вышел третий джентльмен: великий мастер непродуманных решений, правительственный чиновник с повадками кулачного бойца, всегда начеку, всегда готовый насильно пропихнуть в общественное горло - словно огромную пилюлю, содержащую изрядную дозу яда, - очередной дерзновенный прожект; всегда во всеоружии, громогласно бросающий вызов всей Англии из своей маленькой канцелярии. Выражаясь по-боксерски, он всегда был в превосходной форме, где бы и когда бы он ни вышел на ринг, и не гнушался запрещенных приемов. Он злобно накидывался на все, что ему противодействовало, бил сначала правой, потом левой, парировал удары, наносил встречные, прижимал противника (всю Англию!) к канатам и уверенно сбивал его с ног. Он так ловко опрокидывал здравый смысл, что тот падал замертво и уже не мог подняться вовремя. На этого джентльмена высочайшей властью была возложена миссия - ускорить пришествие тысячелетнего царства, когда из своей всеобъемлющей канцелярии миром будут править чиновники .
- Отлично, - сказал джентльмен, скрестив руки на груди и одобрительно улыбаясь. - Вот что есть лошадь. А теперь, дети, ответьте мне на вопрос: стал бы кто-нибудь из вас оклеивать комнату изображениями лошади?
После непродолжительного молчания одна половина хором закричала «да, сэр!». Но другая половина, догадавшись по лицу джентльмена, что «да» - неверно, по обычаю всех школьников дружно крикнула «нет, сэр!».
- Конечно, нет. А почему?
Молчание. Наконец один толстый медлительный мальчик, видимо страдающий одышкой, дерзнул ответить, что он вообще не стал бы оклеивать стены обоями, а выкрасил бы их.
- Но ты должен оклеить их, - строго сказал джентльмен.
- Ты должен оклеить их, - подтвердил Томас Грэдграйнд, - нравится тебе это или нет. И не говори, что ты не стал бы оклеивать комнату. Это еще что за новости?
- Придется мне объяснить вам, - сказал джентльмен после еще одной длительной и тягостной паузы, - почему вы не стали бы оклеивать комнату изображениями лошади. Вы когда-нибудь видели, чтобы лошади шагали вверх и вниз по стене? Известен вам такой факт? Ну?
- Да, сэр! - закричали одни.
- Нет, сэр! - закричали другие.
- Разумеется, нет, - сказал джентльмен, бросив негодующий взгляд на тех, кто кричал «да». - И вы никогда не должны видеть то, чего не видите на самом деле, и вы никогда не должны думать о том, чего у вас на самом деле нет. Так называемый вкус - это всего-навсего признание факта.
Томас Грэдграйнд выразил свое полное согласие кивком головы.
- Это новый принцип, великое открытие, - продолжал джентльмен. - Теперь я вам задам еще один вопрос. Допустим, вы захотели разостлать в своей комнате ковер. Стал бы кто-нибудь из вас класть ковер, на котором изображены цветы?
К этому времени весь класс уже твердо уверовал в то, что на вопросы джентльмена всегда нужно давать отрицательные ответы, и дружное «нет» прозвучало громко и стройно. Только несколько голосов робко, с опозданием, ответило «да», - среди них голос Сесси Джуп.
- Ученица номер двадцать, - произнес джентльмен, снисходительно улыбаясь с высоты своей непререкаемой мудрости.
Сесси встала, пунцовая от смущения.
- Итак, ты бы застелила пол в своей комнате или в комнате твоего мужа - если бы ты была взрослая женщина и у тебя был бы муж - изображениями цветов? - спросил джентльмен. - А почему ты бы это сделала?
- Потому, сэр, что я очень люблю цветы, - отвечала девочка.
- И ты поставила бы на них столы и стулья и позволила бы топтать их тяжелыми башмаками?
- Простите, сэр, но это не повредило бы им. Они бы не сломались и не завяли, сэр. Но они напоминали бы о том, что очень красиво и мило, и я бы воображала…
- Вот именно, именно! - воскликнул джентльмен, очень довольный, что так легко достиг своей цели. - Как раз воображать-то и не надо. В этом вся суть! Никогда не пытайся воображать.
- Смотри, Сесилия Джуп, - нахмурившись, проговорил Томас Грэдграйнд, - чтобы этого больше не было.
- Факты, факты и факты! - сказал джентльмен.
- Факты, факты и факты, - как эхо откликнулся Томас Грэдграйнд.
- Вы должны всегда и во всем руководствоваться фактами и подчиняться фактам, - продолжал джентльмен. - Мы надеемся в недалеком будущем учредить министерство фактов, где фактами будут ведать чиновники, и тогда мы заставим народ быть народом фактов, и только фактов. Забудьте самое слово «воображение». Оно вам ни к чему. Все предметы обихода или убранства, которыми вы пользуетесь, должны строго соответствовать фактам. Вы не топчете настоящие цветы - стало быть, нельзя топтать цветы, вытканные на ковре. Заморские птицы и бабочки не садятся на вашу посуду - стало быть, не следует расписывать ее заморскими цветами и бабочками. Так не бывает, чтобы четвероногие ходили вверх и вниз по стенам комнаты - стало быть, не нужно оклеивать стены изображениями четвероногих. Вместо всего этого, - заключил джентльмен, - вы должны пользоваться сочетаниями и видоизменениями (в основных цветах спектра) геометрических фигур, наглядных и доказуемых. Это и есть новейшее великое открытие. Это и есть признание факта. Это и есть вкус.
Сесси опять присела и опустилась на свое место. Она была еще очень молода, и, видимо, картина будущего царства фактов не на шутку пугала ее.
- А теперь, мистер Грэдграйнд, - сказал джентльмен, - если мистер Чадомор готов преподать свой первый урок, я рад буду исполнить вашу просьбу и ознакомиться с его методой.
Мистер Грэдграйнд изъявил свою глубочайшую признательность.
- Мистер Чадомор, прошу вас.
Итак, урок начался, и мистер Чадомор показал себя с наилучшей стороны. Он был из тех школьных учителей, которых в количестве ста сорока штук недавно изготовили в одно и то же время, на одной и той же фабрике, по одному и тому же образцу, точно партию ножек для фортепьяно. Его прогнали через несметное множество экзаменов, и он ответил на бесчисленные головоломные вопросы. Орфографию, этимологию, синтаксис и просодию , астрономию, географию и общую космографию, тройное правило , алгебру и геодезию, пение и рисование с натуры - все это он знал как свои пять холодных пальцев. Путь его был тернист, но он достиг списка В, утвержденного Тайным советом ее величества , и приобщился к высшей математике и физическим наукам, усвоил французский язык, немецкий, греческий и латынь. Он знал все о всех водоразделах мира (сколько бы их ни было), знал историю всех народов, названия всех рек и гор, нравы и обычаи всех стран и что в какой производят, границы каждой из них и положение относительно тридцати двух румбов компаса. Не многовато ли, мистер Чадомор? Ах, если бы он чуть поменьше знал, насколько лучше он мог бы научить неизмеримо большему!
На этом первом вводном уроке он поступил по примеру Морджаны из сказки про Али-Баба и сорок разбойников - а именно, начал с того, что заглянул по очереди во все кувшины, выставленные перед ним, дабы ознакомиться с их содержимым. Скажи по совести, милейший Чадомор: уверен ли ты, что всякий раз, когда ты до краев наполнишь сосуд кипящей смесью своих знаний, притаившийся на дне разбойник - детское воображение - будет сразу умерщвлен? Или может случиться, что ты только искалечишь и изуродуешь его?


Глава III

Мистер Грэдграйнд отправился из школы домой в превосходном расположении духа. Это его школа, и он сделает ее образцовой. Каждый ребенок в этой школе будет таким же образцовым ребенком, как юные отпрыски самого мистера Грэдграйнда.
Юных отпрысков было пятеро, и все они до единого могли служить образцами. Просвещать их начали с самого нежного возраста; гоняли точно молодых зайцев. Едва они научились ходить без посторонней помощи, как их заставили ходить в классную комнату. Первый предмет, появившийся в поле их зрения и глубоко врезавшийся им в память, была большая классная доска, на которой страшный Людоед чертил зловещие белые знаки.
Разумеется, отпрыски и не подозревали о существовании Людоеда и даже имени такого никогда не слышали. Боже упаси! Я просто пользуюсь этим словом, чтобы описать чудовище с несметным числом голов, втиснутых в одну, которое похищает детей и за волосы тащит их в статистические клетки своего мрачного замка учености.
Никто из малолетних Грэдграйндов не говорил никогда, что луна улыбается: они знали все про луну еще до того, как научились говорить. Никто из них никогда не лепетал глупый стишок: «В небе звездочка зажглась, а откуда ты взялась?» - и никто из них никогда не задавал себе такого вопроса: пяти лет от роду они уже умели анатомировать Большую Медведицу не хуже профессора Оуэна и водить звездный Воз , как машинист водит поезд. Ни один из малолетних Грэдграйндов, увидев корову на лугу, не вспоминал о всем известной корове безрогой , лягнувшей старого пса без хвоста, который за шиворот треплет кота, который пугает и ловит синицу, или о той прославленной корове, что проглотила мальчика с пальчик; об этих знаменитостях они не знали ровно ничего, и для них корова была только травоядное жвачное четвероногое с несколькими желудками.
Итак, мистер Грэдграйнд, весьма довольный собой, шествовал к своему дому - истинному кладезю фактов, - именуемому Каменный Приют. Он выстроил этот дом после того, как ушел на покой из принадлежащей ему оптовой торговли скобяным товаром, и теперь поджидал удобный случай увеличить собой сумму единиц, составляющих парламент. Каменный Приют стоял на пустоши в полутора милях от большого города, который в настоящем достоверном путеводителе носит название «Кокстаун».
Каменный Приют являл собой весьма отчетливую особенность рельефа местности. Никакие ухищрения не смягчали и не затушевывали эту ничем не прикрытую деталь пейзажа - она утверждала себя как неумолимый и бесспорный факт: большое, похожее на ящик двухэтажное здание с массивной колоннадой, затеняющей нижние окна, как густые нависшие брови затеняли глаза его владельца. Все высчитано, все вычислено, взвешено и выверено. Шесть окон по одну сторону двери, шесть - по другую; итого по фасаду двенадцать в правом крыле, двенадцать в левом и соответственно - двадцать четыре в задней стене. Лужайка, сад и зачатки аллеи, разграфленные по линейке, словно ботаническая счетная книга. Газовое освещение, вентиляторы, канализация и водопровод - все безупречного устройства. Скобы и скрепы железные - полная гарантия от пожара; имеются механические подъемники для служанок с их швабрами, тряпками и щетками; словом - все, чего только можно пожелать.
Все ли? По-видимому, так. Малолетним Грэдграйндам предоставлены пособия для всевозможных научных занятий. У них есть небольшая конхиологическая коллекция , небольшая металлургическая коллекция и небольшая минералогическая коллекция; образцы минералов и руд выложены в строжайшем порядке и снабжены ярлычками, и так и кажется, что они были отколоты от материнской породы при помощи их собственных головоломных названий. И ежели всего этого малолетним Грэдграйндам было мало, то чего же еще, скажите на милость, им было надобно?
Родитель их возвращался домой не спеша, в самом радужном и приятном настроении. Он по-своему любил своих детей, был нежный отец, но сам (если бы от него, как от Сесси Джуп, потребовали бы точного определения), вероятно, назвал бы себя «в высшей степени практическим отцом». Он вообще чрезвычайно гордился выражением «в высшей степени практический», которое особенно часто применяли к его особе. Какое бы публичное собрание ни состоялось в Кокстауне, и о чем бы ни шла речь на этом собрании, можно было поручиться, что один из ораторов непременно воспользуется случаем и помянет своего в высшей степени практического друга Грэдграйнда. Практический друг неизменно слушал это с удовольствием. Он знал, что ему только воздают должное, но все же было приятно.
Он уже достиг окраин Кокстауна и ступил на нейтральную почву, другими словами - очутился в местности, которая не была ни городом, ни деревней, но обладала худшими свойствами и города и деревни, когда до слуха его донеслись звуки музыки. Барабаны и трубы бродячего цирка, обосновавшегося здесь, в дощатом балагане, наяривали во всю мочь. Флаг, развевавшийся на вышке этого храма искусства, возвещал всему миру о том, что на благосклонное внимание публики притязает не что иное, как «Цирк Слири». Сам Слири, поставив возле себя денежный ящик, расположился - точно монументальная современная скульптура - в будке, напоминавшей нишу собора времен ранней готики, и принимал плату за вход. Мисс Джозефина Слири, как можно было прочесть на очень длинных и узких афишах, открывала программу своим коронным номером - «конно-тирольской пляской цветов». Среди прочих забавных, но неизменно строго-благопристойных чудес, - которые нужно увидеть воочию, чтобы поверить в них, - афиша сулила выступление синьора Джупа и его превосходно дрессированной собаки Весельчак. Кроме того, будет показан знаменитый «железный фонтан» - лучший номер синьора Джупа, состоящий в том, что семьдесят пять центнеров железа, подбрасываемые вверх его могучей рукой, сплошной струей подымаются в воздух, - номер, подобного которому еще не бывало ни в нашем отечестве, ни за его пределами, и который ввиду неизменного и бешеного успеха у публики не может быть снят с программы. Тот же синьор Джуп «в промежутках между номерами будет оживлять представление высоконравственными шутками и остротами в шекспировском духе ». И в заключение синьор Джуп сыграет свою любимую роль - роль мистера Уильяма Баттона с Тули-стрит в «чрезвычайно оригинальном и преуморительном ипповодевиле „Путешествие портного в Брентфорд“.
Томас Грэдграйнд, разумеется, и не глянул на эту пошлую суету и проследовал дальше, как и подобает человеку практическому, стараясь отмахнуться от шумливых двуногих козявок и мысленно отправляя их за решетку. Но поворот дороги привел его к задней стене балагана, а у задней стены балагана он увидел сборище детей и увидел, что дети, в самых противоестественных позах, украдкой заглядывают в щелку, дабы хоть одним глазком полюбоваться волшебным зрелищем.
Мистер Грэдграйнд остановился.
- Уж эти бродяги, - проговорил он, - они соблазняют даже питомцев образцовой школы.
Так как от юных питомцев его отделяла полоса земли, где между кучами мусора пробивалась чахлая травка, он вынул из жилетного кармана лорнет и стал вглядываться - нет ли здесь детей, известных ему по фамилии, которых он мог бы окликнуть и прогнать отсюда. И что же открылось его взорам! Явление загадочное, почти невероятное, хотя и отчетливо зримое: его родная дочь, металлургическая Луиза, прильнув к сосновым доскам, не отрываясь смотрела в дырочку, а его родной сын, математический Томас, самым унизительным образом ползал по земле, в надежде увидеть хоть одно копыто из «конно-тирольской пляски цветов»!
Мистер Грэдграйнд в немом изумлении подошел к своим чадам, занятым столь позорным делом, и, тронув за плечо блудного сына и блудную дочь, воскликнул:
- Луиза!! Томас!!
Оба вскочили, красные и сконфуженные. Но Луиза смотрела на отца смелее, нежели Томас. Собственно говоря, Томас вовсе не смотрел на него, а покорно, словно машина, дал оттащить себя от балагана.
- Вот она, праздность, вот безрассудство! - восклицал мистер Грэдграйнд, хватая обоих за руки и уводя их прочь. - Ради всего святого - что вы здесь делаете?
- Хотели посмотреть, что там такое, - коротко отвечала Луиза.

– Ах, боже мой, – захныкала миссис Грэдграйнд. – Луиза! Томас! Да что же это вы? Я просто удивляюсь вам. Вот имей после этого детей! Ну как тут не подумать, что лучше бы их вовсе у меня не было. Хотела бы я знать, что бы вы тогда стали делать!

Несмотря на железную логику этих слов, мистер Грэдграйнд остался недоволен. Он досадливо поморщился.

– Неужели вы, зная, что у матери мигрень, не могли посмотреть на свои ракушки и минералы и на все, что вам полагается? – продолжала миссис Грэдграйнд. – Зачем вам цирк? Вы не хуже меня знаете, что у детей не бывает ни учителей из цирка, ни цирковых коллекций, ни занятий по цирку. Что вам понадобилось знать о цирке? Делать вам нечего, что ли? С моей мигренью я и названий всех фактов не припомню, которые вам нужно выучить.

– Вот в этом-то и причина! – упрямо сказала Луиза.

– Пустое ты говоришь, это не может быть причиной, – возразила миссис Грэдграйнд. – Ступайте сейчас же и займитесь своими ологиями. – Миссис Грэдграйнд была несведуща в науках и, отсылая своих детей к занятиям, всегда пользовалась этим всеобъемлющим названием, предоставляя им самим выбрать подходящий предмет.

Надо сказать, что вообще запас фактов, которым располагала миссис Грэдграйнд, был нищенски скуден; но мистер Грэдграйнд, возводя ее в ранг супруги, руководствовался двумя соображениями: во-первых, она олицетворяла собой вполне приемлемую сумму, а во-вторых, была «без фокусов». Под «фокусами» он подразумевал воображение; и поистине, вряд ли нашлось бы другое человеческое существо, которое, не будучи идиотом от рождения, было бы вместе с тем столь же безгрешно в этом смысле.

Оставшись наедине со своим мужем и мистером Баундерби, почтенная леди так потерялась от этого, что даже не понадобилось столкновения с каким-нибудь новым фактом: она снова умерла для мира, и никто уже не глядел в ее сторону.

– Баундерби, – заговорил мистер Грэдграйнд, придвигая кресло к камину. – Вы всегда принимаете живейшее участие в моих детях – особенно в Луизе, поэтому я, не таясь, могу сказать вам, что сильно раздосадован моим открытием. Я постоянно и неуклонно (как вам известно) стремился развивать в моих детях разум. Все воспитание ребенка (как вам известно) должно быть направлено единственно на развитие разума. И вот, Баундерби, исходя из непредвиденного случая, происшедшего нынче, – хотя сам по себе он и кажется пустяком, – нельзя не предположить, что в сознание Томаса и Луизы вкралось нечто, являющееся… или, вернее, не являющееся… словом, – нечто, не имеющее ничего общего с разумом и отнюдь не предусмотренное моей системой воспитания.

– Могу засвидетельствовать, – отвечал Баундерби, – что интересоваться кучкой бродяг весьма неразумно. Когда я был бродягой, никто не интересовался мной. Уж в этом не сомневайтесь.

– Вопрос стоит так: в чем источник такого низменного любопытства? – сказал в высшей степени практический родитель, сосредоточенно глядя в огонь.

– Я вам отвечу: в праздном воображении.

– Неужели это возможно? Хотя должен сознаться, что эта страшная мысль приходила мне на ум, когда я шел с ними домой.

– В праздном воображении, Грэдграйнд, – повторил Баундерби. – Это всем вредно, а для такой девушки, как Луиза, это просто черт знает что. Я не прошу миссис Грэдграйнд извинить меня за крепкое словцо – она знает, что я человек неотесанный. Никому не советую ожидать от меня изысканных манер. Не такое я получил воспитание.

– Может быть, – рассуждал мистер Грэдграйнд, глубоко засунув руки в карманы и устремив взор из-под нависших бровей на огонь, – может быть, кто-нибудь из учителей или слуг что-нибудь внушил им? Может быть, Луиза или Томас вычитали нечто подобное? Может быть, вопреки всем мерам предосторожности в дом проникла книга глупых рассказов? Иначе как же объяснить такое странное, непостижимое явление в детях, которые с колыбели развивались по всем правилам практического воспитания?

– Стойте! – закричал Баундерби, все еще маяча на коврике перед камином и своим воинственным самоуничижением бросая вызов даже мебели, которой была обставлена комната. – Да у вас в школе учится дочь одного из этих циркачей.

– Сесилия Джуп, – подтвердил мистер Грэдграйнд, не без смущения глядя на своего друга.

– Стойте, стойте! – опять закричал Баундерби. – А как она попала туда?

– Я сам до нынешнего дня не видел этой девочки. Но факт тот, что она приходила сюда с просьбой принять ее, хотя она не живет постоянно в нашем городе, и… да, да, Баундерби, вы правы, вы безусловно правы.

– Стойте, стойте! – еще раз крикнул Баундерби. – Когда она приходила, Луиза видела ее?

– Луиза, несомненно, видела Сесилию Джуп, потому что именно Луиза сказала мне, о чем она просит. Но я уверен, что Луиза видела ее в присутствии миссис Грэдграйнд.

– Будьте добры, миссис Грэдграйнд, – сказал Баундерби, – расскажите: как это было?

– Ах, боже мой! – простонала миссис Грэдграйнд. – Ну, девочка хотела ходить в школу, а мистер Грэдграйнд хочет, чтобы девочки ходили в школу, а Луиза и Томас сказали, что девочка хочет ходить и что мистер Грэдграйнд хочет, чтобы девочки ходили, и как я могла спорить против такого очевидного факта?

– Так вот что, Грэдграйнд! – сказал мистер Баундерби. – Выгоните вон эту девчонку, и дело с концом.

– Я склоняюсь к тому же мнению.

– Делать так делать – всегда было моим правилом, с самого детства, – сказал Баундерби. – Когда я решил бежать от моей бабушки и от моего ящика из-под яиц, я сделал это немедля. И вы действуйте так же. Прогоните ее немедля!

– Вы не откажетесь пройтись? – спросил мистер Грэдграйнд. – У меня есть адрес ее отца. Может быть, мы вместе прогуляемся в город?

– С удовольствием, – отвечал мистер Баундерби, – лишь бы дело было сделано, и немедля!

Итак, мистер Баундерби нахлобучил шляпу – иначе он никогда не надевал ее, как и подобает тому, кто сам вывел себя в люди и не имел времени приобщиться к искусству изящного ношения шляп, – и, засунув руки в карманы, не спеша вышел в сени. «Не признаю перчаток, – любил он повторять. – Я без них карабкался вверх. Иначе я бы не залез так высоко».

Мистер Грэдграйнд поднялся к себе за адресом, а мистер Баундерби, постояв немного в сенях, отворил одну из дверей и заглянул в классную – тихую светлую комнату, устланную ковром, которая, однако, вопреки книжным шкафам, коллекциям, всевозможным приборам и наглядным пособиям была едва ли не скучнее самой заурядной цирюльни. Луиза, лениво облокотившись на подоконник, рассеянно смотрела в окно, а Томас, обиженно сопя, стоял у камина. Двое других отпрысков семейства Грэдграйнд – Адам Смит и Мальтус – отбывали срок обучения вне стен отчего дома, а малютка Джейн, вся измазанная влажной глиной, полученной из смеси грифеля и слез, уснула над простыми дробями.

– Полно тебе, Луиза, полно, Томас, – сказал мистер Баундерби. – Вы больше не будете этого делать, и все. Я замолвлю за вас словечко перед вашим отцом. Ну как, Луиза? Стоит это поцелуя?

– Извольте, мистер Баундерби, – помолчав, холодно отвечала Луиза; она медленно пересекла комнату и, отвернувшись, нехотя подставила ему щеку.

– Ты ведь знаешь, что ты моя любимица, – сказал мистер Баундерби. – До свидания, Луиза!

Он ушел, а Луиза осталась стоять у дверей и все терла и терла носовым платком щеку, которую он поцеловал. Прошло пять минут, щека уже стала огненно-красной, а Луиза все еще не отнимала платка.

– Что с тобой, Луиза? – хмуро проговорил Томас. – Этак дырку протрешь.

– Можешь взять свой ножик и вырезать это место. Не заплачу!

Основной лад

Кокстаун, куда проследовали господа Баундерби и Грэдграйнд, был торжеством факта; в нем так же не нашлось бы и намека на «фокусы», как в самой миссис Грэдграйнд. Прислушаемся к этому основному ладу – Кокстаун, – прежде чем мы продолжим нашу песнь.

То был город из красного кирпича, вернее, он был бы из красного кирпича, если бы не копоть и дым; но копоть и дым превратили его в город ненатурально красно-черного цвета – словно размалеванное лицо дикаря. Город машин и высоких фабричных труб, откуда, бесконечно виясь змеиными кольцами, неустанно поднимался дым. Был там и черный канал, и река, лиловая от вонючей краски, и прочные многооконные здания, где с утра до вечера все грохотало и тряслось и где поршень паровой машины без передышки двигался вверх и вниз, словно хобот слона, впавшего в тихое помешательство. По городу пролегало несколько больших улиц, очень похожих одна на другую, и много маленьких улочек, еще более похожих одна на другую, населенных столь же похожими друг на друга людьми, которые все выходили из дому и возвращались домой в одни и те же часы, так же стучали подошвами по тем же тротуарам, идя на ту же работу, и для которых каждый день был тем же, что вчерашний и завтрашний, и каждый год – подобием прошлого года и будущего.

Чарльз Диккенс

Тяжелые времена

– Девять масел, сэр. Я этим растираю отца.

– Какого дьявола, – захохотал мистер Баундерби, – ты растираешь отца девятью маслами?

– У нас все так делают, сэр, когда повредят себе что-нибудь на арене, – отвечала девочка, оглядываясь через плечо, чтобы удостовериться, что ее преследователь ушел. – Иногда они очень больно расшибаются.

– Так им и надо, – сказал мистер Баундерби, – пусть не бездельничают.

Сесси со страхом и недоумением подняла на него глаза.

– Черт возьми! – продолжал мистер Баундерби. – Я был моложе тебя лет на пять, когда уже познакомился с такими ушибами, что ни десять масел, ни двадцать, ни сорок не помогли бы. И ушибался я не оттого, что паясничал, а оттого, что мною швырялись. Мне не довелось плясать на канате, я плясал на голой земле, а канатом меня подстегивали.

Мистер Грэдграйнд хоть и не отличался мягкосердечием, однако далеко не был столь черствым человеком, как мистер Баундерби. Он, в сущности, по натуре был не злой; и быть может, оказался бы даже добряком, если бы много лет тому назад допустил какую-нибудь ошибку, подытоживая черты своего характера. Когда Сесси привела их в узкий переулок, он сказал ей тоном, который в его устах был верхом дружелюбия:

– Значит, это и есть Подс-Энд, Джуп?

– Да, сэр, это Подс-Энд. А вот и наш дом, сэр, уж не взыщите.

Она остановилась перед убогим трактиром, в котором тускло светились красные огоньки; в сгущающихся сумерках трактир казался таким обшарпанным и жалким, словно за неимением посетителей он сам пристрастился к спиртному, пошел по дорожке, уготованной всем пьяницам, и вот-вот достигнет конца ее.

– Надо только пройти через распивочную, сэр, и подняться по лестнице. Пожалуйста, подождите меня наверху одну минуточку, пока я зажгу свечку. Если залает собака, сэр, вы не бойтесь – это наш Весельчак, он не кусается.

– «Весельчак», «девять масел»! Что вы скажете? – рассмеявшись своим металлическим смехом, проговорил мистер Баундерби, последним входя в трактир. – Как раз под стать такому человеку, как я!

Слири и его труппа

Трактир именовался «Щит Пегаса». Уместнее, пожалуй, было бы назвать его «Крылья Пегаса»; но на вывеске под изображением крылатого коня живописец вывел антиквой «Щит Пегаса», а пониже, затейливыми буквами, начертал четверостишие:

Из доброго солода – доброе пиво,
Входите, отведайте – вкусом на диво.
Желаете бренди, желаете джин?
Каких только нет здесь водок и вин!

На стене, позади грязной узенькой стойки, в раме и под стеклом висел другой Пегас – бутафорский, – с крыльями из настоящего газа, весь усыпанный золотыми звездами и в красной шелковой сбруе.

Так как снаружи было слишком темно, чтобы разглядеть вывеску, а внутри недостаточно светло, чтобы разглядеть картину, то мистер Грэдграйнд и мистер Баундерби не могли оскорбиться столь необузданной игрой воображения. Они взошли по крутой лестнице, никого не встретив, и остались ждать впотьмах, а девочка вошла в комнату за свечой. Вопреки их ожиданию, что вот-вот раздастся собачий лай, превосходно дрессированный Весельчак не подавал голоса.

– Отца здесь нет, – растерянно сказала Сесси, появляясь в дверях с зажженной свечой. – Пожалуйста, войдите, я сейчас разыщу его.

Они переступили порог, и Сесси, пододвинув им стулья, ушла своей быстрой легкой походкой. Комната – с одной кроватью – была обставлена убого и скудно. На стене висел белый ночной колпак с двумя павлиньими перьями и торчащей торчком косичкой, который еще сегодня украшал голову синьора Джупа, когда он оживлял представление шутками и остротами в шекспировском духе; но никаких других предметов одежды или следов его присутствия или деятельности нигде не было заметно. Что касается Весельчака, то почтенный предок превосходно дрессированного пса мог бы с таким же успехом и не попасть в Ноев ковчег, ибо под щитом Пегаса не видно и не слышно было ничего похожего на собачью породу.

Наверху, этажом выше, хлопали двери – видимо, Сесси в поисках отца ходила из комнаты в комнату; раздавались возгласы удивления. Потом Сесси вбежала в комнату, кинулась к продавленному чемодану, обитому облезлым мехом, подняла крышку и, найдя его пустым, горестно всплеснула руками.

– Он, должно быть, пошел в цирк, сэр, – сказала она, испуганно озираясь. – Не знаю зачем, но он, наверно, там. Я сию минуту приведу его. – Она убежала, как была, без шляпы, длинные темные кудри, еще по-детски распущенные, падали ей на плечи.

– Что она говорит? – сказал мистер Грэдграйнд. – Сию минуту? Да ведь до балагана не меньше мили.

Прежде чем мистер Баундерби успел ответить, в дверях появился молодой человек и со словами: «Разрешите, господа!», не вынимая рук из карманов, вошел в комнату. Его бритое худое лицо отливало желтизной, тусклые черные волосы, разделенные прямым пробором, валиком лежали вокруг головы. Крепкие мускулистые ноги были несколько короче, нежели полагается при хорошем сложении, зато грудь и спина слишком раздались в ширину. На нем был камзол наездника, штаны в обтяжку, вокруг шеи шарф; от него пахло ламповым маслом, соломой, апельсинными корками, фуражом и опилками; больше всего он походил на диковинного кентавра, составленного из конюшни и театра. Где начиналось одно и кончалось другое – определить с точностью не удалось бы никому. Молодой человек значился на сегодняшней афише как мистер И. У. Б. Чилдерс, несравненный мастер вольтижировки, Дикий Охотник Северо-Американских прерий; в этом излюбленном публикой номере участвовал мальчик с лицом старичка – он и сейчас сопровождал мистера Чилдерса, – изображавший малютку сына, которого отец нянчил, перекинув через плечо вверх тормашками и придерживая за пятку или поставив макушкой на ладонь, что, видимо, соответствовало общепринятому мнению о том, каким способом Дикий Охотник должен выражать свое неистовое чадолюбие. При помощи накладных кудряшек, веночков, крылышек, белил и румян этот талантливый юноша превращался в столь прелестного купидона, что все женские – и особенно материнские – сердца в публике таяли от восторга; но вне арены, облаченный в куцую куртку, он скорее походил на жокея, тем более что голос у него был весьма густой и грубый.

– Разрешите, господа, – сказал мистер Чилдерс, оглядывая комнату. – Если не ошибаюсь, вы желали видеть Джупа?

– Совершенно верно, – подтвердил мистер Грэдграйнд. – Его дочь пошла за ним, но мне некогда дожидаться. Поэтому я попрошу вас кое-что передать ему.

– Дело в том, любезный, – вмешался мистер Баундерби, – что такие люди, как мы, – не вам чета: мы знаем цену времени, а вы не знаете.

– Не имею чести знать вас, – отвечал мистер Чилдерс, смерив собеседника взглядом, – но если вы хотите сказать, что ваше время приносит вам больше денег, чем мое время – мне, то, по всей видимости, вы правы.

– И расставаться с ними вы небось тоже не любите, – проворчал Купидон.

– Ты молчи, Киддерминстер! – сказал мистер Чилдерс. (Киддерминстер было земное имя Купидона.)

– А зачем он явился сюда? Смеяться, глядя на нас? – сердито вскричал Киддерминстер, видимо не отличавшийся кротким нравом. – Если вы желаете посмеяться – купите билет и ступайте в цирк.

– Киддерминстер, – сказал мистер Чилдерс, повышая голос, – замолчи! Послушайте меня, сэр, – обратился он к мистеру Грэдграйнду. – Не знаю, известно вам или нет (быть может, вы редко посещаете наши представления), что в последнее время Джуп очень много мазал.

– Что он делал? – спросил мистер Грэдграйнд, взглядом взывая к могущественному Баундерби о помощи.

– Мазал.

– Четыре раза вчера принимался и ни одного флик-флака не вытянул, – сказал юный Киддерминстер. – И на крутке подкачал, и в колесе.

– Словом, не сумел сделать что нужно. Плохо прыгал и еще хуже кувыркался, – пояснил мистер Чилдерс.

– Вот что! – сказал мистер Грэдграйнд. – Это и значит «мазать»?

– Да, в общем и целом это называется мазать, – отвечал мистер Чилдерс.

– Девять масел, Весельчак, мазать, флик-флак и крутка! Что вы скажете? – воскликнул Баундерби, хохоча во все горло. – Да, подходящая компания для человека, который своими силами залетел так высоко.

– А вы спуститесь пониже, – сказал Купидон. – О господи! Если вы сумели залететь так высоко, почему бы вам не спуститься немножко.

– Какой назойливый малый! – проговорил мистер Грэдграйнд, бросая на Купидона взгляд из-под насупленных бровей.

– К сожалению, мы вас не ждали, не то мы пригласили бы для вас вылощенного джентльмена, – ничуть не смущаясь, отпарировал Купидон. – Уж если вы так привередливы, надо было заказать его заранее. Для вас это пустяк. Все равно что по тугому пройтись.

– Что такое? Опять какая-нибудь дерзость? – спросил мистер Грэдграйнд, почти с отчаянием глядя на Купидона. – Что это значит – пройтись по тугому?

– Довольно! Ступай отсюда, ступай! – крикнул мистер Чилдерс, выпроваживая своего юного друга с решительностью и проворством обитателя прерий. – Ничего особенного это не значит. Просто бывает туго или слабо натянутый канат. Вы что-то хотели передать Джупу?

– Да, да.

– По-моему, – сказал мистер Чилдерс, – вам это не удастся. Вы вообще-то его знаете?

– Ни разу в жизни не видел.

– Сомневаюсь, чтобы вы и впредь его увидели. Думаю, что он исчез.

– Вы хотите сказать, что он бросил свою дочь?

«Тяжелые времена»

В романе «Тяжелые времена» Диккенс наиболее полно и с особенной остротой раскрыл свое отношение к викторианскому обществу. Здесь он ополчается на идею прогресса, как его понимали трезвые капиталисты-викторианцы, исповедовавшие принципы laissez faire 1 . Начиная с «Оливера Твиста», он постоянно критикует тот аспект утилитаризма, который видит в человеке отвлеченную статистическую единицу 2 ; порицает образование, которое губит воображение слепым преклонением перед фактом; утверждает веру в честность и трудолюбие простого английского рабочего; выступает в защиту бедных и угнетенных. В «Тяжелых временах» возникает, однако, и новый момент: умение обойтись без чьей-либо помощи и тяжелым трудом, во всем ограничивая себя, выбиться в люди Диккенс отказывается признать безусловной добродетелью. Правда, этот выпад отчасти ослаблен тем обстоятельством, что хвастовство задиры-фабриканта Баундерби, якобы собственными силами «выбравшегося из канавы», на поверку оказывается враньем; ему помогли, его поддержали в жизни скромные любящие родители, и тем не менее Баундерби действительно человек, который упорным трудом, ценою лишений, на одном честолюбии выбился из низов. Однако эти достоинства не украшают его, ведущего представителя бездушной системы эксплуатации.

Руки мистера Раунсуэлла, «железных дел мастера» из «Холодного дома» (и в равной степени это можно сказать о его рабочих), «жилистые и очень сильные». Еще они «немножко закопчены», но, несмотря на возможные недостатки, всем обязанный собственным трудам йоркширский мир мистера Раунсуэлла обещает в конце романа целительный прогресс; а мир мистера Баундерби, тоже, казалось бы, творение его собственных рук, несет окружающим только нищету и смерть. Таким образом, в этом романе Диккенс расстается с одной из своих самых живых надежд (а их у него оставалось немного) — с надеждой на самостоятельность, честолюбие и способность утвердиться в обществе. На этом зиждется успех его собственной жизни, но это совсем не подтверждалось опытом других членов общества. Благожелательные старички его ранних произведений все принадлежали к числу людей, пробившихся в жизни своими усилиями: Пиквик, братья Чирибл, возродившийся к новой жизни Скрудж, Гарленд, старый Мартин Чеззлвит. Но мистер Баундерби их всех упраздняет. Отныне честолюбивые устремления будут вызывать у Диккенса откровенную неприязнь, единственный ответ на социальную несправедливость — устраниться, уйти в душевный покой и христианское смирение, вести сугубо частную жизнь, посильно украсив ее добрыми делами.

И конечно, никаких бунтов. «Тяжелые времена» — книга резкая, но это далеко не социалистический трактат, каким его хотели видеть некоторые современники. Забастовщики здесь все положительные люди, введенные в заблуждение преследующим свои цели ловким подстрекателем Слекбриджем. Левых критиков, одобрявших обличение капитализма у Диккенса, неизменно ужасал отвратительный, исполненный желчи портрет предводителя забастовщиков. Действительно, картина разительно отличается от изображения забастовщиков в Престоне, которым Диккенс посвятил очерк в «Домашнем чтении» в начале февраля 1854 года, всего за два месяца до публикации первого выпуска романа. Диккенс пишет, что митинг забастовщиков (если не ошибаюсь, он побывал только на одном) оставил у него самое благоприятное впечатление своей сознательностью, организованностью: «Если сравнить это собрание с заседанием в палате общин с точки зрения тишины и порядка, то достопочтенный спикер отдал бы предпочтение Престону» 3 . Он специально обращает внимание на то, что стачечный комитет решил не заслушивать манчестерскую делегацию Рабочего Парламента 4 когда выяснилось, что делегаты намерены выступить не по поводу данной стачки, а с широкой программой политических требований. Подобной сдержанности, умеренности и просто порядка нет и в помине у распоясавшихся демагогов, выведенных им в романе «Тяжелые времена».

И все же, мне кажется, радикально настроенным читателям не следует удивляться разнобою в мнениях Диккенса. Действительно, в своей статье «О забастовке» Диккенс рассказывает, как в поезде защищал бастующих от нападок господина преклонных лет, заявлявшего, что «их надо хорошенько проучить... привести в чувство». Примечательно, однако, что Диккенс выступает только против локаутов, проводимых нанимателями, но не в поддержку самой забастовки, хотя и считает ее оправданной.

Три года назад, во время железнодорожной забастовки, он еще так не думал. Он не хотел, чтобы к забастовщикам были применены репрессии, зато настоятельно рекомендовал им вернуться к работе, поскольку они не имеют права использовать свою силу во вред обществу и уж тем более во вред железнодорожным компаниям, которые не пожалели своих капиталов, чтобы дать им работу: «Совершенно очевидно, что, если бы директора и решились на уступки, они сочли бы недостойной сделку с теми, кто выступает против общественной пользы и безопасности».

И все-таки между карикатурным портретом лидера забастовщиков в романе и благожелательной картиной в статье о Престоне действительно лежит пропасть. Может быть, Диккенс погрешил взглядами, угождая мелкобуржуазному читателю? Нет, это был, в общем, тот же читатель, которому предназначалась и статья. Мне кажется более вероятным другое: роман потребовал множества деталей, и все они укрупнены, тогда как в описании митинга Диккенс ограничился тем, что выразил, основываясь на собственных резонах, свое пренебрежительное отношение к наиболее активным чартистским руководителям, выказал страх перед разгулом толпы и тем, разумеется, угодил среднему классу, которому предстояло принимать живейшее участие в обсуждении социальных реформ на страницах «Домашнего чтения».

Какое место занимает этот роман в творчестве Диккенса? Стремительный успех романа все же не сделал его любимым чтением широкой публики. Однако у него были горячие поклонники из числа очень авторитетных лиц: Бернард Шоу, вообще многим в своем творчестве обязанный Диккенсу, и Ф. Р. Ливис, в последние десяток-другой лет создавший роману чрезвычайно высокую репутацию в академических кругах, которые, надо признаться, к Диккенсу не особенно благоволят. Поскольку читателю возвращают роман забытый, но интересный, предприятие это заслуживает похвалы; но при этом читателю не открывают подлинных шедевров Диккенса, а это достойно решительного осуждения. Относить же «Тяжелые времена» к шедеврам Диккенса — дело рискованное. Чем обычно мотивируют столь ответственный вывод? Краткость, ясная мораль, простота фабулы и характеров, отсутствие юмористических диалогов и побочных сюжетных линий. Да ведь эта пресловутая сжатость объясняется исключительно режимом издания еженедельника, и эту форму работы сам Диккенс считал «губительной», он не возвращался к ней более двенадцати лет — такими выпусками выходил только «Барнеби Радж», но там были более развернутые эпизоды.

Однако ни эта вынужденная краткость, ни спешка, в которой издавался роман, еще не могли помешать ему стать шедевром. Скорее, наоборот. Но шедевр не вышел.

Мораль романа «Тяжелые времена» сформулирована уже в первых двух главках, где идет рассказ об утилитаристской школе мистера Грэдграйнда, когда дочь циркача Сесси Джуп, ко всеобщему негодованию, не может определить, что есть лошадь, зато образцовый ученик Битцер сразу дает правильный ответ: «Четвероногое. Травоядное. Зубов сорок, а именно: двадцать четыре коренных» и т. д. Противопоставление мертвого мира фактов (мистер Грэдграйнд) миру воображения (Слири и его цирк) дано совершенно четко. Редкий у Диккенса случай, когда удивительно простой сюжет с самого начала подчинен замыслу всего произведения в целом. Но этим, пожалуй, и исчерпываются достоинства романа (хотя еще останется много хорошего и интересного чтения), поскольку недостаток места вынудил автора скомкать и попросту смазать другую общественную проблему, занимавшую Диккенса, может быть, еще сильнее, чем первая, — проблему бракоразводных законов, исключительно жестоких в Англии.

Об этом приходится пожалеть, поскольку и сам роман, и особенно образ Луизы Баундерби, обещавший стать одним из самых интересных женских характеров у Диккенса, приоткрывают новые глубины. Воспитание «фактами» засушило душу Луизы, дочери мистера Грэдграйнда, навязало ей предельно упрощенный, сугубо деляческий, прагматический взгляд на жизнь; по настоянию отца и желая помочь брату лучше устроиться в жизни, а более всего — так и не успев пробудиться от духовной спячки, она выходит замуж за грубого мужлана; потом чуть не падает жертвой пустого лондонского остряка и соблазнителя, поскольку принимает его цинизм за смелое осуждение бессмысленной, как она теперь видит, жизни. Перед нами характер и тема в духе Джордж Элиот. В последующих романах Диккенс даст самостоятельную и глубокую разработку этих психологических аспектов. Но в «Тяжелых временах», как нигде нуждаясь в просторе для размышлений и анализа, Диккенс вынужден обрывать себя и сбиваться на скороговорку до такой степени, что история Луизы лишь намечает проблему, ждущую более глубокого исследования. А дочь циркача Сесси Джуп, своевременно подоспевшая со своей незамутненной ясной моралью и любящей душой и спасшая Луизу, — она слишком долго (даже для такой маленькой книги) отсутствовала, чтобы мы могли составить представление о ее духовном развитии и, главное, поверить в него.

И потом, место действия — индустриальный городок в Северной Англии, где Диккенс вовсе не чувствует себя дома. Кокстаун был бы очень хорош в публицистической статье. Вообще Диккенс умел дать характеристику даже малознакомых мест, но характеристику эпизодическую. Например, после своих многочисленных поездок по Франции ему удалось в одном-двух абзацах убедить нас в реальности городка Шалон-сюр-Сон в романе «Крошка Доррит»; но городок этот увиден глазами путешественника, это просто место, где оправданный Риго скрывается от преследующих его мстителей. Кокстаун — в центре романа «Тяжелые времена», и, однако, он не органичен ему, сколько бы ни старался Диккенс поправить дело хорошей публицистикой — например, параллель фабричных машин с сумасшедшими слонами; и поскольку роман не сосредоточен вокруг единого центра — лишь это привносит в романы Диккенса дыхание подлинной жизни, — то очень часто возникает чувство, что слабой прозы непомерно много, а хорошей мало. Существование мистера Баундерби на страницах романа состоит из бесконечного кружения в сфере чванливой трескучей демагогии; зато драматическое сосуществование старого аристократического правящего класса Англии с новым жестоким миром мистера Баундерби превосходно намечено уже тем обстоятельством, что Баундерби берет в экономки пожилую даму с аристократическими связями, но без средств.

По поводу этого далеко не полюбовного сожительства между деньгами и знатностью мистер Баундерби закатывает одну из своих самых нелепых рацей, над которой, однако, имеет смысл задуматься.

«В ту пору, когда кувыркаться в уличной грязи на потеху публике было бы для меня сущим благодеянием, счастливым лотерейным билетом, вы сидели в Итальянской опере. Вы, сударыня, выходили из театра в белом шелковом платье, вся в драгоценных каменьях, блистая пышным великолепием, а мне не на что было купить пакли, чтобы посветить вам». — «Разумеется, сэр, — отвечала миссис Спарсит со скорбным достоинством, — Итальянская опера была мне знакома с весьма раннего возраста». — «И мне, сударыня, и мне, — сказал Баундерби, — но только с оборотной стороны. Можете мне поверить — жестковато было спать на мостовой под колоннадой Итальянской оперы. Такие люди, как вы, сударыня, которые с детства привыкли нежиться на пуховых перинах, и понятия не имеют, каково это — улечься спать на камни мостовой. Это надо самому испробовать».

Попутно заметим, что этот прелестный разговор касается времени, когда и Баундерби и миссис Спарсит жили в Лондоне (а это уже мир романов «Холодный дом» и «Крошка Доррит»), а вовсе не в туманном Кокстауне.

Итак, в список обвинений, предъявленный Диккенсом викторианскому обществу, включаются (впрочем, только временно) и подводят ему черту промышленный прогресс и добродетели laissez-faire и борьбы за «место наверху». В середине пятидесятых годов, когда были написаны «Тяжелые времена» и «Крошка Доррит», отчаяние писателя в связи с положением в Англии достигло предела; на эти настроения наложилось, как мы увидим позже, растущее разочарование в семейной жизни, завершившееся уходом от Кэтрин. К холере и ужасающим жилищным условиям, к невежеству, рождающему преступность, при совершенной бездарности и бездеятельности правительства, теперь прибавилась Крымская война, которая велась так же бездарно, бестолково и без малейшего чувства ответственности, обрекая солдат на страдания. Именно в эти годы впервые в жизни Диккенс с головой уходит в откровенную политику — настолько отчетливо он сознавал, что существующая система требует безотлагательных преобразований сверху донизу.

О некоторых несуразностях в ведении войны имел определенное мнение очевидец Лэйрд, в прошлом археолог, нашедший и раскопавший Ниневию, а ныне радикал, член парламента. Лэйрд настаивал на реформе всей английской системы управления и в поддержку своих парламентских требований создал общество, призванное выражать общественное мнение. Диккенс принимал деятельное участие в создании Ассоциации по проведению реформы управления страной, даже выступал на ее собраниях. В письме Лэйрду (апрель 1855 года) он высказывает свой достаточно мрачный прогноз создавшегося положения и малоутешительные надежды на его исход.

«Ничто сейчас не вызывает у меня такой горечи и возмущения, как полное отстранение народа от общественной жизни... Все эти годы парламентских реформ народу так мало приходилось участвовать в игре, что в конце концов он угрюмо сложил карты и занял позицию стороннего наблюдателя. Игроки, оставшиеся за столом, не видят дальше своего носа. Они считают, что и выигрыш, и проигрыш, и вся игра касаются только их одних, и не поумнеют до тех пор, пока стол со всеми ставками и свечами не полетит вверх тормашками... Ведь точно такое же настроение умов было во Франции накануне первой революции, и достаточно одной из тысячи возможных случайностей — неурожай, очередное проявление наглости или никчемности нашей аристократии... проигранная война... и вспыхнет такой пожар, какого свет не видел со времен Французской революции.

Тем временем что ни день, то новые проявления английского раболепия, английского подхалимства и других черт нашего омерзительного снобизма... Мне кажется, что руководить общественным мнением в ту пору, когда это мнение еще не сформировалось... немыслимо... помогать народу, который сам отказывается помочь себе, столь же безнадежно, как помогать человеку, не желающему спасения... Я могу лишь неустанно напоминать ему о его обидах».

Что он и делал в своем журнале и в следующем романе — «Крошке Доррит». И конечно, без особого успеха. Предприятие Лэйрда с треском провалилось в парламенте. Система управления претерпела некоторые изменения только в год смерти писателя. Не прошло и года после падения Севастополя и победы англичан в войне, когда он писал мисс Кутс 13 августа 1856 года:

«Они умудрились все испортить после заключения мира. Впрочем, я всегда твердо знал, что лорд Пальмерстон — пустейший шарлатан, какого только можно вообразить, тем более опасный, что это видят не все. Не прошло и трех месяцев после заключения мира, а главные условия договора уже нарушены, и весь мир смеется над нами! Я так же не сомневаюсь в том, что в конце концов эти люди добьются того, чтобы нас завоевали, как не сомневаюсь в том, что в один прекрасный день умру. Долгое время нас ненавидели и боялись. И стать после этого посмешищем очень и очень опасно. Никто не может предугадать, как поведет себя английский народ, когда он наконец пробудится и осознает происходящее».

И еще через год, теперь после восстания сипаев в 1857 году, он с той же безнадежностью смотрит на положение страны:

«Я бы хотел быть главнокомандующим в Индии. Первым делом я бы потряс эту восточную расу, объяснив им на их собственном языке, что считаю себя назначенным на эту должность по божьему соизволению и, следовательно, приложу все усилия, чтобы уничтожить народ, запятнавший себя недавними жестокостями...»

В том же году он пишет рассказ «Страдания некоторых английских заключенных», где отдает должное храбрости английских леди во время восстания сипаев, хотя действие рассказа происходит на пиратском побережье Южной Америки, а Индия даже не упоминается. В следующем году его целиком поглотят личные проблемы. Он останется другом бедняков, будет столь же скептически относиться к парламенту, но никогда уже, если не считать одной смелой речи, не будет принимать политические вопросы близко к сердцу, да и вообще столь прилежно заниматься политикой, как это было в середине пятидесятых годов.

Примечания.

1. ... принцип laissez- faire принцип «невмешательства» провозглашался так называемой «манчестерской школой» в политической экономии, выступавшей под лозунгом «свободы торговли» и «свободы частного предпринимательства». Боролась против всяких попыток «фабричного» (рабочего) законодательства; в 60-е гг. общественное мнение все громче и активнее требует законодательного упорядочения между трудом и капиталом.

2. ...статистическую единицу — узко-личный расчет как основной стимул человеческой деятельности и практицизм — естественное следствие «теории пользы» (утилитаризма) английского буржуазного экономиста Джереми Бентама (1748—1832) и последователей его школы.

3. ... отдал бы предпочтение Престону — выгодное впечатление от сознательности и организованности рабочего митинга составилось у писателя по контрасту с поведением оппозиции в палате общин: в случае неодобрения того или иного решения члены оппозиции устраивали беспорядки.

4. ... Рабочего Парламента — в 1852— 1853 гг., в обстановке надвигавшегося промышленного кризиса и роста стачечного движения наиболее передовой в классовом отношении манчестерский пролетариат развернул агитацию за создание «Рабочего парламента». Инициатором этого движения, ставившего целью создание пролетарской партии, был видный деятель чартистского движения, поэт Э. -Ч. Джонс (1819—1869).